©"Заметки по еврейской истории"
  ноябрь-декабрь 2017 года

Феликс Фельдман: Исповедь за решёткой

Loading

Конечно, консерватор Хаусхофер и его единомышленники хотели бы вернуть только милое им прошлое, революция не в их вкусе, потому что они видели всю нежизнеспособность Веймарской республики. Однако и контрреволюция для них — преступление.

Феликс Фельдман

Исповедь за решёткой

Послесловие переводчика к книге «Альбрехт Хаусхофер. Моабитские сонеты». Новокузнецк. Изд-во «Союз писателей», 2017*

В самые юные годы меня занимала проблема морских течений. Я вырос на реке, которая у города Тирасполя достаточно быстрая. С движением рек было всё ясно и наглядно. Они, рождаясь в горах и предгорьях, сначала ручьями, затем обрастая притоками, стремятся вниз и прокладывают свои русла по пути к морю. А эти куда «стекают»? Откуда мощные океанические течения? Правда, на реке, в её заводях я наблюдал не только застойность воды, но и движение вспять. Казалось странным, когда могучие массы стремительно двигались вниз и, где-то в этой же реке, возникало обратное течение.

Об этих наивных детских размышлениях я вспомнил, когда занялся переводом «Моабитских сонетов» и вплотную погрузился в историю повстанческого антигитлеровского движения в Германии, роли и месте в нём Альбрехта Хаусхофера.

В Берлине, напротив огромного стеклянного айсберга главного вокзала размещён архитектурный комплекс в воспоминание об узниках бывшей эсэсовской тюрьмы. В ней были только одиночные камеры. Вы входите в комплекс с центрального входа и далеко впереди на длинной, метров пятдесят стене видите во всю её ширину начертанные слова поэта. Это цитата одного из сонетов. Недалеко, в натуральную величину архитектурный макет одиночной камеры, по сути карцер. Вы приближаетесь ко входу, ваша тень ложится на чувствительные сенсоры и, из автоматически включающихся динамиков, будто из под земли голос диктора читает сонеты. Один за другим. Моабитские сонеты Альбрехта Хаусхофера.

Так кто же этот человек, бюст которого открывает «Улицу памяти» в Берлине? Человек, которого вся Германия помнит и понимает, кого она потеряла.

Незаметное, обратное течение в больном обществе, может быть даже тихая заводь или маленький островок, который обошла срывающая всё на своём пути лавина в исторической науке и в политике, сегодня называют внутренней эмиграцией.

Минуя несогласия и споры относительно его содержания и сравнения с иммиграцией, диссидентством, что и поныне актуально в России, бросим взгляд на это явление в Германии в период нацистского всевластия. Оно гораздо проще, чем было в СССР, и включало, во-первых, людей, которые оставались в стране и с самого начала не принимали идеологию и политику нацизма, противостояли им духовно. Или же, во-вторых, по мере практического воплощения фашизма в разных областях общественной и культурной жизни — людей, которые постепенно осознавали несогласие с режимом. В обоих случаях это могло быть как пассивным, так и активным противостоянием.

Под внутренней эмиграцией, в узком смысле слова, в Германии понимают творчество литераторов в период нацистской диктатуры. Писатели, у которых не было запрета на публикации, разрабатывали собственные формы „межвременья“ («протестный язык рабов», «закрытый стиль»). Они апеллировали к античной классике с её гуманистическими основами или к христианским религиозным канонам и моральным нормам. Однако Эзопов язык — позиция всё же активная. Этих приёмов не избежал в своём литературном творчестве и Хаусхофер. Таковы его драмы «Сципион», «Сулла» и «Август», посвящённые политической и гражданской жизни древнего Рима. Они написаны белым стихом. Для Альбрехта Хаусхофера, консерватора, это принципиально, поскольку со времен Лессинга в Германии поэты уже не писали белым стихом, а ему важно, ко всему прочему, вернуться назад, к старому стилю. Монументальность и возвышенность речи в этих драмах возвращает читателя к патриотической роли в обществе оратора, лидера античного времени, который разъясняет, учит и ведёт на примере собственной жизни.

Хаусхофер настолько верен этой идее, что вновь повторил её спустя много лет в сонете «Просвещение», будучи уже узником моабитской тюрьмы:

«Как должно садоводу сад беречь, / так поросль пестовать и за собой / вести ты должен, выбор сделав свой, / сумея цели мягкостью облечь».

Об этом вспоминал один из его студентов. Учителю был задан вопрос, как бы он отнёсся к коммунисту. Последовал ответ: «Моё, собственно, назначение по отношению к ученикам — роль садовника, который поливает молодые всходы, следит за солнечным освещением и теплом и выпалывает сорняки. Но я также предполагаю, вы настолько убедительно можете обосновать свою точку зрения, что мне не случится перепутать ценное растение с сорняком»1.

Уже одно это высказывание приоткрывает завесу над особенностями консерватизма Хаусхофера. Он как политик доступен иным мнениям. Об этом свидетельствует и его дружба с Шульце-Бойзеном, ведущей фигурой Красной Капеллы, организации левой, контактирующей с Москвой и после нападения Германии на СССР. По всей видимости, студент-коммунист это и был Шульце-Бойзен.

Как справедливо писал литературовед Феликс Вассерман об еще одной драме Альбрехта Хаусхофера, «Китайской легенде», что подтверждает и исследовательница жизни и творчества поэта Урсула Лаак-Михель: в ней «… события и личности, несмотря на временную и географическую отдаленность, являются отражением немецкой и европейской катастрофы»2. Это верно и в отношении вышеназванной трилогии. Тот факт, что им выдвигаются на первый план ценность старых идеалов, общественных и государственных институтов, не означает в условиях нацизма исторического движения вспять, реакционности. Это не лучший путь сопротивления, но возврат назад − всё же предотвращение надвигающейся катастрофы в настоящем. Это регенерация традиционного. Сделать шаг назад, чтобы создать платформу будущему новаторству в самом старом. То есть дать ход тому, что уже известно и оправдало себя. Например, согласиться с избираемой нижней палатой парламента и её большими законодательными полномочиями при сохранении также и роли аристократии, как в Англии. Или в движении к неоконсерватизму с его взаимной ответственностью граждан и государства, уважением прав человека.

Конечно, консерватор Хаусхофер и его единомышленники хотели бы вернуть только милое им прошлое, революция не в их вкусе, потому что они видели всю нежизнеспособность Веймарской республики. Однако, и контрреволюция для них — преступление. Все в его семье некоторое время были членами Национал-либеральной партии, потому что это была партия деда Макса Хаусхофера. Всё же, в рамках этой партии и, тем более, в рамках широкого в Баварии национального движения, они настроены не контрреволюционно-монархически и уж, во всяком случае, не антисемитски. С учётом реальности сам Альбрехт внедряется в движение, чтобы, сотрудничая, препятствовать худшему. Это станет его принципиальной позицией на некоторое время и при нацизме. Когда человечеству угрожает очередные дикость и варварство, история может выбрать консерватизм как наиболее надёжный, проверенный, путь. Так думает поэт «Моабитских сонетов».

«Болезнью демократии является проказа, болезнью диктатуры — рак», — делится он соображением с отцом3. Это вытекало из личного опыта, что и влияло на мировоззрение их обоих. Правда, в консерватизме отца диктатура фашизма оказалась не сразу преодолимым жизненным этапом, поскольку он перепутал её с мощью централизованной власти.

В консерватизме Хаусхофера предусмотрен порог терпимости к диктатуре, за которым начиналась дикость и, следовательно, допускалось и противодействие ей. Именно сползание в грубое животное язычество он стал обнаруживать в нацизме. В 1933 году, 21 июля, он пишет матери: «Теперь мне совершенно чуждо играть роль охранника совести у новых господ»4. Рубикон близок, но ещё Хаусхофером не перейдён.

Эзопов язык, тайный намёк есть и в «Моабитских сонетах», несмотря на то, что он пишет и открытым текстом, например, называя по именам казнённых участников антигитлеровского заговора и солидаризуясь с ними. Сонеты тайно ходят по рукам заключённых в гестаповской тюрьме, а это уже не уход в интеллектуальную нейтральность, не творчество в ящик письменного стола. Он ни разу не называет по имени своего любимого ученика и друга Вольфганга Хоффмана-Цамписа, хотя последнему посвящены два сонета («Игристое Асти», «Друг»). Он не называет по имени д-ра Энзе, вместе с ним отбывающего заключение («Врач»). В «Немезиде» не упопминает имя Рональда Фрейслера, правда, по иной причине. Поэт не хочет увековечить имя фашистского палача, чтобы стереть его из человеческой памяти. В сонете «Близость конца» Геббельс представлен кличкой «Хромой», а Гитлер — «Ефрейтор» и т.д.

В Германии такие писатели и поэты как Эрик Регер, Рикарда Хух, Ганс Каросса, Эрих Кестнер, Ганс Фаллада, Эрнст Барлах, Мари Луизе Кашниц , Эмиль Вельк или отказывались вступать в нацистские учреждения, создавая альтернативно, поскольку невозможно было другое, детскую литературу, любовные повести и романы, иногда и под псевдонимом, или занимались иными видами искусства, например, скульптурой, или замыкались в себе и писали в ящик письменного стола. Но существовал и феномен политического противостояния в разных формах и под различными политическими цветами. Альбрехт Хаусхофер соединял в себе оба, но… паллиативно.

Чтобы не погружаться глубоко в политическую деятельность Альбрехта Хаусхофера на службе фашизма, а такое ему пришлось, следует заметить, что официальные записки и рекомендации Хаусхофера в бытность его службы в министерстве иностранных дел Риббентропа, базово там неприемлемые и не соответствующие духу и букве нацистского режима, а это период с 1934 по 1938 годы — и тактически и стратегически наивны. Одну из своих драм он даже послал с автографом лично Гитлеру. Но этот шаг объясним. Диктатура вначале может длиться нераспознаваемой и порождать иллюзии возможного компромисса с ней, она исторически свежа и маскируется в популистские одежды, а свои узкие интересы, играя на низких чувствах массы, выдаёт за народные. Прозрение, если оно наступает, происходит постепенно.

Работая в Министерстве иностранных дел Риббентропа и выполняя информационные поручения, А. Хаусхофер, постепенно прозревая, вёл двойную игру. В своих воспоминаниях Хильдебрандт, бывший студент Хаусхофера подтверждает, что их общий друг «Вольфганг Хоффман был очень хорошо знаком с „политическими взглядами“ Альбрехта Хаусхофера и знал о его двойной игре». Далее Хильдебранд пишет: «С одной стороны, надо было поддерживать всё, что могло бы служить делу сопротивления, с другой стороны, во имя служения этому делу, Хаусхофер должен был не повредить своему служебному месту».5

Двойной игрой Хаусхофер спасал не только самого себя, «обременённого» еврейскими корнями, но надеялся оградить и других людей. На какие компромиссы с совестью непроизвольно приходилось ему при этом идти видно как раз в его позиции и рекомендациях по еврейскому вопросу.

В Германии тех лет, да и во всей Западной Европе существовало среди тамошних евреев, людей достаточно ассимилированных и культурных, весьма высокомерное отношение к своим восточноевропейским соплеменникам. Этой болезни не избежал и Альбрехт Хаусхофер. Что явление межобщинной неприязни, дистанцирования существовало раннее и есть до сих пор знают сами евреи. Назвать это антисемитизмом не поворачивается язык, хотя именно так это видят некоторые идеологи. В силу такой неприязни Хаусхофер и писал отцу о евреях из польской Галиции: «Разумеется, они чужеродное тело, которое можно переварить только в отдельных экземплярах»6.

Но из отношения Хаусхофера к восточноевропейскому еврейству вытекали, мягко говоря, странные заключения, которые и отразились в его позиции и документах. В семейном архиве сохранилась докладная записка Хаусхофера, адресованная Р.Гессу, но неизвестно отправленная ли по инстанции, поданная ли кому-либо официально весной 34-го или 35 годов и озаглавленная «Соображения относительно дифференцированного решения вопроса людей не арийского происхождения». К этому времени ещё не состоялась Ванзейская конференция с её «окончательным решением еврейского вопроса». Хаусхоферу ещё неизвестны депортации и уничтожения людей в газовых камерах. Ещё впереди и «хрустальная ночь».Тем не менее, с дипломатической ловкостью, он пытается обвести новых господ, чтобы сохранить привилегии на право существования для части не арийцев, читай еврейства. Так это тогда называлось. Привилегия на жизнь.

Заметим, что, подыгрывая политическим представлениям (иначе документ вообще не имел бы шансов) нацистов, в нём однозначно из привилегий исключались либералы, марксисты и сионисты. Но он пытается в нём как-то смягчить нюрнбергские расовые законы, возможно предчувствуя появление новых постановлений, ещё более жестоких, и придать им несколько иное направление. В письме отцу он пишет о необходимости поиска конечных форм для крайне обязательных исключений. Такими должны были являться признанные привилегии. Истец, «не ариец» предоставляет документы, а администрация рассматривает их на предмет доказательности. В немецком праве это так называемые предписания административным органам, которые дают им свободу выбора (Kann-Vorschriften). Важнейший аргумент, который использует Хаусхофер, зная опасения Гитлера, это припугивание мнением западных государств. В особенности позицией Англии, экономические и политические связи с которой были для Гитлера пока ещё очень важны.

Изъян данной попытки в том, что в предложениях Хаусхофера не отменялся расовый характер законов, а только «улучшался» на усмотрение администрации с учётом расширенных привилегий. В количественном отношении получалось следующее. Из полумиллиона евреев, проживавших на территории Германии в границах 1933 года приблизительно только 150 тысяч могли доказать своё немецкое гражданство, равно как считаться немцами (1815 год брался как контрольный для признания законного проживания предков на этой территории). Остальные, а это восточноевропейские (включая Польшу) евреи, как пришлые и иммигранты в Германии из достоверного гражданства исключались. И м особенно тяжело предстояло доказывать право на привилегию. В понятии Хаусхофера это ветераны Первой мировой войны; их дети; лица, имеющие особые отличия и высокие награды; так называемые половинки и четвертинки, арийская часть которых имела заслуги перед немецким народом. Кстати, из 150-ти тысяч коренных евреев тоже не у всех была возможность представить соответствующие доказательства.

Трудно сказать, оправдывалось ли вызволение некоторой части еврейства обречённостью остального большинства и стоило ли идти на такого рода сговор с нацизмом. Попытка же договорится, пусть и не реализованная, свидетельствует о том, что в сознании Хаусхофера жила какая-то часть идеологии нацизма. И он пишет матери: «…Всё, что я делаю, это попытка примириться с нынешним злом так, как для меня ещё возможно»7,

Вся эта арифметика безусловно дурно пахла и, видимо, поэтому соображения Хаусхофера никуда не попали. Позже ему, одному из редких людей в Третьем Рейхе, уже знавшему о депортациях и уничтожении евреев в концлагерях, оставалось не более как горько жаловаться матери8, потому что какое-либо дальнейшее вмешательство, в том числе и с его стороны, было и бесполезно, и психически непереносимо.

Вернёмся, однако, к понятию внутренней эмиграции. Очевидно, что те, кого несёт обратное течение или кто отсиживается на обойдённом лавиной островке, делят или вынуждены делить среду на своих и чужих. Каков же общественный статус того окружения Альбрехта Хаусхофера, которое для него с детства входило в категорию «свои» и формировало его взгляды и культуру? Это, естественно, родители и его дальние предки. Родословная, как увидим, играла значительную роль. Разумеется, известный круг единомышленников. Но этим Хаусхофер не ограничивается. Он сам формирует свой круг. Формирует не навязчиво: из самой сути своей натуры. Это его ученики, которые, как правило, становятся и его друзьями.

Будущий автор «Моабитских сонетов» и политический заключённый нацистского режима родился 7 января 1903 года. Его отец, Карл Хаусхофер, генерал-майор в Первой мировой войне, а затем профессор и автор теории геополитики, придерживался праворадикальных взглядов, хотя активно в политике не участвовал. Ему ставят в вину поддержку Гитлера на пути к власти. Нельзя умолчать, что второй человек Третьего Рейха − Рудольф Гесс был его любимым учеником, а затем и другом семьи. После «пивного путча» 9 ноября 1923 г. он сначала прятал его у себя, а затем посещал в заключении, где встречался и с Гитлером.

Но нацистом Карл Хаусхофер не был. На теорию Карла Хаусхофера Гитлер охотно возлагал идеологическое обоснование своих планов, а разрабатываемое Хаусхофером понятие «жизненного пространства» превратил вместе с понятием «народ без пространства» в лозунг и основу захватнических войн, проигнорировав тот факт, что ученый писал о возможности ненасильственного продления Германского влияния на Восток и заокеанские страны. В теории Карла Хаусхофера обосновывалась политико-экономическая ось: Германия — Россия — Япония, включая Китай, Индию, страны Юго-Восточной Азии, группу не морских государств, против их конкурентов морских империй. Эта теория исходила из политического реализма, а не идеалов. Расистское обоснование отрицалось автором на корню, а в конце 30-х годов он решительно высказался против политики развязывания войны на Востоке. Его попытка повлиять на Гитлера в этом вопросе в 1938 году при личной встрече провалилась, а когда война всё же началась и Р. Гесс, позвонив ему на дом, радостно заверил старого ученого, что гроза будет короткой, тот ответил: «Не забывай — если сидишь верхом на тигре, то спрыгнуть с него уже невозможно»9. 1938 год стал поворотным пунктом в отношении Карла Хаусхофера к нацизму.

Райнер Хильдебрандт записал свой разговор с Альбрехтом Хаусхофером относительно оценки последним политических взглядов отца: «Это верно, — объяснял он, — что отец в своих работах сознательно стремился способствовать утверждению Германии как великой державы. Верно также, что использование — но в ещё большей степени злоупотребление — его теориями пошло национал-социализму на пользу. Однако, отец — кто угодно, но только не нацист»9.

И всё же в сонете «Отец» сын не винит, но жёстко осуждает его за близорукость, обыгрывая восточную притчу о злых джиннах, заключённых в бутылку:

 «Отцу был жребий дан, знак благодати. / Он мог заставить — слабость пересиль — / тех демонов не покидать бутыль. / Отец с сосуда всё же снял печати. / Он не заметил вьющийся туман, / освободив чудовищный дурман».

Водораздел и, в известном смысле, трещина в отношениях между отцом и сыном возникли гораздо раньше, чем в период моабитских сонетов. В письме к матери от 8 мая 1933 он делится с ней мнением по поводу реакции отца на первые расовые законы, принятые в Карлсруэ: «То, что пишет отец относительно Карлсруэ несправедливо; легко ему писать постфактум. „Лес рубят — щепки летят“ — красивая поговорка; но, когда лично знаком со множеством щепок, это выглядит существенно иначе. Теперь мне непонятно: завидовать или восхищаться этой слепоте, которая не видит, как рубка приближается к нам самим»10.

Вдохновлял Карл Хаусхофер Гитлера в его стремлении к власти или нет, сказать сейчас трудно. Но, видимо, сыну это было известно лучше.

Между тем понятия «жизненного пространства» и «народ без пространства» имеют своё происхождение и историю вне разработок Хаусхофера. Впервые понятие «жизненного пространства» выдвигает Карл Риттер (1779−1859) немецкий географ и основоположник географической науки. В его модели органического государства он рассматривает последнее как биологическое образование, которое, согласно дарвиновскому закону естественного отбора и борьбы за существование, перенесённому в социально-политическую сферу, нуждается и имеет право на поглощение слабых или неразвитых государств. При необходимости выживания — также и насильственным путём.

Понятие «жизненного пространства» активно использовал и разрабатывал другой немецкий географ и этнолог Фридрих Ратцель (1844–1904). Выведенные им законы обосновывали правомерность и необходимость территориальной экспансии для «растущего народа», который вследствие своей численности нуждается в новых землях. Соответственно, в 1926 году немецкий писатель Ганс Гримм (1875–1959) продолжает тему и пишет роман под названием «Народ без пространства». Это понятие становится идеологическим знаменем нацизма. Кстати, именно эти понятия были широко популярны в Веймарской республике, к государственной модели которой отрицательно относились и отец, и сын. Так же негативно, но по-разному, относились они и к нацистскому режиму. В конечном итоге, сын уже и в сонете выразил давно выстраданную мысль об отце:

«Отец мой был в мечте о власти слеп...» («Ахерон»).

Участник Первой мировой войны, он, конечно, тяжело переживал результат Версальского мирного договора: более двух миллионов погибших и пропавших без вести, территориальные уступки, демилитаризацию и сдачу всей военной техники и, как следствие, экономический и политический хаос. Здесь невольно будешь желать сильную и организующую власть. Но генерал и учёный мечтал о силе власти, а не о власти силы. Обещания и успех нацистов сбивали с толку. И с уст сына срываются горькие слова об отце: «В личной жизни я могу ладить только с людьми, которые могут ладить со мной таким, каков я есть, и в данный момент отец к этому роду людей, уже по причине его устойчивого состояния, принадлежать не может. Он пытается, в соответствии со своей природной склонностью (и это для него правильно), не замечать вещи, которые ему мешают или тормозят. Он преувеличивает то хорошее, что видит, и уклоняется от видения реальности»11.

Хаусхофер-старший отрицал режим пассивно, замкнулся в себе, погрузился в академическую работу (правда, не без покровительства нацистского бонзы), а сын искал пути «позитивного» воздействия на режим изнутри с надеждой отвратить его от войны, насилия, зверств, расизма, по крайней мере на первом этапе своего противодействия ему. То есть отец и сын были «своими», имея общий идеал, но выбирали различные средства для его воплощения. Здесь они переставали быть «своими», но и не были врагами.

Таких островков «своих» в океане нацистской Германии, островков внутренней эмиграции было немало, и это должно быть особенно интересно, потому что Германия тех лет представляется, пожалуй, до сих пор, сплошной коричневой массой. Это не так. И в то время помимо агресивных лавочников, слепой военщины, уголовных элементов или лиц, готовых к преступлениям, в Германии сохранился и значительный слой высокородного дворянства, верное христианству священничество и, наконец, социал-демократы и коммунисты. Важно, что они не были пассивны. И то, что они, при всём их разнообразии, были островками политическими, представлявшими своего рода «интранационал», противостоящий нацистскому режиму. Правда, и, к сожалению, они были разобщены. Их так много: левых, профсоюзных, религиозных, армейских, аристократических, молодёжных, гражданских, что перечислять их здесь просто не к месту. Назову только те, с которыми так или иначе был в контакте Альбрехт Хаусхофер. Это «Кружок Крейзау», «Красная Капелла», «Красные бойцы», а также группа, известная как «Заговор генералов». Здоровые слои общества, сохранившие головы от дурмана, распознавали в болезни страны не насморк, а онкологическую угрозу. Так бывает в любой тоталитарной системе.

Был Хаусхофер в контакте или стал членом одной из них и участвовал в антигитлеровских планах? Разница существенная. Хаусхоферу ставят в упрёк, что он консультировал Рудольфа Гесса, работал в министерстве Риббентропа.

Попробуем выяснить эту проблему и обратимся к дневнику Ульриха фон Хасселя, участника сопротивления 20 июля 1944. В марте 1941 он записывает: «Две интересные беседы у Гайслера <Попица>, одна 10-го с <С> другом Х. <Альбрехт Хаусхофер>. Он, который всё ещё используется <Гесс>, рассказал о настоятельном желании сверху заключить мир12. Сейчас он думает… так же как и мы и хорошо распознаёт «достоинства» режима в качестве препятствия любому приемлемому миру из-за недоверия и непереносимости Гитлера для всего мира»13. 10 апреля 1941 обсуждается вопрос целесообразности посылки Хаусхофера из-за военной эйфории в Германии по поводу успехов в Югославии и Греции в Швейцарию с целью контактов с Карлом Буркхардтом. Существуют некоторые, возможно, недостоверные источники, что эта поездка и переговоры состоялись 28 апреля14. Во всяком случае они были тщательно подготовлены при согласии обеих сторон15.

До 20 апреля 1943 года Хассель упоминает об интенсивном участии Хаусхофера в обсуждении планов смены режима и устранения Гитлера, которые особенно усилились во всех группах сопротивления после поражения под Сталинградом. Любопытны воспоминания брата Хаусхофера Хайнца о дискуссии между Альбрехтом и его отцом относительно планов физического устранения Гитлера. Услышав об этом, отец вскричал: «Non licet, non licet», на что Альбрехт ответил: «Man muss, man muss»16. О каком содействии нацистскому режиму может в таком случае идти речь? Правда, прямым членом группы заговорщиков Хаусхофер не являлся. Он консультировал и помогал.

О распознаний «достоинств» режима уже, по крайней мере, в 1936 году во время олимпийских игр в Берлине Хаусхофер пишет в сонете «Арена», упоминая оценку нацистов лордом Ванситтартом, советником МИДа Великобритании. Ванситтарт, жёсткий критик гитлеровской политики, предсказал жажду крови и человеконенавистничество этого режима:

«…Теперь ликует их победный флаг, / затем кровавый бал. Таков их нрав.“ / Барон умолк. Я тоже. Лорд был прав».

Какие же ценности защищает консерватор Альбрехт Хаусхофер против нацизма, и можно ли отнести его в связи с этим к внутренней эмиграции? То есть к категории однозначно не принимающих нацизм.

 «Я перстень, герб фамильный и печать, / оставил на храненье, мать, тебе». Перстень с лебедем»).

Это строки из «Моабитских сонетов». Но еще раньше, в юные годы, задолго до утверждения нацизма в стране, он писал:

«Прекрасный оникс на руке моей / Достался мне из родовых ларей — / В него свой герб врезала старина: / Ты чувствуешь, как кровь его красна?» / «Я нет. А тот, кто получил печать, / Об оттисках на сердце должен знать; / И должен знать, владея им, одно, / что он в цепи ведомое звено». («Кольцо предков»).

О красной, голубой ли крови здесь речь — не важно. В жилах Хаусхофера текла и та, и другая. Его родословная богата высокоинтеллектуальными предками. С отцовской стороны его прапрадед был учителем, прадед — профессором Академии искусств в Праге, дед — профессором национальной политэкономии, политиком и поэтом поздней романтики. Об отце речь уже шла. С материнской стороны, а саму мать как сын, так и отец чрезвычайно ценили, также было чем гордиться. По нацистской терминологии мать значилась как «мишлинг», т.е. на 50% еврейка. Евреем был её отец. Соответственно, «нечистыми» считались и её дети. Вот почему семья вынуждена была пользоваться благосклонностью старого, ещё в ту раннюю пору ученичества ненацистского друга Рудольфа Гесса.

Отец Марты Хаусхофер, в девичестве Майер-Досс — Георг Людвиг Майер, женатый на Кристине фон Досс, унаследовал от своих еврейских предков сигаретную фабрику и был юристом по образованию. Он перешёл в католицизм, и его дочь, само собой разумеется, была крещена. Через сестру отца, жившую в Англии, в семье установились хорошие контакты с этой страной. С этим, видимо, было связано и превосходное знание английского языка в семье. Владели и французским. Но культурно-религиозная связь с еврейством была утрачена. Ни Альбрехт, ни его младший брат Хайнц евреями себя не чувствовали, погружённые в обширное культурное наследие отцовских предков и дворянской линии матери. Жена Георга Майера принадлежала к известному в Германии дворянскому роду Досс. Дворянство было пожаловано королём Карлом VI 22 июня 1740 года незадолго до его смерти17. Её дед Адам фон Досс, мать которого была графиней Жозефиной Йонер, был любимым учеником Артура Шопенгауэра, и между ними велась философская переписка.

После замужества Марты её отец подарил молодым супругам, ставшее их имением, Хартшимельхоф, в 1930 была унаследована и «дача» в горах — Партнахальм. Ей, своему любимому месту отдыха, посвятил Альбрехт Хаусхофер один из сонетов:

 «…Возможно, я смогу, покинув нары, / оставив дол, доверившись горам, / где лежбище прописано ветрам, / сберечь потомкам их земные чары. / Кто мира хочет, избежать тоски, / найдёт… как в Альпах ночи глубоки!» («Партнахальм»).

Томас Манн как-то заметил, что вся художественная литература в нацистское время не имеет ценности. Естественно, возникает вопрос: каков потенциал сопротивления этому режиму и, следовательно, ценности «Моабитских сонетов»? С другой стороны, Оскар Лерке, поэт немецкого экспрессионизма, утверждал, что, когда есть жизнь, то есть и смысл, а, если жизни нет, то нет и смысла. Лерке имел в виду не растительное существование человека ради выживания. Внутренняя эмиграция это тоже форма протеста. И пока Хаусхофер жил, он боролся. Выставить ему упрёк, что он боролся не так — бессмысленно.

Сонеты Хаусхофера настолько философичны, что их значение выходит далеко за время господства германского фашизма. Как вспоминал в послесловии к книге Хоффмана «Erzälung aus den Türkenkriegen» Карл Фридрих фон Вайцзеккер, выдающийся физик и брат будущего президента Германии Рихарда фон Вайцзеккера Хаусхофер обладал исключительной интуицией. Вайцзеккер цитирует слова Хаусхофера, которые лично от него слышал: «Гитлер не успокоится до тех пор, пока ситуация Компьена 1918, определившая его психологию, не будет восстановлена18; поражение (Германии — Ф.Ф.) при войне на два фронта. После войны граница между Америкой и Россией (в Германии — Ф.Ф.) будет проходить по Рейну или по Эльбе»19. И это говорилось в 1939 году.

Философия «Моабитских сонетов» направлена против тирании, тоталитаризма, любой диктатуры. Но необходимо учитывать, что время написания во многом определяет и смысл. Техника, которую применяли писатели внутренней эмиграции, была ориентирована на современников и была понятна в первую очередь им. Не сразу всё ясно последующим поколениям, кое-что может казаться странным, не всё может быть принято. И всё же проницательность Хаусхофера, а значит его прогнозы, раздвигали время, что ценно для современников.

Исследователей жизни и творчества А. Хаусхофера всегда поражал тематический охват моабитских сонетов, их количество, созданное за такой короткий срок и в тюремных условиях. С середины декабря по середину февраля, так утверждает Хильдебрандт, написаны все восемьдесят. При этом поэт продолжал работать и над своим драматическим произведением, которое он вначале назвал «Томас Мор». Схвачено в сонетах всё существенное, что характеризует античеловечность нацистского режима, начиная с сожжения книг («Сожжённые книги») и кончая тотальным поражением Германии и разрушением всей страны, уничтожением её духовных ценностей.

Не всё получалось у поэта. Недоговорённость, как средство маскировки, рождала, порой, и двусмысленность в тексте.

Философскую широкоохватность темы мы видим в сонете «Сожжённые книги». А. Хаусхофер, конечно, имеет в виду нацистскую идеологическую акцию 10 мая 1933 года. Цинизм власти проявился уже в том, что циркуляр центрального ведомства для прессы и пропаганды от 8 апреля был адресован ещё духовно неокрепшим душам молодёжи. Это была общегерманская акция открытого сожжения «еврейской и разлагающе тлетворной литературы», как говорилось в обращении к студенчеству. В одной Баварии под запрет попали 6843 наименований 2293-х авторов. В семидесяти городах сжигались книги с марта по октябрь 1933 года.

Хаусхофер, понимая историчность явления диктатуры, ведёт критическую линию из глубокой древности, из эпохи Цинь, где основатель династии также намеревался сохранить Рейх в течении десяти тысяч поколений. И он, Шихуанди, тоже сжигал книги: «горели книги под глумливый гул», а «почуяв зревший в мудрецах протест, / он тут же дал добро на их арест / и приказал: «Под корень извести!» Действительно, извели. История говорит о 460-ти конфуцианских ученых, которых живыми закопали в землю. Для поэта важно, что, когда «одиннадцать минуло лет в кошмарах. // Тиран был мёртв спустя двенадцать лет». Двенадцать лет гитлеровской диктатуры, то есть срок совпадающий с указанным в сонете сроком диктатуры Шихуанди. Всё же автор не просто надеется, а уверен в будущем: «И вновь писались книги, те же, теми, / кто при духовном выстоял яреме…».

Не столь благополучно решение проблемы развенчания нацизма в сонете «Великое наводнение». Здесь недоговорённость явно мешает. Сонет построен на параллели явлений природы и общества. И то, и другое может оказаться в неравновесном состоянии.

 «Однажды я объездил Миссисипи, / когда её коричневый разлив, / на сотни миль окрестность затопив, /поля и нивы скрыл в грязи и хлипи».

Однажды происходят природные катаклизмы, однажды имеют место и общественные потрясения. Всё правильно: катастрофические последствия наводнения и ещё более катастрофические последствия «коричневого разлива»20, то есть фашистского наводнения. И как вода сделала непригодными поля и нивы, так и господство гитлеризма привело к опустошению страны, к преследованию и очернению её творцов, нивелированию её культуры. Такова параллель к нацизму. Ещё более конкретно это сказано во втором четверостишии:

 «Пустое зеркало там, где доселе / цвело кругом, где колосился плод / и руки спорые из года в год / об обустройстве очагов радели».

Милое Хаусхоферу и мирное соседство людей «Heim an Hеim» («дом к дому») передано в переводе тёплым словом «очаги». Но автор не останавливается в описании катастрофы. В первом терцете он, почти открыто, показывает человеческую трагедию расовой политики властей.

 «Кто мог бежать — бежал, а кто исчез. / Мертвы просторы. Всюду смрад и горе».

В концентрационных лагерях исчезли сотни тысяч только немецких граждан: евреев, цыган, гомосексуалов прежде всего. Бежали или были изгнаны, лишены гражданства лучшие интеллектуальные и нравственные силы страны. И, конечно, мертвы просторы из-за отправленных на погибель миллионов солдат и офицеров.

И всё же. Наводнение − не более как природная аномалия, стихийное явление. Оно может повторяться, и это естественно. Фашизм — гораздо больше, чем природная аномалия. В нём заложены самые низкие интересы, которые пробуждают низменные человеконенавистнические чувства и стремления. Люди действуют сознательно и несут ответственность за свои поступки. Рассматривать аномалию фашизма как естественный процесс значит затушевать проблему оснований и причин появления и распространения его, значит оставить ему в той или иной форме свободной дорогу в будущее. Более того. Если после наводнения всё же остаётся плодотворный ил:

 «Потом ушла вода обратно в море, / и солнца согревающий компресс / лечил наследие — чуть влажный ил. / Он к новой жизни землю возродил»,

то наследство нацистского режима плодотворным никак не назовёшь.

Правда, Хаусхофер опирается на оптимизм лирического «я», он вводит в действие такого игрока как солнце с его неистощимой благодатью, он хочет сказать, что люди и ресурсы страны неистребимы, и возрождение возможно. Но жёсткие нормы сонета не позволяют эту мысль раскрыть. В результате к оперативной действенной лирике этот сонет не может быть отнесён.

Сонет «Великие мертвецы» вполне соответствует классическому назначению сонета: тезис, его развитие, антитезис, синтез с замком сонета. Есть здесь и типичное колебание консерватора между оптимизмом и пессимизмом, для Хаусхофера особенно характерное.

Поэт прежде всего ищет утешения своей фактической обречённости узника. Полем битвы и предметом надежды для него является великая немецкая культура. Носителей её в современной ему Германии больше нет, «где горе-господа лишь куклы в ней, / и дети их, и дети их детей». Эти куклы-подпевалы, говорится во втором катрене, не более как «в грязи и муках ноющие рабы». Этим людям «до чистой страсти недосуг». Но пустота ли это навсегда? Уже здесь, в четверостишии поэт прерывает сомнения и открывает антитезис, переводя его в первый терцет:

 «тогда за них из мёртвых, разом, вдруг / великие восстанут из гробов. / Народ представят Кант и Бах, и Гёте, / мыслители поверженной страны…»

Казалось бы мысль движется в правильном, спасительном направлении, но нет. Терцет завершается неожиданным выводом:

«хоть массам не достичь их глубины».

Хаусхофер не хочет верить массам. Не потому, что они вот сейчас раздавленные, униженные, зомбированные и им не до Баха. Для него это расслоение между великими мертвецами и массой остаётся всегда открытой проблемой. В иронической форме он повторит своё убеждение в сонете «Варварство», где обыграет национал-социалистический популизм по поводу народных масс, большинства и подчеркнёт свой антидемократизм:

 «И даже кровожадный Чингисхан, / из черепов убитых строя башни, джигитам, что смелы и бесшабашны, / велел беречь умельцев взятых стран. // А в наше время равенство голов. / У нас-то в массе много черепов!»

Цивилизованность и дикость сосуществуют как вечные противоположности, где на одной стороне интеллектуальная, духовная элита, а на другой — ведомая масса. То есть опасность сползания масс к дикости всегда остаётся. Демократии здесь нет и быть не может.

Старая платоновская сказка о ведущей роли философской элиты или нечто другое? К сожалению, Хаусхофер свою мысль не развил, а я вспоминаю ироническое из Куприна. Мол, вся рота идёт не в ногу, один поручик шагает в ногу. Так ли уж здесь много иронии и правды, если проблему рассматривать во всемирно-историческом плане? Вспомним таких «поручиков» как Галилео Галилей, Коперник, Мендель. А Иисус Христос? Шла ли «рота» в ногу с ними? Не хочу здесь ни оспаривать, ни соглашаться с тезисом К. Маркса о народных массах как движущей силе истории. Но манипуляция сознанием масс и промывание мозгов давно стали реальностью, а это ведёт к тому, что они довольно длительное время могут шагать в ногу с хромым поручиком. Вот хромых поручиков надо опасаться. Их, увы, больше.

Разве Кант, Бах, Гёте были запрещены в нацистской Германии? Разве русские классики, поэты, писатели, композиторы и даже философы-материалисты в самые чёрные годы сталинизма или сусловщины были запрещены? Режимы производят свою селекцию духовного богатства, идеологизируют наследие. От какого наследства мы отказываемся? — писал В.И. Ленин, открывая селекцию.

Разумеется, Хаусхофер поднимает из гробов к жизни подлинную классику, ту, которая проверена историей.

Во втором терцете «Варварства» он делает правильный вывод: истинное, подлинное — не уничтожимо. Книги не горят. А в истории человечества Божий дух не исчезает бесследно.

 «Великих не согнёт безумье чьё-то, / бесчестие. Не сжечь их дух огнём»

и — блестящий замок сонета, завершающий его главную мысль:

 «как долго Божий гений дышит в нём».

Однако, остаётся ущербным оптимизм поэта. Он всё же верен своим консервативным взглядам о глубокой трещине, существующей между интеллектуальной элитой и тёмной массой. Иногда ему ставят в упрёк, что будущую демократическую Германию, при всей проницательности, он не угадал. Я думаю, говорить надо о другом. Да, его пессимизм, порой, беспределен:

«Наследство наше тоже лишь руины. // И будет плющ забвенья мириады / прошедших лет расцвета оплетать, / да тридцать, что смогли мы оплевать. / Последние мы здесь» («Наследие»).

 «Мы последние», — так назвал свою книгу воспоминаний о Хаусхофере Райнер Хильдебрандт.

Нацизм разметал, частично уничтожил ту часть поколения, которое было живым телом великого духовного наследия Германии. Поколения, передававшее это наследие из уст в уста и глядя ученикам в глаза, то есть тем только способом, который не прерывает начатый единый процесс восхождения. Прежней Германии не существует. Сегодняшняя демократическая Германия сыта, но духовный и культурный процесс прерван и начинать надо, в известном смысле, с начала. Здесь проницательность Хаусхоферу не изменила. Но его великие мертвецы в сонете тянут страну вспять, в склепы минувшей эпохи, в тот мир, который не вернуть, но который так любезен поэту. Он не может согласиться, что Божий дух дышит там, где хочет и когда хочет.

* * *

В 1949 году, после выхода из печати «Моабитских сонетов» известная журналистка графиня Марион Дёнхоф, одна из немногих участников заговора покушения на Гитлера, избежавшая смерти, писала в еженедельнике «Ди Цайт» № 20 о сборнике «Моабитские сонеты»: «Это не сила поэтического мастерства, а человеческое отношение, которое будущий мир получит наследием в этих стихах». Если с этим согласиться, а, скорее всего, «Моабитские сонеты» действительно не маяк немецкой художественной литературы, то удивительно, что они всё больше и больше переводятся на иностранные языки, европейские в первую очередь. Нет их полного перевода и издания, к сожалению, на русский язык. Некий болезненный симптом для властей. В «Моабитских сонетах» заложен мощный нравственный потенциал, духовная сила и душевное благородство. Кому они мешают сегодня?

Мастерство поэта — важнейшая его характеристика. Обойти её нельзя. Остановлюсь на ней, хотя бы кратко.

Могут утверждать, что большой художник и в тюрьме художник. Впрочем, как поэт Хаусхофер не Гёте, не Шиллер, не Гейне, не Рильке. Его поэзия гражданская, политическая. Такая поэзия имеет свои художественные рамки, а выбранная модель — сонет, в свою очередь имеет жёсткие границы. Мы не найдём в восьмидесяти сонетах обилия и богатства метафор. Метафора — красивейшее украшение стихотворения. Уместно ли оно в условиях тюремного застенка?

Во всём цикле три большие темы экзистенциального характера. Это тюрьма и заключённые; человечество, родина, дом; нацизм, как мировое зло. Иногда тема чётко обозначена в сонете, во многих же случаях темы переплетаются, пронизывают друг друга, существуют имплицитно в чужом, вроде бы, доме.

Необходимо подчеркнуть сознательный выбор поэтом такой художественной формы, как сонет. Кто пишет сонеты, не может остановиться на одном, двух. Крупные поэты всегда писали их циклами. Хаусхофер также создаёт обширный цикл, который напоминает мне, если не внешне, то внутренне, своеобразный, расширенный венок сонетов с тесной связанностью тем, переливом и переходом из одного сонета в другой, обручем схваченного начала с концом. «В оковах» это начало, «Время» это конец. То, о чём говорилось в «Оковах» повторяется в сонете «Время», но обогащённое всем содержанием восьмидесяти сонетов цикла. Общая тема судьбы. И здесь, и там пребывание во сне, брожение в трансцендентном. И здесь, и там скована рука. Но, если в первом она скована физически конкретной грубой языческой силой, то в последнем это уже рок, судьба лично не преодолённого препятствия.

Выше отмечались мировоззренческие причины выбора сонетной формы. Есть и педагогические, и художественные. С одной стороны, в лирическую ткань хаусхоферских сонетов врывается опытный политик, вооружённый знанием и наукой, поэтому его лирический герой хочет вести за собой, он выступает как античный оратор. Эту линию легко распознать во многих сонетах. С другой стороны, для заключённого в тюрьме сонетная форма становится осью, на которую можно нанизать и неопределённость существования, и ещё не раздавленные надежды, и найти душевное равновесие рефлексией в глубины своего, хорошо знакомого семейного рода.

В периоды потрясений и хаоса сонет дисциплинирует мышление, мобилизуя чувства и управляя ими. Казалось бы, в гитлеровской Германии наведён твёрдый порядок, жёстко распределены роли. Но поэт видит не внешнее, а внутреннее, он схватывает суть режима и тенденцию его существования21. Сонет прекрасно служит и этой цели, поскольку он − форма духовно мыслящей личности, художественное средство чёткого мышления.

Чтобы решить поставленные задачи, Хаусхофер пишет в своём цикле как лирические, так и лиро-эпические сонеты. Логически поэт движется от лирических к лиро-эпическим сонетам. Структура лирического сонета, напомню, тезис, развитие тезиса, антитезис, синтез. В лиро-эпическом есть еще и кульминация, и развязка, то есть наивысшее напряжение проблемы, которое обязывает покинуть простой анализ, описание и подняться к синтезу. Но это такой синтез, который открывает новое, небывалое. Между анализом и синтезом соотношение, как между талантом и гениальностью. Есть ли такое в сонетах Альбрехта Хаусхофера? Ответ на этот вопрос может дать только время, но стремление к этому в сонетах имеется.

Формально сонет Хаусхофера не классический, но от немецкой традиции он не уходит далеко. Точнее, хорошо просматривается музыкальность итальянской модели, совмещённая с английской лаконичностью в сонете. Это процесс творческий, который к его времени давно уже не редкость. Скажем, схема у Гёте abba — abba — ede — ede. Она классическая. У Айхендорфа уже более богатое чередование рифмовки: abab — abba — cde — cde, а у Хофмансталя самое разнообразное. Например, aabb — bbcc — dde — eff. У Хаусхофера abba — cddc — eff — egg. Схема второго терцета даёт возможность поэту шекспировски строить замок и ключевое слово сонета. А это уже говорит о мастерстве. В остальном его сонет − это пятистопный ямб, состоящий из двух катренов и двух терцетов с полноценными рифмами и правильным альтернансом, то есть чередованием мужских и женских рифм. Не часто, но целенаправленно используются только мужские рифмы, когда необходим мужественный, жёсткий тон. Таков сонет «Мать», где следует сдерживать слёзы, или «Перстень с лебедем», сонет рыцарского содержания.

Некоторые тропы, риторические художественные фигуры неприемлемы в сонете принципиально, так как исключаются его правилами. Например, анжамбеман, то есть перенос части фразы из одного стиха в следующий, особенно из катрена в терцет. Катрены хаусхоферских сонетов замкнуты, заканчиваются точкой (есть некоторые сознательные исключения). Но в них много сравнений, отличных эпитетов.

О мастерстве в немецкой поэзии свидетельствует совсем малое количество усечённых слов типа наших русских «глас», «глава», «младость». А ведь в этом языке такое усечение, а также незавершённые предложения, где выпускаются вспомогательные глаголы, весьма распространённое явление. Также мастерски применяются иносказание, аллитерация, ассонансы. В сонете «Вина» блестяще использована, с эффектом нарастающего напряжения, анафора через повторяющееся в начале каждого стиха местоимение «я». Не чужд поэт и техники аллюзии.

Обо всём этом можно было бы ещё многое сказать, если б не реальности перевода на иной язык. Известный российский литературовед, поэт, один из лучших переводчиков с многих языков Евгений Витковский однажды написал, что рад, когда его переводы отражают хотя бы восемьдесят процентов оригинала. В самом деле, как можно передать аллитерацию первоисточника «wenn Hagen Tronjes Trotz als Treue galt» (дословно: если упрямый Хаген из Тронье считался верным). Здесь повторяется три раза сочетание согласных «тр», создающие аллитерацию и передающие суровость. Эту аллитерацию приходится заменять условной параллелью: «впр», «пр», «в/е/рн»: «Да впрямь упрямый Хаген верным слыл» («Миф»). Таких забот у переводчиков много.

Наверно, права Марион Дёнхоф. Художественное мастерство — задача эстетическая. Но ведь и А.С. Пушкин в завещании потомкам выделил в своём поэтическом наследстве не художественные красоты, а гражданственность:

 «И долго буду тем любезен я народу, Что чувства добрые я лирой пробуждал, Что в мой жестокий век восславил я Свободу…».

* * *

Из множества тем «Моабитских сонетов» просматривается одна метатема, объединяющая их все. Это тема вины. Кульминация и развязка её сконцентрированы в сонете «Вина». Его номер 39. Во всём восьмидесятичленном цикле «Вина» занимает центральное место. Случайно ли это?

По поводу, скажем условно, издательских намерений Хаусхофера существуют разные мнения. Некоторые считают, что известное и сохранившееся факсимиле «Моабитских сонетов» — это черновик. Останься Хаусхофер жив, он бы продолжал редактировать их и придал бы им определенное структурное построение. Другие, зная особенности творчества поэта, заключают, что факсимиле — окончательный вариант.

Когда в ночь с 23 на 24 апреля 1945 расстрельная команда СС по личному приказу шефа гестапо Генриха Мюллера вывела группу политических заключённых, среди которых был и профессор Альбрехт Хаусхофер, они предварительно отобрали у них все личные вещи. А недели спустя Хайнц Хаусхофер нашёл труп брата, в руке которого были зажаты четыре машинописного формата листа с убористо, почти каллиграфически записанными на них сонетами. Это было самое дорогое, что А. Хаусхфер утаил от своих убийц.

Все сонеты были строго пронумерованы, и сделал это сам поэт.

Определить дату написания каждого из них, значит выяснить их хронологическую последовательность в списке, сейчас невозможно. Лишь некоторые из них допускают такое предположение. Так сонет «Немезида», в котором говорится о гибели в результате бомбёжки Рональда Фрейслера − палача Рейха можно датировать четвёртым февраля 1945 года, потому что достоверно известно, что попадание бомбы в здание суда произошло 3 февраля, и именно в этот день он ещё успел приговорить к смертной казни четырёх человек. Порядковый номер этого сонета 50. В то же время сонет «Сессенхайм» написан 19-го или несколько позже 19 января, так как о взятии Сессенхайма союзными войсками было объявлено информационной службой Вермахта 19 января 1945. Порядковый номер сонета 55, то есть писался он раньше «Немезиды», а поставлен в ряду дальше. Как свидетельствует Р. Хильдебранд сонет «Врач» написан одним из первых22, но стоит он под номером 35.

С 3 февраля до апреля англо-американские бомбовые удары по Берлину были систематическими. Заключённых вели в бомбоубежище тюрьмы, где они находились уже вместе. Из-за страха надзирателей ими допускались уставные нарушения. Сокамерники общались и Хаусхофер, по свидетельсту выживших, читал им лекции по географии. Именно в этот период и были написаны сонеты, посвященные его путешествиям. Ему удалось даже распропагандировать некоторые нижние эсэсовские чины, рассказывая о внешнеполитической истории Германии.

Таким образом, можно с уверенностью сказать, что распределение сонетов в соответствии с замыслом сделано самим Хаусхофером, их порядковый номер не является хронологическим. Кроме того, со второй половины февраля по конец апреля, когда военные события давали надежду на освобождение, оставалось достаточно времени, чтобы отредактировать и выстроить смысловой ряд сонетов. Возможно также — сменить хронологическую на логическую их последовательность. То, что надежда никогда не покидала поэта даже в ожидании неблагоприятного суда, свидетельствует 76-й, один из последних сонетов по поводу предсказаний мудреца индуса во время пребывания Хаусхофера в Индии:

 «Он мне не льстил. Теперь-то знаю я, / сбылось в прогнозе много из того. / В проверке прочие предвиденья его…»

и вывод:

«Кто не дурак, тот, не в пример невежде, / не даст пропасть далёкой, но надежде…» («Предсказание»).

Кроме того, его жизнь власти сохраняли до тех пор, пока существовала надежда, особенно у Гиммлера, на сепаратное соглашение с западными силами. Для переговоров с англичанами Хаусхофер был весьма подходящ.

Итак, центральное место сонета «Вина» не случайно. Тема вины в «Моабитских сонетах» появляется уже в первом из них:

 «Вина и рок, под сводами нетленны, / лихую нить плетут веретеном» («В оковах»).

Тюрьма — это место, где вина обрела свой дом. Заметим, что тюрьма, о которой идёт речь, есть место предварительного заключения. Суд лишь предстоит и вина ещё не доказана. Но для политических заключённых в эсэсовской тюрьме она нависает над человеком как топор палача, которым тот пока только замахнулся. Что было ожидать от Фрейслера, если он лишь за первую половину 1943 года вынес 804 смертных приговора. Поэт ничего и не ждёт. Вина и наказание будут соседствовать во всём цикле, и лирический герой, зная о возможности казни, в своём сознании разделяет тело и душу. В сонетах появляется мир мёртвых, но… как мир реальный, существующий. Между сном и явью нет разницы:

 «Сном станет бденье, бденьем станет сон!» («В оковах»).

Если будет наказано тело, то наказать душу этому неправедному суду, он надеется, не удастся:

 «Что мне порог? Распахнута граница. / Но тихо не уйти: запретный случай, / Хоть Бог люби, хоть Сатана нас мучай» («На пороге»).

В книге, посвященной Альбрехту Хаусхоферу Райнер Хильдебрандт отмечает любопытную деталь. В миропонимании и мироощущении его героя слиты два начала: древнегреческая философичность и библейское пророчество. Оба начала логической природы, притом, что пророки акцентируют также на нравственности и справедливости. Но есть ещё один путь — интуиция. Именно интуиция подсказала Хаусхоферу как поворотный пункт немецкой истории и начало гитлеровского властвования, так и пункт, где он оставляет интуицию, переходя к логике. След интуитивного понимания через трансцендентное виден в сонете «Мемфис», когда его автор стоит, размышляя, в Египте перед гробницей фараона. Здесь нет ни фактов, ни аргументов:

 «Вельможи всех известных фараонов, / с отчизной цельны с головы до пят, / доселе в саркофагах мирно спят. / Мы чувствуем владельцев пантеонов, / их власть, страданья их, покой их склепа… / Как жизнь от смерти отличать нелепо…»

Но тут же в следующем сонете логическое сомнение вступает в борьбу с интуицией, когда поэт обдумывает императивный совет фараона своему наследнику − никому не доверять:

 «Тысячелетья тяжесть этих слов / монарха — полный горечи совет. / «Не доверяй!» Чудовищный завет. / И как зловещ для будущих веков! / «Не доверяй!» Носить все годы кряду / и подчинять себя такому взгляду?»

Когда в неволе тело, может ли вырваться на свободу душа? Ей не нужна логика, достаточно и чувств, а чувства, в конце концов, ведут в поисках справедливости через трансцендентное:

«Как верно, что в материальном мире / с поры творенья мировых систем / песчинка дышит вечным бытием, / так и душа не ускользнёт в эфире. / Куда летит и где её звезда? / Вопрос трепещет, коль не знать куда» («Ночное послание»).

Знает ли его лирический герой куда? «Ночное послание» − сонет номер два. В пятом сонете Хаусхофер уже пытается ответить. Напомню: «Что мне порог? Распахнута граница». То есть свобода выхода из тела. Но куда? Существует ли вообще ответ на него? Если поищем — теологический, он есть у церкви. Это следование по пути, указанному Богом и непосредственно к Богу:

Мне истину Матиас лишь донёс. / Я чувствую, как Он пред ним возник! / Не бледен и не склонен к смерти лик. / Омыт он светом, Он и есть Христос»

скажет Хаусхофер в 15-м сонете. Это единственный случай, когда он упоминает напрямую Христа. Убеждение пришло не сразу, поскольку он склонен больше не к церковному, а к философскому, трансцендентному:

 «Его я видел в тысячах картин: / судья над миром, гневный, благосклонный, / в венке терновом, на руках Мадонны — / во мне ж не утвердился ни один. / («Он, который воскрес»).

И хотя убеждение построено на чувстве, интуиции («Я чувствую»), но в основе чувства лежит логика пророческой справедливости. Пусть душа под покровительством божественного, но ведь и «песчинка дышит вечным бытием». Перед Богом все ничтожны, но и

равны… Вот в камеру тюрьмы случайно залетел комар:

 «Прибить его? Завидую ему, / той капле, чем живут их существа? / Укусу, что я чувствую едва? / Я зверь? Он верен року своему!».

От судьбы не уйти. Каждому воздастся. Это предупреждение. В том числе и тоталитарному режиму:

 «Итак, коли, чтоб сил тебе хватило! / Мы тени лишь: комар и человек, / большого света тень из века в век» («Комар»).

Чувства, интуиция, пророки, философия сливаются в единое целое:

«Кто, осмысляя мировой закон, / не ведает, как Божий дух творит / и зорко над законами парит, / тот пред Твореньем слеп, да и смешон!» («Космос»).

Панэнтеизм это ли, смесь пантеизма и деизма — уже неважно. Отныне начинается процесс внутреннего следствия, а судьями и, одновременно, духовниками станут мёртвые. Это в их руках «смысла главные ключи», хотя «объяснения на чувства нет». Есть уверенность, что «душа не ускользнёт в эфире», но вот, опять повторю: «куда летит и где её звезда?» («Ночное послание») пока не ясно. Трепещущий вопрос, ответ на который можно получить лишь в результате генеральной исповеди. Этот сонет под номером два настолько чётко формулирует начало, тезис всего цикла, что у меня возникают серьёзные сомнения относительно его реального порядкового номера. Скорее всего он написан гораздо позже, но переставлен сюда в соответствии с задуманной автором логикой «Моабитских сонетов».

Далее. Лирический герой поэта, не сдаваясь духовно, ищет аналогий своей ситуации в классической древности. Каков же экстремальный ответ на поставленный вопрос? Ответ — господство свободной души над бренным телом. Свободной делает её внутренний долг, несгибаемость в убеждении. Хаусхофер пишет сонет «Бокал болиголова» о нравственном подвиге Сократа. О твёрдости воззрений, как примере выбора, он повторит ещё в сонетах «Кадинал Балю», «Боэций», «Томас Мор», причём выставленные один за другим (№№ 63 — 65). Честь выше жизни. В «Бокале…» впервые появляется тема личной вины:

 «Горюя, сознаюсь в своей вине, / я мимо шёл, не преклонив колена, / и с ним бокал не осушив смиренно».

Признание личной вины пока абстрактно, оно не направлено внутрь ясно обозначенных событий, вследствие которых отбывается тюремное заключение. Еще в ней − личной вине нет твёрдой уверенности и для него реальнее, скорее, мучающий его Сатана, чем любящий Бог.

Нужен убеждающий материал, и у Хаусхофера появляется целая серия сонетов. В них перед лирическим героем проходит череда фактов, свидетелем которых он был и, вроде, сам имел к ним какое-то отношение, но… молчал:

 «Кругом пожары, беды, пир резни / под гордым попечительством науки, / и сами люди множат эти муки».

 Абстракция виновных людей. Коллективная, но не личная вина. Явление национал-социализма он переживает как испорченность человечества, в утробе которого этот национал-социализм коренится:

 «Но хоть им Бог об этом намекни, / как Он под крик: «Ату его, ату!» / с издёвкой будет пригвождён к кресту» («Тигро-обезьяны»).

Мучения совести продолжаются, и как упрёк себе возникает тема жертвенности в образе Христа, не человеческой, а божественной жертвенности. Но подспудно намечается мотив: может ли и простой смертный не в угоду человечеству, а хотя бы ради близких, любимой родины дотянуться до такой жертвенности? Это, помимо общественного, скрытый личный мотив сонета «Qui resurexit» («Он, который воскрес»). И, если сомнения остаются, учёный, привыкший к многосторонности анализа, ищет ответа и в иной религии, ему также близкой, в буддизме. Этот ответ, как и многие другие, приходит во сне:

 «Сегодня мне приснился новый сон: / … Подарок будто бы с чужой звезды…».

И этот, вроде бы, чужой бог подтверждает, что душа нуждается в освобождении от телесных забот и связанных с ними сомнений, чтобы воспарить к вечному обновлению. Это — тема спасения, более приближенная к личному:

«Врачует душу он от бренных нужд, / из всех страданий вывести желает / и, покидая лотос, воспаряет» («Om mani padme hum»).

Будда воспаряет, Христос возносится, а человек пока остаётся на земле, и Сатана продолжает мучить. Одиночество тягостно (для каждого заключённого — отдельная келья). Вот на решётку тюремного окна села пара воробьёв. Они свободны, но они с другой стороны решётки, там где родные, ученики, оставшиеся в живых друзья. Улетают воробьи:

 «Пуста решётка, с нею мы вдвоём. / Ах, как бы стать хотел я воробьём» («Воробьи»).

У лирического «я» есть убеждённость, что добро где-то когда-то, но всё-таки побеждает. В сонете «Фиделио» справедливость торжествует. Но ведь это всего лишь опера:

«А в жизни где найдёшь такой финал?! / Здесь паралич и отупенье воли, / потом петля, казённый гроб неволи».

Грызущий червь сомнения толкает душу к цели. Пока во сне. Здесь Хаусхофер видит своих соратников, чьи чистые помыслы преодолели страх смерти и не содрогнулись перед машиной уничтожения. Их не забудут. Они останутся в памяти человечества:

 «Есть времена бесчинства зла и тьмы. / Тогда распяты лучшие умы» («Соратники»).

Они останутся в доброй памяти человечества, и этот мотив он повторит вновь в сонете «Александрия» по поводу сожжённой варварами знаменитой библиотеки:

 «Гомер, Платон, хоть их творенья жгли, / навек остались в памяти Земли».

Эти примеры вдохновляют, уже мерцает вдали любовь Бога. Лирическое «я» погружается во внутренний мир, герой находит в своих поступках ту решимость, которая так необходима для беспристрастной оценки себя самого, тут, в заключении, где «рванула бы душа быстрее пули / в бездонный дальний мир…» («На пороге»). Именно: быстрее пули. Скорость и возможности души бόльшие, чем у презренной пули, в реальности получить которую нет сомнения. «Бежать я не хотел», − пишет Хаусхофер в сонете «Родина»23, а заголовок сонета является ответом на вопрос: Почему? Погибнуть, сохраняя честь, во имя родины не страшно:

«… Хоть я лишусь того, что было мило, / но будут ждать дремучие вершины / взойдём на них иль совершим побег, / пока их не покроет свежий снег».

Честь — узловой пункт исповеди, и в центре её Вольфганг Хоффман-Цапмис24. Живой и мёртвый.

Когда Хоффман пал, ученики и друзья отмечали душевный слом А. Хаусхофера.

 «Погиб мой лучший друг. Разбит Турин. / Графин не полнит пенистый букет. / Они ли эти семь прошедших лет? / Мой разум мёртв, лишь годы те в помин» («Игристое Асти»).

Когда друг был жив, жизнь — словно пенистый букет. Между ними были разногласия относительно должного в жизни: «Нужно иметь доверие к основам жизни, − утверждал Хоффман, в ком говорила королевская кровь, − и она должна быть такова, чтобы не стремиться преодолеть ничтожную власть путем самоунижения. Ошибочно думать, что умным действием можно устранять зло. Никакая плодотворная политика не возникнет, пока разум не станет независимым»25.

Благодаря Хоффману, Хаусхофер решается покинуть навсегда службу в нацистском ведомстве и расстаётся с пустыми надеждами повернуть ход государственных дел. Живой Хоффман − одновременно и падение, и восхождение Хаусхофера. Падение как отрезвление. Восхождение как готовность сказать себе правду. Живой − он единственный, которого Хаусхофер считал равным себе. Мёртвый — он становится его вторым «я». И перед этим «я» необходимо отчитаться, как перед высшим судьёй.

 «Я жить могу иль сгинуть за решёткой. / Кто б поддержал меня, тех нет. Отчасти / они средь мёртвых… Там ведь больше власти…» («Друг»).

Авторитет мёртвых, которые выполнили свой долг, для Хаусхофера равен священническому в таинстве исповеди. И он готов к публичной исповеди, как это имело место в раннем христианстве. Его второе «я», персонифицированное в мёртвых, судит уверенно. Это уже не тот случай, когда «… подкралась тьма ко мне бесшумно». А в результате « … Жизнь у границ беды, / и глаз усталый в поисках звезды» («Ахерон»). И если, беседуя с мёртвым другом, он спрашивает, скорее риторически:

 «Я вижу: ты Харона правишь лодкой, / меня встречая поднятой рукою. / Молчишь… Мне жить? Идти ль мне за тобою?» («Друг»),

то ответ его он знает прекрасно: ничтожную власть не преодолеть путём самоунижения.

Теперь можно сказать, что Рубикон позади.

Когда приобретена решимость, наступает момент прощания. С другом («Игристое Асти»), с привычным и любимым бытом, с тем и теми, перед которыми чувствуешь не общественную, а глубоко личную ответственность. Прощание с матерью:

 «Твоей любви я вижу светлый блик, / и дрожь твоих серебряных волос, / ты чувствуешь сжигающий мороз, / и медленно тускнеет милый лик. / Горит свеча там где-то позади / Ты мёрзнешь мама… мама, заходи…» («Мать»).

Ещё будет прощание с родными местами в красивейшем сонете «Прощание», с домашним уютом и теплом («Мёд»), с тем, кто восхитил своим человеколюбием («Врач»), с братом («Брат»), прощание и тяжело дающееся признание виновности отца («Отец») и… дальше уже отступать некуда. Появляется, наконец, открытое, конкретное, не уклончивое, личностное признание собственной вины в этом центральном сонете «Вина».

В оригинале, на немецком языке поэт тринадцать раз повторяет местоимение «я», сажая себя на скамью подсудимых, девять из них — непосредственные пункты обвинения:

 «Не в том моя вина, в чём я виним. / Я должен был назвать беду бедою, / мне б раньше долг свой осознать, не скрою, / но бесконечно нянчился я с ним… / Я приговор свой выношу теперь: / я совесть искушал свою подолгу, / я и себя сбивал, и прочих с толку. / Я рано осознал масштаб потерь. / Я упреждал, но я не бил в набат! / И ныне знаю я, что виноват…».

Понятно, что после такого приговора пессимизм, который вообще характерен для Хаусхофера, будет выражен с наибольшей силой. Этот пессимизм не по поводу себя, не страх перед казнью. В центре сознания обречённого − родина. Её закат поэт рисует в апокалиптических красках сразу в трёх последующих сонетах. От неё останется: «Всего-то тлен да пепел. Лишь невинны / былой культуры выживут картины…», говорится в «Судьбе». «Армада крыс бесчинствует в стране. // Вот опустели полные амбары, / кто медлил — в злодеяния ввязали, / кто бунтовал, тех насмерть закусали» («Крысиный ход»). «Кто мог бежать — бежал, а кто исчез. / Мертвы просторы. Всюду смрад и горе», − заключает Хаусхофер в сонете «Великое наводнение».

Лирический герой уже благодарил мёртвых и раннее («Бетховен»), он поблагодарит бывшую, несостоявшуюся любовь («Сновидение») и обобщит свою благодарность всем дорогим мёртвым в сонете «Ками»:

«Склониться б мне пред многими гробами / и, как велит Востока добрый нрав, / благодарить их, мёртвым долг отдав, / пока мой дух не взмыл над облаками».

Он благодарен им за то, что получил ответ, поставленный в начале цикла, в сонете «На пороге». И далее («Ками»):

 «Но их достичь допущены иные, / желанья кто признав как заблужденье, / идёт к ним высказать благодаренье».

И вновь возврат к ценностям буддизма в 74-м сонете.

Эту готовность признать свои заблуждения Хаусхофер подтверждает. А подтвердив, находит успокоение. Ведь исповедь потому и исповедь, что приносит примирение, исцеление, успокоение.

Теперь, с вынесением высшего приговора, круг замкнулся. Приговора от имени павших соратников, приговора от имени, по существу, преданных им евреев, кровь которых текла и в его жилах, и приговора Высшей морали. Той морали, которую он долго искал: любви Бога. Любви, которая умеет прощать. И он, немецкий патриот, умирая, вправе был услышать с небес голос, который услышала спасённая душа Фауста, уносимая на крыльях ангелов:

«Пламень священный!
Кто здесь бывает
Жизнь ощущает,
Словно блаженный.

Вместе и сходно
Вверх и ликуй.
Небо свободно,
Дух торжествуй!»

(Гёте. Фауст. Часть вторая. Акт пятый. Хор ангелов.)

Примечание редакции

* Переводы Давида Гарбара «Моабитских сонетов» Альбрехта Хаусхофера опубликованы  в «Заметках по еврейской истории» в мае 2003 года (№28).

Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.