©"Заметки по еврейской истории"
    года

Loading

Именно во дворе я узнал, что я не «аид», как говорили дома, а «еврей». Это было обидно. Все-таки «аид» уводил к моим любимым легендам и мифам древней Греции, а от слова «еврей» на километр несло оскорблением. Двор научил меня курить, сначала не взатяжку, а потом — как положено.

Михаил Сипер

Письма русскому другу

Михаил СиперСергей Михайлович! Примите заверения в совершеннейшем почтении! Сегодня открою тебе страшную тайну золотого ключика — я расскажу, что было со мной до нашего знакомства, мой трудный путь от простого сперматозоида до великого поэта.

Я никогда не умел писать чистую правду: всегда она перемежалась с некими фантазиями, которые придавали рассказу цельность и почему-то правдоподобность. Видимо, есть в голой истине какая-то черта, вызывающая недоверие читателя. И так было всегда, во все века. Кто верил бедной Кассандре? Фантазии привлекательны, факты — отвратительны. Поэтому, Сережка, в дальнейших моих писаниях не пытайся отделить зерна от плевел — это маловыполнимо и совершенно не является необходимостью. Как говорил Антон Павлович в бессмертной «Жалобной книге», лопай, что дают.

Меня давно посещали мысли о необходимости записать в более-менее упорядоченном виде многие события моей жизни. Причина — не безумная самовлюбленность и осознание своего великого предназначения. Хотя, кто его поймет, наше подсознание… Может, я в глубине души и держу себя за великого и гениального. Надеюсь, что комплекс полноценности не сильно отразился на написанном. А основной причиной создания этих «мемуаров» служит невозможность все помнить одинаково хорошо из достаточно разнообразного прошлого. Именно поэтому я решил перенести содержимое памяти на бумагу (хард-диск, сайт и пр.), т.к. многое, происшедшее со мной и моими знакомыми, как мне кажется, должно быть интересно не только участникам (как говорят в милиции, фигурантам) этих событий, но и другим представителям рода «хомо сапиенс». Причем, мне бы очень хотелось, чтобы написанное было привлекательно именно тем, у кого приставка «сапиенс» является заслуженной. А уж тебе-то, знакомому с большинством описываемых личностей — и подавно.

Я родился 21 июля 1954 года в Нижнем Тагиле. Для основной массы населения страны этот город является символом так называемой «глубокой жопы». Его светлое имя громко прозвучало в рязановском «Гараже», когда жена Гуськова возмущенно выкрикнула: «Моего мужа должны были в Париж послать, а послали в Нижний Тагил, где он радикулит получил!». Тут она была частично права — в Тагиле можно было получить не только радикулит, а целый букет слабоизлечимых и вовсе неизлечимых болезней. Красно-зелено-белое небо, черный снег, лужи в бело-зеленой кайме — просто Зона из «Пикника на обочине». На окраине района находился горячий ручей, текущий из недр Уралвагонзавода и несущий в себе всю таблицу Менделеева. Мы ходили в нем купаться. Ручей носил нежное наименование «Горячка». Когда мой брат уехал учиться в Свердловск, то мне достался его велосипед «Кама», и поездки на Горячку стали регулярными. Мое счастье, что Горячка была глубока, а плавать я не умел и ездил туда просто за компанию с товарищами по двору. И в воду не залез ни разу. Может, поэтому и дожил до 64 лет, что для жителей Тагила вполне старческий возраст. В нынешние времена так уж вышло, что и Тагил и Уралвагонзавод служат символами правления Путина, но сами жители к этому счастью никакого отношения не имеют.

Я очень рано научился читать — примерно в четыре года. Причем научился сразу беглому чтению. Первым делом я прочел восьмитомник Шекспира, восемь черных томов в кофейных суперобложках. Особенно мне понравились «Сон в летнюю ночь» и почему-то «Гамлет». Потом я стал подбираться к толстому красному тому, который мои консервативно-целомудренные родители от меня прятали в шкаф за стопы простыней. Том носил загадочное название «Декамерон». Читать приходилось урывками, так как книга постоянно перепрятывалась. Ни черта я не понял причину такой строгости, потому что книга была нудная и неинтересная. Но прочесть ее мне удалось. А нечего было прятать… Потом, увидев старшего брата, читающего «Три мушкетера», я перешел на них. И все. Завяз в Дюма. Это в пять лет… Атос, Портос и Арамис, д’Артаньян, Эдмон Дантес, лорд Винтер и Рауль де Бражелон заполнили мой лексикон и досуг. Затем настала очередь собраний сочинений Майн Рида, Жюля Верна, Купера, рассказов О. Генри и Джерома Джерома. Потом на меня обрушились и остались до сих пор со мной братья Стругацкие. Словом, обычное детство советского ребенка…

Во дворе мои успехи в чтении имели разнообразный успех. Иногда меня зазывали в гости, сажали рядом с великовозрастным балбесом-третьекласником, совали мне газету и говорили: «А ну-ка, сбацай!». Я бацал без малейшей паузы, бегло и отчетливо. Через несколько минут подобного чтения балбес-третьекласник получал оглушительной силы затрещину, и на него обрушивалась лавина родительского гнева: «Полудурок! В школе учится! Вон жиденок и в садик не ходит, а читает! А ты буквы даже не все знаешь!!!» Я уходил во двор, через некоторое время там появлялся тот самый балбес, и я получал полностью гонорар за свой талант. Меня это ничему не учило, и все повторялось. Так что битый я ходил часто. Битый, но гордый. Иногда вокруг меня во дворе садились кружком не умевшие или слабо умевшие читать, и я на память рассказывал им то историю алмазных подвесков королевы, то о побеге из замка Иф. Постепенно двор запал на чтение. Детей моего возраста или чуть старше было штук пятнадцать. Мы собирались компанией и шли через весь район в читальный зал детской библиотеки. Вы только не подумайте, что все пятнадцать были из интеллигентных культурных семей. Ничего подобного! Я жил в рабочем районе, и это были дети алкоголиков, бывших (и будущих) зэков, или совсем безотцовщина. Но они все стали читать! Мы устраивали игры во дворе (сейчас бы сказали, «ролевые») по прочитанному. Это не означает, что драки прекратились, или что все эти дети выросли и стали поголовно членкорами. Нет, большинство пошло проторенной тропой отцов, пополнив собой многомиллионный коллектив тружеников лесоповала. Впрочем, кого и когда чтение автоматически делало хорошим человеком? Разве что меня….

В отличие от большинства моих соратников по дворовым играм я жил в неплохих условиях. Мой отец был начальником одного из крупнейших цехов Уралвагонзавода, и мы жили в большой трехкомнатной квартире с высоченными потолками. Мало того, у нас был телефон! Во дворе ко мне относились как к буржую. Хотя один из моих товарищей, живший в коммуналке, где ютилось шесть семей, заносчиво спросил: «Вы зажиточно живете? Хуя! А настенные часы у вас есть? Нету? Вот видишь!» Каким-то таинственным образом в его стриженой голове зажиточность неразрывно сплеталась с настенными часами…

Двор научил меня многому. Именно во дворе я узнал, что детей, оказывается, не через живот достают, а то где же шрамы? Именно во дворе я узнал, что я не «аид», как говорили дома, а «еврей». Это было обидно. Все-таки «аид» уводил к моим любимым легендам и мифам древней Греции, а от слова «еврей» на километр несло оскорблением. Двор научил меня курить, сначала не взатяжку, а потом — как положено. Во дворе я выпил свой первый стакан портвейна, затем второй, что привело к полному опьянению, не замеченному родителями, но абсолютно точно определенному опытной бабушкой. С детских лет я видел, как в кровь, с мерзким чавканьем избивают ногами упавшего, как идет вешаться в подвал упившийся алкаш по прозвищу «дед Педушта», а за ним плача бежит его жена, как лежит на столе мой знакомый с аккуратной дырочкой над бровью — он заглянул в ствол самодельного «поджига», не понимая, почему тот не сработал (и тот как раз и сработал). На первом этаже четырехэтажного здания был «Гастроном», и, взяв пару «фанфуриков», народ сразу заворачивал к нам во двор с благородной целью их употребить. В результате лексика детского населения двора обогащалась с неимоверной быстротой. Попытки перенести свои новые познания через порог нашей квартиры обычно заканчивались несколькими сильными ударами широкой отцовской ладони по моим тощим ягодицам с последующим стоянием в углу.

Наш двор был одним из самостоятельных в районе. Это означало, что в нашем и соседнем дворах была крепкая компания совершенно отмороженной молодежи, готовая на все. Таких компаний было несколько — из большого пятиблочного дома, из каких-то таинственных «кварталов», из Девятого поселка и еще парочка. Имена лидеров (или, как тогда говорили, «конторских») этих компаний все знали наизусть, и их личности котировались наравне с Жаном Марэ и Юлом Бриннером — Чекист, Вова Джигит, Огурей, Толик Джигит, Авдюк, Коломеец… Одной из «конторских» была некая Таня, которая ходила в мужской одежде, дралась, как все, терпеть не могла, когда ее звали Таней (за это следовал удар в глаз), а требовала обращения «Женя». Так ее и звали — Таня-Женя. Весь свой детский период я ее помню. Куда она потом делась — черт ее знает.

Потом пришло время футбола. Через два дома от моего стояло здание ремесленного училища, «ремеслухи», где учились стриженые юноши в серой форме с ремнями. Этими ремнями они, не задумываясь, пользовались, отбиваясь от наших «конторских». Перед «ремеслухой» было большое утоптанное до неимоверной твердости глиняное поле. На нем и проходили ежедневные футбольные баталии. Я не мог оставаться в стороне, ибо хотел быть как все, и стал вратарем. После того, как на одной из игр во время серии «пендалей» я не пропустил ни одного из десяти, моя звезда взошла и долго не закатывалась. Меня звали на поле ежедневно, мои родители были в панике, с горечью говорили, что «один сын — умный, а другой футболист», пугали меня каким-то взятым с потолка «больным сердцем» — ничего не помогало. В секцию футбола при спортклубе «Спутник», куда пошел весь двор, меня не приняли, т.к. родители отказались подписать письмо, без которого прием не велся. Почему они были против, я так и не знаю до сих пор. Вместо футбола они попытались навязать мне занятие, более приличное для еврейского ребенка. Они купили пианино, и наняли частного учителя. Учитель был не дурак, с первого же урока определив у меня полное отсутствие музыкального слуха. Тем не менее, в деньгах он нуждался и три года пытался научить меня складно сыграть хотя бы азы. Я выучил ноты, их соответствие клавишам — и все. До сих пор мне ненавистны имена Гедике и Эшпая, а единственную мелодию, которую он вбил в меня, я помню до сих пор. Это «Ригодон». Через три года я устроил забастовку. Я убегал из дома перед уроком, не готовил домашние задания, а в конце концов сказал со слезами, что я разрублю пианино. Моя истерика была неожиданной, т.к. дома я был всегда вполне спокойным и послушным ребенком. И родители сдались.

Я уже говорил, что научился очень рано читать. Чтение всегда (и до сих пор) производило на меня какое-то физиологическое действие. Я воспринимал книгу целиком — страницы, запах краски, шершавую обложку, а уж потом текст. Читал я быстро, проглатывая абзац за абзацем. Любимая поза при чтении — лежа. В журнале «Здоровье», который мы выписывали на семью, постоянно писалось о вреде чтения лежа, но по-другому я уже не мог читать. А зрение стало слабеть только сейчас, но это явно не из-за книг, а просто возраст подступил и ласково сказал: «Иди закажи очки, дурик!» Мне кажется, что книга сама выбирает, каким образом ее воспринимать. Ведь учебники я не мог читать лежа — приходил Морфей и забирал книжку.

В школу я опоздал — мы всей семьей отдыхали в Геленджике, и на учебу я пошел уже в двадцатых числах сентября. Но, так как я умел читать, писать, считать и даже частично знал таблицу умножения, то от своих соучеников я не отстал. Школа была новая, в районе новостроек, куда переселялись семьи из бараков. Соответственно, полууголовный быт барака полностью перенесся в коридоры школы. Там властвовал кулак, стайки волчат хавали серых зайцев. Меня особенно не трогали, т.к. знали, что я «гастрономовский». Да и на несколько классов старше учились угрюмые увальни из нашего двора — всегда можно было сбегать за защитой. Учился я легко и непринужденно. Честно говоря, вспомнить о восьми годах, проведенных в школе номер восемьдесят семь, мне особо нечего. Разве то, что в восьмом классе меня выбрали в комитет комсомола школы. Что это для меня значило, я и сам не знал, так как через два месяца после избрания перешел учиться в другую школу. Так не сложилась моя карьера комсомольского функционера… И еще в памяти осталась моя прелестная соседка по парте Тома Ветлицкая. А возраст был самый гормонообразующий, и я, сидя за партой, с невыразимым наслаждением ощущал прикосновение теплого локтя… Времена шли очень вегетарианские, и это был максимум, который мы себе позволяли.

Новая школа разительно отличалась от того, к чему я привык. Я перешел в школу номер девять, довоенной постройки, со своими традициями. По легенде, до войны в ней учился маленький Булатик Окуджава, чей отец был первым секретарем горкома партии. Два года учебы в «девятке» совершенно изменили меня. У меня появились друзья. Прежде друзей не было, были товарищи, соученики, знакомые. Веселая компания из интеллигентных семей умела развлекаться без мордобоя. Я, считавший себя начитанным, т.к. прочел всю вышедшую к тому времени фантастическую и детективную литературу, вдруг обнаружил, что на свете есть тысячи книг, о которых я и не слыхал, но о которых мои товарищи говорили легко и свободно. Возникли новые имена — Айтматов, Аксенов, Кузнецов, Мерас, Гладилин, Булгаков. Мы стали поглощать имевшиеся друг у друга книги — а в каждой семье имелась неплохая библиотека.

Вот так я стал умным, эрудированным и талантливым раздолбаем, с которым ты позже и познакомился…

 * * *

Сережка, я неоднократно говорил и продолжаю считать, что память — девка злая, и поэтому воспоминания не идут последовательно от рождения до нынешнего дня, а приходят пятнами, эпизодами. Поэтому хронологией в письмах и не пахнет. Насколько я знаю, именно так снимаются художественные фильмы — сначала развод, потом рождение ребенка, затем свадьба и только потом — школьный бал. Это только в официальных биографиях герой проходит трудный последовательный путь. У обычных же людей, к которым я себя приписываю, работа памяти носит случайный незапланированный характер. Сегодня я хочу рассказать тебе про мои встречи (лучше сказать, столкновения) с официальными литературными органами и организациями. Это и смешно и грустно.

Итак, переносимся в 1981 год. Мой товарищ Сережа Минин, которого ты знаешь по песням, изредка посещавший нижнетагильское литобъединение при газете «Тагильский рабочий», предложил мне присоединиться к нему. «Ты пойми!» — орал он мне в ухо: « Это ведь не херня какая, а первичная писательская организация! Там есть два поэта, которые уже по два сборника выпустили! Чем черт не шутит, а вдруг и мы там приживемся и пролезем к высотам?». Я вяло отнекивался, мне было совершенно неохота идти в компанию, где эти два поэта «держали масть». Я читал их стихи в газете. Особенно меня взяла за душу «Поэма о шестой домне». Эта была штука посильнее, чем «Фауст» Гете. А еще один стих этого мэтра просто можно было вкладывать в кармашек «Истории болезни», при условии, что автор насильно увезен в психушку. В нем воспевалась уральская природа, сбор ягод, грибов, зеленые поляны. И поэтому следующая строчка «Вот девчонка простая мчит на лыжах с горы» вводила читателя в ступор — какие, на хрен, ягоды с грибами, когда люди на лыжах несутся? И про кедровые шишки было сказано словами, неведомыми ни Далю, ни Солженицыну: «Птички их шулустят».

Именно поэтому мне не очень хотелось идти туда. Для меня эти люди не являлись ни поэтами, ни авторитетами, и выслушивать их мнение о своих стихах я не хотел. Но друг нудил с такой энергией, что я сдался: «Хорошо, разок сходим. Но это меня не обязывает к дальнейшим походам в эту компанию».

Итак, я взял с десятка два стихов, отпечатанных на машинке, скрепил листы скрепками по левому краю для удобства перелистывания и пошел. В большой комнате за длинным столом сидело человек пятнадцать. Нас пригласили сесть и почитать стихи. Я прочел штук пять и напрягся. И не зря. Первым выступил мэтр, автор гимна шестой домне. Он разнес прочтенное мной вдребезги. Сразу он обратил внимание на скрепленные мной листы: «Зачем скрепил? На сборник намекаешь? Рановато!». Он потрясал воздетыми вверх руками (по-моему, переигрывая) и восклицал: «И это молодой поэт! Где в его стихах ритм нашей бурной жизни? Где энтузиазм и огонь сердец? Он научился рифмы подбирать, но этого мало! На чьей он стороне? Пусть сам скажет!». Я, честно говоря, не знал, на чьей я стороне, но точно был уверен, что не на стороне этого идиота. Потом выступали еще некоторые зубры, кое-кто даже снисходительно хвалил отдельные слова (?) стихов, но общее настроение было, как в «Альтисте Данилове» — «развоплотить и память о нем вытоптать». Причина подобного всплеска озлобленности была мне тогда совершенно непонятна — что я им такого сделал? Сейчас я уже понимаю, что я прочел им стихи, которые они сами бы хотели писать, но, будучи зажатыми в официальные рамки производственной тематики, не имели на это права. Как им было не злиться? Перед ними предстал натуральный анархист! Князь Кропоткин…

Потом обо мне забыли, два мэтра, автора сборников, на издание которых была совершенно зря сгублена не одна роща хороших деревьев, читали новые стихи. Я ощутил физическое недомогание. На сей раз домна отдыхала, на смену пришел прокатный широкополочный стан. Один рифмовал «стан — Узбекистан», второй был политически смелей и рифмовал «стан — Афганистан». Так прошло два часа. Я несколько раз, под предлогом слабого мочевого пузыря пытался встать и выйти из комнаты, а там и до выхода из редакции недалеко. Но мой товарищ угрожающе шептал: «Сиди, мудак! Пусть в литобъединение примут, а там уж …»

Настал наш черед. Дама постбальзаковского возраста, она же председатель литобъединения сказала: «Ну что, товарищи, примем молодых ребят к нам в организацию?» Было похоже по ее важному тону, что мы вступаем, как минимум, в савинковский «Союз защиты родины и свободы», и все проверки лояльности еще впереди. «Только все должно быть по уставу», — недовольно пробурчали доменщики: «Он должен встать и попросить принять его». Все взгляды сошлись на мне. Я поежился от потока отрицательных эмоций и спросил: «А можно я анекдот расскажу?» «Какой анекдот? При чем тут это? У нас мало времени!» — заорала председательша. Вдруг один из мэтров сказал: «А что, пусть развеет впечатление!»
И я рассказал.

— Однажды в цирк пришел хорошо одетый мужчина и предложил смертельный номер — прыжок из-под купола цирка без страховки на бетонный пол. Директор цирка сказал: «А чего тянуть? Вот сейчас идет представление, покажите!»

Объявляют смертельный номер, мужик залезает под купол, барабанная дробь, тот прыгает, с размаху бьется о пол и в полубессознательном состоянии уползает за занавес. Зал ревет в восторге. Директор обнимает мужика, кричит: «Берем! Берем! 100 рублей за выход!». Мужик отказывается. «Ну, 150! Больше не могу, это максимальная ставка!» Мужик говорит: «Нет, не согласен я». Директор в панике: «В чем дело?» Мужик понуро отвечает: «Дело не в деньгах. Я сегодня первый раз попробовал. Мне не понравилось».

Литобъединение замерло, пытаясь найти логику в моих словах. «При чем тут это?» — воскликнула начальственная дама. «Очень просто» — сказал я: «Я у вас тут сегодня первый раз. Мне не понравилось». И я встал и ушел. Мой товарищ побежал за мной, выкрикивая ругательства. Но я шел не останавливаясь, пока не сел в трамвай.

Так закончилась, не начавшись, моя единственная в жизни встреча с литобъединением.

Однажды я вплотную столкнулся с городской газетой «Тагильский рабочий». И было это вот как. Бурлило самое начало перестройки. В газетах только начинался поток материалов, раскрывающих сущность революции, компартии, Сталина и прочих «звезд гласности». «Тагильский рабочий» стоял далеко в стороне от разоблачений. В нем моментально перепечатали знаменитую статью Нины Андреевой, продолжали рассказы о «настоящих ленинцах», инициировали установку памятника Дзержинскому в моем районе. В общем, газета была та еще. И я решил принять посильное участие в борьбе рабочего класса. Я написал стихотворение и отправил в редакцию, подписавшись «Сергей Коноваленко, член партии с 1937 года». А стих был следующий:

Элегией не стану тешить слух,
Тяжелый труд хочу воспеть, работу,
Одну ее, до бисерного пота!
Хоть нелегко, но в битвах крепнет дух!

У нас одна страна, одна забота —
Йошкар-Ола, Москва, Новосибирск —
Наш ясен путь, кто с нами — коммунист!
Я славлю цель великого народа!

Стих, несмотря на явную корявость изложения, согрел душу редактора, был безоговорочно принят в печать и появился на первой странице праздничного ноябрьского номера «Тагильского рабочего». И никто не заметил подвоха. В рукописном виде это не было заметно, но когда стихотворение было напечатано крупным шрифтом, то стало видно, что первые буквы строчек, как и положено в стихе, заглавные, по вертикали составляют фразу, высказывающую мое отношение к написанному и опубликованному. В поэзии это называется «акростих». Так как скандал мог быть неимоверный, ибо газета была органом горкома партии, то шум решили не поднимать, и все замяли. Но радостное чувство у меня и друзей осталось.

Очень давно, в середине 70 годов я написал небольшую поэму, вернее, цикл стихов «Воспоминание». Он был посвящен памяти Осипа Мандельштама. Я довольно поздно узнал о судьбе Мандельштама, о его воронежской ссылке и «Воронежских тетрадях» и гибели в лагере на Дальнем Востоке, и это вылилось в поэму.

На всех своих выступлениях в разных городах я всегда читал «Воспоминание» вместе с другими стихами, за что довольно часто выслушивал недовольную критику работников райкомов или горкомов, обычно по долгу службы присутствовавших на концертах. Претензия с их стороны была одна: «Не принято сейчас об этом говорить. Что зря в ранах ковыряться?». Но запретить его чтение они не могли по двум причинам — во-первых, там не было ничего антисоветского, а во-вторых, в утвержденной (как тогда, помнишь, говорили, «залитованной») программе я не указывал этот цикл, а читать все равно читал.

Я долго и безуспешно пытался опубликовать эти стихи. Но даже моя родная заводская газета «Машиностроитель», которая печатала вообще все, что я давал, не соглашалась взять «сомнительный» материал. Так длилось почти десять лет. Я постоянно вносил изменения в поэму, чистил ее и корректировал. В смысле, чистил поэтически, не политически. И вот однажды, в начале мая 1987 года мне позвонил редактор «Машиностроителя» и предложил напечатать этот цикл. Он радостно заявил, что это в духе времени. Публикация должна была состояться в праздничном номере газеты в День печати. Утром в День печати звонит редактор (помню его фамилию — Костромин) и, чуть не плача, говорит, что тираж изъят и пошел под нож. Я начинаю возмущаться, ведь в центральной прессе пишут все, что хотят, вовсю пинают Ленина и т. д. А цикл мой по наступившим временам — вообще детская шалость. Редактор орет в трубку: «Да при чем здесь ты со своими виршами! Тоже мне, Буковский недоделанный!» И что же выясняется? На внутренней странице газеты было две фотографии. На одной — рабочий-передовик у токарного станка, на другой — фотоэтюд, запечатлевший двух лошадей в прыжке, белую и черную. Это, напоминаю, 1987 год, докомпьютерный набор. Два цинковых клише со снимками были одного размера, и, понятное дело, наборщик их перепутал. Что же вышло? Под лошадьми было написано: «Передовик такой-то работает в цехе 185 и т.д.». Под фотографией же непосредственно передовика красовалась несколько игривая подпись: «Ой, вы, кони, кони-звери!». И вся эта радость — в День печати. Розничный номер изъяли и порезали. Я успел украсть в редакции пару экземпляров на память. Так цикл о Мандельштаме в Советском Союзе света не увидел и лишь значительно позже вошел в мою книжку, вышедшую в Иерусалиме.

Понимаешь, Серега, я — человек очень тщеславный. Это первое. И второе — для удовлетворения этой страсти я не делаю абсолютно ничего. Меня радуют положительные, тем более восторженные отзывы на то, что я пишу. Но, чтобы увеличить их количество, я не шевелю даже мизинцем. Для описания себя я придумал такое определение — «пассивное тщеславие». С одной стороны, литератор обязан быть тщеславным. Но с другой, если вся его энергия уходит на самопрославление, то уверенно можно сказать, что его тексты — дерьмо. Тому есть масса примеров.

Воет над домом опять… Сегодня было всего пять или шесть тревог. Я тебе честно скажу, что, находясь в кибуце, я в бомбоубежище уже не бегаю. Сижу дома, правда, подальше от окон. Есть множество пострадавших от вылетевших стекол или от металлической начинки ракеты, пробившей стекла. А прямое попадание ракеты, как мне кажется, нам не грозит. Если я за 15 лет жизни в Израиле не выиграл в «Лото» даже шекеля, то уж прибытие «катюши» мне точно не положено. Главное — чтоб в холодильнике не кончался «Туборг». А остальное приложится.

 * * *

Привет тебе, о, далекий друг! Ты ведь знаешь, что работа на оборонном предприятии не давала возможности повидать мир. Мне был закрыт путь даже в Болгарию, которая заграницей-то не считалась. Именно поэтому, как только нас приняли в кибуц, и отпала боязнь за завтрашний день, мы с женой решили сделать то, чего нас лишала Советская власть и оборонный завод — повидать мир. Куда ехать — вопрос не стоял. Конечно же, в Париж! Дюма, Гюго, Азнавур, круассон, гарсон, мон ами, лямур, тужур и вообще, шерше ля фам и томбэ ла неже! Напевая: «Падам-падам-падам…», я пошел в турбюро и купил два билета в Париж и номер в гостинице на две недели. «Гостиница-то в хорошем месте?» — спросил я тоном знатока. «А как же! Монмартр! Пальчики оближете!» — нежно пропела турагентша. И мы, собрав чемодан, поехали облизывать пальчики.

Насчет расположения гостиницы нам не соврали — действительно, Монмартр. В арабо-негритянском районе. Номер на пятом этаже. Лифта нет. К номеру ведет винтовая лестница, покрытая бывшими коврами. По узким треугольным ступенькам этой лестницы я за время проживания съехал четыре раза на самом приспособленном для этого месте. Место протестовало и болело. Номера в гостинице сдавались на сроки от двух часов до бесконечности. Таким образом, нам постоянно попадались навстречу весьма почтенные путаны, помнящие еще период правления де Голля. А может, и Петэна с Лавалем. Видимо, у молодых жриц любви отель пользовался весьма низким спросом. И я понимал почему. Но деньги уплачены, надо жить.

Перед поездкой я купил толстый путеводитель по Парижу. Мы приехали и поселились днем, после этого полдня шлялись по улицам. Вечером мы подвели итоги первого дня. День прошел впустую. Так дело не пойдет. Тогда я разработал генеральный план освоения Парижа — я выписал из путеводителя все места, которые мы хотим посмотреть, добавив от себя перечень мест, знакомых по Дюма. Затем я сгруппировал все по районам. Потом в путеводителе я проверил часы и дни работы музеев, чтобы избежать накладок. Потом все это я переписал сравнительно красивым почерком на отдельный лист, прикрепил его к стене и торжественно сказал: «Вот наш план жизни на две недели!». И со следующего утра так все и пошло. Мы приезжали в какой-либо район и с утра до вечера прочесывали его, навещая и обозревая желаемое. Вечером в полубессознательном состоянии валились спать, а утром все опять повторялось, но уже в другом районе. Через три дня мы поняли, что есть в Париже гостиницы в более хороших местах и за ту же цену. В последующие приезды мне это знание пригодилось. А в этот раз мы проходили ко входу гостиницы в вечерней темноте, проскальзывая через толпу нетрезвых негров, покупали продукты на ужин и завтрак в арабском супермаркете, стали здороваться с некоторыми жрицами любви, чьи лица и остальные части тела нам были уже знакомы. Однажды я ждал жену на улице у выхода из булочной. И курил. Ко мне подошел колоритный араб в клетчатой «арафатке» и жестом попросил закурить. Я достал из кармана пачку израильских «Ноблесс» и, не подумав, протянул ему той стороной, где название сигарет было написано на иврите. Араб взял пачку, повертел в руках, вытащил сигарету и спросил на английском: «Ты оттуда?» Что мне оставалось ответить, кроме «Да»? Араб кивнул и спросил: «По-арабски говоришь?». Я отрицательно помотал головой. Он нахмурился, вернул мне пачку и назидательно сказал: «Плохо. Язык матери надо знать!» И ушел. Представляете, ему и в голову не пришло, что израильтянин, если он не араб, находясь в здравом уме, зайдет на эту улицу за покупками!

Все время пребывания в Париже мы искали в нем следы русской культуры. Ну, как же, такая мощная эмиграция была, а Дягилев, а Шагал, а Эренбург! Ни черта мы не нашли. Сплошные французы, собачьи какашки на тротуарах в немыслимом количестве, и у букинистов на Сене — книги любых эпох на любом языке, кроме русского. И вдруг в газетном киоске я увидел «Русскую мысль»! Естественно, купил и прочитал построчно. И обнаружил, что на рю Дарю есть русская церковь, где отпевали Галича. Сразу же пошли и навестили. Конечно, не Василий Блаженный и даже не Сакре-Кер. Но ощущение причастности к чему-то великому появилось. А самое главное — я обнаружил, что в Париже есть Пушкинский культурный центр, и вечером в нем состоится встреча, посвященная памяти Владимира Максимова. Это пропустить было нельзя. Кое-как мы нашли этот центр, где-то в глубине переулков невдалеке от площади Альма (в тоннеле под которой вскоре погибнет принцесса Диана). Мы зашли в зал, рассчитанный зрителей на двести, где, тем не менее, сидело человек десять. Потом пришло еще двое. И вечер начался. Вел его поэт, коллекционер и издатель Александр Глезер. Рядом со мной сидели Андрей Синявский и Мария Розанова. Передо мной — Оскар Рабин и Генрих Сапгир. Сзади — некогда популярный актер кино Лев Прыгунов. Все выступающие нудили что-то заупокойное, выражая свое преклонение перед умершим. И совершенно живо и контрастно с предыдущими ораторами выступила Мария Васильевна Розанова. Она сказала: «Вы все говорите красиво. И все вы врете. Вы пытаетесь выглядеть друзьями Максимова. Правду тут скажу только я, потому что мы с Максимовым были врагами. Скольким он помог? Бесчисленному количеству. Сколько человек в зале? Пятнадцать. Вот и вся цена вашей дружбе». И она продолжила рассказ о своих непростых отношениях с писателем, и сразу передо мной стал вырисовываться абсолютно живой, неплакатный образ. Периодически переходя на ненормативную лексику, что в устах этой немолодой обаятельной женщины звучало как музыка, она говорила минут тридцать, и когда закончила, то раздались долгие аплодисменты. Она сказала: «Я про всё это пишу в книге, которая скоро выйдет. Она называется «Абрам да Марья». И эпиграф у неё: «С волками жить…» Какая-то женщина в первом ряду радостно продолжила: «По-волчьи выть!» Розанова грустно посмотрела на неё: «Разве я настолько примитивна? Нет, эпиграф: с волками жить — волков ебать!» Зал заржал. Я сфотографировал ее и Андрея Донатовича на память, и мы ушли.

По дороге домой я предложил жене завтра с утра съездить в Сен Женевьев-де-Буа и навестить русское кладбище. Решили, что она пойдет сейчас спать, а я схожу на вокзал Гар-дю-Норд и узнаю расписание поездов. И я пошел по ночному Монмартру. Светились витрины редких кафешек и бистро. До вокзала я дошел минут за двадцать пять. Все-таки по ночному Тагилу ходить намного опаснее… Выяснив расписание, я решил не искушать фортуну и поехать домой на метро. И спустился вниз. Это было главной ошибкой моей сравнительно молодой жизни. Даже появление в кипе на заседании общества «Память» не было бы столь угрожающим для здоровья, как этот спуск в парижское инферно. Станция оказалась местом вечерней (а может, и ночной) тусовки афрофранцузов. Платформы были полны народу, но люди никуда не ехали — они были тут как дома. Орали два больших магнитофона, из рук в руки передавались бутылки, стоял нестройный гомон, сверху слышался грохот турникетов, раздвигаемых с применением силы, на платформу постоянно вливались все новые компании. Я стал ловить на себе внимательные, порой угрожающие взгляды. А поезда все не было. Из жизни в родном тагильском дворе я знал правила поведения в критических ситуациях — не смотреть прямо в глаза, не поворачиваться спиной и не уходить ускоренной походкой. Вести себя уверенно, но, не переходя на наглость. Ко мне вдруг подошел громадный негр, допил из горла бутылку пива, с размаху треснул ее об пол и уставился на меня, ожидая реакции… Я сделал вид, что ничего не произошло. А поезда все не было. Потом он стал мочиться на рельсы. «Господи, ну направь его струю на контактный провод! Ну что тебе стоит?» — молился я. И получил еще одно доказательство, что бога нет. Человек-гора, удовлетворившись содеянным, живой и невредимый, отошел к своей компании. А народ все прибывал, шум на перроне становился невыносимым. А поезда все не было. И вдруг раздался ритмичный стук, грохот — и к платформе вылетел из тоннеля поезд метро. Я степенно (не торопиться!) пошел к раскрывшейся двери, зашел в вагон, сел. И уехал. Придя домой, я выпил полтора стакана виски практически залпом. И лег спать. Снились мне негры, танцующие па-де-де из «Лебединого озера». Белые пачки смотрелись параноидально на черных телах, а бутылки явно мешали им держаться за руки. Кошмар был цветной, широкоформатный, стереофонический и (так как перед сном я открыл настежь окно в комнате, а оно выходило в загаженный двор-колодец) с запахами.

А назавтра мы поехали в Сен-Женевьев-де-Буа.

Сколько времени поезд шел до Сен-Женевьев-де-Буа, я не помню. Я большую часть дороги проспал, отдыхая от ночных кошмаров. Но вот мы приехали и вышли из станции. В моем представлении, название «Сен-Женевьев-де-Буа» связано только с русским кладбищем. Так я себе все это и представлял — выходим из поезда, а тут и кладбище. Все оказалось не так. Сен-Женевьев-де-Буа — город, и кладбище расположено где-то на его окраине. А где — черт его знает. Я докопался до одного аборигена, пытаясь на английском, доступном мне (а, надеюсь, и ему), выяснить маршрут. Лягушатник не понимал ни фига, отмахивался, поворачивался спиной, выкрикивал длинные тирады на их собачьей мове. Но я не слезал с него. В конце концов, сдавшись, туземец пригласил нас в свою машину и отвез на кладбище. Описать кладбище я вряд ли смогу. Мы провели там весь день. Проходя от старых могил И. Шмелева, И. Бунина к более поздним — А. Тарковского, Алёши Димитриевича, А. Галича и к совсем свежей могиле Р. Нуреева, мы молчали. Что-то величественное висело над кладбищем. Здесь не хотелось говорить, хотелось ходить и воспринимать ауру. Вообще, кладбище — не место для разговоров, здесь правит бал вечность. А на Сен-Женевьев-де-Буа это чувствовалось особенно сильно. Ровные ряды белых крестов с общей надписью — «дроздовцы». Памятник невесть где похороненным Л. Корнилову и А. Колчаку. «Фрейлины ея императорского величества» — квадрат, усеянный крестами. Помпезный памятник Андрею Тарковскому с пустейшей надписью «Человеку, увидевшему ангела». Строгий черный прямоугольник на могиле Александра Галича с надписью «Блаженны изгнани правды ради». Деревянная гитара на могиле гитариста и шансонье Дмитриевича. Простая плита и фото, запаянное в пластик, на могиле Рудольфа Нуреева. Это все — осколки, а целого там не увидеть — слишком величественно.

Кладбище закрывалось, нас попросили выйти. Мы вышли, и я предложил пойти пешком, надеясь, что путь я запомнил. И мы пошли. Мы вкрутились в какой-то район вилл, потому что я самоуверенно захотел срезать угол. Мы шли часа полтора, потом жена сказала, что мы, наверно, уже подходим к Италии, и желательно спросить у кого-нибудь, где тут Рим. Я глянул на название улицы. Улица называлась просто и привычно — «Рю де Ленин». Мы ускорили шаг, убегая от галлюцинации. Следующая улица называлась «Рю де Маркс». Я сказал жене: «Если следующая «рю» будет Энгельса, я сдаюсь». Следующая улица была «Рю де Сталин». Запахло мистикой. Я постучался в ближайшую виллу. Вышла женщина. Я на английском с примесью французских междометий пытался узнать, где станция. А на улице уже потемнело. Женщина долго втолковывала нам что-то на птичьем языке, потом разочаровалась в нашей сообразительности и позвала, видимо, сына. Сын повторил подвиг первого встреченного нами аборигена — посадил в машину и отвез на станцию. И тут мы выяснили, что заблудились в этих коммунистических «рю» и упилили в соседний город, который явной границы с Сен- Женевьев-де-Буа не имеет. Когда я спросил у парня, почему так странно для капиталистического общества называются улицы, тот, улыбаясь сказал, что мэр — коммунист (хоть и живет в трехэтажной вилле, а не в шалаше под Разливом), а в мэрию в результате выборов уже лет двадцать попадают почти одни коммунисты. Вот и улицы называются согласно генеральной линии.

Мы вернулись в гостиницу и долго вспоминали поездку. Что-то легло в душу и там осталось. И правильно сделало.

Во второй раз я приехал в Париж с дочерью. Я с ней ходил по музеям, пока ее от вида картин не начало мутить. Было ей 13 лет. Поселились мы уже в центре. Из окна отеля был вид на Гранд Опера. Были мы в Париже неделю, никаких особо интересных событий не произошло — обычный малый туристский набор. Поэтому я лучше тебе расскажу о третьем приезде в Париж, куда мы прибыли всей семьей — я, жена, дочь и сын. Я их водил по Парижу, рассказывая самые невероятные истории, вычитанные у Дюма. Мы съездили в Венсенский замок, где томился когда-то герцог де Бофор. Мы посетили церковь Сен Жермен л’Оксеруа, набат которой дал сигнал к началу Варфоломеевской ночи. Мы побывали на улицах Вожирар и Лагарп, где тайно жил герцог Бэкингем во время приезда в Париж. Мы лежали на травяных откосах у собора Сакре Кёр и ели клубнику. Мы шлялись по бульвару Клиши и пляс Пигаль, где усталые проститутки отдыхали на лавочках. И именно там мы вляпались в историю.

Выйдя из дешевых магазинов «Тати», мы прошли мимо какого-то кафе. В это время там раздался шум. С разных сторон к кафе бежали негры. Шум усиливался. Мимо нас пронесся полицейский, на бегу отстегивая дубинку. Я сказал семье: «Ребята, быстро сваливаем. Мне происходящее не нравится». Семья категорически отказалась уходить, мотивируя это желанием «посмотреть экшн». Как я не уговаривал — ни черта. Кафе было от нас метрах в тридцати. У входа колыхалась большая толпа, а со всех сторон, как в финале голливудских боевиков, подъезжали полицейские машины с сиренами. Из них выскакивали ажаны и сразу бросались к толпе. Прошло несколько минут, и вдруг толпа развернулась и кинулась бежать в нашу сторону. Теперь диспозиция «экшна» — мы стоим на тротуаре шириной метра три. Слева от нас проезжая часть, где несется поток машин. Справа — стена дома. И на нас бегут люди. Я хватаю семью и припечатываю к стене дома, чтобы нас, как минимум, не растоптали. И вдруг я замечаю, что часть бегущих закрывает лица рубашками, футболками и вообще тряпками, а какая-то тетка оглушительно визжит: «Газ!» Стало понятно, что мы влипли. Видимо, полицейским надоело усмирять разбушевавшихся негров, и они пустили слезогонку. Бежать с толпой — только запнись, упади и конец. Остаться на месте — толпа пробежит, и придут полицейские с газом. Иди объясняй им, что ты не негр.

Все это промелькнуло в голове секунды за три. Я схватил своих и протолкнул сквозь бегущих. Мы выскочили на проезжую часть. Заметив «окно» в потоке машин, я выпрыгнул на дорогу, раскинул в стороны руки и остановил машины. Не дожидаясь французского мата разъяренных шоферов, мы перебежали дорогу. Теперь надо было идти, хоть и по другой стороне дороги, но в сторону этого злополучного кафе, ибо напротив него была станция метро. Вокруг стоял дикий шум, крики толпы, кваканье клаксонов. Перекрикивая весь этот бардак, я скомандовал моим любителям (а теперь уже и участникам) «экшна»: «Постарайтесь задержать дыхание! Не дышите, пока в метро не зайдем!». Сын закричал: «Папа, я боюсь!!!». Я схватил его за руку и потащил за собой. Да, сказать легко: «Не дыши». А попробуй бежать и не глотнуть воздуха… И мы наглотались. Ощущение было великолепное — как будто штук пятьдесят острых крючьев засунули в носоглотку и стали ими там шуровать. Мы вбежали в метро, где какой-то добрый человек держал раскрытыми входные дверцы, чтобы люди не задерживались для покупки билета. И потом, сев в вагон, мы стали чихать, кашлять, плакать, снова кашлять. До всех только сейчас стало доходить, как легко мы отделались, и чем все это могло закончиться. Вечером в гостинице мы посмотрели по ТВ новости и вдруг увидели все это безобразие, заснятое с вертолета.

Результатом вдыхания газа явилось полное прекращение насморка, мучившего меня четыре дня. С паршивой овцы — хоть шерсти клок.

Я влюбился в Париж с первого взгляда, но третья поездка продемонстрировала мне большие перемены в любимом городе. Центр Парижа был заполнен лихими чернокожими «братками» с гигантскими магнитофонами на плечах. Они шли толпой по улице, заполняя тротуар и не давая никому прохода. Их наглость, привязчивость и бесцеремонность полностью испортили мне впечатление от города. Мне приходилось думать не об окружающих красотах, а о безопасности семьи.

Теперь, вспоминая Париж, я явственно представляю, как дюжие смуглые парни, не снимая с плеча магнитофон, насилуют бедную Марианну и лапают за голые сиськи Свободу, спустившуюся с баррикад…

                                       (продолжение следует)

Print Friendly, PDF & Email
Share

Михаил Сипер: Письма русскому другу: 4 комментария

  1. Aleks B.

    Михаил Сипер
    Я никогда не умел писать чистую правду: всегда она перемежалась с некими фантазиями, которые придавали рассказу цельность и почему-то правдоподобность. Видимо, есть в голой истине какая-то черта, вызывающая недоверие читателя. И так было всегда, во все века. Кто верил бедной Кассандре? Фантазии привлекательны, факты — отвратительны. Поэтому, Сережка, в дальнейших моих писаниях не пытайся отделить зерна от плевел — это маловыполнимо и совершенно не является необходимостью. Как говорил Антон Павлович в бессмертной «Жалобной книге», лопай, что дают….
    живо и контрастно с предыдущими ораторами выступила Мария Васильевна Розанова. Она сказала: «Вы все говорите красиво. И все вы врете. Вы пытаетесь выглядеть друзьями Максимова. Правду тут скажу только я, потому что мы с Максимовым были врагами. Скольким он помог? Бесчисленному количеству. Сколько человек в зале? Пятнадцать. Вот и вся цена вашей дружбе». И она продолжила рассказ о своих непростых отношениях с писателем, и сразу передо мной стал вырисовываться абсолютно живой, неплакатный образ. Периодически переходя на ненормативную лексику, что в устах этой немолодой обаятельной женщины звучало как музыка, она говорила минут тридцать, и когда закончила, то раздались долгие аплодисменты. Она сказала: «Я про всё это пишу в книге, которая скоро выйдет. Она называется «Абрам да Марья». И эпиграф у неё: «С волками жить…» Какая-то женщина в первом ряду радостно продолжила: «По-волчьи выть!» Розанова грустно посмотрела на неё: «Разве я настолько примитивна? Нет, эпиграф: с волками жить — волков е-ать!» Зал заржал. Я сфотографировал ее и Андрея Донатовича на память, и мы ушли…
    Теперь, вспоминая Париж, я явственно представляю, как дюжие смуглые парни, не снимая с плеча магнитофон, насилуют бедную Марианну и лапают за голые сиськи Свободу, спустившуюся с баррикад…”
    “”””””””””””””””””””””””””””””””””””””””””””””””””””””””””””””
    Письма русскому другу — Михаилa Сиперa так замечательны, что комментировать нЕзачем. И – вредно. (продолжение следует)

  2. Inna Belenkaya

    «Белые пачки смотрелись параноидально на черных телах, »
    Это как?
    А в целом текст хороший, читать интересно. И Мария Розанова узнаваема и бесподобна со своей характерной лексикой.

  3. miron

    …Остаться на месте — толпа пробежит, и придут полицейские с газом. Иди объясняй им, что ты не негр.»
    @@@@@@@@@@@@@@@@@@@@@@
    Кому интересно. Зацепился за текст…В тексте видимо неточность со словом «объясняй»- израильский загар может ввести ажанов, в горячке, взаблуждение? Можно было закатать рубашки, футболки и оголить животы для смягченияситуации и крепко держать документы при себе…Разве нет?
    Случай в метро -блеск ,песней:»..ТагИла Хава, ТагИло Хава, НижНий ТагИла..»- организовать танцы в поддержку борьбы сионистов за свободу Палестины…С хлопцем с Монмарта ничего не могло случиться по «струе»- пол не проводник .
    Вообще Бог есть-доказали Вы лично-оставшись целы,невредимы до следующей зарплаты в шекелях НОВЫХ…
    Как-то так.
    P.S. Не понял кто есть Андрей Донатович и Розанова? Сохранился трек с которого вывезли евреев…?

Добавить комментарий для miron Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.