©"Заметки по еврейской истории"
  май-июнь 2017 года

Михал Хенчинский: Одиннадцатая заповедь: не забывай

Loading

Проходит несколько минут, и Салеку хочется проверить, остался ли я в соломе. Он зовет меня, все громче и громче. Сердце мое замирает от ужаса. Один из искавших не ушел, он сидит прямо надо мной. Поэтому я один знаю, что надо молчать и не шевелиться, чтобы не выдать себя.

Михал Хенчинский

Одиннадцатая заповедь: не забывай

Главы из книги
(продолжение. Начало в № 2-3/2017 и сл.)

Глава v. Побег

Середина января 1945 года. Со страстью, как будто в спешке, что не успеют сделать что-то важное, нас бьют больше обычного, и удары все больнее. Многие из нас угадывают в их глазах беспокойство и даже страх. Нам нелегко в это поверить. Среди нас, еле волочащих исхудавшие ноги, появляется надежда – верная подруга всех обреченных. Но не только она… Когда, измученные и замерзшие, мы возвращаемся на нары, нас мучит мысль, что, может быть, это наша последняя ночь, что мы можем не дожить. Может быть, сегодня или завтра они захотят закончить свое дело. И никто из нас не дождется, не увидит, не расскажет. Совсем никто.

Однажды вечером нам приказывают к трем часам утра быть готовыми к маршу. Каждый получает полбуханки хлеба и кусок маргарина – вещи, много лет не виданной. Этого должно хватить до конечного пункта – цели марша. Какова цель, когда, где, как долго все продлится? Никто из нас не знает. В темную, морозную, снежную ночь мы выходим в окружении эсэсовцев и собак. Уже на рассвете, не прерывая марша, присоединяемся к колонне таких же людей-теней. Перед нами длинная бесконечная колонна, до самого горизонта. Деревянные башмаки тянут ноги, мороз и снег пронизывают тонкую одежду. Конвойные, как и их огромные собаки-волкодавы, озлоблены. В каждого, кто отстает, без предупреждения стреляют – в затылок или прямо в лоб, после чего пинком сбрасывают окровавленное тело в придорожную канаву.

Марш десятков, может, сотен тысяч людей-теней продолжается, и это «марш смерти». Начинается последняя для нас гонка со временем. Каждый выигранный час увеличивает наши шансы. Тот же час висит над ними как кошмар, как обещание суда и расчета за их дела. И они, и мы знаем, что эти самые минуты для одних – друзья, для других – враги. Для кого пробьет последний час? В первый раз за долгое время мы съели полбуханки хлеба с маргарином, немного набрались сил. Это помогает нам пережить первый день марша.

Во второй день все больше мертвых тел, сброшенных сапогами с обочин дороги. Третий день – полная трагедия. Мы окончательно измучены голодом, маршем, морозом и пронизывающим ветром, многие желают только конца. Наконец будет покой, вечный покой. Может быть, мы улетим на небо, ангелы унесут нас. Я тоже тащусь из последних сил. Говорю Салеку: «Хватит с меня, мне конец, и тебе будет легче, и мне. Не хочу идти дальше, не могу». Я ведь знаю, что Салек сам идет с трудом. Но Салек не хочет меня оставить, никогда и ни за что. Он берет меня под руку, и вместе с приятелем, идущим с другой стороны, они волокут меня. Я теряю сознание, а может быть, засыпаю. Когда открываю глаза, я снова могу собрать остатки сил, чтобы продолжать идти самостоятельно.

Под вечер сломался Салек. На этот раз он говорит мне: хватит, оставьте меня. Нет, дорогой мой брат, ты не отстанешь, я не брошу тебя добычей этим убийцам. Но Салек выше меня, и мне трудно тащить его. Я перекидываю его руку через свое плечо и из последних сил волоку его. К счастью, мы приблизились к месту ночлега. Салек спасен.

Нас загоняют в заброшенный кирпичный завод. От стен и пола тянет крепким морозом. Мы понимаем, что для многих это будет последняя ночь на стезе страданий. Наша группа бывших узников лодзинского гетто как-то держится вместе, из последних сил мы помогаем друг другу. Рухнув на промороженный пол, мы сознаем, что нас ожидает лишь агония и каждый день продлевает наши мучения. Мы решаем бежать, как-нибудь и куда-нибудь, лишь бы подальше от их нескончаемой жестокости. Но как пережить эту страшную ночь? Как? Мы прижимаемся друг к другу. Через какое-то время те, что лежат с краю, меняются теми, кто окружен телами других. Это передвижение спасает нас от замерзания. Первые лучи света освещают безумные картины. Вокруг нас лежат одеревеневшие, замерзшие до смерти тела в разных позах – кто-то скрючившись, кто-то подняв кверху руку с крепко сжатым кулаком. Среди замерзших много людей в гражданской одежде. В последние недели у немцев не хватало полосатых одеяний, и заключенным давали обычную одежду, помеченную на спине красной полосой несмываемой краски. Те из нашей группы, кто по-прежнему одет в «полосатки», решают заменить их обычной одеждой – если нам удастся бежать, это может повысить шансы не быть узнанными. Во всяком случае, так нам кажется. Начинаем снимать одежду с трупов. Жуткая работа!

Мы переживаем очередной, четвертый день марша. На этот раз нас разместили на ночь в огромном сарае, полном свежей соломы. Стоят там и лошади, от которых исходит приятное тепло. Какая это роскошь по сравнению с холодным кирпичным заводом! Наша группа, человек десять-двенадцать, решает «не услышать» поутру приказа эсэсовцев присоединиться к колонне и спрятаться в соломе. Оказывается, еще одна группа заключенных, даже многочисленнее нашей, тоже решила остаться. Мы глубоко зарываемся в солому и ждем, пока колонна выступит. Наконец наступает тишина. Не слышно их воплей и лая волкодавов. Теперь надо думать, что делать дальше.

Случайно мое место в соломе оказывается с краю, у самой стены сарая. Я нахожу в стенах дырки от сучков и щели. Вижу огромный двор. Наверное, какой-то фольварк или дом богатого бауэра (крестьянина (нем.)) думаю я. Продолжительная тишина приводит к тому, что укрывшиеся в соломе начинают перекликаться, чтобы проверить, кто же остался. Все громче слышатся имена: Ицхак, Йойне, Аврум, Рысек, Шимек, ты остался, как дела, как себя чувствуешь?

Наверное, только я замечаю, что к сараю приближается группа подростков в форме гитлерюгенда. До них без труда могут донестись наши все более громкие возгласы. Слышу, как они говорят: «Dа sind Juden versteckt» («Там евреи спрятались» (нем.)). Вскоре двое из них появляются в сопровождении полицейского и кого-то в гражданском, вооруженных длинными палками. Они входят в сарай, залезают на кучу соломы, начинают тыкать в нее палками и обнаруживают спрятавшихся. Грубо матерятся и каждого выловленного ставят на площадке перед сараем, под охраной парней из гитлерюгенда. Салека и меня не поймали, по крайней мере на этот раз.

Наши «охотники» громко и демонстративно сообщают, что выходят из сарая. Проходит несколько минут, и Салеку хочется проверить, остался ли я в соломе. Он зовет меня, все громче и громче. Сердце мое замирает от ужаса. Один из искавших не ушел, он сидит прямо надо мной. Поэтому я один знаю, что надо молчать и не шевелиться, чтобы не выдать себя. Случай, обычный случай решает, жить мне или не жить. А они точны во всем. Они хотят выловить нас всех до одного и послать на смерть. Наконец я слышу, как парень надо мной кричит: «Нundе, Schweinе, raus vom Vershteck!» («Собаки, свиньи, выходи из укрытия!»(нем.)) Первым вытаскивают Салека, который спрятался вблизи от меня. Салек просит застрелить его на месте. А он только «kommt, kommt raus» («Выходи, выходи» (нем.)) и вытаскивает других, всех до одного. Оставляет только меня, одного-единственного, потому что я молчал.

Неудавшихся беглецов собирают на широкой площадке у сарая. Часть двора я вижу из моего укрытия. Парни из гитлерюгенда в радостном возбуждении. Я слышу, как полицейский и тот в штатском хвалят их за обнаружение «этой банды». «Вас надо наградить», – говорит полицейский. Он вытаскивает пистолет и вручает его одному из парней, затем командует первому с фланга из группы узников: «Lauf, lauf!» («Беги, беги!» (нем.)). Тот с трудом бредет по глубокому снегу. Когда он немного отходит, полицейский велит парню стрелять. Слышен треск выстрела, «беглец» падает, на ярко-белом снегу появляется красное пятно, я вижу, как у упавшего дергаются ноги. А они радостно хвалят стрелявшего. Пистолет переходит к следующему парню, сцена повторяется. Очередные жертвы не хотят бежать, медленно, с трудом идут и останавливаются в ожидании неизбежной смерти. Наконец полицейский говорит, что патронов больше нет, и забаву приходится прервать. Оставшихся беглецов, не больше десятка, он куда-то уводит.

Кругом тишина. В каком-то полусне я пребываю целый день и полночи. Измученный безнадежностью и голодом, покорясь судьбе, я не в силах ни на что решиться. Слышу, как кони что-то жуют. Думаю, может, там есть овес. Может, удастся найти несколько зерен. Выпрямляю затекшие ноги и с трудом спускаюсь к конюшне. Ощупываю кормушки – нахожу только сено. Разочарованный возвращаюсь к лежбищу и, обессиленный безнадежностью, сплю до утра.

Светает. Появляются какие-то люди, среди них женщины. Даже какие-то солдаты. Что они здесь делают? Все равно, пусть лучше застрелят, чем умирать с голоду. С удивлением понимаю, что ноги омертвели – не чувствуют щипков. То ли от холода, то ли от истощения. Нет, больше тут не могу оставаться. Надо рискнуть. Решаю в ближайшую ночь покинуть сарай. Считая, что полночь наступила, выхожу и спускаюсь вниз, к конюшне. Ну, думаю, должен же здесь быть какой-то выход. И в самом деле, огромные ворота. Медленно отодвигаю их, только чтобы протиснуться. Выхожу не во двор, а на небольшое поле, прямо у дороги.

Снег перестал падать уже давно, но передо мной все бело. Решаю пересечь дорогу и двигаться через поле по другой стороне шоссе. Выйдя из ворот сарая, с изумлением вижу солдата с ружьем где-то недалеко, у угла сарая. Что он там делает? Нет, вернуться уже не могу. Пусть стреляет. По крайней мере, лягу среди тех, кого парни из гитлерюгенда убивали вчера с таким упоением. Может, Салек среди них. Медленно иду к дороге, пересекаю ее и выхожу на поле, бескрайнее, заснеженное. Вопреки моим ожиданиям, солдат не стреляет, даже не окликает, не задерживает. Не замечает? А может, лень ему? А может, думает, что я воскресший призрак.

Войдя в глубокий снег по другой стороне дороги, я вижу, что по обе стороны шоссе и там, далеко, в бескрайних снегах лежит множество трупов в полосатых одеждах. Значит, их до сих пор не убрали, не похоронили в земле, бесчеловечной и чужой. Может быть, именно их сторожит солдат. Они лежат, застыв в странных позах – тот оперся на ладонь, как будто собирается встать, другой выставил руки вперед, как бы желая что-то схватить. В каждом из них мне видится Салек или кто-то из моих друзей по лодзинскому гетто.

Я лежу в глубоком снегу, почти не шевелясь. Набираю большую горсть снега и утоляю жажду. Уже пятый день я без еды и без воды. Удивительно, но я поднимаюсь и хоть согнувшись, но двигаюсь вперед. Медленно, очень медленно бреду я через глубокий снег. По три-четыре шага вперед, лишь бы подальше от того солдата, от моих близких, застывших в предсмертном крике. Но откуда взять силы, чтобы перейти это бескрайнее снежное поле? Еще три шага, четыре шага, должен отдохнуть. Дойду ли до рассвета? Куда? К кому? Проглоченная горсть снега возвращает какие-то силы. Меня охватывает удивительное чувство – я свободен, никто не наводит на меня пистолет, чтобы стрелять в затылок, не грозит бешеным волкодавом, не избивает плетью.

Опять вжимаюсь в снег, без планов, без всяких мыслей. Единственное, что я знаю – идти, идти дальше, преодолевая себя. Вдруг замечаю столбы, электрические или телефонные. Почти интуитивно начинаю двигаться по линии проводов – они должны привести к людям. Осознаю, что мне хоть немного повезло – трескучий мороз и пронзительный ветер последних дней кончился. Ночь спокойна и даже добра ко мне. Может быть, я выиграю этот последний бой с ними. Должен выиграть, не могу покориться, проигрывать мне нельзя.

С удивлением вижу очертания домов. Значит, добрался. Все же это лучше, чем бескрайнее снежное поле и нескончаемая ночь. Чем ближе подхожу, тем громче лай собак. С детства любил я собак. Но теперь помню только бешеных волкодавов на марше, как они бросаются к горлу едва бредущих узников. Немецкие собаки вызывают во мне страх, дикий страх. Не только собаки, даже дети, немецкие дети – каждый может стать моим убийцей. Собираюсь с мыслями. Каждый шаг, даже движение, каждая минута могут стать решающими в моей жизни.

Принимаю мгновенное решение – искать дом на краю деревни, где нет собаки, маленький, то есть бедный. Инстинкт подсказывает, что богатые крестьяне чаще бывают ярыми нацистами, они менее человечны. Нахожу такой дом. Тихо отворяю калитку. Стучу. Сначала в дверь, потом в окно. Все громче и громче. Слышу шаги изнутри. Двери открываются, передо мной стоит высокий худой старик с длинными усами. Увидев меня, он застывает в изумлении. Тихо, но подозрительно спрашивает: «Was wollen sie?» («Чего ты хочешь?» (нем.)) «Wasser, bitte» («Пожалуйста, воды» (нем.)), – отвечаю я.

Вижу, что он колеблется. Но велит войти в сени и закрывает за мной двери. Сени просторны. Светит слабая лампочка. Старик оставляет меня и исчезает в боковом проходе. Через несколько минут появляется женщина с младенцем на руках и еще какой-то старик. Не говоря ни слова, женщина подает мне ковшик с кофе, забеленным молоком. Одним глотком выпиваю содержимое ковшика. «Bitte noch» («Еще, пожалуйста» (нем.)) – говорю я. Оглядываюсь вокруг и вдруг осознаю, что это мое первое общение с нормальными людьми почти за пять лет. Что это за люди? Ведь моя судьба в их руках. Этот вечер может оказаться последним в моей жизни.

Внезапно с другого конца сеней, откуда виден вход в стойла для скота, появляются еще два человека – плотный, довольно молодой мужчина и худенькая молодая женщина. Потом я узнаю, что это украинец Бруно и полька Ядвига. «Бруно, – говорит хозяйка, – иди и скажи бауернфюреру (потом я узнаю, что это деревенский староста, обычно – член нацистской партии), что у нас тут странный гость».

И они, и я знаем, что это может означать для меня. Вдруг, со страстью и угрозой, я говорю по-немецки: «Не думайте, что не ответите за мою смерть. Русский фронт близко, свидетели вашего поступка останутся. Я надеялся, что вы – другие немцы, немцы Гёте, Гейне, Шиллера…» Мне эти имена знакомы из библиотеки отца. Против воли у меня вырываются рыдания. Женщина и старики смотрят на меня с удивлением, они поражены. Мой немецкий, мои слова, а может быть, мой плач подействовали на них. Без слов, как тени, все трое исчезают.

Через минуту подходит Бруно, кладет руку мне на плечо и на смеси украинского и польского говорит: «Не бойся. Она должна была так сказать, чтобы иметь оправдание на случай, если бы тебя нашла полиция. Иначе ее ждало бы страшное наказание, а у нее в доме малый ребенок и двое стариков – отец и свекор. Они хорошие люди, можешь не бояться. Счастье твое, что ты не постучал за несколько домов отсюда. Там живет староста, и судьба твоя была бы решена. Иди за мной, все будет в порядке».

Он ведет меня в стойла для скота. Плечистый Бруно, мой спаситель-украинец, и красивая светловолосая Ядвига – мой польский ангел. С первых минут они окружают меня человеческим теплом, о котором я совсем забыл за годы унижений. Они делают все, чтобы я почувствовал себя в безопасности, чтобы вернуть мне человеческий облик. Бруно извлекает откуда-то остатки своей одежды, от рубашки до поношенных штанов и пиджака, а также какую-то курточку. Мою одежду лагерника скатывает в узелок и засовывает глубоко в навозную кучу около сарая. Ядвига доит корову и приносит мне большую кружку теплого молока. Я пью это молоко, впервые за шесть лет, и чувствую, как по всему телу расходится чудесный эликсир, который возвращает мне не только силы, но и душу. Из котла, где варится картошка для свиней, Бруно вытаскивает несколько картофелин помягче и разминает их на тарелке, чтобы не повредить моему сжавшемуся желудку. В то же время Ядвига наполняет водой небольшую бочку. Снимая с меня рубашку и полосатые кальсоны, она действует так, как будто обращается с малым ребенком. Точно так много, много лет назад, в уже несуществующем мире, готовила меня к купанию мама. Увидев мои голые ноги, Ядвига вскрикивает: «Боже, у тебя ступни отморожены!» Они и в самом деле темные. Ведомая крестьянским чутьем, она приносит ледяную воду и долго растирает отмороженные места. Когда чернота понемногу отходит, Ядвига сажает меня в бочку с теплой водой и осторожно намыливает с ног до головы, проводя ладонью по моим выступающим ребрам и исхудавшим рукам. Я слышу, как она тихо плачет. Из ее глаз текут теплые слезы, они падают на мою стриженную наголо голову. Ее руки, осторожно мылящие мое худое тело, кажутся мне руками ангела, истинного ангела, ниспосланного мне Богом. И ангел этот беспрерывно то рыдает, то шепчет: «Езу-Христе, Матка Боска, Езу-Христе, Матка Боска». Увидев вытатуированный номер, Ядвига пытается стереть его мылом. Я объясняю, что это невозможно.

Тем временем Бруно готовит мне в углу сарая на свежем сене постель. Я получаю потрепанное одеяло и укладываюсь. Лишь тогда Бруно начинает меня расспрашивать. Медленно и подробно рассказываю я, как попал в этот дом. О газовых камерах, о бесконечном голоде и холоде, о постоянных избиениях, о «марше смерти», о моем брате Салеке, о том, как немецкие дети убивали беззащитных. На каждый вопрос отвечаю без колебаний, ничего не скрывая. Я ведь попал к людям-ангелам, которым доверяю безгранично. Ядвига сидит рядом и ни о чем не спрашивает. Только слушает и плачет. Она вся залита слезами. Я и не знал, что ангелы умеют плакать.

Меня охватывает чувство, как будто я оказался в ином, внеземном измерении. Еще несколько часов назад я полз через поле, и вот я в постели в сарае, где я окружен лаской и теплом Бруно и Ядвиги. Я вижу, что и мои спасители, посланные Богом, тоже потрясены, хотя и по-другому. Ведь и им нелегко рисковать своей и чужой жизнью. И все же они делают это для человека, который пришел ниоткуда и уйдет в никуда. Я засыпаю в тепле свежего сена, окруженный заботой, в роскоши, не знаемой много, много лет. Впервые в моем подсознании крепнет убеждение, что я выживу, переживу, выиграю, – не все человеческое исчезло с лица земли.

Глава VI. Анатолий и Бронек

Пробуждаюсь от беззаботного глубокого сна. Наверное, уже полдень. Вижу, как хозяйка дома идет мимо меня с какой-то другой женщиной. Они осматривают теленка, которого та женщина, видимо, собирается купить. Они о чем-то договариваются между собой и, как бы не замечая меня, выходят из сарая. Появляются Бруно с Ядвигой и говорят мне, что то была жена старосты и наша хозяйка в смертельном страхе из-за меня и умоляет, чтобы я немедленно уходил. «Больше мы ничего не можем для тебя сделать, если ты не хочешь попасть в руки полиции. Грустно нам очень, но тебе придется искать другое место для укрытия», — говорит Бруно. На прощание он приносит мне поношенную тирольскую шапочку с пером, очень распространенную в тех местах: я не могу выйти без шапки – зима, а я острижен наголо.

Ядвига приготовила мешочек с картошками, хлебом и даже какие-то яблочки положила туда. Я по-прежнему вспоминаю о них. Видел я их последний раз много, много лет назад. Ядвига прижала меня к груди и на прощание крестит меня, тихонько плача. Ядзя моя, могу ли я чувствовать к тебе и Бруно что-нибудь, кроме безграничной благодарности? Вы ведь спасли не только меня, но и мою веру в человечность. Смогу ли я когда-нибудь равно отплатить за то, что вы сделали для меня? Если выживу, попытаюсь. Знаю, что нелегко это будет, знаю.

Бруно объяснил мне перед расставанием, что деревня эта называется Шнеллевальде и растянулась она на шесть километров вдоль реки. Сегодня воскресенье, и люди как раз возвращаются из церкви. К счастью, повалил густой снег, и, наверное, никто не обратит на меня внимания при условии, что я буду вести себя обычно. Я спрашиваю Бруно, далеко ли линия русского фронта и успею ли я дойти туда за ночь. Бруно решительно не советует мне: «До Одера, где проходит фронт, десять-одиннадцать километров. Ты слишком слаб для такого усилия. Лучше найди какое-то укрытие и постарайся отдохнуть там еще немного и съесть продукты из мешка. Наберись побольше сил. Если ты все еще думаешь, что русские – твое единственное спасение, старайся идти только ночью по звездам. Но это очень рискованно».

Прощаюсь с моими спасителями. Думается, что они чувствуют себя несколько виноватыми – ведь я предоставлен самому себе среди тех, кто жаждет убить меня. Но я им говорю, что понимаю их – иначе они поступить не могут, и я чувствую к ним только безграничную благодарность. «Пусть вас Бог наградит за все, что вы сделали для меня», – говорю я и отправляюсь в путь.

Приятно ощутить, что я могу идти свободно и даже бодро. Как быстро вернулись ко мне силы. Никто не обращает на меня внимания. Но чем дальше отхожу я от Бруно и Ядвиги, тем сильнее мучит меня страх. Не знаю, куда идти, что делать с собой, где застанет меня ночь. Вокруг никого-никого, не с кем посоветоваться. Ничего осмысленного не приходит мне в голову. Мой мозг пуст. Неизвестность усиливает страх.

Я вдруг чувствую голод и усталость. Начинает понемногу смеркаться, и я знаю, что должен найти место, где переночевать. Вижу вдалеке сарай. Медленно схожу с дороги, приближаюсь к дверям сарая, осматриваюсь вокруг. Никого не видать. Густой снег уменьшает видимость. Слегка отодвигаю ворота, втискиваюсь, закрываю ворота за собой, вновь осматриваюсь и прислушиваюсь. Тишина. Карабкаюсь наверх, на гору сена. Выкапываю в сене ямку около стены сарая, чтобы иметь возможность, как позавчера, видеть, что происходит снаружи. Наконец начинаю расправляться с запасом продуктов. Поедаю почти все. Блаженно растягиваюсь в благоуханном сене и тут же засыпаю как камень.

Не знаю, как прошла ночь. Меня будят голоса снаружи. Это играющие дети. После опыта с гитлерюгендом прошло слишком мало времени, и я боюсь немецких детей больше, чем взрослых немцев. (Этот страх перед их детьми преследовал ме­ня потом долгие годы.) Я должен бежать отсюда, и немедленно. Вдруг я чувствую, впервые после выхода из лагеря в Гляйвице, что мне необходимо облегчиться. Странно, но это вызывает во мне радостное ощущение – я вновь становлюсь нормальным человеком. Спускаюсь к дверям и тихо высовываюсь наружу, чтобы детвора меня не заметила.

На дворе понедельник, обычный рабочий день. Светит солнце, видимо, приближается полдень. Каждый, кто увидит меня, легко поймет, что я не немец и даже не из этой деревни. Что делать? Передо мной бесконечная сельская дорога, идущая вдоль оград крестьянских дворов до самого горизонта. Вокруг пусто. Где-то вдали стоит у калитки какой-то мужчина. Медленно подхожу, стараясь вести себя как можно естественнее. Когда меня отделяют от него какие-то несколько метров, я почти наверняка убеждаюсь, что это не немец. Наверное, один из многих работающих в деревне иностранцев, думаю я. Меня лишь беспокоит, что он смотрит на меня как-то в упор, как будто ждал меня. Слегка улыбается, сильно затягивается папиросой. Когда я уже близко от него, слышу вопрос на родном языке: «Чего ищешь?»

Значит, поляк. Откуда он знает, что я говорю по-польски? Теперь я слежу за каждым его словом и жестом с напряженным вниманием. Я же вырос на лодзинской окраине – в Балутах и часто бывал среди крестьян. Их говор и поведение знакомы и близки мне. Поляк! Какое счастье! А может, несчастье. Какой поляк? Его улыбка может означать многое. Он наверняка догадывается, что я нездешний, поэтому я отвечаю ему: «Кореша шукаю, доброго кореша. Вот токо не знаю, где найти его. А найти надо, очень надо». Ответ мой прозвучал вполне искренне. Он по-прежнему странно улыбается, но улыбка какая-то теплая, почти братская. Сверлит меня своим хитрованским взором и говорит: «Ступай туда, там точно найдешь доброго кореша. Видишь тот забор, третий отсюда? Заходи туда, не бойся, Там найдешь добрых корешей, каких шукаешь». «Добре, – говорю, – попробую, може, как раз тот самый кореш. Надо попробовать». И улыбаюсь, слегка кивая головой и прищурив один глаз. «Здоров будь», – говорю, парень машет рукой, а я иду дальше. Медленно приближаясь к той ограде, я чувствую, как во мне рождается мысль, что я не одинок в этой деревне, может, тут действует какая-то тайная антинемецкая организация, какая-то связь между поляками, а то и всеми иностранцами. Может, они захотят мне помочь. В сердце закрадывается новая надежда. Слабая, возможно, обманчивая, но надежда, которая хоть немного ободряет меня.

Подхожу к забору. Большой жилой дом и обширные хозяйственные постройки. Я колеблюсь, входить ли во двор. Видно, что хозяин – богач, стоит ли рисковать? Неподалеку стоит запряженный воз, нагруженный какими-то мешками. Тут из сарая выходят двое мужчин, каждый с мешком на спине. Один из них, светловолосый, приятной наружности, замечает меня. И слышу, говорит мне по-русски с польским акцентом: «Кого ищешь?» Значит, не немец. «Приятеля ищу, понимаешь ли», – говорю я. «Входи. Погоди, закончим работу. Скоро будем готовы». Вхожу в просторный вход рядом с сараем и тихо присаживаюсь на какую-то табуретку. Ожидание продолжается недолго, и вскоре оба возвращаются в благодушном настроении. Мы входим в большой сарай, где находятся еще две молодые пышные женщины. Тоже русские или украинки. Перерыв на обед, говорят они. Осматривают меня с ног до головы – голубоглазый красивый блондин Анатолий и темный шатен Иван, как выяснилось впоследствии – заика. Анатолий сразу спрашивает: «Ты кто таков?» Отвечаю: «Пожалуйста, не спрашивай, потом расскажу».

Но они хотят знать, и вопрос повторяется. Наконец я говорю: «Я сбежал из колонны заключенных на марше. Пожалуйста, не надо больше спрашивать». Но Анатолий спрашивает прямо: «Ты еврей?»

Что делать, как отвечать? От этого зависит моя судьба, мое выживание в этом жестоком мире. Будь что будет. Я доверяю этому светловолосому красавцу. «Да, я еврей».

Тут Иван, который говорил по-украински, начинает страшно трястись, издавая какие-то бессвязные звуки. Его страх предвещает катастрофу. В ту же секунду Анатолий хватает стоящие рядом вилы, направляет их прямо в живот Ивану и говорит: «Слушай, Иван, одно слово, одно движение – убью, будешь лежать в этом говне! – и показывает на кучу коровьего навоза около сарая. – Это мое дело, мое, понимаешь? Я отвечаю!» Иван сжимается от страха и смолкает. Поступок Анатолия внушает мне странное чувство, и я даю себе слово – если выживу и стану отцом, моего первого сына будут звать Анатолий. Спустя годы я и в самом деле стал отцом – но только двух дочерей.

Позднее я узнаю, что Анатолий родом из Орла и у него есть какое-то образование, но он предпочитает об этом не говорить. Все садятся за стол, и хозяйка приносит большую супницу со щами. Я страшно голоден. Анатолий понял меня и без церемоний просит хозяйку принести еще одну тарелку и порцию мяса для меня. «Это наш приятель из соседней деревни, и я не хочу, чтобы он ушел от нас голодным», – говорит Анатолий на корявом немецком с твердым русским произношением. Его бесцеремонность, наверное, для маскировки, думаю я. Явно здешние немецкие хозяева относятся к своим батракам по-человечески. Это хороший знак.

«В гости в понедельник? А когда ж он работает?» – насмешливо говорит грузная высокая хозяйка и громко смеется. Но тарелку приносит, а на ней солидная порция мяса с картошкой и солеными огурцами. И через много лет я могу точно описать эту тарелку с едой во всех подробностях – ведь это было первое мясо почти за пять лет. Еда не только прибавляет мне сил, но и явно улучшает настроение. Стыдно признаться, но я бы охотно уговорил и вторую порцию. Анатолий велит мне покрутиться около коров, почистить навоз во дворе – чем-нибудь заняться, чтобы не обращать на себя внимание. «В рабочий день у крестьян никто не стоит без дела», – объясняет он. Сарай огромный, коров много. Работа, которую велел мне делать Анатолий, нетрудная, а работающие там пухлые девицы с явным добродушием помогают мне.

Наступает вечер. Анатолий и Иван кончают работу и садятся со мной в углу сарая. Похоже, Анатолий тут главный. Мы вместе думаем, что делать дальше. Наконец Анатолий говорит: «Тут неподалеку работает у одной немки наш друг поляк. Он, пожалуй, сможет тебе помочь». И просит Ивана, чтобы тот привел Бронека.

Через несколько минут появляется Бронислав Слабый – мой очередной спаситель, а позднее – незаменимый опекун. Бронек уверенно берет инициативу в свои руки. Он родом из села в районе Острува-Велькопольского и неплохо говорит по-немецки. В сентябрьской кампании 1939 года попал в немецкий плен. Через какое-то время немцы разрешили ему сменить положение военнопленного на гражданский статус при условии, что он будет работает в Германии в деревне. Позднее я уз­нал, что Бронек не то чтобы работал, а вел все хозяйство и неплохо выполнял при хозяйке те обязанности, которых не мог выполнять ее муж, воюющий за своего фюрера где-то там на фронте. Эта деятельность Бронека была особенно рискованной, если бы о ней узнало гестапо. Но все же не так, как спасение еврея. Просто Бронек по своей природе был рисковый парень, как и подобает настоящему поляку.

Сначала Бронек хочет все узнать обо мне. Он расспрашивает без эмоций, основательно и по существу. И опять спрашивает, еврей ли я. Хочет, видимо, проверить, что сказал ему Иван, думаю я. Для меня важно, что он говорит «еврей», а не так, как распространено в Польше – «жидек», с оттенком презрения. Я рассказываю все как есть. Жестокости немцев известны ему, и в данный момент для него не это важно. Бронека занимает не мое прошлое, а будущее – что делать со мной. Он по-крестьянски практичен и тут же обдумывает, как мне пережить будущее, и не только ближайшее, но продержаться до конца войны. Мой план продвижения к Одеру и перехода к русским он сразу отвергает. Своими крепкими ладонями он ощупывает мои худые плечи и ребра и говорит: «Хиляк ты. Не дойдешь, браток, а если дойдешь, то как попробуешь перейти замерзшую реку, тут тебя и подстрелят или немцы, или русские». Надо найти другое решение. Но какое?

Слабый свет в сарае отбрасывает длинные тени тихо беседующих мужчин – женщины в беседе не участвуют. Я внимательно наблюдаю за Бронеком. Среднего роста, крепыш, руки силача, овальное лицо, мягкий голос. Его польский язык возвращает меня в мир столь близкий и в то же время далекий. Вокруг меня люди с разным жизненным опытом и разной культурой, которые общаются между собой на каком-то странном наречии – смеси польских, русских и украинских слов. Сейчас их объединяет одна цель – как помочь совершенно чужому человеку, который, вероятно, никогда не сможет их отблагодарить. Они знают, что против моего существования ополчился чуть ли не целый народ, который и их поработил, который отрекся от всего человеческого, который опутан варварской верой в собственную миссию – уничтожить меня и таких, как я, раньше, чем закончится эта война. Бронек, Анатолий и даже Иван знают, что они превратили меня в ничтожество, которое каждый может безнаказанно смести с лица земли. Но они не могут примириться с этим. Одинокие и безоружные, они противостоят мощной преступной машине. И, делая это, подвергаются смертельной опасности.

«У меня идея, – решительно говорит Бронек. – Когда ты родился?» – «В 1924-м». – «Добре. Один русский забыл у меня свидетельство о рождении. Звали его Николай Садовский, как бы польская фамилия. Только родился он в 1905 году в Одессе. Но немцы вряд ли знают, где та Одесса. Я немного поскребу этот ноль, и сделаем из него 1925 год рождения. Как раз по тебе. И будешь теперь тем Николаем, понял?»

Бронек сразу же решает принести этот документ – жалкую бумажку, от которой может зависеть моя судьба, а то и жизнь. Долго ждать нельзя. Бронек явился не только с метрикой. В набитой торбе принес он большой кусок пирога, отличные яблоки, крупный ломоть сыра, крутые яйца и немалый круг колбасы.

Бронек спокойно наставляет: «Сначала съешь то, что я принес. Ты должен набрать вес и силы. А теперь слушай. Завтра утром пойдешь с этой бумажкой к старосте и скажешь, что вместе со своим хозяином бежал откуда-то из окрестностей Гливице, документы твои были у хозяина, а по дороге он потерял тебя. У них, понимаешь, теперь страшная неразбериха с теми немцами, которые бегут от русских. И в нашей деревне тоже неразбериха, потому что здесь работало много военнопленных из России. Но как фронт начал приближаться, их куда-то забрали отсюда, и здешние крестьяне остались без рабочих рук. Каждый охотно возьмет любого работника – весна близко, и работы много. Они не хотят верить, что русские придут и сюда. Так что староста будет рад, что ты ищешь работу, и куда-нибудь он тебя направит».

Бронек еще раз оценивающе осматривает меня с ног до головы, дает множество ценных советов, как себя вести, потом говорит: «У старосты не говори по-немецки хорошо, говори немножко, как те русские, что здесь были. Веди себя спокойно, уверенно. Когда он даст тебе направление на работу, скажи мне, у кого будешь работать, – немцы тут разные. А теперь я покажу тебе, где мое хозяйство, чтобы ты мог завтра меня найти», – после чего вместе со мной и с Анатолием идет к своему дому. Вернувшись в сарай, нахожу постель, приготовленную теми пышными девицами, – куча соломы в чистом углу сарая и одеяло.

Чуть свет, а мои спасители уже крутятся около коров. Получаю большую кружку свежего молока и ломоть хлеба с маслом. Одни деликатесы! Подумать только, что все это существовало, когда мы умирали с голоду из-за нехватки картофельных очисток! Уже без указаний помогаю чистить сарай, вожу полные тачки с навозом, что явно вызывает одобрение хозяйки. После восьми Анатолий велит мне выходить в путь. С нелегким сердцем, но твердой верой в советы Бронека стучусь в двери большого дома, где ведет дела всемогущий староста. Слышу: «Herein, bitte» («Войдите» (нем.)) и вхожу в большую кухню. Плотный немец пытается натянуть на ноги начищенные до зеркального блеска сапоги. В кухне крутится женщина, которую я узнаю сразу. Это та самая, которая хотела купить теленка там, в доме Бруно. Снимаю шапку, выговариваю с твердым произношением «Гутен морген» («Доброе утро» (нем.)) и объясняю цель своего прихода.

«Эльза! – кричит воюющий с сапогами немец. – Выдай ему направление к фрау Машотко. Как забрали у нее того русского пленного, она все время мне надоедает, чтоб я послал ей кого-нибудь на работу». В кухне появляется молодая девушка, лет около пятнадцати. Не проверяя никаких документов, спрашивает мои личные данные, вписывает их в какую-то анкету, ставит печать, староста подписывает. Беспокоит меня только то, что хозяйка время от времени посматривает на меня. Наверное, пытается припомнить, где видела меня раньше. К счастью, огромная кастрюля на кухне оказалась намного привлекательнее. Девушка вручает мне бумагу, я благодарю и ухожу. Читаю, что записали в анкете «Arbeitserlaubniss» (Разрешение на работу (нем.)):  Николай Садовский, родился в 1925 году в Одессе. Я не верю своим глазам – как же легко признано за мной право существовать на этой земле.

Что бы я делал без тебя, Бронек? С радостью в душе, чуть ли не бегом направляюсь к его двору. Вхожу на кухню и вижу молодую приятную женщину с младенцем на руках. Не успел я  спросить, могу ли я поговорить с Бронеком, как он тут же появился. Что-то говорит хозяйке и выходит со мной на улицу. Услышав, что меня послали к Машотко, просиял: «Повезло тебе, братец. Это полька из Прикарпатья, которая в Первую мировую вышла замуж за немецкого солдата и с ним перебралась в эту деревню. Баба в порядке. Муж и сыновья в армии. Будь осторожен, не показывай, что хорошо знаешь немецкий. Это вызывает подозрения». Прощаясь со мной, забирает у меня мешок с недоеденными яблоками и говорит: «Теперь это уже тебе не нужно, у тебя свое будет. Смотри, парень, не выдай себя. Это главное. – И добавляет как бы мимоходом: – Через две-три недели проведаю тебя в воскресенье. Скажи пани Машотко, что я твой двоюродный брат, поэтому ты задержался в этой деревне».

И Бронеку, и мне ясно, чем это может обернуться для него, если я попаду в руки полиции. Для меня такой «двоюродный брат» – лучший подарок от Бога. А Бронеку каково? Сколько еще таких Бронеков ходит по свету? Какое везенье надо иметь, чтобы встретить именно такого! Была ли то очередная случайность? Удивительная цепь случайностей. А может, нечто большее?

День солнечный и теплый для января. Хозяйство фрау Машотко находится почти на краю деревни. Передо мной длинная дорога, идущая вдоль горной речки. На правом берегу высокий холм, за ним не видно домов. Вдоль левого берега идет дорога, и по этой стороне густо расположены дворы, застроенные совершенно по-разному. Между домами утопающие в белом снегу поля. Где-то вдали едет фурманка, а на ней мужик с длинной палкой. Не тот ли самый, что вылавливал нас из соломы? Картины немногих предшествующих дней возникают передо мной во всей их жестокости. Ускоряю шаги, чтобы отдалиться от него. Но нет, он держит длинный кнут и погоняет лошадей, тянущих фурманку. Значит, там шоссе. Наверное, оттуда волок я себя по тому бескрайнему полю. Прикрываю глаза, и все как будто возвращается. Вижу трупы, застывшие в предсмертных корчах, разбросанные по обочинам дороги и забытые Богом. Похоронили ли их хоть в какой-нибудь яме? Ведь они в этих деревнях вокруг не могут не знать, что сделали с нами. Может, именно потому хозяева Бруно и Ядвиги пустили меня в хату, а хозяйка Анатолия дала мне поесть. А как поведет себя фрау Машотко, которая также не может не знать обо всем этом? Может быть, и среди них остались люди, наделенные человеческими чувствами. Я чувствую себя немного увереннее. Но до сознания никак не доходит все, что произошло со мной за последние дни. Может быть, это не я. Какое-то раздвоение личности – я есть, и меня нет. Неужели и вправду все это случилось или это какой-то посмертный сон?

Наконец добрался до дома Машотко. Уже за полдень, и фрау Машотко, видимо, садится обедать. Рядом с ней молодая красивая девушка и юноша шестнадцати-семнадцати лет. Я здороваюсь и подаю пани Машотко бумагу от старосты. Поняв, что я поляк, она радостно говорит: «Гость в дом – Бог в дом!» – и добавляет с явным крестьянским выговором: «Кто приходит в час еды, должен быть другом. Как раз видала я ночью сон – кто-то приносит мне бумагу с вестью от мужа с фронта. Но и эта бумага от старосты тоже добрая весть. Садись с нами обедать».

На это я готов всегда. Теперь я уже, наверное, никогда досыта не наемся. Сажусь за общий стол, уставленный едой. Так бывало когда-то, давно, когда я садился обедать с родителями и семьей. Стараюсь не показывать своих чувств и не выглядеть прожорливым. Ем спокойно, тщательно пережевывая жирную свинину. На вопрос, откуда я, называю Кохановек около Лодзи, известный тем, что там был дом для душевнобольных. С 1943 года работал у немецкого хозяина в Силезии, неподалеку от Гливице. Хозяйство небольшое, нас было только двое. Тот, другой, потерялся вместе с хозяином и хозяйкой где-то в дороге. Была вьюга, и люди быстро убегали от русских. Толчея на дорогах, и полно обозов, которые гнали куда-то.

Оказывается, что и молодая девушка тоже полька, зовут ее Зося Невяра, она из окрестностей Олькуша. Это недалеко от Пшедбужа, подумал я. И у нее много вопросов, особенно о моем прошлом и о семье. Ну, говорю, осталась только мать. Отец и брат где-то сгинули в бурях войны. Мама моя очень бы хотела, чтобы я был при ней. Ждет, когда кончится война. У Зоси многочисленная семья, но и они хотели бы, чтоб она была с ними. Но и у пани Машотко неплохо. Во время обеда я внимательно наблюдаю за хозяйкой.

Миловидная женщина, лет около пятидесяти, брюнетка, на лице какая-то странная гримаса. В конце обеда пани Машотко говорит:

– Знаешь, Николай, – сразу обращается ко мне на ты, – сейчас у меня нет для тебя комнаты. Работал у меня такой Степан, русский пленный. Но он спал в бараках. Теперь их куда-то забрали. Есть у меня чуланчик, но в нем лежит картошка. Я ее скоро оттуда заберу, но тебе придется немного подождать. У меня есть большой сарай, могу тебе там угол прибрать, кровать поставлю, и будешь ночевать там. Если не подходит, надо будет тебе вернуться к старосте, чтобы он тебя к другому хозяину послал.

Я делаю вид, что задумался. Говорю пани Машотко, что очень устал от скитаний, ну и хотелось бы поработать у кого-нибудь из Польши, у своих всегда как-то лучше. И договориться легче – никак не идет у меня с этим немецким. А про себя думаю, что не откажусь, даже если придется в хлеву ночевать. Ведь коровы – милые животные, ну а навозом и так весь дом пропах. Две-три недели могу поспать в сарае, говорю, почему нет. Ну добре, говорит фрау Машотко. Мы еще должны договориться, сколько тебе платить.

К такому вопросу Бронек меня не подготовил. Я совершенно не знаю, что и ответить. Самое лихорадочное размышление не помогает. Опасаясь споткнуться на таком камушке и выдать, что я прибыл из другого мира, начинаю что-то бурчать себе под нос, как бы размышляя. Видимо, фрау Машотко принимает это за сигнал, что она сама должна предложить оплату, что я мужик или очень хитрый, или стеснительный. И в самом деле, глядя на меня со своей странной миной на лице, она говорит:

– У нас таким, как ты, платят от 14 до 22 марок в месяц. Раз у тебя нет комнаты, начнем с 18 марок. Будешь хорошо работать, подниму до 20 марок. По рукам?

– 18 марок не так уж много. Мой хозяин платил мне 20 марок, – говорю я, – но раз пани хочет повысить потом плату до 20, то добре. Пусть будет так. У меня и расходов немного. – И, играя на ее крестьянской природе, добавляю: – Но не надо мне давать все деньги сразу – рука у меня легкая, прогулять могу. Лучше заплатите часть, а как наберется марок побольше, смогу что-то и маме купить. Как до дому поеду, то пани мне те деньги и даст.

По широкой улыбке на довольно приятном лице пани Машотко я понял, что такое предложение ей вполне по сердцу. Вот так я, Николай Садовский, начал работать 22 января 1945 года у фрау Машотко в деревне Шнеллевальде в качестве наемного сельскохозяйственного рабочего.

                                                                  (продолжение следует)

 

Share

Один комментарий к “Михал Хенчинский: Одиннадцатая заповедь: не забывай

  1. Лев Мадорский

    Трудно, Михаил, читать. Трудно и невыносимо больно. Обычно у меня не хватает воли и стойкости дочитывать истории из времён Холокоста до конца. Но на этот раз я дочитал. Правда меня хватило только на фрагмент из Вашей книги. Мне помогли дочитать светлые круги на чёрном фоне, Те, которых Вы называете спасатели. Если бы таких, хотя бы в небольших количествах, не было в мире, то было бы просто невозможно жить. Спасибо, Вам. Михаил, за книгу.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.