©"Заметки по еврейской истории"
  январь 2018 года

Лев Городецкий: Пульса ди-нура Осипа Мандельштама: последний террорист БО

Всё вышесказанное позволяет сделать следующую реконструкцию: «малый теракт» против А. Толстого послужил триггером, активировавшим положенное на время под сукно (по указанию вождя?) дело о «большом теракте».

Лев Городецкий

Пульса ди-нура Осипа Мандельштама: последний террорист БО

(окончание. Начало в №8-9/2017 и сл.)

Лев Городецкий

ГЛАВА 4

Тиран милует и спасает Мастера-шаhида: «изолировать, но сохранить».

Кто же всё-таки сдал Мастера?

4.1. Мастерица сдаёт Мастера, но ОГПУ откладывает арест.

Боже, прости мой презренный грех,
Немощь мою и робость
И то, что глянула в пропасть,
Увидела ад кромешный,
Услышала плач безутешный
И не сказала ни слова,
Удалилась от злого,
И рот мой намертво сжат,
И ноги мои дрожат…
Боже, прости мне грешной!

_____________________

Думаю и никак не пойму,
Чем Вас влекут тайники преступления?
Не разгадаю никак, почему
Властвует тема злодейства и гения.
Втайне, в потемках свершается зло,
Втайне, и вроде бы взыскивать не с кого…

М. Петровых

Повторим ещё раз: здесь приводится «вероятная» реконструкция, укладывание «вероятного» паззла и т.п.

Основной тезис: Мария Петровых в 1933-34 —  осведомитель ОГПУ, в задачу которой с сентября 1933 г. входило «пасти» А. Ахматову и О. Мандельштама —  в частности, на новой квартире Мандельштамов, частом месте пребывания Ахматовой[1]. От неё же в ОГПУ в конце 1933 г. поступил текст «Мы живем, под собою не чуя страны…»[2].

Документированных аргументов практически нет: оперативки ОГПУ откроются в архиве ФСБ только через несколько лет. Поэтому соответствующая аргументация неизбежно представляет собой «путаный салат» из косвенных фактов и «психологических» реконструкций[3].

Но дело в том, что в ряде ситуаций психологические реконструкции и «мифологемы» позволяют выложить законченный паззл и оказываются убедительнее, чем документы, которые можно, к тому же, подделать и т.д.

Попробуем выложить этот паззл, не дожидаясь милостей от архивов ФСБ.

4.1.1. М. Петровых пишет в своих поздних мемуарах: «3 сентября 1933 г. я впервые увидела ее [Ахматову], познакомилась с нею. Пришла к ней сама в Фонтанный дом. Почему пришла? Стихи ее знала смутно. К знаменитостям —  тяги не было никогда. Ноги привели, судьба, влечение необъяснимое. Не я пришла —  мне пришлось [ещё бы! —  Л. Г.]. “Ведомая” —  написал обо мне Н.Н. Пунин. Это правда. Пришла как младший к старшему»[4].

4.1.2. Петровых —  единственный человек, записавший «первый вариант»[5] текста «Мы живем…» не по памяти, а под диктовку автора[6], и именно этот вариант (с «душегубцем и мужикоборцем» в первых строках) был зачитан Мандельштаму следователем[7]. Очевидно, что на неё должно было пасть и пало самое сильное подозрение в доносе.

       Э. Герштейн пишет: «Запись стихов о Сталине уже лежала у них на столе. Это она [Надя] узнала от самого Осипа. <…> По Надиным словам, у следователя был список того варианта, который был известен только Марии Петровых и записан ею одной»[8].

В «нормальной» ситуации тот, на кого пало подобное подозрение, бежит к своим друзьям, оказавшимся жертвой доноса, и клянётся, что это не он виноват[9]. Это стандартная шекспировская мизансцена в период до конца 1936 г., когда молот ежовщины начал крушить все нормальные отношения в городском социуме.

Почему же Петровых, прекрасно понимая, что на неё падет подозрение, не пришла к Надежде Мандельштам, чтобы попытаться снять с себя тяжёлое обвинение и рассказать о судьбе переписанного ею текста[10]? Она не сделала этого ни в 1934 г., ни в 1935 г. (во время приездов Н.М. в Москву), ни в 1937 г., когда Мандельштамы вернулись из Воронежа, ни все годы после гибели Осипа. Даже в послесталинское время она никому (!) не сообщила о судьбе рокового листочка. Просто забыла, как вскоре «забыла» в своих бумагах автограф обращённого к ней стихотворения «Мастерица виноватых взоров»?

Нет, не забыла: сразу после того, как (в конце мая 1934 г.) стало известно, что М на допросе назвал её как единственного человека, переписавшего преступный текст с голоса автора, Мария Петровых и её сестра Екатерина стали распространять легенду о том, что никакого листочка и не существовало (!), ничего она не переписывала[11], просто безумный Мандельштам по причинам, связанным со своим безумием, её оклеветал и признался в этом жене на свидании[12]. Интересно, что эта легенда включает и вполне водевильную версию о непосредственной причастности Марии к «малому теракту» М против А. Толстого (ниже).

Екатерина Петровых (сестра Марии) сказала на вечере в Ярославле в 1988 г.: «Безумец Мандельштам стал изо всех сил клеветать на Марусю (о чем он сам сказал жене при свидании, отчего та пришла в ужас)[13] в надежде, что Марусю тоже вышлют в Чердынь и там, в уединении, она оценит и полюбит его. Даже сотрудники НКВД понимали, что имеют дело с сумасшедшим. Все, узнавшие о поступке Осипа Эмильевича, смотрели на Марусю как на обреченную. Она сама говорила мне: “Борис Леонидович смотрел на меня с ужасом и состраданием”. <…> Ну, а Марусю не арестовали лишь потому, что “там” поняли, чего добивается этот сумасшедший “хитрец” и решили не выполнять его безумного желания. Позднее Маруся очень сокрушалась о том, что после ее категорического отказа обезумевший от горя Мандельштам бросился на Ленинградский вокзал [!! —  Л. Г.] и дал пощечину уезжавшему А.Н. Толстому»[14].

4.1.3. А следователь Шиваров? Почему он не вызвал Петровых и не спросил о судьбе переписанного ею преступного текста? Он просто обязан был это сделать. Халатность, совершенно не естественная для опытного гепеушника, вдобавок привыкшего работать с писателями, то есть с «людьми текста»? Мало того, Шиваров вообще не вызывает на допрос этого единственного человека, переписавшего преступный текст «с голоса», а ведь этот человек явно (в отличие от других слушателей «Эпиграммы») собирался участвовать в архипреступном распространении преступного текста и поэтому обязан был стать реальным фигурантом «дела»! Вывод: следователь явно стремится вывести из «дела» М. Петровых[15].

4.1.4. В течение всех лет, прошедших с зимы 1933/34 гг. до своей смерти (1979) Мария Петровых пытается «вытеснить» из своей памяти образ Мандельштама и его тексты. Оттеснить, оттолкнуть, забыть, изгнать из памяти и самого Осипа, и, что очень важно, его дискурс, его стихи[16]. Забыть, уничтожить стихи, обращённые к ней.

       Это достигается рутинным, давно известным ауто-психотренингом: нужно максимально «дегуманизировать» объект, подлежащий «вытеснению», в частности, мысленно наделить его омерзительными, отталкивающими свойствами, лучше всего в обонятельной и/или тактильной сфере, т.е. объект должен быть отвратителен при близком контакте.

        А. Найман приводит высказывание М. Петровых о Мандельштаме, зачем-то заменяя некоторые реальные слова многословными эвфемизмами: «Она <…> положила вообще не касаться этого предмета[17] и только однажды заметила между прочим: “Он, конечно, небывалый поэт и все такое, но вот поверьте, Толя, мне до него…” и ещё три слова, убийственных, неопровержимых, которые может сказать о мужчине только женщина, никогда его не любившая»[18].

       Екатерина Петровых (сестра Марии) пишет: «Помню один эпизод, рассказанный мне Марусей. Она была одна дома, пришел Осип Эмильевич и, сев рядом с ней на тахту, сказал: “Погладьте меня”. Маруся, преодолевая нечто, близкое к брезгливости, погладила его по плечу. “У меня голова есть”, —  сказал он обиженно»[19].

       А. Головачёва, дочь М. Петровых, говорит: «у мамы было <…> физическое отталкивание [от М]»[20]. Немедленно возникает вопрос: зачем же она при такой силе «отталкивания» часто сама приходила в квартиру М, тем более, что с его женой развивался тяжёлый конфликт?[21] Не потому ли, что бедная Маруся обязана была «пасти» этих крайне неприятных ей людей?

       Только упомянутым «вытеснением» можно адекватно объяснить тот поразительный факт, что Петровых никому (даже дружившей с ней Ахматовой) не рассказала о переданном ей Мандельштамом автографе «Мастерицы», который был обнаружен только после её смерти[22]. А ведь Ахматова наверняка пыталась обсуждать с Петровых текст «Мастерицы», и, казалось бы, вполне естественно было сообщить ей о существовании автографа, к тому же содержащего интересные (для Ахматовой) расхождения с известным вариантом. Забыла или «вытеснила» из памяти?

       А ведь был и ещё один «забытый» Марией Петровых автограф стихотворения М, обращённого к ней же. О нём пишет Ахматова[23]: «Ей [Петровых] посвящено, вернее, к ней обращено стихотворение “Турчанка” (заглавие —  мое. —  А.А.), лучшее, на мой взгляд, любовное стихотворение 20 века (“Мастерица виноватых взоров”). Мария Сергеевна говорит, что было еще одно, совершенно волшебное, стихотворение о белом цвете. Рукопись, по-видимому, пропала[24]. Несколько строк М.С. знает на память»[25].

Уместно здесь привести цитату из беседы с Ариной Головачёвой (дочерью Марии Петровых): «книги Эммы Григорьевны [Герштейн] я не читала —  из чувства самосохранения, равно как и предваряющие книгу статьи <…> я не смогла бы взять ее в руки, не то что жить с этой книгой под одной крышей»[26].

Можно с уверенностью утверждать, что из того же «чувства самосохранения» Мария Сергеевна Петровых в течение всей жизни пыталась «вытеснить» из своей памяти, своей жизни события, связанные с Мандельштамом, и его тексты.

______________________

Суммируя, можно высказать «правдоподобную гипотезу»: текст «Эпиграммы» был сдан Петровых в ОГПУ уже в конце 1933г., но «дело» было на время заморожено —  скорее всего, по указанию самого вождя, которому во временнóй окрестности «съезда победителей» и в преддверии «съезда писателей» совсем не нужно было групповое расстрельное (именно так!) дело против «мастеров культуры»[27].

4.1.5. Еще одна деталь, существенная для рассматриваемого психологического паззла: разумеется, М чувствовал злобно-жёсткое отношение к себе со стороны «мастерицы». Более того, он, видимо, чуял какую-то неясную опасность, от неё исходящую[28]: возможно, ещё до ареста подозревал её в связях с ОГПУ. Это должно было обострить его влечение к объекту страсти, по рутинному мазохистскому сюжету (к которому, похоже, М был склонен) и привести к канонической ситуации «любви-ненависти»[29]. Эта оксюморонная эмоционально-психологическая ситуация просвечивает в каждой строке обращённого к Петровых стихотворения начала 1934 г., которое мы условно называем «Японской серенадой», см. Приложение. Достаточно просмотреть лексику этого текста: «убийца, преступная вишня», «проклятая неженка», «дар нежного счастья», «блеск стали меча самурайской», «окаянней камней пленительный злой подбородок» и т.д. [30]

4.2. «Малый теракт» Мастера против главного совписа А. Толстого служит триггером ареста.

       Незадолго до ареста (в 20-х числах апреля 1934 г.) М даёт в Ленинграде[31] публичную пощёчину А. Толстому. Для всей литературной тусовки это фарсовый инцидент и тема для анекдотов и сплетен[32]. Для самого же М это —  символический теракт: «[М] произнес в своей патетической манере: “я наказал палача, выдавшего ордер на избиение моей жены”»[33].

       Но важнейшая и отнюдь не фарсовая деталь заключалась в том, что Толстой состоял в это время в очень близкой дружбе с верхушкой ОГПУ[34]. Поэтому ударить Толстого весной 1934 г. было всё равно что высморкаться в «чистые еврейские литературные жилеты»[35] Председателя ОГПУ Генриха Ягоды и его заместителя Якова Агранова, которые были очень близки к литературной тусовке, к «дому Горького»[36] и т.п.[37]

Разумеется, они немедленно узнали об инциденте и просто обязаны были на него отреагировать, чтобы не потерять лицо[38].

Н. Мандельштам пишет в своих воспоминаниях: «Получив пощечину, Толстой во весь голос при свидетелях кричал, что <…> вышлет его [М] из Москвы. В тот же день, как нам сказали, Толстой выехал в Москву жаловаться на обидчика главе советской литературы —  Горькому. Вскоре до нас дошла фраза: “Мы ему покажем, как бить русских писателей”… Эту фразу безоговорочно приписывали Горькому»[39].

Всё это предвещало неизбежную «разборку» с «органами», и Мандельштамы это чувствовали. Н. Мандельштам пишет: «Весной 1934 года <…> Уже нависла катастрофа, и я готовилась к ней тайком от О.М., потому что всякая забота о рукописях ему претила»[40]. За защитой от нависшей угрозы М обратился к Бухарину. Об этом упоминает Бухарин в своей известной записке Сталину (начало июня 1934 г.): «О поэте Мандельштаме. Он был недавно арестован. До ареста он приходил со своей женой ко мне и высказывал свои опасения на сей предмет [т.е. на предмет ожидаемой реакции “органов” —  Л. Г.], в связи с тем, что он подрался (!) с Алексеем Толстым, которому нанёс “символический удар” за то, что тот несправедливо якобы решил его дело, когда другой писатель побил его жену. Я говорил с Аграновым, но он мне ничего конкретного не сказал»[41].

Ещё одно сообщение Н. Мандельштам показывает состояние тревоги, в котором находился М после «акции» против Толстого: «Почти перед самым арестом Д[лигач]. уговаривал О.М. пойти к какой-то прокурорше, приятельнице Безыменского, чтобы рассказать ей, что послужило поводом к пощечине Толстому. Не знаю, что означало это шебуршение, но мне известно, что О, М. прочел Д[лигачу]. стихи о Сталине. Наутро после ареста, очень рано, нам позвонил Безыменский. <…> Безыменский присвистнул и повесил трубку. Ни до этого, ни после он никогда нам не звонил»[42].

_______________________

       Всё вышесказанное позволяет сделать следующую реконструкцию: «малый теракт» против А. Толстого послужил триггером, активировавшим положенное на время под сукно (по указанию вождя?) дело о «большом теракте». Ягода, скорее всего, объяснил Сталину[43], что долее терпеть выходки этого психа невозможно[44], хоть он и Мастер. Если уж он (перед надвигающимся Съездом совписов!) начал бить больших русских писателей, компетентные органы должны вмешаться[45].

Сталин, по-видимому, вынужден был сдать Мастера своим дворовым «жирным собакам»[46], но спас его от расстрела, повелев: «изолировать, но сохранить»[47]. Казнь была бы действительно неуместной, ввиду назначенного на август 1934 г. съезда писателей, планировавшегося как гигантская международная PR-акция. На июль уже, видимо, была назначена важная встреча Сталина с Г. Уэллсом, выдающимся писателем и симпатизантом СССР[48]. В этой ситуации куда уместнее было предъявить западным «мастерам культуры» маску «толерантного интеллигентного диктатора», нежели «жестокого тупого палача»[49].

4.3. Арест, следствие, высылка

После ареста, на следствии, Мандельштам «даёт признательные показания» и «сотрудничает со следствием», сдавая почти всех, кого мог вспомнить: «старую интеллигенцию» вообще, как враждебную «социальную группу»[50], плюс слушателей преступного текста конкретно, плюс единственного человека, который записал текст под диктовку, т.е. Марусю Петровых.

Но следователь, к концу, почему-то уже не хотел ни «группового дела» (хотя, на всякий случай, заготовил все нужные для «расстрельной групповухи» компоненты!)[51], ни, тем более, привлечения к делу «театралки»[52].

Далее следует известное сталинское «помилование» поэта-террориста и вполне «щадящая» по своим условиям высылка в Воронеж, см. документы и подробности в [6].

 4.4. Релаксация после «помилования»: раскаяние или примирение?

К весне 1935 г. М «приходит в себя», наступает релаксация после сильнейшего стресса, вызванного арестом, ожиданием казни и неожиданным помилованием.

В результате всего происшедшего, у него на время наступает «изменённое состояние сознания», которое в советском новоязе 1930-х называлось «перековкой» преступника (опять глагол «ковать»!): он раскаивается в содеянном, признаёт справедливость кары, благодарит за смягчение наказания, примиряется с окружающей действительностью во всех её ипостасях[53] и пытается в неё встроиться, честно, интенсивно и продуктивно работая.

       Это проявляется в текстах Мандельштама 1935 г., ярче всего в «Стансах» и в стих. «Бежит волна-волной…»[54].

4.4.1. «Проклятый шов, нелепая затея…».

       В этой строке «Стансов» поэт ругает себя за «нелепую затею» с «Эпиграммой»[55]. Н. Мандельштам сообщает в мемуарах (по-видимому, о лете 1934 г.): «О.М. мерещились грубые мужские голоса, запугивающие, квалифицирующие его преступление, перечисляющие всевозможные кары, говорящие на языке наших газет в дни сталинских разоблачительных кампаний, ругающие его отборной бранью, упрекающие его в том, что он сгубил столько людей, прочитав им свои стихи» [4, с. 61]. Но ведь это же он сам себя ругает в галлюцинациях!

4.4.2. «А через воздух сумрачно-хлопчатый/ Неначатой стены мерещатся зубцы,/ А с пенных лестниц падают солдаты/ Султанов мнительных —  разбрызганы, разъяты —  / И яд разносят хладные скопцы».

       Вся эта строфа стихотворения «Бежит волна…» является «ассоциативной обработкой» сообщения жены поэта о телефонном разговоре Пастернака со Сталиным. Этот разговор состоялся 13 июня 1934 г., но Надежда Яковлевна узнала о его содержании (от самого Пастернака) лишь во время своего второго приезда из Воронежа в Москву в марте-апреле 1935 г.[56]

Вернувшись 22 апреля в Воронеж, она передала то, что ей стало известно, Мандельштаму: это произошло, тем самым, незадолго до начала процесса создания обсуждаемого стихотворения.

       В частности, как писала позднее в своих мемуарах Н. Мандельштам (это же она, разумеется, передала Мандельштаму), Сталин упрекнул Пастернака: «почему Пастернак не обратился в писательские организации или “ко мне” и не хлопотал о Мандельштаме. “Если бы я был поэтом и мой друг поэт попал в беду, я бы на стены лез, чтобы ему помочь”»[57].

«Неначатая стена» с «зубцами» —  это, очевидно, кремлёвская стена, на которую в стихе полез, всё же, не сам Сталин, а солдаты «мнительного СуЛТАНА» (= эквиконс. СТАЛиНА).

Здесь немедленно суггестируются образы «мнительных» (оба зачем-то замочили, по легенде, своих жен-грузинок!) «крем-лёвского» султана (Сталина) и крым-ского хана Гирея из пушкинского «Бахчисарайского фонтана».

При этом имя «Гирей» сразу паронимически отсылает к строке из Эпиграммы: «А СЛОВА, КАК ПУДОВЫЕ ГИРИ, ВЕРНЫ», смысл которой (как аргументируется в п. 3. 3) в том, что у Сталина СЛОВА (указы, указания и т.п.) —  это орудие убийства. Тем самым, «мнительный султан» ассоциируется, прежде всего, с убийствами, казнями и т.п.

«Проявление» в этом тексте образа Гирея еще подкрепляется не только образом «хладного скопца» из «Бахчисарайского фонтана» (см. ниже), но и вполне «правдоподобной» гипотезой О. Лекманова, о том, что некоторые «восточные образы» в этом тексте (датированном 27.06.35) могли быть «спровоцированы» критической статьей В. Ивинга «Бахчисарайский фонтан» (в Известиях от 22.06.35) о московских гастролях Кировского театра[58].

4.4.3. «И яд разносят хладные скопцы».

       Выражение «яд разносят», с большой вероятностью, отсылает к распространенным в середине 30-х слухам от «тайной лаборатории» ОГПУ— НКВД (созданной и контролируемой наркомом Ягодой), в которых приготовлялись яды[59].

       С другой стороны, выражение «хладные скопцы» отсылает к пушкинскому тексту об уже упоминавшемся «мнительном» крымском хане Гирее[60], чьи солдаты в своё время штурмовали стены Кремля.

Но всё же для Мандельштама «хладные скопцы» —  это, скорее, метонимия «совписов», сердцем хладных скопцов, «разносящих яд» сталинского культа.

Это следует из явно присутствующей здесь же отсылки к статье «Огюст Барбье» (1923). В набросках (вариантах) к этой статье[61] М пишет: «В ненависти своей к Наполеону Барбье одинок во всей романтической школе. Для Наполеона приберегает он самые сокрушительные дантовские образы. Для него Наполеон еще жив. Яд наполеоновского культа[62], разлагающий демократию того времени, яд, приготовленный в лабораториях лучших поэтов и художников[63], он рассматривает как сильнейший токсин[64]».

Возврат к тексту «Огюст Барбье» (и снова отождествление сталинского культа с наполеоновским) как бы закольцовывает (представляет в виде цикла) тему теракта в дискурсе Мандельштама, но с изменением «смысла» (= отношения к теракту) на противоположный[65], как в цикле на листе Мёбиуса[66].

Отстранённо-примирительный текст стихотворения «Бежит волна…»[67] завершает историю последнего теракта БО.

_______________________

4.5. Завершение «сюжета»: попытка примириться с объемлющим русским/советским миром и «жить, дыша и большевея».

В текстах и зафиксированных мемуаристами высказываниях М в 1936— 1937 гг. просвечивает его стремление реализовать программу, изложенную в «Стансах»: «я должен жить, дыша и большевея, работать речь…», т.е. программу примирения с идеологемами и матрицами «русского мира»[68]. Среди этих идеологем одна из центральных —  это сакрализация личности и миссии императора с его «вертикалью власти», принцип «империя = император». В этой системе координат Сталин выковывает и «дарит» народу подковы «ленинско-сталинского слова», т.е. иероглифа «СССР», и покушаться на его личность —  такая же «нелепая затея», как пытаться разрушить это «слово», этот создаваемый демиургом Сталиным «текст страны» и т.д.

Э. Герштейн вспоминает, что М сказал ей летом 1937 г.: «А разве вы не пошли бы в ГПУ, если бы, например, узнали о политическом заговоре против нашей страны?»[69].

Психологическая и физическая утомленность. С. Рудаков пишет жене из Воронежа: «У М. какая-то тупая примиренность, приглушенность, бесхитростность. Где все бури и полемики былых месяцев? О. Э. очень постарел и осел как-то»[70].

       Итак, Мастер простил Тирана и раскаялся в своём нападении на него. Но простил ли он предавшую его Мастерицу?

* * *

За поворотом, в глубине
Лесного лога,
Готово будущее мне
Верней залога.
Его уже не втянешь в спор
И не заластишь …

Б. Пастернак. За поворотом

Текстом, завершающим «сюжет теракта», естественно считать четверостишие М, созданное в январе 1937 года:

Как землю где-нибудь небесный камень будит
Упал опальный стих, не знающий отца.
Неумолимое — находка для творца —
Не может быть другим, никто его не судит.

 Достаточно ясно, что речь идет об Эпиграмме[71]. Автор —  «творец» —  как бы снимает с себя «судебную» ответственность за этот стих: он не мог быть его «отцом». Этот текст был «неумолим», как «небесный камень», и его нельзя было «втянуть в спор», изменить или избежать.

Этот стих был вложен «с небес» в «творца», как «угль, пылающий огнем» в грудь пушкинского пророка, и «творец» должен был «огненным ударом» (пульса ди-нура) своего сердца «разбудить землю, страну, улицу», заставить их «почуять» что-то…

Мандельштам неявно «возвращается» здесь к своему же раннему программному тексту из «Камня»[72]: «Мстителем[73], камень, будь,/ Кружевом острым стань <…>. Будет и мой черед —  / Чую размах крыла. <…> Или, свой путь и срок, / Я, исчерпав, вернусь…».

И этим текстом, «исчерпав свой путь и срок», он неизбежно возвращается в «точку вылета», завершает «программу джихада» и закольцовывает «текстуальную» фабулу главного Подвига своей жизни.

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ

 [1] Фролов Д. Мандельштам и мусульманский Восток // «Сохрани мою речь…». М.,Вып. 4/2. С. 424.

[2] Видгоф Л. Москва Мандельштама. М., 2006.

[3] Городецкий Л. Квантовые смыслы Осипа Мандельштама: семантика взрыва и аппарат иноязычных интерференций. М., 2012.

[4] Мандельштам Н. Воспоминания. М., 1989.

[5] Тоддес Е. Антисталинское стихотворение Мандельштама (К 60-летию текста) // Тыняновский сборник. Пятые Тыняновские чтения. Рига, 1994.

[6] Нерлер П. Слово и «дело» Осипа Мандельштама. М., 2010.

[7] Герштейн Э. Мемуары. СПб., 1998.

[8] Одоевцева И. На берегах Невы. М., 1988.

[9] Мандельштам Н. Вторая книга. М., 1999.

[10] Мец А. Осип Мандельштам и его время: анализ текстов. СПб., 2005.

[11] Лекманов О. Осип Мандельштам. М., 2004.

[12] «Сохрани мою речь…». М., 2000. Вып. 3/2.

[13] Мандельштам О. Собр. соч. в 4 т. / Сост. Нерлер П. и др. М., 1993— 1994. Т. 1.

[14] Лекманов О. Осип Мандельштам. М., 2009.

[15] Мандельштам О. Собр. соч. в 4 т. / Сост. Нерлер П. и др. М., 1993— 1997. Т. 4.

[16] Максименков Л. Очерки номенклатурной истории советской литературы (1932— 1946) // Вопросы литературы. 2003. № 4.

[17] Мандельштам О. Собр. соч. в 4 т. / Под ред. Г. П. Струве и Б. А. Филиппова. М., 1991. Т. 3— 4.

[18] Мандельштам О. Сочинения в 2 т. / Сост. Нерлер П. М., 1990.

[19] Ежегодник рукописного отдела Пушкинского Дома на 1993 год. Материалы об О. Э. Мандельштаме». СПб., 1997.

[20] Фигурновы О. и М. Осип и Надежда Мандельштамы в рассказах современников. М., 2001.

[21] Герштейн Э. Мемуары. М., 2002.

[22] Мандельштам Н. Третья книга / Сост. Ю. Фрейдин. М., 2006.

[23] Мандельштам О. Собр. соч. в 4 т. / Сост. П. Нерлер и др. М., 1993— 1994. Т. 3: Стихи и проза.

[24] Шапорина Л. Дневник. В 2 т. М., 2012.

[25] Шенталинский В. Рабы свободы: документальные повести. М., 2009.

[26] Мандельштам О. Собр. соч. в 4 т. / Сост. П. Нерлер и др. М., 1993— 1994. Т. 2.

[27] Мандельштам О. Полное собр. соч. в 3-х т. / Сост. А. Мец. Т. 3.

[28] Мандельштам Н. Собр. соч. в 2 т. Екатеринбург, 2014.

[29] Сталин И. Беседа с английским писателем Г. Уэллсом. М.-Л.: ГИЗ политической литературы, 1939.

[30] «Сохрани мою речь…». М., 2008. Вып. 4/1 и 4/2.

[31] Городецкий Л. Текст и мир на листе Мебиуса: языковая геометрия Осипа Мандельштама. М., 2008.

[32] Хлебников В. Собр. произведений в 5 т. Л., 1928— 1933.

[33] Летопись жизни и творчества О. Э. Мандельштама / Сост. А. Г. Мец при участии  С. В. Василенко, Л. М. Видгофа, Д. И. Зубарева, Е. И. Лубянниковой, П. Мицнера. 2-е изд., испр. и доп. Toronto: TSQ, 2016.

[34] Вайман Н., Рувин М. Шатры страха. Разговоры о Мандельштаме. М., 2011.

[35] Осип Мандельштам. «Камень». Л., 1990.

[36] Костырченко Г. Тайная политика Сталина: власть и антисемитизм. М., 2003.

[37] «Сохрани мою речь…». М., 2011. Вып. 5/2.

[38] Лахути Д. Образ Сталина в стихах и прозе Мандельштама. М., 2008.

[39] Вайскопф М. Писатель Сталин. М., 2002.

[40] Левин Ю. Избранные труды. М., 1998.

[41] Архипова А., Мельниченко М. Ранние анекдоты о Сталине // Вестник РГГУ. № 9. 2009.

[42] Тименчик Р. Что вдруг: статьи о русской литературе прошлого века. М., 2008.

[43] Слово и судьба. Осип Мандельштам: Исследования и материалы. М., 1991.

[44] Исследования по структуре текста / Отв. ред. Т.В. Цивьян. М., 1987.

[45] Словарь тюремно-лагерно-блатного жаргона/ Сост. Балдаев Д. и др. Одинцово, 1992.

[46] Липкин С. Квадрига. М., 1997.

Примечания:

[1] Из текста оперативки ОГПУ (донесения осведомителя) от конца июля 1933 г. (см. например, [6, с. 30]) достаточно ясно, что её автор является соседом Мандельштамов по «дому Герцена» или частым гостем обитателей этого замечательного дома. С перемещением Мандельштамов в новый дом этот контакт должен был ослабнуть, и требовался новый «пастух».

[2] В сущности, о своей уверенности в связи Петровых с ГПУ пишет Э. Герштейн в мемуарах: «Тогда времена были еще очень наивными, поэтому ни Лиля Яхонтова, ни Кузин, ни та же Маруся не скрывали, что их вызывают на собеседования со следователями “в штатском”, где их вербуют в осведомители, то угрожая арестом [о такого рода давлении на Кузина в 1933 г. см. 7, с. 39. —  Л. Г.], то приманивая, так сказать, пряником <…>. Но самое главное, это очень характерно для того времени, Маруся откровенно признавалась, что иногда у нее возникало такое стремление, как у Раскольникова, с трудом удерживающегося, чтобы не броситься в объятия Порфирия Петровича, то есть открыться следователю в своем преступлении. У нее бывали такие порывы. Она рассказывала об этом Наде, вероятно, и Осипу Эмильевичу. Разумеется, от Нади это переходило ко мне. А в начале войны я услышала тот же рассказ от Елизаветы Яковлевны Эфрон, которая знала хорошо Марию Петровых по Коктебелю» [7, с. 429]. Заметим, что совершенно не исключено, что от Петровых поступило лишь подтверждение (запись текста под диктовку) уже имеющейся в ОГПУ информации. Вообще же, сразу следует отметить, что «осведомителей ОГПУ» было невероятное количество. Они присутствовали практически везде (математики шутили: «множество осведомителей всюду плотно»), и совсем не все они были «непорядочными» людьми. Многие старались не доносить на знакомых или доносить только «позитивные» материалы. Очень точный пример: Л. Шапорина, см. [24]. В этом смысле, Петровых была совсем не выдающимся случаем. Необычным здесь был, видимо, лишь уровень симпатии к одному «объекту» (Ахматова) и уровень неприятия и даже омерзения, которое у неё вызывал своими «приставаниями» другой «объект» (Мандельштам).

[3] Заметим, однако, что именно так вот уже полтора века действуют пушкинисты, доказывающие, что автором анонимного послания Пушкину (ноябрь 1836 г.), послужившего триггером смертельной дуэли, была Идалия Полетика, ненавидевшая Пушкина (вот характерный фрагмент дискуссии пушкинистов: «С.Л. Абрамович приходит к выводу, что …Геккерн и Дантес составили заговор и отомстили Наталье Николаевне анонимными письмами. Не буду приводить много аргументов против этой версии, психологически и логически неверной», см. Щеголев П. Дуэль и смерть Пушкина. М., 1997. С. 385.). Но мне представляется, что в случае Мандельштама кумулятивность «психологических» и «логических» аргументов много мощнее, да и ненависть «объекта страсти» к Поэту была, как пел их популярный современник В. Козин: «сильнее страсти, больше, чем любовь»! В любом случае, интересен пассаж из записок М. Петровых, показывающий, что она сама относилась к подобным реконструкциям вполне одобрительно: «Статья Адамовича о преддуэльных днях Пушкина (“Вопросы литературы”, № 11). Очень уж предположительно. <…> зыбко. Никаких свидетельств нет. <…> Но —  скорее, Адамович прав», см. Петровых М. Из письменного стола. М., 1991.

[4] Петровых М. Из письменного стола. М., 1991.

[5] Со строками «Только слышно кремлевского горца, Душегубца и мужикоборца».

[6] М сообщил на допросах 18.05.34 и 19.05.34: «В списках я [это стихотворение] никому не давал <…>. Петровых записала это стихотворение с голоса, обещая, правда, впоследствии уничтожить». Протокол допроса см. [6, с. 45]. Заметим, что выражение «обещала (уничтожить)» должно, видимо, означать, что инициатива записи этого стихотворения исходила от самой Петровых! Отметим крайне важную деталь: следователь не спрашивает М, известно ли ему что-либо о судьбе записи преступного текста —  а ведь он просто обязан был задать этот вопрос! Далее в том же протоколе М сообщает, что Петровых, записав текст с голоса, «похвалила вещь за высокие поэтические качества», см. там же, с. 47.

[7] Всё это Герштейн сообщает со слов М в передаче Н. Мандельштам. Но заметим, что у Герштейн были разговоры с М в Воронеже, в которых он с удивившей её откровенностью рассказывал свои приключения на Лубянке. При этом он, очевидно, не опроверг приведённую выше важнейшую информацию. Н. Мандельштам, в свою очередь, так описывает свой первый после ареста разговор с М: «О.М. сообщил, что у следователя были стихи [«Мы живем…»], они попали к нему в первом варианте со словом “мужикоборец” в четвёртой строке: “Только слышно кремлевского горца — Душегубца и мужикоборца”… Это было весьма существенно, чтобы выяснить, кто информировал органы» [28, т. 1, с. 107].

[8] См. [7, с. 54— 55]. Таким образом, Н. Мандельштам и Э. Герштейн прямо указывают на М. Петровых как на доносчика! Но следует, справедливости ради, отметить, что остаётся маловероятная версия, что следователь прочитал М текст, записанный кем-то по памяти, а М, находившийся в состоянии сильного стресса, не зафиксировал неизбежных в таком случае неточностей, которые показывали бы, что текст у следователя —  не от Петровых. Н. Мандельштам пишет в своих мемуарах: «О.М. признал авторство. Следователь потребовал, чтобы О.М. прочел стихи. Выслушав, он заметил, что первая строфа в его списке звучит иначе, и прочел свой вариант “Мы живем, под собою не чуя страны, Наши речи за десять шагов не слышны, Только слышно кремлевского горца, Душегубца и мужикоборца”. О.М. объяснил, что таков был первый вариант. После этого О.М. пришлось записать стихи, и следователь положил автограф в папку». Далее там же: «Если бы О.М. обнаружил такие искажения [т.е. искажения, неизбежные при записи по памяти —  Л. Г.], он мог бы наверное сказать, что доставил стихи в органы человек, слышавший, а не записавший их, и таким образом обелить того единственного человека, которому он разрешил их записать, да еще в первом варианте. Но для такой проверки О.М. не хватило самообладания» [28, т. 1, с. 163]. А почему нигде в деле нет списка Эпиграммы, который Шиваров предъявил М на допросе? Почему Шиваров не показал М список (или показал издали?), чтобы тот его «авторизовал», а просто заставил его самого написать вариант, что сложнее и менее достоверно доказывает совершение «преступления» по распространению текста, т.е. непосредственного теракта. Следователь явно делает всё, чтобы «вывести из игры» основного свидетеля —  Петровых! Герштейн фиксирует (со слов Н. Мандельштам) явно намеренно пренебрежительную (а ведь в этот момент М называет имя единственного человека, записавшего текст!) реакцию следователя на фамилию Петровых: «“А, театралочка”, —  отозвался следователь, и это показалось Наде подозрительным» [7, с. 55]. Похоже, что для следователя было неожиданным заявление М, что Петровых —  единственный человек, записавший Эпиграмму с голоса автора. Это ещё один аргумент «в пользу» Петровых как информатора.

[9] Н. Мандельштам приводит пример: «В 34 году, когда О.М. уже находился в Воронеже, ко мне явился М. [Маргулис], насупленный и мрачный: “Скажите, это не я?” Он пришел узнать, не его ли мы считаем виновником ареста, а он никогда даже не слыхал стихов, которые инкриминировались, и вообще был добрым другом. Я это сказала, и у него словно гора с плеч скатилась» [4, с. 82].

[10] Например, что она его уничтожила и т.д. Следует, правда, сказать, что она заходила на Нащокинский (чтобы выразить сочувствие) к Н. Мандельштам сразу после ареста, но, видимо, ДО того, как стало известно, что М сообщил на допросе, что она —  единственный человек, записавший Эпиграмму с голоса. Э. Герштейн сообщает: ««Когда уже Осипа арестовали, и мы все сидели и ждали несколько дней до вызова Нади на Лубянку, [в окрестности 25.05.34 —  Л. Г.] какова его судьба, Надя раздражалась и говорила о Марусе: “И чего она [Петровых] тут ходит и ломает руки”» [7, с. 429]. Узнав о «результатах следствия», «Мастерица» исчезла (или была убрана «кукловодом») с горизонта Мастера и его жены НАВСЕГДА. Интересно, что Н. Мандельштам пишет о подозреваемом ею Длигаче, явно имея в виду и Петровых: «Узнав про мое свидание с О.М., “адъютант” [= осведомитель. —  Л. Г.] должен был исчезнуть, боясь, что я догадалась о его роли. Так и случилось. Но его исчезновение еще не может служить полным доказательством его вины: ведь он мог просто испугаться… Это не исключается» [28, т. 1, с. 115].

[11] А. Головачёва, дочь М. Петровых, сказала (в интервью в марте 2000 г.): «…мама текста не записывала. Она запомнила стихотворение с голоса, один раз и на всю жизнь, он прочел ей его чуть ли не шепотом. <…> она [мать] говорила: “Не только я не записывала, это вообще было бы дико записывать”» [20, с. 175].

[12] Реконструкция ситуации: для «Мастерицы» и её кукловодов из ОГПУ было совершенно неожиданно, что поэт сдаст свою возлюбленную и сообщит об этом (и о деталях, «наводящих» на осведомителя) жене на свидании. Ведь это была настоящая провокация по отношению к следователю: он обязан был как-то реагировать! Нужно было срочно спасать ценный кадр от обесценивания, и вышеприведённая, абсолютно водевильная, версия была выработана в недрах ОГПУ. Кстати, она и по уровню стиля напоминает некоторые другие легенды, сочинённые «драматургами» из органов: всё-таки там работали не Булгаковы и не Эрдманы!

[13] В этом месте не выдержавшие такого информационного напора составители мемуарного сборника сделали характерную сноску: «Сведения, никем и ничем не подтвержденные».

[14] См. [20, с. 166— 167]. О «малом теракте» см. подробнее в п. 4.2.

[15] Отметим, что был еще один человек из «списка Мандельштама», которого следователь, похоже, хотел вывести из «дела». Это Давид Бродский, которого М на допросе 18 мая включает в список слушателей Эпиграммы, а на втором допросе (на следующий день) исключает из этого списка, сообщив, что это —  «показание, не соответствующее действительности и ошибочно данное при моем вчерашнем допросе» [6, с. 45]. Можно с большой долей уверенности утверждать, что это странное действие было инициировано следователем, но зачем? Есть еще две существенные «информации к размышлению», сообщаемые о Бродском в поздних мемуарах его тогдашнего друга С. Липкина: (1) он был крайне труслив и (2) у него была «феерическая фотографическая память» [46, с. 312, 315].

[16] «Надо память до конца убить», —  сказала, правда, о совершенно другой ситуации, А. Ахматова, считавшая Марию Петровых своим другом.

[17] Очевидно, своих отношений с М. А почему, собственно? Ведь это начало 1960-х, когда рассказывать о своих встречах с М стало модно и престижно! Но Марии Петровых, очевидно, вспоминать всю эту историю было крайне неприятно.

[18] Найман А. Рассказы о Анне Ахматовой. М., 1989. С. 70. Ощущается сильная эмоциональность высказывания: очевидно, М сумел так «достать» объект своей страсти, что даже через 30 лет (разговор происходит около 1963 г.) Мастерица продолжает испытывать животрепещущее омерзение при воспоминании о «небывалом поэте». Более того, «излучение» её ненависти настолько сильно, что Найман даже в 2016 г. отказался назвать мне эти слова! Чем-то всё это напоминает легенды об Идалии Полетике, которая, якобы, уже в преклонном возрасте приходила к памятнику Пушкину в Одессе и плевала на него. Но ведь Пушкин вроде бы хватал бедную Идалию за коленку (по другим сведениям, за ляжку) в карете, а Мандельштам даже этого не делал, а только говорил и говорил, чем, видимо, окончательно «достал» объект страсти…

[19] См. [20, с. 165].

[20] В интервью в марте 2000 г. [20, с. 180].

[21] Н. Мандельштам сообщает в мемуарах: «М. П[етровых] продолжала ходить к нам, и он проводил с ней вечер у себя в комнате, говоря, что у них “литературные разговоры”. Раз или два он ушел из дому, и я встретила его классическим жестом: разбила тарелку и сказала: “Она или я…” Он <…> позвонил М.П., которую я пригласила раньше к обеду, сказал, чтобы она не приходила, и произнес ту самую фразу: “Мне не нравится ваше отношение к людям…” На следующее утро М.П. явилась к нам [! —  Л. Г.]» [28, т. 2, с. 232].

[22] А. Головачёва, дочь М. Петровых, сказала (в интервью в марте 2000 г.): «она [Мария Петровых] считала, что рукопись безвозвратно исчезла в 1942 году, когда сгорел дом в Сокольниках, в котором мы жили перед войной» [20, с. 173]. Но ведь Петровых дружила и встречалась с Ахматовой в течение ряда лет с 1934 до начала войны!

[23] О нём же, скорее всего, сообщает Н. Мандельштам: «(М. П[етровых]. было написано два стихотворения, одно из которых потеряно, и три письма — “о любви и смерти”, как сказал Мандельштам» [28, т. 2, с. 233].

[24] Ведь автограф («рукопись»), был, очевидным образом, вручён поэтом Марии Петровых и «пропал» (был уничтожен?) где-то у неё. Но Петровых об этом ничего не сообщает, иначе Ахматова обязательно инициировала бы поиски, и «Турчанку» нашли бы (у П. Грандицкого, первого мужа Петровых) значительно раньше. Что касается автографа «стихотворения о белом цвете», то… архивы ОГПУ— ФСБ —  это «держатели чудесных встреч»…

[25] «Листки из дневника», см. [13 с. 13]. Немедленный вопрос: а где эти строки? Здесь явная недоговорка со стороны Ахматовой.

[26] Цит. по [20, с. 173, 181].

[27] Тем более, что Мандельштам явно относился к основным «мастерам культуры», в тогдашних представлениях Сталина, поэтому санкцию на «разборку» со столь ценным кадром должен был дать сам «хозяин». Историк советской литературы пишет [16]: «Мандельштам был номенклатурным поэтом. Его имя было включено в список-реестр, который был подан Сталину в момент создания оргкомитета ССП в апреле 1932 года и который вождь со вкусом главного кадровика огромной страны исчеркал характерными цифрами, стрелками и фамилиями кандидатов». Ср. известную запись в дневнике К. Чуковского (от 16.08.32): «…у меня попросили статью о Мандельштаме. “Пора этого мастера поставить на высокий пьедестал”».

[28] Хотя бы потому, что он чувствовал её неискренность по отношению к себе: «твои речи темные глотая, за тебя КРИВОЙ воды напьюсь» («Мастерица», см. в Приложении). Э. Герштейн запомнилось, что Ахматова называла Петровых «сиреной».

[29] Напомним, что, по сообщению Н. Мандельштам, М написал Петровых «три письма — “о любви и смерти”, как сказал Мандельштам. По её словам, письма она уничтожила» [28, т. 2, с. 233]. А почему, собственно, уничтожила? Они ведь не были опасны, как, скажем, список Эпиграммы? Нет, они, скорее всего, были ей неприятны, как и прочие, обращённые к ней, автографы «небывалого поэта».

[30] О нем Н. Мандельштам кратко сообщает в своих мемуарах: «было еще одно стихотворение, отдельные строчки которого запомнил Лева [Гумилев]. Оно пропало во время изъятия 34 года. О.М. его не помнил» [28, т. 2, с. 753]. Позволю себе высказать уверенность, что М и не хотел «вспоминать» этот необычайно мощно эмоционально заряженный текст, что неизбежно повлекло бы его обсуждение с женой и т.д.

[31] Место события: помещение «Издательства писателей». О деталях «столкновения» и его причинах см. [20, с. 189— 191].

[32] Например, Екатерина Петровых передаёт комическую реакцию Маркиша: «Поэт Перец Маркиш, узнав о пощечине, с видом предельного изумления поднял палец кверху со словами: “О! Еврей дал пощечину графу!!!”» [20, с. 167]. Т.е. по этому «анекдоту», Маркиш воспринял нападение на Толстого как симуляцию «дворянского» вызова на дуэль, несколько нелепого для еврея Мандельштама и напоминающего его же издевательский стишок: «Один еврей, должно быть комсомолец, живописать взялся дворянский быт». Но, на самом деле, «пощечина» была имитацией «акции возмездия» Веры Засулич «палачу»-градоначальнику (см. ниже и в 1.4.4), причём сословное «звание» этого начальника не имело для Засулич (соответственно, для М) никакого значения.

[33] См. [20, с. 191] (восп. И. Гронского). Заметим, что это вполне характерный дискурс БО-террориста. Выше уже говорилось, что пощёчина Толстому —  это симуляция теракта Засулич против «палача», приказавшего подвергнуть заключённого телесному наказанию. Акция Засулич и суд над ней, вызвавший широчайший общественный резонанс, были в «оперативной памяти» М. Достаточно вспомнить аллюзию в 11-й главке ЧП на сцены общественного ликования, последовавшие за оправданием Засулич судом присяжных: «Бородатые студенты <…> в буйном восторге <…> вынесут полицейский гроб с останками моего дела из продымленной залы окружного суда».

[34] Л. Шапорина записывает в своём дневнике: «[15 сентября 1933 г.] вернулся из Москвы Алексей Николаевич, очень довольный, огреб массу денег, подружился с Кагановичем и Ворошиловым, от обоих в восторге, вновь сблизился с Горьким —  “опять роман”, до этого была некоторая остуда сердец. <…> [8 ноября 1933 г.] Толстой последнее время одержим правительственным восторгом. Через два слова в третье —  ГПУ, Ягόда, Запорожец и т.д. Ягόда мне говорит… Я говорю Ягόде… А еще прошлой осенью ругал Горького: там бывать невозможно, везде ГПУ <…>. Не так давно утром зашел Попов с Валерьяном и, покатываясь от хохота, рассказывал: “Вчера обедал у Толстых, там был Запорожец, начальник ГПУ с четырьмя ромбами, с Авербахом [свояком Ягоды —  Л. Г.], человеком с лицом, похожим на мочевой пузырь”. <…> [18 ноября 1933] В Москве писатели называют его [Толстого] осведомителем ГПУ. <…> [16 мая 1934] А вчера Евгения Павловна мне рассказала, что 14-го же Толстой зашел к ним <…>. К нам с приезда из Москвы [куда он поехал сразу после инцидента с М —  Л.Г.] он глаз не кажет почему-то. В Москве жил у Ягόды, “очаровательный человек, в имении под Москвой 35 000 кустов роз, обожает розы”. Толстой рассказывал, что за ним усиленно ухаживала Бандровская на обеде у польского консула. Евгения Павловна на это сказала, что ухаживать за иностранками опасно. “Ну, мне ничего не опасно, чуть сомнительный вопрос, я сейчас же еду на Литейную” (т.е. в ГПУ). У них [Толстых] живет Павел Толстой, служит в ГПУ; постоянно бывает Липатов —  служит в ГПУ…» [24, с. 142— 143, 146— 147, 151, 161— 162].

[35] Ср. издевательский пассаж из 9-й главы «Четвертой прозы» Мандельштама: «Ты бы лучше поплакал господину Пропперу в чистый еврейский литературный жилет».

[36] О связях Агранова с литераторами см. [6, с. 26]. Агранов же вёл в 1921 г. «дело петроградской БО» («Таганцевское дело»), погубившее Гумилёва. Ягода был дружен с М. Горьким ещё с предреволюционных лет, а в описываемое время состоял в романтических отношениях с невесткой Горького Надеждой Пешковой (Тимошей) и в близкой дружбе с секретарём Горького П. Крючковым. Кроме того, Ягода был женат на сестре Л. Авербаха, лидера РАППа (до ликвидации РАППа в 1932 г.), которого он ввёл в дом Горького и хотел сделать генсеком (т.е. управляющим при Председателе —  Горьком) создаваемого ССП, см. [25, с. 471— 477, 483].

[37] Характерна записанная свидетелем (Ф. Волькенштейном) первая реакция Толстого на пощёчину: «Что Вы делаете! Разве Вы не понимаете, что я могу Вас уни-что-жить!», см. [20, с. 191].

[38] Заметим, что на ордере на обыск и арест М (от 16.05.34) стоит подпись Агранова [6, с. 40]. Это показывает, что «дело» было под его личным контролем. Характерно, что Н. Шиваров, следователь, которому было «поручено» дело Мандельштама, не только «специализировался» на писателях (в частности, занимался М. Горьким и его домом, был связан с секретарём Горького П. Крючковым), но также был близок к литературной тусовке и, предположительно, вместе с Я. Аграновым, был постоянным посетителем салона О. и Л. Бриков, см. [6, с. 27 и 51]. О «малом теракте» они должны были узнать сразу. Более интересно, что и о «большом теракте» Мандельштама они, видимо, знали уже несколько месяцев!

[39] См. [4, с. 11]. Н. Мандельштам не была свидетельницей реакции Толстого, потому что, по свидетельству Е. Тагер [20, с. 190], она выбежала сразу после «акции» вслед за М. Поэтому здесь она пересказывает слухи. Но в этой ситуации именно слухи-то и аккумулировали релевантную информацию.

[40] См. [22, с. 141]. Возникает вопрос, на который у меня нет ответа: разве Мандельштамы ощутили, что «нависла катастрофа», лишь весной? А уже несколько месяцев как написанная и распространяемая Эпиграмма, которая была значительно «бóльшим терактом», чем символическая пощёчина Толстому? Бездействие ОГПУ в отношении М вызывало, разумеется, удивление у всех, кто знал о существовании Эпиграммы (Надежда Вольпин вспоминает в 1975 г.: «стихи о Сталине он читал направо и налево до и после. Можно только удивляться, как он столько времени еще уцелел» [20, с. 94]). Здесь не складывается часть паззла: не хватает ещё какой-то информации, содержащейся в оперативках ОГПУ, лежащих в архиве ФСБ. В любом случае, М с некоторого времени, действительно, готовился к аресту: в его подошве к моменту ареста находились уложенные туда «знакомым сапожником» бритвенные лезвия «Жиллет», которыми он после ареста пытался вскрыть вены на руках. Об этом сообщает Н. Мандельштам [28, т. 1, с. 153].

[41] Цит. по [6, с. 39]. На этой записке —  резолюция Сталина: «Кто дал им право арестовать Мандельштама? Безобразие…».

[42] См. [4, с. 84]. Всё-таки возникает вопрос: разве до «акции» М не знал о связях Толстого с верхушкой ГПУ (это знали все!) и не понимал, что разъярённый Толстой может его «уничтожить»? По «фабуле теракта», М должен был быть готов к репрессиям после «акций» («я к смерти готов» сказал он Ахматовой в феврале 1934 г.). Почему же вдруг такое стрессовое состояние? Ведь, как ни подражай теракту Веры Засулич, но оплеуха совпису —  это, всё же, не две её пули в живот питерскому градоначальнику! Здесь есть, видимо, какая-то лакуна в информации.

[43] Вероятно, этот разговор состоялся 10 мая, когда Ягода (по записи в журнале посещений) был у Сталина, см. [6, с. 38], т.е. через несколько дней после «нападения» М на Толстого (который в это время живёт на даче Ягоды или только что оттуда уехал).

[44] Эта, вызывающая сейчас лишь смех, реконструкция мотивации действий «органов» необходимостью пресечения агрессивности Мандельштама аргументируется тем, что через 4 года эта же мотивировка, видимо, повторилась (или была, по бюрократической инерции, скопирована). Это подтверждает документ: 27.04.38 ст. лейтенант ГУГБ В. Юревич, готовивший «основания» для ареста М (ведь дело не могло быть открыто только по просьбе тов. Ставского!), составил следующую справку: «По имеющимся сведениям, Мандельштам до настоящего времени сохранил свои антисоветские взгляды. В силу своей психической неуравновешенности Мандельштам способен на агрессивные действия. Считаю необходимым подвергнуть Мандельштама аресту и изоляции». 29.04.38 М. Фриновский наложил на эту справку резолюцию: «Арестовать», см. [6, с. 99].

[45] Совершенно фарсовым образом ситуация напоминает распространявшуюся в 1982— 85 гг. (время ссылки А. Сахарова в Горький) легенду о том, что Е. Боннер избивает своего мужа А. Сахарова. Некий историк Н. Яковлев даже сообщал в опубликованной в 1983 г. тиражом 200,000 книге «ЦРУ против СССР», что Е. Боннер «взяла в обычай бить его [Сахарова] чем попало <…> если [компетентным органам —  Л. Г.] оставить как есть —  забьет академика». После выхода труда Яковлева по Москве ходил слух, о том, что Сахаров, встретив где-то Яковлева, дал ему пощёчину! Но время 1980-х было уже совсем «вегетарианским», даже водевильным, и лишь тенью «могучих сонат» 1934 года.

[46] Ср. вариант строки в Эпиграмме: «У него на дворе и собаки жирны», см. гл. 3.

[47] Эта формула была, по словам Н. Мандельштам, произнесена следователем Шиваровым в разговоре с ней как указание сверху.

[48] Встреча Сталина с Уэллсом состоялась 23.07.34, см. [29]. Уэллс спрашивал, в частности, возможен ли в СССР учёт мнения оппозиции? Сталин добродушно объяснял несведущему симпатизанту, что «у нас это называется самокритикой», и приглашал Уэллса на съезд писателей в августе.

[49] С большой вероятностью, вождь сам разыграл замечательный гамбит: сдал Мастера «жирным собакам на дворе», чтобы получить возможность на том же дворе принародно с царского крыльца его помиловать. К тому же, акция «помилования» соответствовала образу «верного ленинца»: вспомним устойчиво циркулировавшую в народе легенду о том, что Ленин велел не казнить покушавшуюся на него эсеровскую террористку Каплан, но, якобы, опоздал. Точно такая же легенда распространялась и о казни Гумилёва в 1921 г.: Ленин, якобы, телеграммой велел отменить расстрел, но опять опоздал, потому что телеграмму задержал коварный и злобный еврейский троцкист Зиновьев и т.д.

[50] В частности, он «показывает», копируя, очевидно, некоторые формулировки следователя (протокол допроса от 25.05.34): «… этот гнусный, контрреволюционный, клеветнический пасквиль, в котором сконцентрированы огромной силы социальный яд, политическая ненависть и даже презрение к изображаемому, при одновременном признании его огромной силы —  обладает качествами агитационного плаката большой действенной силы. … Написанный мною пасквиль… документ… части старой интеллигенции… В политическом отношении эта группа извлекла из опыта различных оппозиционных движений в прошлом привычку к искажающим современную действительность историческим аналогиям. В моем пасквиле… достигнута та плакатная выразительность пасквиля, которая делает его широко применимым орудием контрреволюционной борьбы» [6, с. 47].

[51] Э. Герштейн вспоминает: «Его допрашивали об эпиграмме на Сталина: « “Кто это МЫ? От чьего имени вы говорите?” Хотели создать дело о контрреволюционной группе» [7, с. 55]. Отметим, что и обыск с арестом на Нащокинском имел место в день приезда Ахматовой в Москву (после нескольких звонков М, по, очевидно, прослушиваемому телефону, в Ленинград с требованием приехать!) почти сразу после прихода Ахматовой в квартиру М. К тому же, в эти дни на Нащокинском жил Лева Гумилев. Э. Герштейн пишет об «искусственно создава[емой] атмосфер[е] политической неблагонадежности вокруг несчастного сына Гумилева», см. [7, Гл. 6]. Он подозревался (как «обществом», так и гепеушниками) в «непримиримости», в намерении отомстить за казнь отца и т.п. Все оперативки —  в архиве ФСБ, но кто поверит, что всё это —  «случайное совпадение», а не подготовка «групповухи»?

[52] См. протоколы допросов и комментарии в работе [6].

[53] Кроме, разве что, мира «совписов», которых он называет в стих. «Бежит волна-волной…» (1935) «хладными скопцами» и продолжает воспринимать их как смертельных врагов, каковыми они для него и оказались через короткое время.

[54] Тексты этих стихотворений см. в Приложении.

[55] Аргументацию см. в Приложении. Там же даётся подробный семантический разбор «Стансов», в частности, исследуется германская интерференция в слове ШОВ.

[56] Н.М. пишет в мемуарах: «Сама я узнала о сталинском звонке только через несколько месяцев [после июня 1934 г.], когда, уже переболев тифом и дизентерией, вторично приехала из Воронежа в Москву» [4, с. 136].

[57] См. [4, с. 136— 137].

[58] О. Лекманов в статье «Читатель газет» цитирует эту статью, выделяя курсивом некоторые лексические пересечения с текстом «Бежит волна»: «Дудко <в партии Гирея> дает великолепную остро отточенную рыцарственную фигуру хана, представляя его блистательным воителем старого феодального Востока во вкусе вальтер-скоттовского [Скотт ßà ТОСКЕ. —  Л. Г.] султана Саладина [ßà эквиконс. С-Д/Т-АЛИН. —  Л. Г. ]. За острым сарацынским профилем Гирея словно мерещится глубокий золотой фон сказок 1.001 ночи, душистые от полыни пески [ßà В ПЕСКЕ. —  Л. Г.] пустынь и зубцы крепостных стен Акры», см. [37, с. 535] .

[59] Эти слухи подтвердил (разумеется, под диктовку следователей) на процессе 1938 года ближайший сотрудник Ягоды П. Буланов. Он же говорил о специфическом личном интересе Ягоды к этим «спецсредствам». Ср. «Песнь о Горьком» великого барда Джамбула, которую он сложил после расстрела Генриха Ягоды в марте 1938 года: «ты жил бы средь нас еще долгие годы, Когда б не змеиное жало Ягоды, Когда бы не яды убийц-палачей, К тебе приходивших в халатах врачей». У М эта «информация» о Ягоде (плюс своя же строка «яд разносят хладные скопцы») породила в «Солдате» (1937) строку: «ядовитого холода ягоды». Интересно в этом контексте известное высказывание Н. Бухарина о Сталине: «гениальный дозировщик» [типа аптекарь, составитель лекарств/ядов и т.п.], см. [36, с. 368].

[60] «Под стражей хладного скопца…». См. Пушкин А. Бахчисарайский фонтан. Собр. соч. в 10 т. М., 1949. Т. IV. С. 189. Кроме того, в пушкинском стих. «Поэт и толпа»: «Мы сердцем хладные скопцы, / Клеветники, рабы, глупцы». Там же, т. III. С. 86.

[61] См. [26, с. 557].

[62] Т.е. для Мандельштама —  сталинского культа: ср. «в треуголках носачи» в «Стихах о русской поэзии».

[63] Они и есть те «хладные скопцы», которые «разносят (идеологический) яд».

[64] «Сильнейший ТОКСИН», очевидно, паронимически отсылает к «невольничьей ТОСКЕ» в начале стих. «Бежит волна-волной…», что даёт неожиданную дополнительную связь между этими текстами.

[65] «Я к смерти готов» à «я должен жить, дыша и большевея».

[66] О релевантности этой геометрической метафоры в данном контексте см. монографию [3], п. 1.5.6.1 (Б).

[67] Уместно здесь процитировать письмо С. Рудакова из Воронежа от 24.05.35, проясняющее генезис образа «волны» в этом стихотворении. Рудаков цитирует своё наставление Мандельштаму: «“…кончен цикл открытых политических стихов. Теперь вы —  вольноотпущенник, и не должны, а вольны»”. <…> Он [М] счастлив, поняв это». Представляется, что именно отсюда образ ВОЛНЫ, которая «гульлива и вольна», по тексту «Сказки о царе Салтане», с которым, вообще, у «Бежит волна…» есть ряд «пересечений».

[68] В письме отцу (Воронеж, 1935) М пишет: «не чувствую себя отщепенцем, живу социально».

[69] См. [7, с. 68].

[70] Письмо от 20.01.35. Цит. по [7, с. 165].

[71] Это отмечалось в литературе: например, об этом пишет Д. Лахути в монографии [38].

[72] Стих. «Я ненавижу свет…», 1912, вариант, см. [18, т. I, с. 460].

[73] Сочетание МСТИТЕЛЬ-КАМЕНЬ немедленно суггестирует сочетание НЕУМОЛИМЫЙ КАМЕНЬ, и наоборот.

Share

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math