©"Заметки по еврейской истории"
  июль 2017 года

Александр Бураковский: Все мы, в большинстве, шары на плоскости

Шкловский вышел и говорит: «Буду краток. У нас потому плохо развивается жанр комедии, что авторам очень трудно сразу рассмешить не менее 20 инстанций проверяющих». И ушел с кафедры.

Александр Бураковский

Все мы, в большинстве, шары на плоскости

Памяти учителя и друга

Александр Бураковский

Рукопись, представленная ниже, была написана по предложению Екатерины Трофимовны Голованивской, жены Саввы Евсеевича (май 1910–май 1989). Однажды, осенью 1989, она позвонила, сказала:

— Мне предложили друзья Саввы Евсеевича собрать воспоминания о нем для сборника, который согласился издать Союз писателей. Это идея Борщаговского. Уже дали согласие Олейник, Павличко, Драч, Тельнюк… вы их всех знаете. Думаю, Савва был бы рад и вашему тексту.

       Я, естественно, согласился…

       Мы с ним дружили, невзирая на 25-летнюю разницу в возрасте, начиная с 1976 года, когда он позвонил и предложил прийти «на разговор»… После этого мы часто встречались. И беседовали, обо всем… Он был для меня гуру – во многих смыслах.

       Савва Евсеевич был близким другом Эренбурга, Бажана, Первомайского, Борщаговского… Дружил с Антокольским, Шкловским, Фадеевым, Тычиной… Был делегатом всех, начиная с первого, съездов СП. И потрясающей личностью.

       Храню его подарок, точнее — я попросил его об этом: старую, прокопченную курительную трубку, из которой первым курил Мате Залка (настоящее имя Бела Франкль, венгерский писатель, активный участник гражданской войны в России, затем в Испании – командир 12-й бригады «генерал Лукач»). Именно там Лукач подарил Эренбургу эту трубку, и они стали друзьями. Затем Эренбург подарил ее Савве…

       Но сейчас речь идет о тексте моих воспоминаний о Савве Евсеевиче, которые я закончил к концу 1989, как и просила Екатерина Трофимовна. Но рукопись этой книги воспоминаний о писателе незаурядной судьбы так и не была издана. Через четыре года, когда я пришел к ней прощаться, она поставила на стол любимое Саввой Евсеевичем кизиловое варенье, которое ей все еще присылали из Молдавии, мы пили чай и говорили о Савве, его жизни, о сыне — ядерщике, живущем в Москве. Но о неизданной книге — теперь не вспоминали. Ни я, ни она!

       Ниже этот текст в том виде, в каком он был написан 28 лет тому назад. Сегодня, думаю, я написал бы его иначе, отталкиваясь от его горьких, последних слов, которые услышал от него, прощаясь на пороге его палаты в госпитале в конце апреля 1989 года: «Они, в первую очередь, видят во мне не писателя, а еврея»!

       В жизни каждого человека бывают встречи, которые резко изменяют его жизнь. Вот шел человек, скажем, направо, и вдруг — повернул в сторону диаметрально противоположную.

       А бывает иначе. Будто бы внешне ничего не изменилось, и ты, похоже, такой же. Но нет!

     Такое именно влияние имел на меня, на всю мою далеко не только писательскую судьбу, Савва Евсеевич Голованивский, с которым совершенно случайно, но – к счастью, свела меня жизнь. И многолетние частые наши встречи, царившая всегда откровенность, искренность, своеобразный «шведский стол» наших бесед — были для меня неоценимыми университетами, которые никакими дипломами не заменить.

       Познакомились мы в 1976 году. К этому времени я уже почти 15 лет занимался писательским трудом. В начале шестидесятых в периодике опубликовал шесть коротких рассказов. Писал и стихи. Но все, что посылал в те годы в редакции «толстых» журналов, возвращалось с убийственными, разгромными рецензиями. Критике подвергались не столько мои рукописи, сколько «позиция автора», который «очерняет действительность». И я, вплоть до середины семидесятых — перестал посылать рукописи в журналы… Писал «в стол»: стихи и прозу.

       За время этого «безмолвия» я окончил Московский электротехнический институт связи, стал кандидатом технических наук. И работал в НИИ. И снова послал, сперва стихи, в журналы «Радуга» и «Юность».

       И вот тогда-то часть из этих стихотворений попали к Савве Евсеевичу, и он позвонил, пригласил к себе в Дом писателей на ул. Ленина в центре Киева, где жил…

       Здесь я встретил не только доброжелательность, острый ум и талант хозяина, но и высокую школу нравственности, человеческого достоинства и доброты.

       В тот вечер Савва Евсеевич усадил меня в глубокое кресло, сел рядом, набил табаком старую черную трубку, прикурил, глубоко и с наслаждением затягиваясь, и сказал, открывая папку с моими стихотворениями:

       — Расскажите сначала о себе. Что вы читаете? Как живете?..

       Его удивительно заинтересованные, лукавые и мудрые глаза библейского пророка, льющиеся до плеч седые до блеска пряди волос, внимание и заинтересованность, умение слушать подкупали, обезоруживали.

       Мы долго беседовали, и я рассказал, что давно пишу, что кроме стихов — и прозу. И вдруг Савва Евсеевич, впервые прервав меня на полуслове, сказал:

       — А знаете, что я вам скажу. Принесите-ка свою прозу. Мне кажется, в прозе у вас все намного сильнее.

       Я был уязвлен. Но прозу принес. Рукописный вариант романа «Готеню», первую редакцию. Роман о печальной судьбе еврейской семьи, живущей в Киеве в середине семидесятых. И буквально на другой день у меня дома раздался звонок. Я сразу же узнал мягкий, очень доверительный и добрый голос Саввы Евсеевича:

       — Поздравляю вас. Вы — прозаик. Приходите, поговорим…

       Разговор этот состоялся осенью 1976 года, 13 лет тому назад. Он сказал:

       — Вы молодец, пишете, что считаете нужным, ни от кого не зависите. Зарабатываете на жизнь инженерным трудом. Я так не могу… Но что я вам скажу, этот прекрасный роман не напечатают и через 30 лет, поверьте старому волку. Но, если вы не возражаете, я пошлю эту рукопись, кому доверяю, пусть еще они прочитают. Чем черт не шутит?

       Савва Евсеевич далеко не всегда говорил мне приятные слова, гораздо чаще — ругал, возмущался, был недоволен, но никогда — недоброжелателен. Никогда!

       Я пишу эти строки и ясно вижу перед собой всегда заинтересованного, жадного к жизни, к чужой судьбе человека. Слышу его взрывной, неравнодушный голос, ощущаю его темперамент, заинтересованность, любопытство, восхищаюсь его памятью, которую он сохранил до последних дней своей непростой и интересной жизни.

       Он был одним из известнейших советских писателей, сын бедного еврейского мельника из местечка Елисаветградковцы, и до самых последних дней считал счастливыми только те часы, когда садился за письменный стол и брал в руки ручку. И был счастливым человеком до последнего дня, до последнего часа.

       Говоря о Савве Евсеевиче Голованивском (не могу сказать «вспоминая», ибо память эта очень остра и болезненна до сих пор) я могу позволить себе только описание нескольких из многих десятков наших встреч и бесед, чтобы образ этого незаурядного человека ткался не только из слов памяти, но и из реальных жизненных ситуаций, привязанных ко времени и месту. В этом мне поможет дневник.

       20.12.1978.

       Я еду обуховским автобусом на дачу к Савве Евсеевичу в «Кончу Озерну». Холодный ветер. Сетчатый забор. Участок №17. Железные ворота. Савва Евсеевич встречает меня. Рядом с ним большая длинношерстная собака с умными, всегда словно умытыми, влажными глазами, лизучий Бим, слабость хозяина.

       Мы входим в дом. Поднимаемся на 2-й этаж по винтовой деревянной лестнице. В кабинете у стен шкафы с книгами. На письменном столе рукописи, журналы, письма, ручки, карандаши, электрическая кофеварка, в центре — пишущая машинка с заложенным листом белой бумаги. Много фотографий. Бросается в глаза поздняя фотография Эренбурга, уже совсем старого, с мешками у глаз, словно у Сикейроса.

       — Сейчас сварю кофе, — сказал Савва Евсеевич… — А вы молодец. Первые 80 страниц повести я читал с удовольствием. А потом, словно писал другой человек, все худо. Вы замахнулись на программу-максимум. Но утонули в ней, в обилии материала… Нужны мотивированные мостики между главами. А совпадения, случайности жизни перекочевывать в повесть не должны. Но диалоги у вас хороши. Однако и «одесса» попадается. Как вам не стыдно, следите же за языком… Вы любите крепкий кофе?

       23.06.1979.

       Жара. В автобусе Киев-Обухов нечем дышать. В «Конче-Озерной» на 2-м этаже открыта дверь на веранду. На всех окнах висят шерстяные покрывала, создают тень. На градуснике в тени +29 по С. Я приехал, чтобы рассказать Савве Евсеевичу о судьбе моего романа «Готеню», который я отдал читать руководству СП Украины. По телефону он не хотел слушать.

       У лизучего Бима язык кажется прохладным. Длинные его уши упали. Собака жмется к ногам Саввы Евсеевича.

       — Вот вы говорите: мало порядочных людей, одни лицемеры вокруг, не хотят печатать «Готэню». Может быть. Но я говорю о другом. Не ожидал я от вас, извините меня, такого поступка. Ну кто же так рискует! Скажите спасибо, что возвратили вам роман, что не отправили его «куда следует». Наивный вы человек. Они еще очень хорошо к вам отнеслись. Значит роман и им понравился…

       Вот послушайте, свидетелем какой истории я был в начале пятидесятых. Я тогда скрывался в Москве, жил в разных местах, возвратиться в Киев боялся из-за «борьбы с космополитами». Так вот. Приходит как-то к Эренбургу академик Минц с письмом от Маленкова с явно антисемитским содержанием и просит подписать. Я тогда жил у Эренбурга, был в соседней комнате и слышал весь разговор.

       Эренбург прочитал и спрашивает: а товарищ Сталин знает о содержании письма? Нет? Тогда я не подпишу. Ибо этого на Западе не поймут, сочтут за нападки на религию…

       Если бы он подписал, возможно и смерть Сталина не помогла, успели бы выслать всех евреев, как высылали татар из Крыма.

       Савва Евсеевич почистил трубку. Потрепал голову Бима. Сказал, уже не так возбужденно.

       — Я же вам говорил, спрячьте свой «Готеню», еще очень нескоро он увидит свет… Но вы не сокрушайтесь. Пишите. Я в вас уверен… Вы как пишете, по памяти или пользуетесь документами? Я не могу писать по памяти. А вот Эренбург всегда писал только так. Ему ничего не нужно было: только ручка и бумага… Кстати, вы знаете как он измерял свои публикации? Его издавали во многих странах мира. Он шутя говорил иногда, глядя на свои книжные полки: «Вот здесь у меня 2 м 35 см «Бури», а здесь — 3,5 м — «Падения Парижа»…

       31.12.1979.

       Наступал 1980 год. Все газеты, радио, телевидение трубили об энергетическом кризисе. Крещатик занесен снегом, никто его не убирает. Снег шел вторые сутки. В магазинах пусто. Продукты, товары, все исчезло. Наши войска вступили в Афганистан. Многие страны разорвали с нами всякие экономические и торговые связи.

       Я позвонил Савве Евсеевичу, он был дома, на ул. Ленина. Поздравил с Новым годом. У него было грустное, совершенно не праздничное, не свойственное ему настроение.

       — Заходите, — сказал он.- Поговорим «за жизнь».

       Я пришел. Мы пили чай. Говорили. Он часто подходил к окошку, смотрел на густо падающие хлопья снега. Молчал. Сказал на прощание.

       — И все-таки я верю в человеческий разум.

       14.06.1980.

        Я отправил в «Радянський письменник» роман «Не надо приходить сегодня». Название это придумал Савва Евсеевич. Я пришел к нему и жаловался на издательскую бестактность, бесправие автора.

       — Наивный вы человек, — сказал он. — В двадцатые годы издателей было в 10-20 раз больше, чем сегодня. Выпускали они литературы примерно столько же, а штат был в 10 раз меньше. Издатели ловили, уговаривали авторов отдать именно им рукопись.

       Помню, было в Харькове издательство, кажется — «Рабочая новь», или «Рабочий путь». Главным редактором был некто Лившиц. Так вот, он однажды пригласил к себе трех ленинградских авторов (сегодня о них давно забыли, а тогда они были очень популярны) и спаивал их до тех пор, пока они не подписали с ним Договор. Вот так!..

        Вообще, раньше все было откровеннее, меньше лицемерия. Вот, скажем, идет совещание. Председательствующий объявляет выступление Иванова. Все встают и уходят в буфет. Объявляют Петрова — все быстро возвращаются.

       Однажды, помню, было совещание по проблемам комедии. Слово попросил В. Шкловский. Все сразу потянулись из буфета в зал.

       Шкловский вышел и говорит: «Буду краток. У нас потому плохо развивается жанр комедии, что авторам очень трудно сразу рассмешить не менее 20 инстанций проверяющих». И ушел с кафедры.

       Зал рукоплескал несколько минут…

    Кстати, вы знаете, что в начале гражданской войны Шкловский был уполномоченным Советской власти по вывозу из музеев Питера всех драгоценностей, а Сталин — в то время занимался вывозом золотых запасов из банков города. Почти — на равных…

       Савва Евсеевич набил трубку, прикурил, поднялся из кресла, достал с книжной полки книгу «Лев Толстой» серии ЖЗЛ, открыл первую страницу и прочитал: «Савва, ты победил, но дуэль между нами не состоится. В.Шкловский».

       — Я у него однажды выиграл пари, — сказал мечтательно Савва Евсеевич, — да-а-а!

       Затем он резко переключил свою мысль:

       — Вы слышали, у американцев снова отказала система слежения, ЭВМ дала ошибочную команду: «атомное нападение». В течение шести минут американские генералы были готовы дать «ответный удар». Это ужасно…

       19.07.1980.

       Мы сидели в доме Саввы Евсеевича на ул. Ленина и смотрели по телевизору открытие XXII олимпийских игр. Екатерина Трофимовна угощала кизиловым вареньем, крепким чаем. Савва Евсеевич молча смотрел на экран, не восхищался, сказал огорченно:

       — Очередная «потемкинская деревня»».

       3.11.1980.

       Я пришел читать новый рассказ. В этот день в гостях у Екатерины Трофимовны была жена осужденного Мыколы Руденко. Она работала доцентом в мединституте. Женщины тихо разговаривали в соседней комнате. Я читал. Савва Евсеевич курил трубку, сидя в кресле, забросив ногу за ногу. Внимательно смотрел на меня, словно видел впервые. Потом сказал.

       — Ведь умеете писать, знаете о чем пишете, но ради чего все это? Похоже на часть большой вещи. Придумайте какой-нибудь сюжетный ход, чтобы все персонажи заиграли, зажили новой жизнью…

       Когда я вышел на улицу, шел снег, первый обильный густой снег. И ветер бил по глазам, забивал дыхание. Транспорт не ходил. Я вышел на Крещатик. Он был забит военными машинами, самоходками, бронетранспортерами… Шла тренировка к параду.

       18.12.1980.

       Вечером по телевидению передавали церемонию награждения Л.Брежнева орденом Октябрьской революции. И мы не знали, что в этот же день умер А.Косыгин. Объявили об этом только 21.12. 1980. И в тот же день похоронили.

       Вечером я позвонил Савве Евсеевичу. Он огорченно сказал.

       — Ну, что же вы от них хотите!

       27.01. 1981.

       Я получил отрицательную рецензию из «Радянського письменника» на свой роман. Савва Евсеевич попросил принести ее. Он молча прочитал. Раскурил трубку. Долго ничего не говорил. Я сидел в кресле и рассеянно рассматривал набор курительных трубок.

       — Не огорчайтесь, — сказал он, наконец, — вы счастливый человек, можете писать о чем хотите. И не зависите от этих прилипал и хамелеонов. Ведь они отлично все понимают, и вне службы рассуждают как все… Вы знаете, я раньше вам не говорил, извините. Думаю, что моя рекомендация вам только помешала… Но ничего. Мне мое чутье не изменяет. Все будет хорошо, вот увидите…

       Хочу приободрить вас, послушайте забавную историю. После опубликования романа «Не хлебом единым» В. Дудинцев очень бедствовал, не хотели его печатать. И вот однажды вызвали в Комитет по печати и говорят: «Подпишите вот эту бумагу и мы будем защищать ваши интересы за границей. Вашим романом заинтересовались, попробуем издать». И он подписал.

       Шли годы. Никаких денег ниоткуда не поступало. В. Дудинцев позвонил в Комитет по печати. Ему сказали: «Вы что, не знаете этих капиталистов? Печатать печатают, а гонорары не присылают».

       Прошло еще несколько лет. И вот однажды к нему позвонили и сказали: «В Москву приехал представитель ФРГ, хочет с вами встретиться, ждите гостей».

       А квартира пустая. Ни мебели, ни стульев, некуда гостей посадить. Одолжил он стулья у соседей, а тут — и гости поспели. Усадил их Владимир Дмитриевич вокруг кухонного стола, поставил на стол коньяк, фрукты. Гости смотрят на голые стены и спрашивают:

       — Мистер Дудинцев, это ваш стиль: так обставлять квартиру?

      Представитель Комитета по печати толкает Дудинцева под локоть. Мол, говори да! А Дудинцев отвечает.

       — Нет денег на покупку, вот отсюда и «стиль».

       — Как же так, — говорит мистер из ФРГ, — вы так много печатаетесь у нас, в других странах, на эти гонорары можно бы приобрести любую мебель. Вы что, любите копить деньги в банке?

       Комитетчик снова толкает его под локоть. Говори, мол, — да, люблю!

       А Дудинцев:

—  Какие деньги? Первый раз слышу.

       — Вот копии чеков, по которым мы вам высылали гонорары, — сказал представитель из ФРГ…

       Утром Владимир Дмитриевич направился к начальству в Комитет по печати… Но и это ничего не дало. И только после письма к Косыгину В. Дудинцеву выделили часть полученных из-за границы средств. Он купил себе машину, мебель, обставил квартиру…

       Вот так, дорогой. Вы думаете, что главное — написать книгу? Нет. Опубликовать ее во сто крат труднее. Мне Сельвинский говорил:

       — Что написать… чепуха! Вот опубликовать, да еще там, где хочешь, вот это — проблема!»

       1.01.1982.

       На столе у Саввы Евсеевича — цветы. В вазе — фрукты. В розетках — кизиловое варенье. Екатерина Трофимовна, покашливая, наливает чай. Простужен и Савва Евсеевич. Он в шерстяном спортивном костюме. Когда он резко поворачивает голову — седое, белое облако вспыхивает над его головой. Веки воспалены, и глаза кажутся розовыми.

       — Вам надо отказаться от публицистики, — говорит он. — Я отдал этому столько лет жизни, а что из того? Жаль времени. Надо было больше писать о жизни и смерти, любви и ненависти.

       У вас получится, я уверен… Знаете как обычно входят в литературу: либо протирая брюки, либо обдирая локти. Горький — с помощью локтей. Арагон — протирая брюки. Разные есть пути.

       9.08.1982.

       — Не огорчайтесь. Вы знаете, что вам нужно делать? Я долго об этом думал. Рассылайте срои рукописи во все известные издательства и редакции. Где-нибудь да напечатают. Не обращайте ни на кого внимания. Не идеализируйте, и не надейтесь на творческий характер наших редакций, они все превратились в фирмы с железным порядком, клерками, чиновниками, бюрократами, волокитой, очковтирательством… Впрочем, весь Союз писателей давно уже организация не творческая, а «фирма» — в худшем понимании этого слова.

       А я вот взялся переводить Байрона на украинский язык. Пользуюсь русским переводом и подстрочником. Интересная судьба у этого перевода. Его сделала Гнедич, сидя в лагере. Она по памяти переводила с английского текста на русский, и запоминала.

       Надзиратель заметил, что ведет она себя неестественно: все время что-то шепчет. Доложил начальству. Вызвали ее, спросили: что вы все время шепчете?

       Она рассказала. Ей не поверили. Затребовали из библиотеки книгу и стали проверять, а она на память читала «Дон Жуана». Тогда ей дали карандаш, бумагу и стала она писать, нормальный начальник попался.

       После освобождения и реабилитации перевод этот был напечатан. Вот такая судьба!..

       Савва Евсеевич раскурил трубку, несколько раз глубоко затянулся. Стал ходить по веранде, иногда задумчиво останавливаясь у раскрытого окна…

       Почему же я взялся за перевод Байрона на украинский язык? Во-первых, Байрон — гениальный поэт. Во-вторых, только сейчас я вижу то, чего в более раннем возрасте и не мог бы увидеть. И, в-третьих, кто сегодня сделает этот перевод? Некому.

       Молодые поэты заняты, на их взгляд, более важными делами, а из пожилых — не все решаются на такой рабский труд: уже два года ежедневно по 6-8 часов работы. Вот сегодня я ничего не перевел, переделываю вчерашние строчки.

       Снизу кричала Екатерина Трофимовна, звала пить чай. В саду бегали внук и внучка.

       — Разбойники, — сказал с любовью Савва Евсеевич.

       — Катя, Тарас! — кричала Екатерина Трофимовна…

       Мы прощались. Спускалась ночь. Где-то кричало радио. Савва Евсеевич взял меня под руку, мы молча подошли к калитке. Он словно угадал мои мысли.

       — Знаете, иногда выхожу ночью на крыльцо. Слышно, как шевелятся листья, как где-то переворачивается во сне собака. Кажется даже, будто звезды что-то шепчут над головой, звенят. А когда в соседнем дворе падает на крышу яблоко, раздается оглушительный грохот, словно дом рушится… Тиха украинская ночь.

       11.11.1982.

       Сегодня в 11.00 по радио дважды передали: «Вчера в 8.30 утра скоропостижно скончался выдающийся деятель… Л.И. Брежнев».

       Я позвонил Савве Евсеевичу. Мы поговорили. И вдруг он сказал.

       — Поразительно, в «Дон Жуане» все есть! Все наши проблемы, обо всем уже написано, гениально. А мы ничему не можем научиться, не за ту ниточку дергаем… Понимаете какое дело!

       6.04.1983.

       Все мои попытки опубликовать что-либо не давали успеха. Я рассылал почти во все толстые журналы свои романы, повести и рассказы, однако с завидным постоянством получал рукописи обратно, иногда и с положительными рецензиями. На почте девушки роптали, кому хочется таскать тяжелые папки, возвращавшиеся ко мне со всей страны.

Автор с героем очерка

       Савва Евсеевич знал об этом. Переживал. Нервничал. Он давал эти же рукописи другим писателям, которым доверял, получал положительные рецензии. И еще больше возмущался. Но и мне доставалось.

       — Послушайте, я понял вашу главную ошибку. Вы все время в своих повествованиях заглядываете в замочную скважину. Вы забываете, что в жизни не все так мрачно и пессимистично. Есть еще и прекрасное. Без этого литература невозможна. С пороками в нашей жизни пусть борется милиция и прокуратура. Ну, пусть еще и сатира. Серьезная же проза этим заниматься не должна. То, что может росчерком пера решить главный инженер ЖЭКа, или председатель горисполкома — не есть предмет Литературы…

       Вот ведь какое дело!… Искусство и правда жизни — далеко не одно и тоже…

       30.05.1983.

       Сегодня в 16.30 на площади Урицкого устроили митинг, «единогласно приняли» постановление о переименовании ее в площадь Брежнева.

       Люди стояли с транспарантами и флагами, плакатами. Все — за!

       Савва Евсеевич возмущался. Снова рассказал мне историю с письмом, которое когда-то принес академик Минц подписывать Илье Эренбургу.

       Я не стал останавливать Савву Евсеевича. За последние месяцы он похудел. Осунулся. Часто нервничал, казалось бы — без причины. Иногда глотал порошки, нервно вытряхивая их из колбочки…

       Мы обсуждали с ним проблему Хрущев – Брежнев, Брежнев — Хрущев. И вдруг он рассказал:

       — Однажды к Никите Сергеевичу пришел академик Несмеянов и доказывал необходимость организации нового академического института для решения «очень важной проблемы».

       Хрущев пригласил академика Ландау и попросил Несмеянова снова изложить эту проблему. Несмеянов обиделся, но — повторил.

       Ландау попросил бумагу, отдельную комнату и к концу заседания ЦК протянул Хрущеву несколько исписанных формулами листков, сказав:

       — Вот здесь решение и ответ на поставленную проблему.

       8.03.1984.

       Савва Евсеевич долго болел, лежал в различных больницах. О его состоянии я узнавал у Екатерины Трофимовны. Наконец мы могли встретиться. Он еще больше осунулся, похудел. Но глаза, почти как всегда, блестели.

       — Закрывайте дверь, пожалуйста, сегодня мне с утра банки ставили. Располагайтесь. Рад вас видеть. Рассказывайте, что там слышно на свободе? Рассказывайте, не стесняйтесь!

       Я рассказал о новостях, о гуляющих по городу слухах, новых анекдотах, в воздухе плавала почти физически ощущаемая напряженность, что-то должно было произойти. Люди это понимали. Но что именно?..

   Савва Евсеевич слушал внимательно, молчал. Вздыхал. Никак не комментировал. Спросил:

       — А как вы, что-нибудь пошло?

       Я покачал головой.

       — А вы знаете, что Всеволод Иванов написал восемь романов, а при жизни опубликовал только два. А сейчас, я слышал, все пошло.

       Я скептически улыбнулся. Улыбнулся и он. Сказал:

       — Помню, шли мы с Александром Фадеевым по Кремлю, не помню уже по какому поводу. Догоняет нас Всеволод Иванов и говорит Фадееву: «Саша, послушай, я задумал написать исторический роман об Аракчееве. Как ты к этому относишься?

       Фадеев остановился и говорит: «Ты что, с ума сошел?.. Ты мне ничего не говорил». Повернулся и пошел. Это было в 1951 году.

       А потом Фадеев написал статью, не помню, как она называлась, что-то о преемственности искусства, и укатил в Париж на сессию Совета мира. А у нас уже начались разговоры о космополитизме. Я попал в опалу. Когда Фадеев возвратился, я встречал его на вокзале. Он вышел из вагона и спрашивает: «Что тут у вас происходит, кто такие космополиты?..»

       Нужно уметь терпеть. Настоящая литература доходит до человека не сразу. Исподволь. Человек прочитал вещь, и она бурлит в нем, вызывает мысли, чувства, и вдруг проявляется совершенно с неожиданной стороны…

       Литература не должна жить злостью. Пусть будет трагизм, но трагизм прекрасного. Пусть — человеческая слабость, но с верой в жизнь. Иначе что было бы с человечеством, если бы побеждало все-таки не добро и справедливость…

       Мы ценим Гоголя не за то, что он был сотрудником III отделения, что Толстой — был крупным помещиком, Достоевский — деспотом, а Пушкин — любил светскую жизнь. Главное — они ПИСАТЕЛИ.

       4.10.1984.

       Болеют Савва Евсеевич и Екатерина Трофимовна. На столе чай, бутерброды. По телевизору — футбол.

       Хозяева решили перевесить со стены на стену несколько картин. Мнения разделились. Я смотрю на Екатерину Трофимовну, на Савву Евсеевича. Дай им бог еще много лет вот так же «спорить». Наконец найден компромисс. Я помогаю перевешивать картины. И Савва Евсеевич рассказывает:

       — Вот этого «Старика», картину гениального художника Петрушенко, мне подарили после войны, нашли ее на чердаке одного человека, которому ее подарил Петрушенко. А еще до войны ко мне попали три картины Петрушенко — прелюбопытнейшим образом.

       Только что постановлением уничтожили около 100 его картин, как «вредные». И я бросился к тогдашнему министру культуры, кажется, его фамилия была «Хвыля». Он мне выдал записку, по которой разрешил поехать в Лавру, там в художественном фонде хранились оставшиеся картины Петрушенко, и забрать любые три из них.

       Так они попали ко мне в дом, но пропали во время войны…

       5.07.1985.

       Я позвонил Савве Евсеевичу, поздравил с напечатанной в журнале «Дніпро» поэмой «Урок німецької».

       — Спасибо, — сказал он. — Спасибо. Но они, черти, перепутали одно слово, вместо «конклав» написали «удав»… А как вы? Что нового у вас?

       17.07.1985.

       Мы сидим в его машине у стоматологической поликлиники в ожидании Екатерины Трофимовны. Накануне по ЦТ показывали телеспектакль «Тевье-молочник». Тевье играл М. Ульянов. Мы спорили…

       Савва Евсеевич сказал:

       — Конечно, Ульянов — не Михоэлс. Но, поймите, именно в этом и есть заслуга Ульянова, он сыграл Тевье, как обычного человека, без еврейских штучек, без пейс, чтобы люди могли сказать: «смотрите, евреи такие же люди, как и все мы»! Писатель не должен писать о евреях, русских, грузинах, а только о характерах, чувствах, страданиях, любви и ненависти…

       Я молчал. Перестал спорить. Я впервые физически почувствовал в голосе, в глазах Саввы Евсеевича огромную усталость, груз прожитых лет. Он больше не парил в воздухе, словно Дух. И слова его не плясали, словно жизнерадостный, счастливый щенок, несущийся берегом моря…

       1.05.1986.

       Четыре дня тому назад взорвался реактор на Чернобыльской АЭС. Савва Евсеевич позвонил. Спросил, не знаю ли я подробности. Я — не знал. Слухи зловеще ползли по городу. На улицах — пусто, а на пляже Труханова острова — полно несведущих людей. Пресса и радио — пели песни.

       — Не нравится мне все это, — сказал Савва Евсеевич. — Очень не нравится!

       16.05.1987.

       Вдруг в СП проявился интерес к моему роману «Готеню», спустя 11 лет. Я рассказал об этом Савве Евсеевичу.

       — На что вы надеетесь? — сказал он. — Нельзя же быть таким наивным человеком. Я же вам говорил: «Готеню» еще много лет никто и ни за что не напечатает. Вы рискуете. Откуда вы знаете, в чьи руки роман попадет? Вам будут говорить обнадеживающие слова, похлопывать по плечу, а когда вдруг уволят с работы, вы даже не будете знать за что! Я от вас не ожидал, честное слово…

       Знаете, лет 15 тому назад ехали мы на съезд писателей. Соседи мои по купе заперлись и драли водку. Я ушел в тамбур, смотрел в окно. И вдруг ко мне вышел один из тех, к кому, возможно, попадет ваш «Готеню», стал возле меня, закурил, сказал: «Знаешь, Савва Евсеевич, я в молодости любил еврейскую девушку. Мы любили друг друга. Но… не судьба! Родители были против…

       Потом он испугался, сказал шепотом, кивая в сторону купе: «Только я вас очень прошу, не проговоритесь, они мне этого никогда не простят».

       21.06.1987.

       Был я у Саввы Евсеевича в больнице, сразу — за метро «Пионерская». Он еще больше похудел… Но глаза были прежними. Мы стояли на балконе его палаты, и он бросал голубям крошки хлеба.

       — Какие мерзавцы, — говорил он восхищенно, глядя как голуби на лету подхватывают хлеб и уносятся в сторону, чтобы тут же снова возвратиться.

       — Ах, какие мерзавцы, вы только посмотрите, — повторял он.

       Мне казалось, словно мы стоим на корме корабля, а за нами несутся чайки, и внизу шумит море.

       18.08.1987.

       Савва Евсеевич снова в больнице. На этот раз вместе с Екатериной Трофимовной. Мы спустились на улицу. Нашли свободную скамейку.

       — Написал я письмо Л.Новиченко, — сказал он. — Это — третье. Не знаю — отправлять, не отправлять? Первое письмо к нему я в свое время не отправил, не разрешил Л. Первомайский. Второе — не советовал М. Бажан. Теперь — третье…

       Екатерина Трофимовна, глядя на меня, незаметно прижала палец к губам.

       — Вы чего молчите? — спросил меня Савва Евсеевич.  —  Ага, понятно, сговор… Вот послушайте. Пришел ко мне недавно врач скорой помощи, интеллигентная с виду женщина. И говорит, совершенно не желая меня обидеть: «Сейчас средний срок жизни возрос, комфортабельные больницы построили, лекарства появились дефицитные, но разве это так уж важно для тех, кому за восемьдесят? День больше, день меньше».

       — Савва, прекрати. Тебе нельзя много разговаривать… Александр Залманович, пожалуйста…

       Я пытаюсь остановить Савву Евсеевича, но мне не удается.

       — Или вот другой пример. Недавно на писательском собрании в СП обсуждался жилищный вопрос, распределялись квартиры в писательском доме.

       Слово попросил сравнительно известный писатель. И вполне серьезно сказал: «Товарищи, зачем давать жилье пенсионерам, они и так живут в нормальных условиях, зачем им улучшать? Нужно давать жилье молодым, перспективным писателям, у которых все впереди».

       28.05.1988.

       В четвертом номере журнала “Київ“ редколлегия дала рекламу романа «Готеню». В тот же день позвонил Савва Евсеевич.

       — Да, пора признаться, что я был не прав. Раз они дали рекламу, должны печатать. Поздравляю. Вы заслужили. Давно…

       Впрочем, давайте подождем. Я знаю случаи, когда даже в «Новом мире» был анонс романа, кстати, украинского автора. А туда посыпались анонимки, редакция испугалась и сняла роман с плана.

       18.09.1988.

       Савва Евсеевич снова в больнице. На улицу он не выходит…

       — Ну, что там? Расскажите, — просит он, опустив голову на грудь.

       И белые пряди падают на виски, закрывают лоб. И руки держатся за спинку кровати.

       3.01.1989.

       Мы с Саввой Евсеевичем сфотографировались: у его письменного стола, в креслах, в гостиной. Он застенчиво улыбался, старался по многу не разговаривать, болело сердце. Екатерина Трофимовна укоризненно смотрела на мужа, на меня и я все время чувствовал себя неловко. Особенно, когда Савва Евсеевич увлекался и начинал говорить с возбуждением, повышая голос.

       — Вот мы с вами придумали чудесную геометрическую интерпретацию человека. Давайте суммировать. Итак.

       Первая: это конус, стоящий на вершине. У него самое неустойчивое положение, чреватое падением. Но ему далеко видно.

       Вторая: конус, стоящий на основании. Самое устойчивое положение. Но ни до кого нет дела. Моя хата с краю.

       И третья: шар на плоскости. Самое безразличное положение. Пнут ногой, откатишься в сторону, и снова замрешь. До следующего пинка.

       Все мы, в большинстве, «шары на плоскости».

       Через четыре месяца Савва Евсеевич Голованивский скончался. Еще за день до смерти мы разговаривали по телефону. Он говорил о письме, которое написал Д.Павличко по поводу его «Єврейських мелодій»…

       Когда прощались, договорились встретиться… Увы!

       Утрата еще очень свежа. Савва Евсеевич был не только ПОЭТОМ, не только МАСТЕРОМ и УЧИТЕЛЕМ, он был ЧЕЛОВЕКОМ. Своей жизнью он проповедовал честь, совесть, доброту и порядочность. И вся его жизнь была примером тому.

       Я думаю, человеческое достоинство — главный критерий, по которому он жил.

       Прошло 28 лет…

Share

Александр Бураковский: Все мы, в большинстве, шары на плоскости: 3 комментария

  1. М. Гольдберг

    Дорогой Алик ! Спасибо судьбе , что она свела тебя с таким замечательным человеком! Теперь для нас Савва Евсеевич Голованивский — живой человек!

  2. Игорь Ю.

    Открываешь для себя новые имена… Казалось бы, нет уже той жизни, той страны, тех проблем. Сам уже те же 28 лет живешь в другой стране, в другой жизни… А прочтешь — и рад-радешенек, что были ведь люди. Были!

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math