©"Заметки по еврейской истории"
  февраль-март 2018 года

Наум Сагаловский: СКРИПАЧ НА КРЫШЕ

Я с Богом говорю не потому,
что слыть хочу решительным и резким,
а просто мне уже делиться не с кем,
и я тихонько жалуюсь Ему.

Наум Сагаловский

СКРИПАЧ НА КРЫШЕ 

Наум Сагаловский

Смерть пришла… 

Смерть пришла и сказала: “Давай собирайся, пора!”
“Вот те раз, — говорю я, — а ты, извиняюсь, откуда?
Я тут стирку затеял, и видишь — немыта посуда,
некрасиво, дружок, омрачать настроенье с утра.”
А она говорит: “Ты чего это, старый, а ну!”
“Я не так уж и стар, ты б сейчас ерунду не порола,
аспирин принимаю, таблетки от холестерола,
так что я без тебя лет пятнадцать ещё протяну”.

Усмехается Смерть: «Но какой же ты всё же болван!
Вот, дожил до седин, а не знаешь простого порядка,
я на службе, усёк? Погляди — у меня разнарядка,
и упрямством своим ты срываешь мне месячный план.
Так что будут тебе — извиняюсь, конечно — кранты,
собирайся давай, и не строй из себя диссидента!
В этом плане моём не хватает две сотых процента,
если их не добрать — виноватым окажешься ты.»

«Это я — гражданин, инженер-теплотехник, поэт,
друг, товарищ и брат — и всего лишь несчастных две сотых?
Ты иди поищи, — говорю я, — птенцов желторотых,
и не надо пугать и устраивать мне тет-а-тет!»
Пробежал холодок — взгляд у Смерти острей, чем фреза,
и невидимый хор отходную запел а-капелла.
«Ну, Наум, погоди!» — на прощание Смерть прохрипела,
и тогда я проснулся, и солнце мне било в глаза…

Поэзия

Из ветра, из мрака ночного,
из вечной густой мерзлоты
однажды рождается Слово,
где буквы просты и чисты,
но в них ликованье и мука,
и рай, и земная юдоль,
и холод, и зной, и наука
любви, утоляющей боль,
как-будто они на подмогу
в безмолвную душу влились.
А Слово возносится к Богу,
как ангел, взлетающий ввысь.

Братья по разуму

Заготовив провизии на зиму,
мы с большим интересом и без
ищем в Космосе братьев по разуму,
дружно ловим сигналы с небес.

С юных лет мы наивно поверили
во благую и чудную весть,
что на Марсе ли там, на Венере ли
наши братья по разуму есть.

 Потому-то и хочется сразу нам,
хоть мы в поисках и не ахти,
этих братьев таинственных с разумом
на далёких планетах найти.

Но, прошу не винить меня в косности,
вряд ли мы их увидим живьём,
на Земле б их искать, а не в Космосе,
там, где мы постоянно живём.

Поглядишь на людей — вроде вот они,
эти братья — ан нет, не они,
то с дебилами, то с идиотами
коротать нам приходится дни.

Если кто сомневается — в глаз ему!
Чем копаться в космической мгле,
разыскать бы нам братьев по разуму
на единственной нашей Земле…

Вернётся всё…

Вернётся всё — и плеск речной волны,
и певчих птиц безудержное пенье,
и маминой руки прикосновенье,
и детский сон, и первый день войны,
и милых лиц немая череда,
и восемь дней, украшенных менорой,
и девочка, та самая, с которой
ты прожил жизнь, как прежде, молода,
вернётся всё — на самый краткий миг
у жизни и судьбы на переломе,
вернётся всё и канет в бездну, кроме
души, освобождённой от вериг, —
тогда-то и наступит благодать,
обещанная божеским заветом,
и время прекратится, но об этом
не хочется ни думать, ни гадать.

Скрипач на крыше

Я уже, извините, солидный мужчина,
пожилой, умудрённый годами еврей,
но вчера вдруг почудилась мне чертовщина,
будто кто-то гуляет по крыше моей,
и доносятся сверху неясные звуки,
что-то вроде “гав-гав”, или, может, “хрю-хрю”,
я встаю, надеваю приличные брюки,
выхожу из дверей и на крышу смотрю.

А на крыше, куда я ни разу не лазал,
но надеюсь когда-то взобраться тайком,
восседает какой-то лохматый шлемазл
и по скрипке старательно водит смычком.
“Эй, на крыше! — кричу я довольно сурово, —
это что тебе — поезд? автобус? трамвай?
Видишь — ночь на дворе, половина второго!
Паганини нашёлся! Спускайся давай!”

Слышу голос шлемазла, как будто бы в дрёме:
“Ты, Наумчик, прости меня, глух и незряч:
у еврейской семьи, проживающей в доме,
должен быть непременно на крыше скрипач.
Так что гнать меня в шею — большая ошибка,
лучше ты мне на скрипке играть разреши,
потому что, Наумчик, представь себе, скрипка —
это голос еврейской безумной души.

Если грустно душе — я играю ей Баха,
если весело ей — “Чирибим-чирибом”,
я — микстура добра, я — лекарство от страха,
ангел, скрипкой своей охраняющий дом”.
“Ну, раз так, — говорю, — оставайся на крыше,
будут в доме, надеюсь, покой и уют,
и играй себе вволю, но только потише,
у меня тут соседи, боюсь — не поймут”.

Слава Богу, на крыше сидит, а не в яме,
мой домашний скрипач — не приправа к борщу,
это фрэйлэхс, и Бах, и “А идишэ мамэ”,
он, конечно, не Ойстрах, но я не ропщу…

Как во городе Егупце…

Как во городе Егупце,
возле самого Евбаза,
жил реб Нухим Сагаловский,
первой гильдии купец,
он имел двенадцать дочек,
упаси их Бог от сглаза,
а тринадцатым ребёнком
был Иосиф, мой отец.

В те года на Бессарабке
(до Евбаза путь недолог)
жил реб Шломо Рабинович
(с очень острым языком)
в той квартире, где попозже
жил известный венеролог
доктор Майзелис, с которым
лично я был не знаком.

И бывало, дед мой Нухим
с Рабиновичем на пару
заводили бесконечный
интересный разговор
и прогуливались тихо
по осеннему бульвару
(он теперь Бульвар Шевченко,
сохранился до сих пор).

Летом в Бойберик на отдых
вывозили домочадцев,
ненадолго избавляясь
от егупецких тревог,
и снимали дачи рядом,
чтобы каждый день встречаться,
и реб Тевье привозил им
яйца, масло и творог.

Балагурили, шутили,
заливались громким смехом,
по субботам дед молился —
он был набожный еврей,
а реб Шломо Рабинович
(он же реб Шолом Алейхем)
слушал майсэс реба Тевье
про жену и дочерей.

Как давно всё это было!..
Разве годы виноваты,
что погромы, войны, власти
крепким связаны узлом?
Мудрый реб Шолом Алейхем
всей семьёй уехал в Штаты,
умер в городе Нью-Йорке,
вечный мир ему, шолом.

Дед мой дожил век в Егупце,
управлял делами круто,
он имел, помимо денег,
добрый нрав и светлый ум.
Он ушёл, а я родился,
и меня вот потому-то
в честь него назвали Нухим
(а впоследствии — Наум).

Жаль, что я не видел деда,
он был мастером коммерций,
если бы не власть Советов,
я бы тоже стал купцом,
ну, а так, спросите — кто я?
Просто хохэм с добрым сердцем,
инженер, как говорится,
с человеческим лицом.

На иврите знаю только
кэн, ани ахальти лэхэм”,
идиш тоже вряд ли сразу
прочитаю и пойму,
но мне с детства почему-то
близок реб Шолом Алейхем,
как бывал в иные годы
близок деду моему.

Ах, реб Шломо, это просто —
петь, когда придёт удача,
а когда случится горе —
плакать жалобно навзрыд,
я шучу, когда мне грустно,
боль в душе надёжно пряча,
и пишу, смеясь сквозь слёзы,
уходя фунэм ярыд

О чём рассказывает дождь…

О чём рассказывает дождь,
когда стучит по тонкой крыше,
ведя свой незамысловатый,
почти неслышный монолог?
О том, наверное, что он
ниспослан к нам приказом свыше,
направлен тучами, которых,
увы, ослушаться не мог.

Сперва он злился и шумел,
поскольку рано был разбужен,
и клокотал, и возмущался,
метал и молнию, и гром,
потом заметно приутих,
протопал медленно по лужам,
не зная, как остановиться
и как закончиться добром.

Дождь исповедуется мне
печально так и монотонно —
он был и штормом, и грозою,
и учинял разливы рек,
а будет то же, что всегда,
и ныне, и во время оно —
грядёт зима, он поседеет
и превратится в белый снег.

Но дождь прошёл, как жизнь прошла,
и небеса заголубели,
и вот уже прогноз погоды
сулит нам новые дожди.
О чём рассказываю я?
Не знаю сам. Не о себе ли?
И голова моя в сединах,
и зимний холод впереди…

Я с Богом говорю…

                                 Ире Грайфер

Я с Богом говорю не потому,
что слыть хочу решительным и резким,
а просто мне уже делиться не с кем,
и я тихонько жалуюсь Ему.
Зачем жену тревожить и детей?
Душа болит, как рана ножевая,
но я молчу, за них переживая,
сам тоже не Бог весть какой Антей.
Друзья? Их нет. Унёс девятый вал.
Да их и раньше было — кот наплакал,
а я им, пусть и был на дружбу лаком,
не так уж часто душу раскрывал.
Но вдруг такая выльется тоска
на сердце наболевшее, хоть тресни,
сомненья, страхи, горести, болезни —
у старости надёжные войска.
Тогда я говорю Ему: “Прости,
мой голос не звучит в хвалебном гимне,
но всё же, — говорю я, — помоги мне,
подольше удержи меня в горсти,
спасибо, Бог, за то, что уберёг!”
Он внемлет мне. Я думаю — неужто
ко мне Он благосклонен, потому что
Ему приятен мой негромкий слог?…

В лунную ночь

В лунную ночь облака собираются в круг,
в тёмных кудрях утопают неяркие блики,
дальние звёзды таинственны и многолики,
видимо, каждая мнит себя ярче подруг,
в лунную ночь просыпается старый поэт,
молча лежит, бесконечные строфы слагая,
а за окном серебрится берёза нагая,
ели поникли, виднеется их силуэт,
бедные строфы, как тяжко даются они,
жизнь пролетела, дурна ли была, хороша ли,
всяко бывало — и слёзы её орошали,
и украшали медовые годы и дни,
вечно в работе, был молод, не лез на рожон,
пел, волновался, влюблялся, Пегаса треножил,
а говорят — кто до собственных правнуков дожил,
тот за грехи свои Господом будет прощён,
вот бы дожить, но когда ещё женится внук,
слов не найти, бесполезная выдалась ночка,
но неожиданно, вдруг появляется строчка —
“В лунную ночь облака собираются в круг…”

Память детства

Я поздно стал учиться музыке,
душа, чиста и весела,
нуждалась в друге и союзнике,
а это — музыка была.
О, времена послевоенные,
Крещатик, вставший из руин,
кино “Ударник”, немцы пленные,
авоська, примус, керосин,
да и по мне война шарахнула —
не вышел силой и ростком,
зато оркестр Натана Рахлина
играет в парке городском,
и жизнь — занятная штуковина:
забыв житейский кавардак,
сижу и слушаю Бетховена
совсем бесплатно, просто так.
Возможно, в этом есть ирония,
но было мне двенадцать лет,
и не входила филармония
в семейный мизерный бюджет…

А между тем из мира пёстрого
ушёл Маршак, ушёл Кассиль —
в музичній школі з класу шостого
вивчав я до-ре-мі-фа-сіль.
Судьба меня толкала вежливо
туда, где были заодно
вокал, гармония, сольфеджио,
уроки скрипки и фо-но,
бывало — пел, бывало — хлопали,
был голос — яхонт в серебре,
співав, пробачте, у Держ. Опері,
за каждый выход — десять ре…
Всё это — древняя история,
я рос, мечты свои гоня,
поскольку Держ. Консерваторія
была, увы, не для меня,
жизнь коротал, довольно длинную,
стал инженером в свой черёд,
а ныне тешусь мандолиною,
когда тоска меня берёт.
Шопены, Брамсы, Григи, Дворжаки
как память детства любы мне.

Макаю в чай сухие коржики,
звучит “Элегия” Массне…

Январь

Приходит январь и ложится позёмкой у ног,
и снегом колючим своим обивает пороги,
давайте не будем к нему по возможности строги —
он году минувшему тайный подводит итог.
А собственно, что изменилось в минувшем году?
Все прошлые годы могли бы прослыть близнецами —
любили, страдали, концы не сводили с концами,
всё то же, всё те же, декабрь с январём наряду.
Он молод, январь, он ещё не дозрел, не дорос,
мы первому дню его так беззастенчиво рады,
но есть у него ещё три полновесных декады,
и могут случиться метели, а там и мороз.
И жизнь, как ни странно, похожа на месяц январь:
сплошное веселье от первого дня до второго,
потом холода, на душе и темно и сурово,
а дальше —  кто знает, куда поведёт календарь?..

Как жаль, что жизнь необратима…

Как жаль, что жизнь необратима,
она прошла, но были в ней
и водевиль, и пантомима,
и драмы, “Фауста” сильней,
и фарс, и опера с балетом,
а я был швец, и жнец, и жрец,
и путешественник с билетом,
как ни крути — в один конец.
Как жаль, что эта dolce vita
уже исчерпана дотла.
За исключеньем аппетита,
проходит всё. И жизнь прошла.

На том стою… А хорошо бы,
мечтами душу веселя,
забыть болячки и хворобы
и — всё сначала, всё с нуля,
вернуть сестру, и папу с мамой,
и жажду петь, и дым костра,
как будто жизни этой самой
ещё и не было, ура,
но не похож я на кретина,
да и на выдумки неплох.
Как жаль, что жизнь необратима!
Какой-то в этом есть подвох…

Share

Наум Сагаловский: СКРИПАЧ НА КРЫШЕ: 2 комментария

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math