©"Заметки по еврейской истории"
  ноябрь-декабрь 2017 года

Лейб Браверман: Моя соловушка

Известно, что обилие случаев, записанных черными красками, смазывают каждый случай отдельно. Но ведь из случаев складывается целое. Из отдельных. Статистика вычёркивает суть. Для анализа крови не нужна вся кровь. Исторической случайности не бывает. Лагерь после убийства детей жил на последнем дыхании.

Лейб Браверман

Моя соловушка

Фрагменты

Пробираясь через дымчатую завесу прошлого, я наткнулся на «Фата Моргана», на мою юность. Это время пронеслось на крыльях промчавшихся ветров, будто и не было совсем. Чем скрипучее туманные дни старости, тем ярче слышишь потухшие голоса, утонувшие в темень времени. Однако они застряли в пучине мозговых знаков. И я будто выбрался из”Terra incognita”на свои, давно отмеченные пути.

Теперь, из глубины памяти, будто из забытого ломбарда, наверх выкидываются образы. Вдруг вновь явились, одетые в неузнаваемой яркой одежде. И не было и нет «Фата Моргана». Всё чётко, ясно, рукой достать и потрогать эти прежние звуки. Звуки расколотой и разграбленной юности.
Завеса прошлого поднята и опять, и опять, и опять все персонажи со своими кровоточащими ранами, своим пеплом уже стоят на сцене.
«Смотрите на нас. Смотрите! Не забывайте»!

И все, как «пепел Клааса, стучат в моём сердце»! Мой соловей-соловушка. Шейнеле, Её чудный, звучный, сладчайший голос. Голос, захватывающий моё дыхание. И опять она передо мной. Вновь и вновь. И она там стоит на страшной сцене. На самом краю. Одна. Обособленно. Её взгляд блуждает и останавливается на мне. Но тебя превратили в ничто, Шейнеле.

Разве ничто может искать? Но она упрямо ищет. Ищет. Мой крик «Шейнеле» растаял у меня в глубине горла.

И не было крика. Ничего не было. Ничего. Но он всё взрывается внутри меня уж долгие годы. Вечность.

Звал ли я ее?

Я понимаю насколько могут быть абсурдны мои мысли. Но что вообще в жизни не абсурдно? Что естественно, логично? Ведь масса вещей в жизни так запутаны и перепутаны, что никакие сократы не расставят все эти неясные атрибуты на соответствующие полочки человеческих понятий..

Разве прошедшее можно вернуть в круги своя? Разве можно догнать мчащееся вглубь времён былое и извлечь из таинственных ущелий мозга воспоминания, и поставить на рельсы носящегося в туннеле остывшего, замороженного прошлого?
Гетто Каунаса. Связанный с ним лагерь в Шанцай. Завтра лишь смерть. Соловей-соловушка поёт. Шейнеле. Всем лагерникам она вливает жизнь. Мне теперь жизнь и завтрашний день не важны. Вместе с её песней, будто нечаянным лучистым взглядом, стрелой пронзает меня яркий свет. Не понимаю — что зто? Но мне вдруг становится так сладостно. Меня укутало какое-то прозрачное тепло.

Не странно ли, что откуда-то появившись — наплыли на меня такие видения прошлого? Чем больше я хочу их загнать откуда они появились, тем настойчивее они вцепляютса в мою суть.

Пора расставить слова по местам и вступить в рассказ по принятым законам нашего времени. История. Она мчится с продолжением и часто с повторением. Как сущность человека. Только одета по-новому.

Невысокая девушка. Впервые мы встретились за работой на аэродроме. Нас пригнали »контрабандой» из гетто. »Ангелочки». Так звали детей, которые
заменяли за ничтожную мзду состоятельных геттовских «мадам» или господ.

Но были и подмены взрослыми женщинами. Они были просто «ангелами» Моя мама чаще была «ангелом», чем геттовской труженицей. Тогда наша семья была обеспечена двойным пайком. Но это были удачные дни. Только мне тогда приходилось сидеть дома и быть няней моей требовательной сестричке и всегда кричащего братика. Им всегда хотелось кушать. Но кухня была пуста. Приходилось ждать прихода с работы нашей мамы и отца. Так что для меня уж лучше было быть «ангелом», рискуя получить свою положенную порцию тумаков. Зато подышать свежим воздухом и общаться с людьми.

Гельт, гольд, зильбер — давно надо было отдать. Прятали кто что мог. Прятал, у кого это добро или другие предметы на обмен ещё сохранились в тайниках. Вот они-то могли нанимать «ангелов» и самим посидеть дома, как в старые добрые времена. Но и нам, «ангелам», была от них польза.

И всё-таки им частенько было хуже. «Ангелы» должны были явиться в свои бригады и тогда у »белоручек» наступали тяжелые, непривычные и поэтому очень опасные дни работы. Работа на морозе и обязательные побои. Зачастую это были привычные атрибуты многих возвращающихся с работы.

Пока наше гетто выживало.

От акции до акции.

«Ликвидировали» для выполнения «нового порядка».

Всё было по плану.

Новый порядок.

Нойе орднунг.

Соловей

«Ауфштейн цум флугплац»!

Многократный крик полицая гетто «Встать для аэродрома»!

Мы с отцом сегодня тоже работники аэродрома. Вскакиваем с постели и быстро натягиваем штаны. В окно на нас ещё заглядывает неотступившая ночь. Я рад, что я «ангелочек», пусть мама отдыхает и успокаивает наших крикливых малышей. Что за непонятливые дети. Всё время им хочется что-то жевать. Но ведь наш входной складик хоть шаром покати. Настоящая пустота. И все-таки несколько ночей назад, как обычно, моя ночная охота «организовала» неплохой улов.

В середине ночи я выбрался из тёплой постели и сделал небольшой обход в огород соседа. Глаза у меня сразу увеличились от увиденного. Как ему не стыдно? Рядом дети голодают, а он всё прёт в себя и в свою расфуфыренную жену. Так что с чистой совестью я заложил за пазуху бураки, картофель и ещё кое-что. Мне сразу стало теплее. Живот что надо. На крыльях полетел домой. С особой нежностью и праздничным удовлетворением положил это добро в складик. Все-таки еда. Такая удача не часто прилипает к рукам. В конце концов, — чем мы хуже их. Все рождаются одинаковыми, но не всех в жизни посещает удача. Изредка я думал, что воровать мерзко, ведь я недавно прочел «Как закалялась сталь». Я мечтал быть стальным и честным как Павка. Я старался, но не получалось. Все ребята этим занимались. Это будто была охрана моей совести. Жратва сама не навещает. Организовывали пищу, ломали заборы у домов. Иначе замерзли бы, протянули бы ноги. А так — равновесие. Все мы — геттовские. Мальчики по ночам наводили необходимую справедливость. Собственную. Но их ловили. Били. Сообщали полицаям гетто. Полицейская служба в гетто действовала более аккуратно. Полицейские безрезультатно размахивали руками. Некоторые реквизировали часть ворованного и некоторую часть отдавали пострадавшим. Всё тянулось до следующих жалоб. Но жалобы воспринимались полицаями гетто как привычки. Мелкое воровство ребят тоже стало привычкой. Никакая власть не борется с привычками. Так всё пришло в определенное равновесие.

Собственные привычки полицаи усвоили у ворот гетто. Там не стеснялись.

По закону не обыскивали, и отбирали у вернувшихся бригад все, что им заблагорассудится. К этой процедуре прибавлялись удары палкой по спинам
и громкие крики. Пусть знают — они стараются.

Мама успела сварить нам чай. Мы с папой пьём, закусывая черствым хлебом. Поели.

Ворота гетто нас ожидают с группой мужчин и женщин. Я повернул голову к женской группе и удивился. Какая-то невысокая девушка. Еле видна среди них. Что эта малявка здесь примешалась. Аэродром — для сильных. Ну и «ангелочек»!
Построились. Двинулись. Почти бегом. Нам пройти два моста над двумя реками: Вилия и Неман. Но пока бежим по проезжей дороге. Мимо нас проносятся машины и разные телеги, запряженные лошадьми. Нам кричат, ругаются. Как хорошо! Это звуки свободы.

Почти бегом, проходя мосты, я, как заколдованный вглядываюсь в быстротечные реки.

Широкоплечий Неман вдруг схватил в своё беспрерывное течение более нежную Вилию и, не выпуская её из своих объятий, помчался с ней вместе вперёд.

Хорошо, хорошо!

Свобода!

Хоть немного, хоть драгоценные минутки. Здесь воздух другой. Здесь небо другое. Всё чужое. Не для нас.

Для нас только кусок, — почти всегда прикрытое тёмными облаками. Внезапно перед нами разлёгся край аэродрома. Дошли.

Я внезапно заметил, что сдвинулось с места небо со своим чёрным ночным покровом, уступив место бесцветной серости приползающего утра.

Я «ангелочек», и это большое дело.

Ведь работа — это лишний паёк.

Вчера меня позвал наш сосед, хозяин огорода, и предложил взять на день-два арбайтшайн — рабочее разрешение его жены. Она очень устала. Хорошо, что я успел прикусить язык и не спросил отчего эта замечательная женщина устала.

Это их дело. Быть вместо неё «ангелочком» я согласился. Но, конечно, плата за это вперёд.

«Ты разве мне не доверяешь?», — спросил хозяин огорода.

«Я вам доверяю больше всех, но так ведь принято, чтобы товарищи не считали меня дураком».

Договор был подписан пожатием рук.

Я уже хотел пойти восвояси, как вдруг сосед просверлил меня взглядом и спросил — не заметил ли я, кто грабит овощи с его огорода. За поимку вора он хорошо отблагодарит.

Я очень высоко поднял свои плечи и затряс головой так, что шея затрещала.

«Я бы сам вора придушил», — выкрикнул я со свистом, махнул на прощание хозяину огорода рукой и быстро пошёл к дверям.

На площадке перед аэродромом нашу бригаду построил неизвестный капо в белой шапочке с кривым козырьком.

Вместо аэродрома мы увидели дико искривленный рот. Из его глубины извергался дикий крик.

«Вы хорошо потанцуете у меня, трижды проклятые. Здесь работают для тысячелетнего рейха. Вы поняли, собаки Флинк унд фертик! Раз и готово. Так и знайте. Вы будете работать двенадцать часов».

Он сплюнул далеко от себя, поправил шапку на голове, которая от его крика сдвинулась на одно ухо. Повернулся к женщинам, процедив сквозь зубы, заявил:

«Я умею быть и хорошим. За честную и преданную работу могу снять час или даже два с рабочего времени, для отдыха. Пусть наберут новые силы для пользы вечного Рейха. Все ещё получат пятнадцатиминутный митагштунде. Проглатывание пищи. Германия кормит полезных рабочих. Нуциге юден. Теперь мужчины — стройся справа! Женщины отступают три шага назад и двигаются строем влево. Марш! Шнеллер, шнеллер! Ферфлухте».

Палка «Белой шапочки» со свистом опускалась женщинам по задам, подгоняя их к заданной работе… Слышались отдельные приглушенные выкрики.

Женщины почти бегом мчались к складам с мешками цемента. Но капо был недоволен. Тогда «Белая шапочка» подкреплял удары своей палочки широкими пинками и безудержным смехом.

Наконец порядок был установлен.

Заметив девушку-подростка, он её схватил за шиворот и вытащил из строя женщин.

«Откуда взялся этот мышонок?» — прохрипел он. Его белая шапочка сдвинулась набекрень. Повернувшись к мужскому строю, он бросил прокалывающий взгляд на меня и пощупал своими длинными толстыми пальцами мои мускулы на руке. Но это оказалось ему недостаточно. Тогда он схватил меня за ухо, больно покрутил и крикнул:

«Ферфлухтер юденбубе, возмёшь, как все, кирку в руки и… работай, работай! Рабочая сила — равна получаемой пище.

В кратчайшие сроки необходимо починить аэродром. Понял юдише швайне?! Женщинам взять вёдра и притащить цемент, фердамт нах маль!

«Белая шапочка» нахлобучил шапку ровно посередине головы, выстрелил плевок в середину строя женщин, скрестил руки назад и куда-то удалился.

«Мы ещё наплачемся от этого садиста», — послышался шепот в рядах женщин.

Вдруг из амбара вышли два эсэсовских солдата, шарфюреры. Мужчины и женщины притихли и испугались их неожиданному появлению.

Только этих фашистов тут не хватало нам! Ведь все они садисты. Неуемный страх перед работой. Неужели«Белой шапочки» недостаточн? Ведь работа была распределена и каждый знал чем заниматься.

Шарфюреры приблизились к нашей бригаде.

Они смотрели на нас и что-то обсуждали.

Каждый из них махал в такт головой, ухватывая слова другого. Видно было, что они старые знакомые, друзья и согласны без лишних слов друг с другом.

«Вольфганг, гут, гут. Эти люди будут эрлих, честно работать».

Второй шарфюрер незаметно его поправил: «Эти юден, конечно, поработают как надо. Только необходимо, Ганс, не спускать с них глаз!».

Я заметил, что на лице этого шарфюрера появилась наподобие застывшей улыбки. Он отвернулся и что-то про себя прошептал. Вдруг я обратил внимание, что у обоих эсэсовцев блестит проседь под фуражкой. Вот так новость! Нас охраняют эсэсовские старички!

«Геносе Вольфганг, посмотри только — какие птички прилетели к нам, менчес кинд! Ферикте юден, сумасшедшие евреи, посылают детей на тяжёлую работу взрослых! Проклятый Богом народ! Вот с кем имеем дело, Ганс. Конечно, наш фюрер прав».

«Геносе Вольфганг, пустой желудок тоже может творить чудеса или сумасбродные творения!».

«Яволь, яволь, да-да, это возможно. Кхе-кхе… Сумасшествие желудка. Оригинально, но глупо. Человек вообще может обойтись без желудка и быть мудрецом».

«Ну, геносе, может случайно наши желудки разбуянились в тридцать первом году и затолкнули нас туда, где мы сейчас. Ведь пустому желудку не подходило бы сделать новый орднунг, наш победный немецкий порядок. Таким желудком и семью не прокормишь, Герр шарфюрер. Но и звания нам не повышают. Дас ист алес. Всё».

К группе людей, работающих на крайнем отсеке аэродрома, беззвучным кошачьим шагом, крутя в руке свою палочку, приближался капо «Белая шапочка». Вдруг он подскочил ко мне и к небольшой девушке. Из его горла вырвался хриплый, угрожающий крик:

«Работать быстрее, маленькие крысы»!

Я посмотрел на девушку, которая дрожала от страха и холода.

Мы таскали вдвоём мешок с цементом, быстро переставляя ноги. По дороге мы всё время молчали. Мы сильно задыхались и боялись уронить нашу ношу. Теперь я не на шутку испугался.

Внезапно я почувствовал толчок в спину.

Один шарфюрер толкал меня к амбару.

Другой щарфюрер схватил девушку за руку впереди меня и тоже повёл к амбару.

Эсэсовец крикнул нашему капо, что эти маленькие юдки им самим очень пригодятся. Мешок цемента был оставлен в полпути.

Мы с этой незнакомой девушкой, ведомые странными шарфюрерами, зашли в холодный амбар.

Посередине амбара стояла чугунная печка, но угля я нигде не заметил. Один немец спросил у девушки — что она умеет делать и как её зовут?

Она подошла к холодной печке, потёрла холодные руки и назвала себя Соней. Она знает много песен, даже немецкие.

Шарфюрер обрадовался, значит она разгонит им скуку. Другой шарфюрер приказал мне принести со склада ведро угля и следить, чтобы печка всегда была горячая и хорошо их грела.

Я впервые посмотрел внимательно на девушку. Шейнеле! Какая красивая!

Мне показалось, что сердце у меня пустилось в пляс.

Шейнеле бегло осматривала где мы находимся. Теперь я смотрел только на неё, будто в амбаре существовала только она и больше никого. Её яркий образ заполнял мне весь амбар. Шейнеле! Она невзначай скользнула взглядом по моему лицу. Меня прокололо жгучим лучом. По лицу Шейнеле как тень промелькнули красные пятна и быстро скрылись за её разбросанными по лицу волнистыми волосами.

Я выбежал из амбара с ведром за углем, и успокоить внезапно захватившее дыхание.

Таинственное пламя проникло в мою грудь и заливало его своим жаром.

«Белая шапочка» что-то крикнул мне вслед, но я продолжал бежать с ведром к складу с углём. Дружеский и шумливый ветер гнал меня вперёд. Я, не повернув голову к капо-садисту, крикнул, что это бефель, приказ двух шарфюреров эсэс.

Я услышал дикий рык «Белой шапочки», удар палочкой по чьей-то спине и громкий крик избиваемого.

Из амбара выбежал один шарфюрер и крикнул нашему капо:

«Прекрати идиот, ты нам мешаешь. Понимаешь, ферфлухтер? Только мы можем бить и убивать. Мы воюем».

Наш капо внезапно куда-то скрылся.

Набрав ведро угля, я помчался назад к амбару. Я спешил затопить буржуйку и согреть Шейнеле. На улице внезапно забуйствовал холодный ноябрьский ветер.

Издали я заметил, что дверь амбара слегка открыта.

Ветер донёс до меня чистые звуки родника, который, приближаясь ко мне, принёс прелестное благовоние — как только-только распустившийся цветок.

Шейнеле, Шейнеле!

Цветочек мой. Она пела.

Это было больше, чем пение. Волшебство! Рассыпались листики чудесного цветка.

Только растопив буржуйку, я уловил, что песня немецкая. Зачем она это делает?:

«Эс гейт алес форибер, эс геёт алес форбай»…

Всё в жизни проходит, всё в жизни уйдёт»…

Шарфюрер Ганс привстал с низкой табуретки, поправил на себе эсэсовскую куртку, чмокнул губами и восторженно крикнул:

«Эта медхен настоящий нахтигаль, соловей. О-о!».

Он немного треснутым голосом повторил:

«Эс гейт алес форибер.
Эс гейт алес форбай»…

Шарфюрер Вольфганг остался сидеть, вытянув длинные ноги. Он тихо буркнул, что голос у этой девки неплохой, но все-таки она — юдин.

«Геносе Вольфганг, но это же будущая Гали Курчи! Такой голос. Такой голос должен звучать», — не унимался шарфюрер Ганс.

«Геносе Ганс, она только еврейка, юдин. И не больше. Ведь был в Германии большой голос, помнишь, Шмидт, юде. Нам он не нужен. Аус»?

Ганс странно посмотрел на Шейнеле, будто ища на её лице особые приметы. После недолгого раздумья он слегка похлопал её по плечу и попросил еше спеть.

Шейнеле взглянула на меня, ища поддержку. Я ей подмигнул и шепнул:«Ты ведь соловушка, пой этим немцам. Пусть знают. Юден тоже человеки».

Шейнеле слегка качнула головой, поправила волосы, которые всё время рассыпались по её лицу. Она отошла немного от горячей печки. Её голос зазвенел колокольчиками: «Когда солдаты по городу шагают, девушки окна и двери раскрывают»…

Два шарфюрера быстро встали и подержали Шейнеле своими голосами. Оба крикнули:«О, майн Гот, дас ист майн фатерс лид с Первой мировой!».

«Геносе Вольфганг, эта медхен нахтигал!».

«Геносе Ганс, всё равно еврейка, юдин. От этого никому не дано уйти»…

Я подкидывал уголь в печку и наблюдал за этими пожилыми эсэсовцами. В амбаре стало достаточно жарко, но они были довольны. Они встали со своих мест и, обнявшись, пели вместе с Шейнеле. Я не понимал откуда она выкопала эти старые немецкие песни.

«Вайт ист дер вег нах дас геймат цурик, со вайт, со вайт… Далека дорога назад в отчий дом»…

У Шейнеле в глазах застряли прозрачные слезинки — как чистые кристаллики. Их удерживали её необыкновенные длинные ресницы.

Сердце у меня выстукивало хорошо отлаженную ритмичную мелодию:«соловушка, соловушка».

Шейнеле вдруг отодвинулась от буржуйки ещё дальше. Лицо у неё покраснело от жара печки или от возбуждения.

«Я ещё умею! — бойко, с каким-то вызовом в голосе, громко объявила она».

Меня её внезапное веселие смутило. Что она себе думает? Забавлять этих убийц? Эсэсовцы всегда эсэсовцы, с криками или сладкими речами. Они всегда врут. Не перестарайся, Шейнеле! Ты для них только юдин. Всё пойдёт по бефелу.

Но Шейнеле моих мыслей не читала. Мне показалось, что она ничего не хочет знать. Её голос, как птица, оторвался от её сути и только рвался наружу, как из клетки.

И голос её по—особому звучал, вырываясь из стен амбара.

Рабочие аэропорта вдруг остановили работу и, как завороженные, слушали эти ветром доносимые звуки.

«Цвай роте липен унд ди ротер Тарагона, ду бист ди шенсте ин Барселона»…

«Какая песня!», — вскрикнул шарфюрер Ганс.

«Наше вундербаре немецкое танго/ Красные губы в красном Тарантоне, самая красивая в Барселоне, — поддержал своего геносе шарфюрер Вольфганг. Будет ли у нас еще когда—нибудь танго, геноссе Ганс?».

«Будет ли у нас айн нахтигаль, геноссе Вольфганг?».

Оба немца вытирали себе носы от обильной носовой жидкости.

Раздался длинный свисток. «Белая шапочка сообщал о конце работы и сборах обратно в гетто.

Я не заметил как небо покрылось тёмной мантией. В амбаре эсэсовец Вольфганг сунул большой кусок колбасы Шейнеле в руки. «Гуте арбайт, — сказал он, ганц гут».

Шарфюрер Ганс дал мне какой-то сверток и тихо сказал:

«Береги дизе нахтигал, юнге, береги её!».

Он быстро отвернулся от меня и нетвёрдымшагом вышёл из амбара. Он стал невдалеке и следил, как строится бригада в обратный путь.

Вдруг появился шарфюрер Вольфганг и стал кричать на «Белую шапочку». Наш капо съежился, будто став меньше ростом, с криками «яволь, яволь!» побежал к складу инструментов и цемента.

В строю я думал о наказе шарфюрера Ганса. Как он мог? Как глупо. Как я могу кого-то беречь, если не знаю — что будет с моей семьёй, со мной! Ну и фриц!

Назад в гетто уже шла не та бригада, что пришла. Еле тащили ноги. Шли избитые и окровавленные. Проклятый капо!

Мне ещё недавно было тепло. Я слушал пение чудотворной девушки. Как так?

Что за странный тип этот шарфюрер? Столько видел, столько знает, но в голове у него ещё вертятся другие мысли, как археологические ископаемые:

«Береги её».

Хорошенький совет!

Береги ты. А можешь?

По дороге назад я искал в женском строю свою соловушку. Но маленькая Шейнеле где-то была затеряна среди взрослых женщин. Обратно охранники гнали наши ряды очень быстро. Наверное спешили домой к сытному ужину в семье. Крики, удары прикладом по спинам не помогали. Бригада еле тащила ноги от усталости.

Я всё надеялся увидеть Шейнеле в нестройных рядах женщин. Но тщетно. Удар по спине охранника вышиб мои мысли из головы.

Наверное, я сунулся из строя мужчин, чтобы тщательнее искать. Охранник так-таки меня сцапал, ведь я небольшой, хотя целых пятнадцать лет. Ищет ли меня Шейнеле? Неужели нет? Ведь мы так смотрели друг на друга. Это уже, наверное, любовь.

Я крепко зажимал в руке пакетик с едой. Разве среди эсэсовцев бывает что-то человеческое? Плата за топку печки. Будет чем полакомиться домашним. Хорошее чувство знать, что от тебя тоже есть польза дома.

В моей груди я ношу большую тайну. Никто никогда не узнает. Как можно узнать глубоко запрятанный голос моей соловушки?

Уходили дни, менялись недели, проскочили месяцы.

Жизнь в гетто велась по особым законам. От акции до акции. Календарь гетто. Тревоги и страхи существования вертели гетто, как в калейдоскопе… Шейнеле я потерял из виду. Может её проглотила какая-нибудь акция? Что же тогда будет со мной? Она не может, она не должна уйти без меня. Хоть весточку от неё. Хоть звук. Какой-нибудь знак.

Я не мог сказать маме или папе, что чувствовал себя потерянным, ненужным. Ведь у меня семья.

Что бы я дома ни делал, внутри меня звенел её голос и тихая мольба: «Дорогой мой мальчик, я всегда с тобой!».

Мне хотелось откликнуться во весь голос, что и я с ней. Всегда с ней…

Случилось для меня самое страшное. Гетто рассыпали на несколько рабочих лагерей вокруг Каунаса. Мы думали, что это приблизился наш конец. Ведь мы узнали, что вильнюсское гетто уничтожено в панеряйском лесу местными помощниками фашистов. Молодёжь организовала группы для ухода в лес, к партизанам.

Нашу семью перевели в лагерь в Шанцай. Мужчин и женщин с маленькими детьми расселили по разным баракам. За колючей проволокой стоял барак для наших эсэсовских охранников.

Оказывается, что и в лагере может случиться чудо. И оно случилось. Я пошёл навестить маму с сестрой и братиком в их барак. Это было запрещено, но нашу охрану мы редко видели. Перед тем как зайти к маме я услышал пение из другого женского барака. У меня подкосились ноги, я остолбенел и не мог двигаться. Мне захотелось влететь в этот барак. Но я помнил строгий запрет.

Это она! Это она! Шейнеле.

Рядом, рядом! Какое счастье..

Наконец-то мы будем вместе!

Голос стих и я пошёл к маме. Теперь она уж никогда не исчезнет. Ведь наша встреча в зтом маленьком лагере неизбежна. Ты будешь петь для меня, моя соловушка. Пусть и для других. Ведь твой голос — это надежда. Это сама жизнь.

Эта любовь

Ушло несколько дней. Они мне казались нескончаемыми. Я шёл на работу с ребятами. На работе нас кормили из полевой кухни. Вечером шли домой. Я забегал в барак к маме на минутку. Потом спешил повертеться по лагерю в поисках. Шейнеле не показывалась. Где же она? Почему не выходит из барака? Меня съедала тоска по Шейнеле. Я с особой таинственной любовью вспоминал её взгляды. Они игрались во мне, как лучи особого света. Но её дивный голос постоянно ворожил меня. Подумав, я спохватился, что от неё я ещё не получил явных знаков любви. Неужели мои чувства только сладкие мечты? Но глубоко в моём сознании я верил, что она чувствует как я.

Наконец, парни и девушки вышли своими бригадами из лагеря почти одновременно. Я увидел Шейнеле среди девушек. Она была немного бледна, но послала мне обворожительную улыбку. Только мне. Она крикнула мне, что мне нечего бояться, она немного приболела, но теперь в порядке.

Я получил самый дорогой подарок в это лагерное утро. Со своей бригадой весело шагал на работу. В моих глазах пригрелась улыбка Шейнеле. Ребята посмеивались —  не выпил ли я для смелости какой-нибудь денатурат.

Мне дали работу в складе с единичными ботинками. Я должен был искать им пару и шнурками связать. Кроме меня на складе был охранник эсэсовец, но он куда-то ушёл и долго не показывался. Я подобрал пару хороших военных ботинок и обул их. Свои я бросил в мусорный бак. В лагерь я вернулся с прекрасным трофеем. Может они спасли мне жизнь потом, в Аушвице.

Шейнеле пришла раньше и прохаживалась по двору.

Я быстро подбежал к ней, внезапно взял её за руку и подержал немного в своей. Она сделала усилие выхватить свою руку, тихо крикнув «что делаешь?»,  — но, смирившись, оставила её в моей. Какое счастье! Её рука в моей! Парни и девушки вдруг появились около нас. Они громко смеялись и хлопали в ладоши: «Невесте и жениху — вечная любовь!»

Шейнеле испугалась и быстро вытащила руку из моей, убежала. Я стоял в замешательстве и не мог даже поругаться с этими ребятами и девчатами. Что за длинные носы, которые суются в чужие дела? В руке я ещё удержал тепло руки Шейнеле. Однако перед глазами запечатлелось что-то другое. Я это явно увидел, но не знал что делать с этим видением. Когда Шейнеле настойчиво выхватила свою руку из моего тёплого пожатия, я внезапно заметил у Шейнеле на груди два чудесных бугорка, которые выпирали заостренные через вязаную кофточку. После этого я долгое время мечтал это увидеть вновь. Даже её чудесный голос на время смолк в моей душе, уступая место необыкновенному новому чуду.

Я не понимал что со мной случилось. Неужели мой взгляд ухватился за что-то постыдное? Но я ведь не дурак. Я знал, что у Шейнеле все замечательно и красиво.
Потом тянулись лагерные будни. Мы ходили на работу в разные склады Шанцай. Сортировали и делали почтовые пакеты для отсылки в Германию. Мы догадывались, что это еврейское добро ограбленных или убитых. Нацисты брезговали пачкать свои руки для организации этих посылок. Для этого у них было предостаточно местных помощников. Ведь эти помощники перед убийством евреев большую долю одежды жертв забирали себе. Особенно ценилась детская одежда. Вдруг она появлялись на базарах по низкой цене.

Призадумывались покупатели этих вещей — каким образом они вдруг появились на базаре? Зачем думать, главное — дешево.

Но наши бригады юношей участвовали в этом адском балансе. Это была наша карта выживания.

Шёл 1944 год. Наша эсэсовская охрана довольно терпимо относилась к нам. Крики вначале сменились редким покрикиванием. По их поведению и бледным вытянутым лицам чувствовался близкий конец войны. Оставят ли нас в живых? Комендант лагеря, штурмбанфюрер, последние дни, провожая нас на работу, был очень озабочен. Он смотрел на нашу бригаду и качал головой. Иногда он даже делил нам конфетки в дороге. Из женской бригады долетело до нас: «Вайт ист дер вег нах дас геймат цурик, зо вайт, зо вайт»… Это, конечно, поёт Шейнеле. Я чувствовал, что поёт она для меня. Наш штурмбанфюрер, как расчувствовавшийся еврей, быстро мигал глазами и вытирал нос, приговаривая: вундеркинд, вундеркинд. За его необычную чувствительность и хорошее отношение к нам его прозвали Бенцке. Уменьшительным еврейским именем. Вскоре все узнали ,что этот сумасшедший комендант влип и- за запретного плода. Наш комендант тайно влюбился в еврейскую женщину. Эта тайна была кем-то расшифрована и, как тайна, распространилась по лагерю. Ни наш лагерь, ни эта сумасбродная пара не знали — что с этим делать. Весь лагерь дрожал от такой невероятной любви. Ведь кроме катастрофы всему лагерю это не сулит ничего. Но «Бенцке» объяснил еврейскому коменданту лагеря, что он уведёт всех лагерников в лес, к партизанам. Наш еврейский комендант возразил ему ,что это верная гибель для всех. Он не согласен.

Ничего подобного не случилось по другой причине.

Вдруг в лагерь ворвались изменения, и жизнь для всех началась с неясными волнениями. Вся охрана лагеря поменялась и даже наш странный комендант «Бенцке» исчез, как пар из котла нашей привычной жизни. Простился ли он со своей еврейкой? Сообщил ли он что нибудь еврейскому коменданту? Этого мы не знали тогда и не узнали в проскочившие времена.

И новая охрана эсэсовских шарфюреров во главе с комендантом штурмбанфюрером относились к лагерникам довольно сносно. Вначале доказали своё присутствие криками, которые ежедневно переходили в неясные похрипывающие приказы. Постепенно лагерники перестали обращать внимание на них. Вскоре наши новые охранники вообще перестали появляться внутри лагеря. Наверное, они догадывались о страшной тайне или просто были по возрасту давно отработанный материал.

Нашу бригаду на работу провожал сам комендант-штурмбанфюрер. Однажды я приблизился к нему и предложил понести его портфель. Он посмотрел на меня, даже чуть-чуть улыбнулся и вежливо сказал: «Пожалуйста, юнге». Я понёс его портфель, размахивая им в воздухе, чтобы все видели. В лагере я, конечно, использовал мой шанс, и всем объявил, что я получил задание от настоящих партизан. Я также должен собрать верных ребят для огромного задания. В лагере тут же появились две группы ребят и девчат. Одни завидовали мне, но уважали, другие смеялись и горячо всем доказывали, что я паршивый выдумщик и, конечно, хочу добиться внимания девушек. Этот тип, говорили они обо мне, хочет присвоить себе наших девушек. Надо этого «партизана» проучить.

Из верных источников я узнал про готовившееся покушение на меня. Я тут же принял меры предосторожности и объявил, что всё мною сказанное было шуткой. Обе воюющие группы пришли к мирному соглашению, и конфликт был забыт.

Однажды мы вышли из лагеря на работу с одним охранником. Другие охранники были литовские гильсполицаи. Они то и дело показывали нам в чьих руках власть и сила.

Мне попалась счастливая работа. Я собирал на складе бутылки с выпитым содержимым и расставлял их в ящики. Бутылок, из под разных вин, было так много, что я боялся не справиться со всей работой.

Внезапно в склад влился яркий свет — и  в дверях стояла Шейнеле.

«Меня послали сюда работать и помогать ленивому юнге», — сказала она и громко рассмеялась .Она спросила что я здесь так лениво творю. Я махнул рукой на это хозяйство и сказал, что это работа на неделю и для полка солдат.

Шейнеле подошла ко мне и звонко запела: «дурачок. дурачок, мы быстро справимся»…

Она нагнула одну бутылку надо ртом и крикнула, что внутри самая настоящая вкуснятина. Я тоже опрокинул в рот пустую бутылку и оттуда закапало в глотку сладкое вино. Вот это находка! Работа праздничная. Шейнеле смотрела на меня и смеялась. «Как ты догадалась, Шейнеле?».

«Если тебя догадалась найти, то эти капли вина и подавно», — смеялась она.

— Я тебя люблю, Шейнеле.

— Я тоже.

Я всматривался в её красивые глаза, проскользнул по волосам и быстрым взглядом, будто глоток оставшегося в бутылке вина, взглянул на её заостренные бугорки. Но у меня кружилась голова от множества капель вина из опорожненных бутылок. Я понимал, что делаю что-то по-воровски неприличное. Я быстро вернулся к её лицу, которое покрылось густым румянцем и внезапно она повернулась ко мне спиной.

«Шейнеле, извини, не хотел тебя обидеть», — прошептал я.

Шейнеле повернулась ко мне, положила пальчик на мои губы и сказала:

— На первый раз прощаю…

Я быстро поцеловал ее палец. Она не спешила убрать и вдруг тихо запела: » Айн клайне медхен, айн юнгер манн, ес комт дер фрилинг видер ан»…

— Да-да, — заявила она, — придёт к нам и для нас весна!..

Мы с Шейнеле справились с сортировкой бутылок. Настроение у нас было не лагерное. Оставшиеся капли вина влили в нас веселье другого времени и хорошую долю бодрости. Мы даже не успели почувствовать как крепко обнялись. Шейнеле поцеловала меня в лоб, рукой погладила щеку и сказала, что это предостаточно для такого удачного дня.

Наши лагерники строились в бригады и двинулись обратно в лагерь.

Всю дорогу какая-то бурная радость ликовала у меня в груди. Из её глубин, с потоком дыхания вырывались слова как молитва: любит, любит. Я счастливчик. Она моя, Только моя. Моя Шейнеле. Моя соловушка. Навсегда.

Улицы Шанцай были полупустыми. Какой-то прохожий купил в киоске местную газету. Пройдя несколько шагов, он уронил первый лист. Ветер пригнал этот кусок газеты к нашим ногам. Он погнался за упавшим листом. Я быстро посмотрел на заголовок и под ним прочёл:

1944 г. 27 марта.

Ещё несколько шагов. Всего несколько шагов. И целый мир потерян. Внезапно. Без всяких знаков наступающего на нас всех огромного огненного столба. И конец. И нет выхода. Не осталось людям никакого выхода. Огонь. Тьма. Я убеждён, что не найти существа с именем человек, который смог бы описать, рассказать, нарисовать, показать кино — как вырывают из человечества самое святое, самое человеческое. Это дети. Культивируют варварство. Есть разные культы ненависти! Для идеологии детоубийства даже недостаточно превратиться в бешеного каннибала.

Мы вернулись в лагерь, но…

Я вынужден вместо дальнейшего рассказа одолжить собственные стихи, чтобы хоть как- нибудь двигаться дальше. Пусть хоть что-нибудь, хоть что-то останется в скрижалях истины детских рифмованных заметок того времени.

Через ворота
Идут, идут,
Домой, домой,
Почти бегут,
Там мам и пап
Ждут малыши,
А позади лишь
Тяжкий труд.
Так было всё
Ещё вчера,
Но сдвинулись
Уж небеса.
Не слышен смех,
Не слышен плач,
Ни детский лепет…
Тишина.
Окаменел
наш двор.
Скала.
И вдруг КРИК
Звериный
Со двора.
Старушки прибавляют
Крик
Под дикий плач,
Ведь видели
Они: детей
Грузили на
«Шпацирганг».
Малышей.
В машинах чёрных
Под брезент,
А им велели
Тихо ждать
Детей возврат.
И тонет улица
В слезах
И многие
Сошли с ума.
На мамочку свою
Смотрю,
Притулившись
К её плечу.
Не досчитала
Двух детей
В глазах её
Потухший взгляд.
Прошла минута,
Две иль три,
А может день
И может ночь,
Мне тихо
мама говорит:
«Мой Лейбеле,
Ты должен жить
Иначе всё,
Что было,
Зря,
Как будто
Не было совсем,
Удел».
И это всё,
И это всё,
Привычку обретёт
Любое зло.
Немым я взглядом,
Клятву дал,
Что передам,
Что донесу,
Пока дышу,
Пока живу…

Известно, что обилие случаев, записанных черными красками, смазывают каждый случай отдельно. Но ведь из случаев складывается целое. Из отдельных. Статистика вычёркивает суть. Для анализа крови не нужна вся кровь. Исторической случайности не бывает.

Лагерь после убийства детей жил на последнем дыхании.

Вернулись прежние охранники и «Бенцке» вернулся бледный и грустный. Он рассказал еврейскому коменданту, что лежал в больнице. Взрослые лагерники подозревали, что наш эсэсовец знал что произойдёт и отпрослся от присутствия под предлогом своей старой болезни. Он заходил в лагерь и долго стоял недалеко от ворот. Видимо ждал кого -то. Но никто к нему не подходил.

В середине апреля в лагере появились два новшества. Во-первых, недалеко от ворот положили толстое срезанное дерево. Нашим юношам разрешалось посидеть вечером на нём и общаться. Но самое интересное вечером. Из барака охранников выходили две девушки, садились недалеко от нас и пели украинские песни. Кроме пения не желали с нами разговаривать. Они не обращали на нас никакого внимания, будто нас нет совсем. Они пели, но лица у них были грустные. Одна девушка даже вытирала слёзы, но петь продолжала. Шейнеле присела к ним и, быстро выучившись, пела вместе с ними грустные украинские песни.

Через неделю две украинские девушки в обнимку с Шейнеле на разные голоса растягивали: «дивлюсь я на небо, тай думку гадаю…» Девушки целовались и продолжали петь: «виют витры, виют буйны, аж деревья гнуться». Потом вместе плакали.

Наш лагерный комендант, не отходя от своего наблюдательного места, смотрел на девушек и что-то грустно подшептывал. Потом медленно повернулся и пошёл прочь. Я узнал, что эти чужие девушки сказали Шейнеле, что с её голосом петь в больших залах. Когда уже придёт свобода? «Свобода, свобода», — повторяла Шейнеле, глядя на меня. Украинские девушки только тихо повторяли: «Свобода», —только не для них. Они рабыни, обслуживать солдат по-всякому. Только так они могут жить.

Я приблизился к Шейнеле и добавил, что она станет мировой знаменитостью. Она, не стесняясь, при всех прижалась ко мне. О Боже! Я почувствовал самое сладкое, что есть на свете. Теперь зря не буду разглядывать это чудо. Она прижалась ко мне и я почувствовал, что взлетаю в небеса. Моя Шейнеле! Она вообще изменилась. Её голос приобрёл женское тепло. Эти звуки стали мягкими, не потеряв изумительной прежней звучности. Она осталась соловушкой.

Полёт соловья

Из каких-то источников, в лагере пополз слух, что войне скоро конец. В Литве уже воюет с фашистами Красная армия. В лагере вновь поменялась охрана. Появился
новый комендант, оберштурмбанфюрер эсэс. Вместе с ним пришли новые охранники эсэс. Все они были очень злобные. Они часто прохаживались по лагерю, когда бригады возвращались с работы. Тогда весь лагерь заполнялся какими-то дикими криками. Их кулаки бросались на мужчин и женщин. Кто-то тешил нас, что так они прощаются с проигранной войной. Ведь у них на глазах сворачивается тысячелетний рейх.

Украинских девушек куда-то убрали. После детской акции на лагерь опустилась чёрная волна. Детей нет. Теперь ничего не может ранить наши души. Телесная боль незаметно проходит. Забывается. Крики и избиения эсэсовцев, их неуемная злоба придавала всем неожиданную бодрость. Ясно, что всё катится к концу.

Потепление в середине июня быстро отодвинуло от нас прохладный май и неохотно уступающего, далеко продвинувшегося ветреного июня. Однако, пройдя половину своего хода, июнь выпрямился, очистил небо от туч и пропустил вперёд долгожданное светлое солнце.

Один лагерник из нашего барака добился разрешения у коменданта лагеря на небольшой культурный вечер в нашем бараке.

Оберштурмбанфюрер долго смеялся над его страной просьбой. Он встал со своего стула, схватил нашего лагерника за волосы и воскликнул, что такого фердамте, проклятого юде он ещё не встречал. Потом он, выкручивая руку нашему лагернику, довёл его до ворот. Последовал сильный пинок и безумный смех: сделай свой культурный праздник, ферфлухтер. Сделай. Пусть эти отверженные поют и пляшут. Приду посмотрю на этот цирк безумных.

Вечером наш барак быстро заполнился людьми. Появились лагерники из других бараков. Стояли тесно, плечом к плечу. Некоторые уселись на нарах. Пришло несколько женщин. Они тихо окружили первые нары с табуреткой. Они молчали и озирались вокруг на мужчин. Я подбежал к Шейнеле и шепнул ей, что всё будет хорошо. Я очень огорчился, что моя мама не пришла. Я ведь ей сказал, что прочитаю свои геттовские стихи. Она сказала, что это хорошо, я должен быть как все. Читай стихи, они понравятся и всем будет большая радость.

Шейнеле пела голосом, необычным для подростка. Он звенел как прежде своими колокольчиками. Но появилось что-то новое. Каждый звук был покрыт прозрачным тонким слоем женского тепла. То было уже и раньше. Однако прибавилась сила — как крепкий напиток. Её голос засверкал чудесными красками. Во время пения она вливала в свой голос всё новые краски. Красота её голоса пьянила меня. Я будто подымался с земли вверх.

Сперва она пела еврейские песни, потом запела немецкие и украинские песни.

Её все бросились целовать. Женщины платками вытирали себе глаза.

В дверях барака стоял наш комендант. Он крикнул: «О-о, фердамт нах маль!» и быстро покинул барак.

Я прочитал свои геттовские стихи и стал рядом с Шейнеле.

Лагерник, организатор этого вечера, подошёл к нам, Он обнял меня за плечи, поцеловал Шейнеле. Так он постоял минутку. Люди из других бараков начали двигаться к выходу. Тогда организатор вечера быстро громко заявил:

— Евреи! У нас ещё есть и будет чем гордиться! Сегодня мы все присутствовали при ворвавшемся к нам светлом луче в тёмном царстве.

Я крепко сжал руку Шейнеле. И она ответила тем же. Так мы держались, пока все разошлись. Будто мы прощались. Шейнеле вышла из барака грустная. Выходя, она несколько раз обернулась назад. Я не двигался с места. Меня обхватило в невидимых тисках нетерпимое чувство, будто на нас обвалился мир. Я всё повторял  себе, чтобы встречи наши продолжались. Хоть как-нибудь, когда-нибудь. Тревога прожгла меня насквозь. Это всё. Это всё.

Ведь нам сообщили, что это последний день нашего лагеря.

Прощай, Шанцай и наш лагерь! Прощай Каунас и наше разбитое детство, и украденная юность! Прощай Литва, наша родина. Ты нас предала!

Нас грузят в поезда. Как скот, в вагоны для скота. Мужчин и женщин. Подростков. В углу ставят открытое ведро для естественных нужд. Ещё полведра с водой для питья. Значит далеко нас повезут. На смерть? Но удобнее на месте. Девятый форт или любой лесок. Но вагоны — это хорошо. Это замечательно. Будет ещё продолжение.

После многих часов стоянки скрипнули колёса, вагоны рывком оторвались от долгого стояния и колёса вдруг начали отстукивать монотонный ритм.

В длительном путешествии все вынуждены потерять свой стыд или глубоко его запрятать. Пустое ведро быстро заполняется и в вагоне висит густая вонь. На какой-то остановке эти полные вёдра из всех вагонов выносятся и ставятся другие. Новой воды для питья не успели на станции приготовить. В вагоне жарко и все глотают остатки слюны.

Поезд внезапно остановился в середине большого поля. Недалеко от поезда стоял небольшой дом. Над его большими окнами, на стене, белыми красками выведено название этого места: STUTTHOF.

«Все женщины и девушки, раус! Быстро, быстро! В лагерь, марш!».

Убрали от нас наших мам. Убрали жён. В Штуттгоф, в Штуттгоф!

Мамочка моя! Мамочка. Мы одни с папой не выдержим. Ты была дубом в нашем жидком лесочке.

Мама, как и все женщины, выпрыгнула из нашего вагона и пошла соединиться с группой других женщин. Она повернулась к нам с папой и крикнула: «Лейбеле, держитесь вместе с папой и обязательно встретимся!». Она быстро отвернулась от нас и пошла, подгоняемая эсэсовцами, с другими женщинами.

Теперь я лихорадочно искал Шейнеле. Я не знал в какой вагон она была загружена. Женщины удалялись и удалялись, но Шейнеле я не обнаружил. Соловушка моя. Соловушка. Пой, где ты будешь, и тебе не причинят зла. Не могут трогать такое чудо. Не могут…

Мужчин и юношей пересадили в другие вагоны, и поезд двинулся в дальний путь. Менялись дни и ночи, голод и жажда крепли беспрерывно, но поезд редко останавливался, чтобы чем-то нас накормить и напоить. На редких станциях разрешали некоторым мужчинам выйти и вылить ведро с нашими отходами. В ход пускались даже кулачные убеждения. Кому посчастливится выскочить на свежий воздух, хоть на минутку.

Ландсберг. Юношей, — сто тридцать одного человека, — оторвали от отцов и перевезли в Дахау. Я среди этой группы.

В пути из Дахау поезд на минутку остановился и от работающих на воле поляков мы узнали, что нас везут в Аушвиц. На верную смерть. Но мы не верим. Зачем немцам возиться с нами. Но двое поверили и прыгнули на ходу с поезда. Выжил один.

Один, один, один.

И я один. Разорвали нас и всех, всех, на мелкие клочья. Ни одной семьи. Разве можно бродить по такому миру как невидимые, затерянные существа?

Ландсбергские дети кое-как живут в Аушвице. Пока. Потом акции. Меньших ростом загоняют в газокамеру. Потом ещё акция и изъяли из нашей группы подростков с недостаточно развитыми мышцами. На нарах теперь свободно. В бараке тихо. Изредка раздаётся дикий рёв штубединста.

Я проскальзываю по всем событиям и нашему существованию в Аушвице. В этот ад я уже окунулся много лет назад в книге «В капкане».

Однажды работали на рольвагене, на котором мы с ещё двумя ребятами собирали с рампы разбросанные, растерянные вещи. Целые транспорты людей гнали к газокамерам и пламенеющим крематориям.

Наш рольваген подъезжал близко к «Канаде» — складским баракам, чтобы сдать собранные с рампы вещи. Нам навстречу вышёл гефтлинг-лагерник и спросил откуда мы и когда прибыли.

Он не назвал, чем он занимается в лагере. Мне было ясно, что он шишка. Я ему поведал, что мы из каунасского гетто и прибыли ночью, тридцать первого июля 1944 года. Он посмотрел на нас и сказал, что нам очень повезло. В эти дни особенно жгли. Я ему пробовал возразить, что мы ведь из Каунаса и нас ведь не трогали. «Вас почему-то не трогали, но вот ночь до вас привезли девушек-подростков из Штуттгофа, они тоже были из каунасского гетто. Их сожгли».

Я посмотрел на него. Лжёт, конечно. В это я никогда не поверю. Я почти был уверен, что всё обошлось. Шейнеле не могла там быть. Она что-то другое. Она, даже эсэсовец сказал, — нахтигаль.

У меня внутри таилась надежда, но она была охвачена огнём отчаяния.

Я подошёл вплотную к лагернику и с каким-то вызовом спросил: «не видели ли среди этих девушек одну, особую, необыкновенной красоты, со звучным голосом?».

Лагерник опустил голову, будто спрятал от меня своё лицо. Потом, повернув голову от нашего рольвагена в сторону дымящихся крематориев, сказал: «Мне рассказал человек из зондеркоманды. Я там не работаю. Мои нервы погубили бы меня. Но вот лагерник из зондеркоманды привык. Он рассказал мне удивительный случай. Голые девушки, с куском мыла в руке, шли к открытым дверям газокамеры. Многие плакали и кричали. Вдруг одна небольшая девушка растолкала группу идущих и запела: «эс гейт алес форибер…» Разразившись сумасшедшим хохотом, бросила на пол кусок мыла и одна из первых забежала в открытые двери…

Я упал головой на рольваген. Лагерник исчез. Друзья меня почти приволокли назад в наш барак. Всю дорогу и много дней позже я смотрел на огонь крематориев и видел в дыму маленькие разноцветные перышки, которые взлетают к немым небесам. Пёрышки. Моей соловушки. Сожгли. Сожгли. Какое существо открыло люк в газокамеру? Похож ли он на человека? Какая мать его родила?

Много ночей я не смог уснуть. Я сидел, согнутый на своих нарах, и в темноте оглядывал все углы барака. Может вдруг свершится чудо.

Всё. Жизнь кинута в газ и огонь.

                                             Не за-бы-вай-те, люди!

Октябрь, 2017 год,
Холон, Израиль 

Share

Лейб Браверман: Моя соловушка: 3 комментария

  1. Уведомление: Мастерская — Напечатано на Портале: Номинанты конкурса «Автор года 2017». Дайджест IV–VI

  2. Борис Дынин

    Я могу сказать после прочтения «Моя соловушка» Лейба Бравермана только:
    Номинирую Лейба по рубрике «Живая история»

    «Песнь песней» в аду.

  3. trahtman

    Браверман находит нечто человеческое даже в аду гетто и даже среди охраны, гуманист…

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

(В приведенной ниже «капче» нужно выполнить арифметическое действие и РЕЗУЛЬТАТ поставить в правое окно).

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math