©"Заметки по еврейской истории"
  апрель 2019 года

362 просмотров всего, 1 просмотров сегодня

Еще три года назад я никак не мог найти работу, и вот теперь мною дорожат, и я даже могу ставить свои условия. Я посоветовался с несколькими друзьями. Приговор был единогласным: работа в Мемориал госпитале, известном своими классными специалистами, в том числе и патологоанатами — замечательная возможность, упускать которую нельзя.

Леопольд Косс

От Польши до Парк Aвеню

Перевод с английского Владимира Шейнкера
(продолжение. Начало в №8-9/2018 и сл.)

ЧАСТЬ VI. АМЕРИКА, АМЕРИКА

Плавание

Леопольд КоссПриступая к этой части своих мемуаров, я вспомнил итальянский фильм об албанцах, направлявшихся в Америку, который недавно (1996 г.) видел. Все иммигранты, независимо от языка, на котором они говорят и от того, из какой страны они уезжают, проходят через те же унизительные испытания, добираясь до «Земли Обетованной».

У нас были билеты на корабль с пышным названием «Морская молния». Строился он в большой спешке во время войны для перевозок солдат. Поскольку он отходил из Гавра, то мы получили транзитные французские визы и в середине мая 1947 г. отправились поездом из Женевы в Париж. Здесь мы остановились в небольшом отеле и я снова встретился с моим дядей Шмелке Каханом. И он, и его семья благополучно пережили немецкую оккупацию. Отход корабля почему-то задерживался и мне пришлось идти в полицию, чтобы продлить наши французские визы. Это был большое, мрачноватое здание, обнесенное стеной с воротами, с полицейскими и жандармами, сновавшими вокруг. У здания этого была во время войны плохая репутация — в нем держали политических заключенных, перед тем, как выдать их гестапо. Никаких следов ужасов, которые здесь случались, сейчас, в мае 1947 г. заметно не было. В глаза бросалось то, что работавшие здесь люди были плохо одеты и выглядели очень бедными. У меня были швейцарские сигареты, и я предложил одну чиновнику. Оказалось, что это был лучший способ быстро получить продление визы.

26 мая мы узнали, что корабль отправляется на следующий день. Мы сели на поезд, через часа четыре были в Гавре и сели на корабль. Анни и Майк получили застекленную кабину на верхней палубе, куда помещали женщин с детьми. Мужчин отправляли на нижние палубы, я оказался на третьей сверху. Это было большое помещение без окон, заполненное трехэтажными нарами. Мне досталась средняя полка с небольшим шкафом для вещей. На нашей палубе было не менее 200 пассажиров. От шума можно было оглохнуть, а от сигаретного дыма — задохнуться. Замечательные условия для морской болезни.

Корабль был еще в порту, когда нам предложили ланч. Тут я впервые столкнулся с американским общепитом. Мы выстроились в очередь между стойками с подносами в руках, и черные работники кафетерия, одетые в белые рубашки и высокие поварские шляпы, заполняли тарелки проходивших пассажиров. Я и чернокожих увидел в этот день первый раз в жизни, большинство из них были очень большого роста и я их побаивался. Кроме того, я не понимал ни одного их слова.

Изобилие еды было подавляющим. По крайней мере три горячих мясных и куриных блюда, дымящиеся котлы с картошкой и разными овощами, фрукты, и в том числе прекрасные красные яблоки на десерт. Наверное это был рацион солдат, которых везли из Америки в Европу и назад. Таких, как я, перебивавшихся всю войну в лучшем случае на очень скромной диете, обилие американской пищи просто поражало. Не отставая от других, я набрал на свой поднос всякой всячины, нашел место за столом и принялся за еду. Через пару минут я понял, что вся еда абсолютно безвкусна. Я съел пару ложек и больше не мог. Даже аппетитные красные яблоки имели вкус бумаги. Как я был разочарован!

Я выбрался на верхнюю палубу, чтобы поговорить с Анни. У них еда была получше, видимо, женщин и детей кормили офицерской пищей, да и на свежем воздухе дышалось много легче, чем у нас.

Корабль отплыл во второй половине дня, добраться до Америки мы должны были за десять дней. Без особой грусти смотрели мы на тающие берега Европы. Настала ночь, и я спустился на свою палубу. Перед тем, как лечь в кровать, я зашел в огромную туалетную комнату, где были простые писсуары, унитазы без кабинок и души. Меня тошнило и голова кружилась, я с трудом добрался до своей постели. Хорошо еще, что я почти ничего не ел и мой желудок был пуст. Мой сосед страдал так же, как и я — морская болезнь. Никогда я так скверно и беспомощно себя не чувствовал и решил про себя, что если выживу, то никогда в жизни больше на корабле не поплыву. И я сдержал свою клятву: «Морская молния» была моим первым и последним кораблем.

На верхней палубе было немного легче, я выходил туда, когда были силы. Меня все равно все время тошнило и рвало, но все же сидеть здесь на стуле было лучше, чем лежать на моей койке внизу.

Дня через два-три стало немного легче и я стал понемногу знакомиться с другими пассажирами. Ближе всего я сошелся с супругами Шлосс. Он был патологом из Германии и работал некоторое время в Швейцарии, а она была очень милой женщиной, мечтавшей о большой семье с пятью детьми. Мы подружились на долгие годы.

Познакомился я и с мистером Вульфом, хотя так и не узнал, чем он занимается и откуда он, знал только, что он — настоящий американец. Он произносил длинные и яростные монологи о правительстве, социалистах, евреях, городе Нью-Йорке и тому подобное. Я плохо понимал, что он говорит, но мне было полезно слушать его речи как введение в американский английский и как иллюстрацию американской свободы слова. То, как он бесстрашно ругает свое правительство, поражало меня, воспитывавшегося в Польше и жившего в других странах во время войны и военной цензуры. А еще он все время повторял, что Нью-Йорк — это не Америка, и я не мог понять, о чем он толкует.

Оставшаяся неделя нашего плавания после сильных ощущений морской болезни прошла непримечательно. Мы проводили много времени на палубе, болтали с пассажирами, и плохо себе представляли, что нас ждет впереди. Мы с Анни наконец поговорили серьезно о планах на будущее. Она хотела бы заниматься дизайном одежды и искать эту работу в центре Манхеттена, где сосредоточены такие мастерские. Я совсем не знал, как отнесутся в Америке к моим медицинским знаниям и моему Швейцарскому диплому.

Мы также решили сменить фамилию с Кон на Косс. Это был серьезный шаг и меня до сих пор одолевают сомнения, правильно ли я поступил. Делал я это по нескольким причинам. В Польше типичная еврейская фамилия на пользу никому не шла, а недавние страшные события еще больше подталкивали к тому, чтобы ее изменить. К тому же, по-французски моя фамилия звучит совершенно неприлично. Косс, с другой стороны, звучит нейтрально как что-то польское или славянское, и перемена фамилии будет разрывом с прошлым и началом будущего. Я не понимал тогда, что от прошлого так просто избавиться невозможно.

Утром 6 июня 1947 г. в прекрасную солнечную погоду впереди показались небоскребы Нью-Йорка. Корабль остановился и принял на борт чиновников иммиграционного ведомства. Мы были еще достаточно далеко от берега и видели весь Нью-Йорк и Статую Свободы, и я с восторгом смотрел на эту картину. Поразил меня и Белт Парквей — шоссе на побережье Бруклина с мчащимися по нему автомобилями. Я никогда в жизни не видел столько автомобилей сразу . Неужели и у меня когда-нибудь будет машина? Не верилось.

Пассажиры выстроились в очередь к иммиграционным чиновникам. Тысячи людей стояли в коридорах, ведущих в импровизированные офисы. Жара была удушающей, очередь то сжималась, то растягивалась, только один человек в форме пытался поддерживать порядок. Передо мной было человек двести, а за мной — еще больше. Я заметил, что распорядитель пропускает вперед женщин с детьми. Майк сидел у меня на руках, но как назло вел себя замечательно — что-то тихо бормотал на швейцарском немецком, и человек в форме нас не замечал. Я исправил положение, ущипнув Майка за попу, он немедленно заревел и мы были замечены. Человек в форме выудил нас из очереди и поставил вперед.

За столом, покрытым зеленым сукном, сидели трое чиновников с суровыми лицами. Когда подошла моя очередь, я протянул чиновнику наши польские паспорта (больше никогда в жизни я их не использовал) и бумаги, выправленные для нас американским консулатом в Цюрихе. Их было немного: справка о здоровье (включая флюoрограмму грудной клетки), бумага от швейцарской полиции, подтверждавшая, что мы не совершили никакого преступления и рекомендации наших спонсоров.

Доставая бумаги, я поставил Майка на стол, и он немедленно написал на зеленую скатерть. Чиновник в это время изучал наши бумаги, и я с ужасом увидел, как мокрое пятно ползет в его сторону. Я схватил Майка на руки, чтобы ограничить урон, который он наносил скатерти, подумав при этом, что теперь у нас очень мало шансов попасть в США. К моему облегчению, чиновник, заметив пятно, не только засмеялся, но и проштамповал наши паспорта, не глядя. Он сказал нам что-то, чего я тогда не понял, и только после сообразил, что это было: «Добро пожаловать в Соединенные Штаты!»

Через пару часов мы пришвартовались к пирсу на западной стороне Манхеттена, наверное, где-то около 50-ой улицы. По пути из океана в устье Гудзона я жадно осматривал город, в котором мне предстояло жить. В оживленной гавани была масса разнообразных кораблей — от маленьких парусных яхт до огромных грузовых судов и паромов. И вся эта фантастическая панорама завершалась на заднем плане огромными зданиями, подобных которым я в жизни не видел. Тысячи автомобилей, непрерывно сновавших по улицам, были очевидным свидетельством сумасшедшей активности этого города. Я, наверное, повторяю то, что множество людей, впервые оказавшихся в Нью-Йорке, говорили до меня, но только так я могу описать свои впечатления. Подплывая к берегу, я сомневался, найдется ли и для нас место в этом огромном и пугающем мире громадных домов и миллионов людей.

Земля обетованная?

На пирсе нас встретили родители Анни. Они бросились обнимать дочь и внука, но меня приветствовали подчеркнуто холодно. Мы поехали на машине в район Форест-Хилс, где у них была квартира на Бёрнс стрит, недалеко от Теннисного клуба Форест-Хилс. Здесь меня ожидал неприятный сюрприз. После обеда мне сообщили, что места для меня в этой квартире нет, и что я должен отправиться в другую квартиру в Форест-Хилс, за которую я должен буду платить 12 долларов в неделю. Вся моя наличность состояла из 21 доллара. Мне выдали полотенце и словарь и отправили в мрачноватую квартиру неподалеку, где женщина сдавала комнату. Естественно, это событие внесло свой вклад в несчастную судьбу нашего брака.

Я был так расстроен, что всю ночь не мог уснуть, но утром решил, что нужно перестать киснуть и начать энергично налаживать новую жизнь. Я не терял связи с моей подругой по Брюсселю и Монпелье Эстер Шефнер. Она вышла замуж за молодого человека по имени Фриденталь и уехала в Соединенные Штаты в 1941 г., где ее муж поступил в Детройте на медицинский факультет университета Уэйн. Сейчас он был на стажировке в Линкольн Госпитале в Бронксе. Эстер была очень любезна. Мы договорились встретиться через пару дней в госпитале, где она надеялась устроить меня на стажировку. Я, между тем, решил отправиться в Организацию для Новых Американцев (или что-то похожее), расположенную на улице Парк Роу в Манхеттене. Меня научили, что нужно доехать на метро (за пять центов) от станции Форест-Хилс до Манхеттена и там пересесть на поезд до станции Фултон—стрит. Умудренный своим опытом с парижским метро, я изучил карту нью-йоркской подземки и решил, что мне не нужно делать пересадки, поскольку поезд маршрута Ф идет прямо до станции Фултон—стрит. Когда я через пол-часа доехал до этой станции, я совершенно запутался и не мог понять, где я нахожусь. Я остановил человека, который выглядел немного менее озабоченным, чем другие и спросил его, как пройти к улице Парк Роу. «Парк Роу? — переспросил он — так это же в Нью-Йорке». Я ничего не мог понять, я думал, что я и нахожусь в Нью-Йорке. Куда же поезд метро меня завез? На смеси английского и идиш мужчина пытался мне объяснить, что я приехал в Бруклин, и что это не Нью-Йорк (он имел в виду — не Манхеттен, поскольку Бруклин все-таки один из пяти районов города Нью-Йорк), и что в Манхеттене тоже есть Фултон—стрит. Он объяснил мне, как переехать в Манхеттен, и через час я был в Организации Новых Американцев.

Меня приняла важная и хорошо одетая дама среднего возраста, украшенная большим количеством довольно вульгарных ювелирных изделий. Наше интервью шло на смеси пиджин-английского и идиша и продолжалось довольно долго. Она мне объяснила, что мне не полагается никакой финансовой помощи, поскольку моя семья живет в Форест-Хилс, а это значит, что они — богатые люди. Я не хотел оправдываться и не стал ей говорить, что скорее умру от голода, чем попрошу у них помощи. Что касается моей профессии, то она мне сообщила, что в Америке и так слишком много врачей, а в Нью-Йорке, в частности, слишком много докторов-беженцев, которые все равно не в состоянии сдать экзамены для получения разрешения работать врачом. Если я все-таки хочу заниматься медициной, то мне стоить подумать о переезде в такие отдаленные штаты как Миссисипи или Северная Дакота, где я, может быть, и смогу прожить, работая терапевтом. Я поблагодарил леди и вернулся к себе в Форест-Хилс.

Я должен был растянуть свои 20 долларов на то время, которое потребуется, чтобы найти работу. К счастью, в те времена все было очень дешево. Блок сигарет Кэмел (10 пачек) стоил доллар, за 10 центов я покупал булочку с кофе или чаем, даже на один цент можно было купить конфетку. Подземка стоила пятачок, а газета (я покупал обычно Нью-Йорк Пост, в то время газету левого направления) — 2 цента.

Через пару дней я поехал на метро на 138-стрит (на этот раз я правильно сделал пересадку) и встретился с Эстер в Линкольн Госпитале. Эта больница находится в Южном Бронксе и тогда этот район сильно отличался от теперешнего. Госпиталь построен был в 1880 г., он был знаменит своей первой школой для черных медицинских сестер. И, действительно, я сразу обратил внимание на множество черных девушек, носивших синюю форму студенток-медсестер и шапочки. Это было кирпичное здание с парковкой для машин скорой помощи и специальным входом в это отделение. Жилые помещения для сотрудников состояли из отдельных комнат, в каждой из которых была раковина, а туалеты были общими. Эстер познакомила меня с управляющим по имени Крюгер и предупредила, чтобы я говорил как можно меньше, чтобы не демонстрировать, как плохо я знаю английский. У Kрюгера как раз была вакансия и меня зачислили на должность стажера на ротации. Мне положили 25 долларов в месяц с бесплатным жильем, едой и стиркой.

Я попросил, чтобы мне позволили приступить к работе немедленно, а не с первого числа следующего месяца, как это было принято, а также начать мою ротацию по разным специальностям с педиатрии, где мой примитивный английский был бы менее серьезной проблемой, чем при работе со взрослыми пациентами. Обе мои просьбы были удовлетворены. Я расплатился за свою комнату в Форест-Хилс и остался с четырьмя долларами в кармане, но теперь у меня была крыша над головой и бесплатное питание. Это было неплохое начало. С другой стороны, я не мог поддерживать свою жену и ребенка, но, честно говоря, после того, как меня выставили из квартиры родственников, совесть меня особенно не мучила. Кроме того, Анни вскоре устроилась на работу в «Швейном Квартале» в Манхеттене и сняла комнату в маленькой гостинице, а Майкл остался на время с ее родителями.

Я должен был еще закончить оформление документов в иммиграционном департаменте, который находился в то время на Коламбус авеню — там, где сейчас находится Линкольн Центр. Мы с Анни получили новые имена, а я, кроме того, взял себе второе имя — Джордж, как это принято у американцев. Итак, теперь меня звали Леопольд Д. Косс.

Моя медицинская карьера в Америке началась 15 или 16 июня 1947 г. Мне выдали белую униформу, состоявшую из брюк и куртки с эмблемой города Нью-Йорка на левом рукаве. Рубашка должна была быть своя, и было принято носить галстук. Эстер, которая заканчивала свою практику ротации и получала должность ассистента, представила меня моим новым коллегам и, в частности, резидентам детского отделения, которые должны были быть моими начальниками в течение следующих шести недель.

Наш госпиталь был открыт в 1880 г. Он состоял из нескольких больших отделений на 50 коек каждое. В каждом из них была станция медсестер, все они были чернокожими. В больнице была также небольшая лаборатория и отдел радиологии. Только в лаборатории и в радиологии персонал был постоянным, работал полный день и получал зарплату, все остальные доктора работали бесплатно как добровольцы. В то время считалось гражданским долгом помогать бедным пациентам больницы Линкольна.

Попасть в резидентуру или на практику в больницах Нью-Йорка считалось большой удачей. Здесь можно было приобрести много практических навыков под руководством опытных докторов-добровольцев. Практическая забота о пациентах была целиком в руках резидентов. Резидентами были студенты, недавно получившие диплом врача в различных медицинских институтах Америки, или ветераны-медики, служившие в армии в Европе или на Дальнем востоке. Ветераны записывались главным образом на укороченный трехлетний курс по специальностям терапия, хирургия, педиатрия и акушерство-гинекология.

Среди резидентов был только один иностранец, ставший доктором за рубежом — поляк Ежи Ружковский, единственная живая душа, с кем я мог нормально общаться. Он учился в Польше и в Англии, был опытным терапевтом и пульмонологом и оказался добрым и заботливым коллегой.

Резиденты ели все вместе в большой столовой, которой командовал огромный черный повар. Нас обслуживали официантки. Здесь можно было познакомиться поближе со своими коллегами и попрактиковаться в английском языке. Через шесть недель я уже мог поддержать беседу на английском и понимать все, что касалось моих обязанностей.

Среди запомнившихся мне эпизодов моей резидентуры были мои отношения с черным поваром. Он заметил, что я всегда голоден, показал мне кастрюлю риса с подливкой на задней конфорке плиты, которая остается после ужина и посоветовал не стесняться. В результате за первый год резидентуры я поправился на 15 кг.

Другой запомнившийся мне эпизод был совсем другого рода. Мои коллеги дурачились в столовой, делая шарики из хлеба и бросая их друг в друга. Я не мог этого перенести. На вторую или третью неделю моей практики я еще не научился контролировать свои эмоции. Я вскочил и заорал на всю столовую: «А ну перестаньте играть с хлебом, это драгоценность!» Наступила мертвая тишина, и я сел, сгорая от стыда за свой убогий словарь. Но игры эти больше не повторялись.

Я познакомился в госпитале со многими приятными людьми, но никто из них не стал мне так близок, как Билл Гутштейн, ставший моим другом на всю жизнь. Я впервые его увидел, когда зашел в лабораторию патологии, где он был ассистентом. Он сидел за микроскопом, и я робко спросил его, не могу ли я взглянуть на гистологический препарат. Как он в последствии множество раз повторял, он был поражен тем, что практикант интересуется микроскопическим препаратом. Мне показалось, что это была саркома, и Билл сказал, что я поставил правильный диагноз. Швейцарская практика меня не подвела!

После этого случая Билл взял меня под свое крыло. Он учил меня, как сдавать письменные экзамены и отвечать на вопросы со множественным выбором ответов. Ни того, ни другого в Европе не было, все экзамены были устными. Под его руководством я сдал с первого раза экзамен, дававший право заниматься медициной в штате Нью-Йорк. Мы продолжали тесно общаться с Биллом и по работе, и в личной жизни.

Другим моим другом был Пол Роджерс, психиатр, обожавший свою профессию. Он был небольшого роста, носил усы и говорил всегда очень обдуманно, взвешивая каждое свое слово. Он и Билл были потрясены моими приключениями в Европе и заставляли меня повторять эти истории множество раз. Бедный Пол! Его молодая жена, школьная учительница, внезапно погибла от аневризмы сосудов мозга.

Была среди резидентов и небольшая группа техасцев. Один из них, очень красивый и высокий еврейский парень был женат на поразительно красивой блондинке, которую звали Билли. Так я познакомился с техасской модой называть девушек мужскими именами.

Имя другого техасца из Хьюстона, с которым я был дружен, я называть не буду. Это был дружелюбный, очень способный , полноватый молодой человек с сильным плоскостопием. Он был холост и с большим удовольствием сдавал свою сперму. В эти дни в нашем госпитале делались первые попытки искусственного осеменения донорской спермой. За пузырек спермы платили 20-25 долларов, но сдавать ее нужно было по команде врача, когда женщина была уже в гинекологическом кресле. Моего друга вызывали по телефону, он немедленно бросал все, что он делал, бежал в уборную и через несколько минут возвращался раскрасневшийся с драгоценным пузырьком под рубашкой, чтобы содержимое не остыло, и спешил в гинекологическое отделение, где доктор вводил сперму пациентке. Не знаю, как часто эта процедура приводила к успеху, но иногда я задумывался над тем, сколько маленьких детей с плоскостопием появилось в Бронксе. Почему-то все без исключения реципиенты были белыми женщинами, я не видел ни одной чернокожей или латиноамериканской женщины среди них. Я вспоминаю также, как быстро белое в то время население Бронкса стало заменяться на иммигрантов из Латинской Америки, главным образом из Пуэрто Рико.

Было много других коллег, которых я хорошо запомнил. Один из них, Бен Х. был на войне капитаном медицинской службы. Его назначили личным врачом Геринга во время Нюрнбергского трибунала. Он нам рассказывал, что Геринг во время процесса относился к нему очень дружелюбно, хотя и знал, что его доктор — еврей. Мы расспрашивали Бена, как он разговаривал с Герингом, который не знал английского, а Бен не говорил по-немецки. «Очень просто, — отвечал Бен, — Геринг говорил со мной на примитивном немецком, а я отвечал на хорошем идиш, и мы понимали друг друга». Бен категорически отрицал какую-либо свою ответственность за то, что он не обнаружил ампулу с цианистым калием, которую кто-то передал Герингу в тюрьму, чтобы он отравился.

Наша резидентура была представительным срезом всей Америки: здесь были люди итальянского, немецкого и восточно-европейского еврейского происхождения, было даже несколько американских японцев, кажется, из Тулейнского университета в Новом Орлеане. Знакомство с этими людьми было замечательным введением в американскую жизнь. По мере улучшения моего английского (а я прогрессировал очень быстро) я вступал с американцами в дискуссии на самые разные темы. Одной из них были расовые отношения. У меня не было никаких расовых предрассудков, да я в Европе очень редко видел чернокожих, и я откровенно говорил об этом, вызывая иногда неудовольствие моих коллег. Во время одного из таких разговоров один хирург (назовем его Др. N) спросил меня, как бы я отнесся к тому, что моя сестра вышла замуж за «черномазого». Я был поражен этим вопросом и ответил, что если бы моя сестра была жива, я бы и не подумал возражать против этого брака. Др. N, который почти ничего не знал о прошлой моей жизни, тоже был в свою очередь поражен, и эту тему мы больше с ним никогда не обсуждали.

Помимо языка, я очень быстро прогрессировал и в практической медицине. За один год практики в Линкольн госпитале я узнал очень много о клинической медицине, начиная с педиатрии, и затем о хирургии, акушерстве и гинекологии. Все мои теоретические знания, полученные в Швейцарии, теперь сливались с практическими навыками. Я научился многим простым процедурам: взятие крови на анализ, элементарные хирургические процедуры, завязывание хирургических узлов, эпизиотомия, пудендальный блок и наложение щипцов при родах, ассистирование хирургу во время операции, простой эфирный наркоз и лабораторные работы. Штатные лаборанты работали по будням с 8 утра до 5 вечера, в остальное время мы могли практиковаться в анализах мочи, крови, определении группы крови, и даже в некоторых простых химических процедурах и гематологии. Лаборатория была моим любимым местом в госпитале.

Были у меня и клинические случаи, запомнившиеся на всю жизнь. Одна из пациенток, молодая девушка-блондинка, наверное, 18-19 лет сделала подпольный аборт и получила перитонит после перфорации матки грязными инструментами. Я старался сделать для нее все, что мог, но, несмотря на пенициллин и сульфаниламиды, у нее появлялись все новые нарывы, ее брюшная полость была увешена дренажными трубками. Ее бойфренд, молодой парень, часто приходил к ней. Я не знаю, выжила ли она, поскольку меня перевели в другое место, но прогноз был неблагоприятным. После этого случая я навсегда стал сторонником легальных абортов. Пожилая женщина с постоянным дренажем кишечного свища, который никто не знал как лечить, лежала на матраце на полу и непрерывно стонала, но никто на нее внимания не обращал. Было много мужчин с непроходимостью мочевых путей из-за увеличения простаты (или рака?), которым вставляли катетер несколько раз в день. Я на собственном опыте знаю, какая это боль. Интеллигентный и приятный мужчина европейского вида медленно умирал от метастазов в печени. Он всегда старался быть приветливым и улыбался, но я видел, как он слабеет день за днем, я ничем не мог ему помочь, и тяжело переживал его смерть. Одна из палат была заполнена женщинами с запущенным раком шейки матки. Они умирали главным образом от уремии и в палате стоял тяжелый запах мочи. У молодого мужчины был туберкулезный менингит и его лечили введением в позвоночник нового антибиотика — стрептомицина. Он был первым пациентом, спасенным от этой болезни, но, к сожалению, не без осложнений — стрептомицин сделал его совершенно глухим.

Мне хорошо запомнилась еще одна пациентка. Это была маленькая пожилая женщина, поступившая в госпиталь с подозрением на инфаркт. Я обратил внимание на ее французский акцент и заговорил с ней по-французски. Ее звали Сюзанна, и она была (как сама она с гордостью заявила) «военная невеста» — иностранная девушка, вышедшая замуж за американского солдата, воевавшего в Европе. Принимая во внимание ее возраст, в это трудно было поверить, но оказалось, что она была «военной невестой» в Первую мировую войну. Эта еврейская девушка из Эльзаса вышла замуж за американского солдата в 1918 г. Они поселились в Бронксе, муж ее умер, и теперь она была активным членом французской общины в Бронксе — «крестной матерью» нового урожая «военных невест» Второй мировой воины.

Выписавшись из госпиталя, она позвала меня в гости. Жила она на Южном бульваре, в рабочем районе. У нее я встретил несколько «военных невест».Одна из них, Моника, была красивой, стройной блондинкой, мы с ней стали хорошими друзьями. Другие француженки были не очень интересны. Некоторые были просто «девушками по вызову», готовыми выйти замуж за любого американского солдата, чтобы выбраться из послевоенной Франции и попасть в Америку. Многие из этих браков быстро распались. Мужья часто оказывались необразованными бедняками, неспособными к любой работе, кроме самой примитивной. Одна очень эффектная «девушка по вызову» вышла замуж за управдома из Бруклина и была, мягко говоря, недовольна своим выбором.

В декабре 1947 г. снежный буран завалил улицы 70—см слоем снега и полностью парализовал город. Госпиталю удалось добыть две или три военные «арктические» машины скорой помощи и на них ездили на вызовы интерны с медицинскими сестрами. Я в это время был на ротации как раз в скорой помощи и вместе с медсестрой ездил на вызовы. Я никогда не забуду одного вызова в Бронкс в еврейскую семью. Семья была довольно зажиточной, они извинялись, что вызвали скорою помощь из городского госпиталя, а не пригласили своего семейного врача, который не мог до них добраться из-за урагана. У главы семьи, мужчины лет шестидесяти, была одышка. Болей в груди у него не было, но дыхание было затрудненное и свистящее. Он рассказал мне, что у него астма и он принимает от нее лекарства. Я ввел ему адреналин из небогатого набора лекарств, которые госпиталь выдавал врачам скорой помощи, больному стало легче и мы уехали. Я ушел спать и был разбужен моим другом Ружковским, сменившим меня на скорой помощи. Он сказал, что мой больной умер от инфаркта вскоре после моего отъезда. Очевидно, я не смог диагностировать инфаркт с симптомами, похожими на астму. Я был просто убит своей ошибкой и поклялся никогда ее не повторять.

Я прошел ротацию по всем главным специальностям: педиатрия, терапия, хирургия, акушерство и гинекология, а к скорой помощи я возвращался несколько раз. Акушерство и гинекология были для меня особенно интересны, поскольку руководителем моим был доктор Уиткин, щедро тративший на меня свое время и давший мне множество полезных советов. В этом отделении к тому же работало множество сестер с богатым медицинским опытом. За шесть недель ротации я принял около двухсот родов. Большинство рожениц уже имели детей и их принимали в госпиталь прямо перед родами. Многие из них говорили только по-испански, и я быстро научился давать им советы на этом языке, их было два: puja или no puja. Мои роженицы были опытными и незамедлительно выполняли мои команды — тужиться или сделать паузу. Я научился делать пудентальную анестезию, эпизиотомию и даже наложение щипцов. Некоторые роженицы, у которых уже было несколько детей, не могли выбрать имя новорожденному ребенку и решали назвать его именем молодого врача, принимавшего роды. Я, однако, сомневаюсь, что многие из них окрестили своего ребенка Леопольдом. В Бронксе, да и во всей Америке это имя звучит очень странно. Пожалуй, у меня в Америке был только один тезка — дирижер Леопольд Стоковский. Естественно, во время моей больничной практики все меня звали «Лео», только близкие друзья называли меня полным именем, а совсем немногие, знавшие меня с детства, называли польским именем «Люшо».

Моя резидентура заканчивалась в апреле-мае 1948 г. и нужно было решать, что делать дальше. Я был очень воодушевлен своими успехами и тем, что я наконец получил диплом терапевта и право на медицинскую практику, но я был ужасно беден. Я по-прежнему хотел быть патологоанатомом, но было известно, что попасть в резидентуру по патологии очень трудно, и что получать я буду не больше 50 долларов в месяц. Хотя у Анни уже была надежная работа, и она была согласна поддерживать меня, пока я буду в резидентуре, мне хотелось быть самостоятельным. Один знакомый уролог, который мне симпатизировал, предложил устроить меня в частный госпиталь под названием Хантс-Пойнт. Мне предложили работу резидента и зарплату 200 долларов в месяц, а также ежемесячную доплату к зарплате от штатных врачей, чьих пациентов я буду обслуживать. Я согласился, и с 1 июля 1948 г. приступил к своей новой работе.

Я стал настоящим богачом по сравнению с тем, что я имел год назад. Мы с Анни сняли небольшую квартиру в районе Астория в Квинсе в новом квартале, построенном для возвращающихся с войны ветеранов. Это была маленькая квартира с двумя спальнями и ванной комнатой, но без кухни. Анни платила за нее сто долларов в месяц из своей зарплаты дизайнера одежды. Я взял несколько уроков вождения, получил права и вскоре купил свою первую машину — черную Шевроле 1940 г., проехавшую, вероятно, не меньше 200 тысяч миль, хотя на спидометре было только 45 тысяч. До меня у машины уже было три хозяина, но она все еще была на ходу. Покупал я ее у пожарника, прямо в его пожарной части, и во время покупки заревела сирена и ему пришлось уехать на пожар.

Он вернулся через пол-часа, мы закончили нашу сделку и я впервые повел машину один. Это было ужасно. Тормоза у машины работали плохо и я скоро понял, что ехать одному и следить за светофорами совсем не так просто как вместе с инструктором. Когда я остановился на красный свет на подъеме, машина поползла назад, и я не мог ее остановить, пока она не уперлась задним бампером в огромный грузовик, водитель которого не переставал гудеть, пока я на него наползал. Ручной тормоз у меня не работал, и я не умел запустить машину, когда дорога шла в гору. Задние огни тоже не работали. И это было только начало. Все, что могло сломаться в машине, сломалось в моем Шевроле. Я, например, не подозревал, что нужно менять в ней масло. Но все-таки за два года я научился ее водить и ухаживать за ней. Я очень любил мою первую машину, я чувствовал себя в ней настоящим американцем

Госпиталь Хантс-Пойнт

Это был небольшой частный госпиталь в Бронксе, принадлежавший братьям Ковнер. У них было еще два госпиталя в Манхеттене: Парк-Ист и Парк-Вест. Братья были очень богаты и, говорят, очень скупы. Мой госпиталь был на Хантс-Пойнт авеню в Бронксе, в тихом рабочем районе, который за несколько лет превратился в опасное место, где было раздолье для бандитов и торговцев наркотиками. У госпиталя была плохая репутация, его называли фабрикой абортов, хотя за все время моей работы не было сделано ни единого.

Здесь, правда, умерла после непрофессионально аборта, сделанного где-то еще, мисс Уорд — богатая наследница знаменитой фирмы Монтгомери Уорд, о чем писали все газеты. В госпитале работало много штатных врачей из Бронкса, а пациентами были в основном евреи, жившие вдоль улицы Гранд Конкорс (в то время — Парк Авеню тоже в Бронксе). В госпитале занимались самыми разными проблемами: сердечные заболевания, кишечные операции, акушерство.

Кроме своих 200 долларов я получал еще «чаевые». Мы работали вместе с резидентом по фамилии Мейер, который был опытнее меня. Он был хорошим коллегой, советовал мне, как общаться не только с больными, но и с докторами, с которыми мы должны были работать. Нас вызывали на работу по телефону днем, а по ночам мы с Мейером являлись по вызову по очереди.

Обычно Мейер или я принимали больного и составляли карту, включавшую историю болезни и результаты осмотра. Штатный врач, с которым мы работали, звонил одному из нас и говорил, что он хочет сделать с пациентом, и мы должны были взять кровь на анализ, или дать больному какие-либо лекарства или сделать вливания. За это нам полагались «чаевые». Мне казалось унизительным брать у этих врачей пять или десять долларов, но Мейер сказал мне, что я должен не только принимать эти деньги, но и требовать их, поскольку мы с ним знаем медицину много лучше, чем штатные доктора. И я вскоре убедился, что он был прав.

 Особенно очевидно это было в родильном отделении. Я множество раз вспоминал с благодарностью своего друга доктора Уиткина, обучившего меня основным приемам акушерства в Линкольн госпитале. Роженицу с полностью открывшейся шейкой матки (это была наша с Мейером обязанность следить за процессом) привозили в родильное помещение. Штатный доктор, полностью облаченный в хирургическую одежду, спокойно объяснял ей хорошо поставленным голосом, что все идет правильно, и что сейчас она заснет и не почувствует никакой боли.

В наши дни это звучит ужасно, но в то время (июль 1948 г.) женщинам после начала схваток давали капельный эфирный наркоз, и мы с Майером это делали. Когда роженица засыпала, штатный врач (обычно — терапевт, не имевший никакого опыта в акушерстве) отходил в сторону, и за работу принимались мы, причем нам часто приходилось делать рассечение промежности, чтобы предупредить разрывы. Когда роды заканчивались, наркоз прекращался и штатный доктор гордо предъявлял проснувшейся матери ее ребенка. Нас это не огорчало, мы получали 20 долларов на двоих за эту процедуру. В неделю мы принимали пять или больше родов и это были для меня огромные деньги.

Еще 10 долларов мы получали за обрезание. «Чаевые» поменьше мы получали за ассистирование при хирургических операциях. Я не только держал расширители при операции, но мне иногда доверяли зашивать рану и даже удалять аппендикс. И я опять с благодарностью вспоминал практику в Линкольн госпитале. За первый месяц в Хантс-Пойнт я заработал больше тысячи долларов — невероятную для меня сумму.

Я гордо пригласил Анни и ее родителей на обед в венгерский ресторан на 79-ой улице в Манхеттене. За пять долларов на человека нам подали семь перемен блюд с десертом из венгерских блинчиков. Мне очень хотелось показать моему ненавистному тестю (который с животной жадностью поглощал пищу), что я заработал за один месяц больше, чем он за целый год, а может быть и за всю жизнь.

Пожалуй, самым важным для меня событием в Хантс-Пойнте было знакомство с анестезиологом Грейс Кей. Она родилась в еврейской семье в Александрии, в Египте, ее мама была из Франции. Грейс вышла замуж за патологоанатома Сола Кейа, который во время нашего с ней знакомства лечился от туберкулеза в санатории в Денвере. Сол проходил практику в Колумбийском университете и его наставником был знаменитый патологоанатом Артур Стаут.

Узнав о моем интересе к патологии, Грейс стала мне покровительствовать. Она всегда была готова помочь, если у меня были какие-то вопросы или проблемы и ободряла мое желание вернуться в патологию, причем призывала сделать это поскорее. Сол, вернувшись из санатория, открыл в Ричмонде отдел хирургической патологии. Он и Грейс стали моими друзьями на всю жизнь.

Мой второй месяц в Ханс-Пойнт оказался менее успешным, чем первый. Я чувствовал себя профессионально значительно увереннее, чем раньше и было два случая, когда я не согласился с мнением штатных врачей о том, как лечить пациента. В первом случае я отказался обрабатывать больного дерматитом серым мылом без консультации с дерматологом, а во втором сказал, что новорожденный не нуждается в популярной тогда процедуре подкожной инъекции раствора соли.

В результате в конце месяца меня вызвали к начальству и без всяких церемоний немедленно уволили. Меня это, конечно, сильно огорчило, но позже я понял, что это был один из самых счастливых случаев в моей жизни. Зарплата в Хантс-Пойнте была такой высокой (я и за второй месяц получил больше тысячи долларов), что я так бы и застрял в этом госпитале, работая на подхвате, и вернуться к патологии мне было бы очень трудно.

Проспект-госпиталь

Проведя некоторое время без работы, я поступил на позицию штатного врача в Проспект-госпиталь, находившийся в Бронксе на Келли-стрит. Если Хантс-Пойнт казался мне небольшим госпиталем (около 200 коек), то Проспект был совсем крошечным — всего 50 коек. Владельцем его был весьма посредственный врач, но очень успешный бизнесмен, беженец из Вены. Мне предложили 200 долларов в месяц, но на этот раз без «чаевых». Выбора у меня не было, и я согласился, надеясь, что надолго здесь не задержусь. Келли-стрит была захудалая маленькая улица, одна из первых в Нью-Йорке, заселенных главным образом латино-американцами. Как единственный штатный врач, я получил маленькую комнату при госпитале. Был еще один доктор, но он дежурил время от времени. Нас также кормили (отвратительно) в очень непривлекательной маленькой комнате, называвшейся столовой.

Мне не верилось, что кто-нибудь в здравом уме согласится лежать в этом убогом месте, но я ошибался. Некоторые богатые и знаменитые люди (а также очень красивые женщины) из Манхеттена приходили сюда для таких секретных процедур, как пластическая хирургия или лечение после аборта.

Здесь работал пластический хирург — огромный мужчина, у которого было много пациенток, некоторые из которых приезжали на машинах с шоферами. Многие из них были девушками по вызову или любовницами богатых и знаменитых. Конфиденциальность здесь гарантировалась. Хирург чувствовал себя среди этой толпы замечательно. Никогда не забуду, как очень привлекательная женщина, которую несли на носилках в операционную мимо него, предложила ему орал секс. Поскольку я стоял рядом, то он отказался, но видно было, что предложение его заинтересовало.

Я уже не помню, что я конкретно делал в Проспект-госпитале, формально, я должен был заниматься всеми пациентами госпиталя, но на самом деле, моя врачебная работа была очень ограничена, в отличие от того, что я делал в Хантс-Пойнт. Честно говоря, мне было скучно. В свободное время я писал письма в отделы патологии Нью-Йоркских госпиталей с просьбой принять меня в резидентуру.

Один из многих отказов я получил от Альфреда Ангриста, который был патологоанатомом в недавно открытом Квинс-Госпитале. В последствии он стал главой отдела патологии в открывшемся Медицинском Колледже Альберта Эйнштейна. Прошло 35 лет, и меня пригласили прочитать лекцию в честь Ангриста в Джакоби-Госпитале. Я был в это время главой отдела патологии в Монтефиори/Эйнштейн-госпитале, и я рассказал во вступлении, как Ангрист отказался меня взять. Ангрист был замечательным патологоанатомом старой закалки, особенно хорош он был в аутопсии. Мы лучше узнали друг друга только в последний год его жизни, когда он был пациентом Монтефиори, где он и скончался. Он был сама доброта.

Поскольку с патологией ничего не получалось, я стал думать о частной практике в качестве терапевта. Я ходил во множество выставленных на продажу офисов в Бронксе и Квинсе, но мне очень не хотелось работать в маленьком кабинете, лечить детей от простуды (и полиомиелита в это время) или множество взрослых тривиальных случаев. Я тянул время, слоняясь по госпиталю и мечтая об избавлении.

Проведя таким образом два месяца, я получил приглашение в еще один Храм Здоровья в Бронксе — в Королевский Госпиталь. Условия там были те же, и я сразу согласился.

Роял-госпиталь

Это был еще один частный госпиталь в Бронксе на его главной дороге Гранд Конкорс, в то время бывшей импозантным бульваром, похожим на парижские Елисейские Поля. Это было большое учреждение с четырьмя штатными врачами, выполнявшими множество обязанностей: прием пациентов, ассистирование при операциях и при родах и т.д. Зарплата была 250 долларов, «чаевых» не было. Пациентами были местные среднего класса жители, а уровень медицины здесь был значительно выше, чем и в Хантс-Пойнте, и в Проспект-Госпитале. Несколько врачей были связаны с академическими институтами.

Пациенты тоже были более интересные, и диагностика требовала значительного напряжения. Я имел возможность обсуждать пациентов со своими тремя более опытными коллегами, и мы учились друг у друга. Были также возможности для интересных контактов с бывшими пациентками.

Где-то в ноябре 1948 г., когда я провел в этом госпитале около трех месяцев, случилось чудо. Лотта Штраус, с которой я познакомился по прибытии в Нью-Йорк, работала в это время в госпитале Маунт Синай с известным патологом венского происхождения Отто Клемперером. Он был кузеном моего швейцарского ментора Фрица Штрауса. Лотта впоследствии стала известным детским патологом и увековечила свое имя открытием синдрома Чарга-Страус, которое она сделала совместно с Джейкобом Чаргом, другим хорошо известным патологом из Маунт Синая.

Лотта была замужем за венским эмбриологом-патологоанатомом Питером Грюнвальдом, работавшим в это время в госпитале Кингз Каунти в Бруклине. Этот госпиталь принадлежал городу Нью-Йорку и в нем проходили практику студенты-медики из медицинского колледжа Лонг-Айленд. Питер был известен в научных кругах своим вкладом в исследование эмбриональной патологии. Когда в его госпитале открылась вакансия, Лотта позвонила мне. Я немедленно помчался в метро и после показавшейся мне бесконечной поездки добрался до госпиталя. Заведующий отделом патологии Кингз Каунти был седовласый джентльмен по имени Каспар Бёрн. Позже я разузнал, что он начинал как бактериолог, был миссионером в Китае и вернулся в Америку, когда Япония оккупировала Китай. Поработав некоторое время в Йеле, он затем занял эту позицию в Кингз Каунти госпитале в 1941 г., когда прежний заведующий отделением патологии был призван в армию.

Хотя в Китае он какое-то время изучал патологию, но в основном он учился на практике. Вакансия, открывшаяся в госпитале, была позицией ассистента патологоанатома, с зарплатой две тысячи долларов в год, которую платил Лонг- Айлендовский медицинский колледж. Бёрн, видимо, не мог найти опытного патологоанатома на такую незавидную зарплату, и решил нанять кого-нибудь с минимальным опытом работы, лишь бы он занимался со студентами, проходившими здесь практику. Надо ли говорить, что я немедленно и с восторгом согласился, но мою кандидатуру должен был утвердить президент Джин Оливер. Его офис находился в учебном здании медицинского колледжа на Генри-стрит тоже в Бруклине.

Оливер был со мной очень любезен. Это был несколько старомодный джентльмен с безупречными манерами и прямой осанкой. Он носил большие ухоженные усы с острыми кончиками, которые он рассеянно поправлял во время беседы. Изъяснялся он очень точно и определенно. Позднее я узнал, что он пришел в Лонг- Айлендовский колледж из Стэнфордского университета в 1932 или 1933 г. Его переманили из Стэнфорда, предложив очень щедрое жалование — десять тысяч в год, много больше того, что он получал в университете. Он был хорошо известен как специалист по болезням почек, и его коллегой в Стэнфорде был другой известный специалист по почечным болезням по имени Аддис.

Оливер, конечно, сразу понял, что я не лучший кандидат на открывшуюся позицию, но я подкупил его своим энтузиазмом и готовностью и учиться, и преподавать студентам, и вообще делать все, что я смогу. Оливер одобрил мою кандидатуру, и я был бесконечно благодарен ему за то, что он дал мне этот шанс, и всю мою жизнь помнил, что он для меня сделал.

Моя новая работа началась 1 марта 1949 г. с задержкой на два месяца из-за того, что мне сделали операцию паховой грыжи. Меня оперировали в декабре 1948 г. в Роял госпитaле. Хирург, делавший операцию, считался хорошим специалистом, но, судя по тому, что у меня были потом рецидивы, он был не самым лучшим. В то время полагалось после операции лежать пластом на спине в постели целую неделю, а встать после этого было нелегко. Два моих шрама были очень болезненны, и я был рад, что моя новая работа должна начаться не сразу. Я приходил в себя около двух недель, и приступил к работе, чтобы закончить все в Роял госпитале к концу февраля 1949 г. Все это время я читал книги по патологии, какие только мог найти.

Госпиталь Кингс Каунти

Это был самый большой (одна тысяча коек) муниципальный госпиталь города Нью-Йорка. В него входил также отдельный психиатрический институт и несколько меньшего размера зданий, в одном из которых располагался морг и отдел патологии. Судмедэксперт Бруклина также работал в этом морге. Сам госпиталь занимал громадное красного кирпича здание с большими палатами, всегда переполненными больными. Ничего похожего в Линкольн госпитале я не видел.

Весь старший медицинский персонал преподавал в медицинском институте, клиническим отделом которого и был Кингз Каунти. Уровень медицины и хирургии здесь был очень высок, и некоторые профессора прослыли светилами в своей области, например, глава отдела терапии (бывший профессор Корнельского университета) Уильям Док, и заведующий отделом акушерства Луис Хелман. Повсюду были студенты-медики, практиканты и резиденты, спешившие на научные конференции и учебные семинары — небо и земля по сравнению с тремя частными госпиталями, в которых я работал предыдущие восемь месяцев. Я был в восторге!

Из моих новых коллег самыми для меня важными были Эд Марино и Лестер Фридленд. Ни тот ни другой не были сертифицированными патологоанатомами, но оба имели уже несколько лет практики в патологии — так было принято в то время. Оба работали здесь по совместительству, поскольку Кингз Госпиталь платил им недостаточно для семейного человека. Оба работали патологоанатомами в небольших госпиталях. Лестер стал моим близким другом.

 Я должен был делать вскрытия вместе с одним или двумя резидентами, описывать и делать слайды больших хирургических образцов. Педиатрические вскрытия делал Питер Грюнвальд. Через некоторое время я начал также обучать студентов. Чтобы подготовиться к этому, я стал посещать лекции доктора Оливера для студентов-первокурсников, но они мне не показались полезными. Со студентами занималась также доктор Дороти Лумис, которую студенты прозвали «Дотти-заика». Это была молчаливая, очень доброжелательная женщина, отвечавшая за препараты для микроскопии. Я вскоре начал помогать ей в этом и познакомился с некоторыми из ее студентов.

Здесь я встретил двух резидентов, сыгравших значительную роль в моей последующей жизни. Одним из них был Джон (Люк) Люкман, недавно демобилизованный. Он поступил к нам в июле 1948 г., но проработал только один год, а затем опять пошел в армию. Он просто не мог прокормить свою маленькую семью на зарплату резидента. Роберт (Мак) МакКласки поступил в госпиталь в июле 1949 г. Я, как самый опытный из нас троих, следил за тем, как они делают вскрытие. На самом деле, свое первое вскрытие Мак делал под моим руководством, чем я могу гордиться, поскольку он сделал блестящую карьеру, стал заведующим отделением патологии в Массачусетском общем госпитале и профессором патологии в Гарварде. Мы опять встретились с Люкманом, когда через несколько лет я служил в армии, и в последующие годы мы навещали друг друга очень часто.

Вскоре в нашем отделении появились и Ирвинг Янг и Герардо (Зик) Герарди — ассистенты патологоанатома и Филип Проуз, который уже был опытным дерматологом, но интересовался патологией. Фил тоже стал моим близким другом, а Ирвинг был обручен с красивой девушкой по имени Герри, она был сестрой Филипа и студентом-медиком. Предметом гордости Ирвинга была его новая красная Шевроле. Он хорошо говорил, иногда довольно самоуверенно и определенно был знающим патологоанатом, но никогда не мог себя заставить сесть и изложить свои результаты и идеи на бумаге. Впоследствии он перешел в Медицинский Центр им. Эйнштейна в Филадельфии и стал заведующим отделом патологии, а его милая жена открыла частную лабораторию патологии. Все у них шло хорошо, и их дочь тоже стала патологом. Зик был мягким, интеллигентным человеком, он сделал интересную работу и опубликовал статью о гранулематозной реакции в лимфоузлах, близких к первичному раку поджелудочной железы. Зик позднее работал в госпитале в пригороде Бостона.

Нам помогала в работе молодая женщина по имени Флоренс, она выполняла различные лабораторные обязанности и помогала находить и извлекать описания различных случаев. Я не знаю, почему мне всегда хотелось писать статьи и публиковать их. Это шло откуда-то изнутри, поскольку в Кингз Каунти такой традиции не было. В начале работы я этой тяги не чувствовал, поскольку еле справлялся с ежедневной рутиной, но через несколько месяцев я стал обдумывать статью о трех интересных случаях, два из которых были обнаружены при вскрытии.

Первым случаем был ребенок с нейробластомой, ошибочно принятой за талассемию из-за ложной интерпретации мазка костного мозга и рентгеновского снимка черепа. При вскрытии у ребенка обнаружилась опухоль надпочечников с многочисленными метастазами, а в костном мозге были обнаружены характерные розетки. Гематолог Виктор Гинзбург решил описать этот случай вместе со мной, поскольку я делал вскрытие. Занимаясь этим случаем, я понял, как важно тщательно изучать литературу, поскольку в то время на эту тему работ было довольно мало.

Библиотека нашего медицинского института была небогатой, но я нашел замечательную библиотеку Медицинского общества Кингз Каунти в красивом старинном здании на Проспект-Плейс, до которого, к тому же, было легко добраться. Кроме текущей периодики и новых книг здесь были старые издания с начала девятнадцатого века. Освоившись с каталогом, я часами наслаждался чтением книг и журналов. Здесь я окончательно понял, что мое призвание — исследовательская работа и публикация статей. Мы с Виктором вскоре закончили нашу первую статью, и она была в конце концов опубликована в одном не очень известном журнале по педиатрии.

Второй случай был много интереснее первого. Он был основан на вскрытии, которое делал Джон Люкман. У больного было редкое заболевание — кистозный пневматоз кишечника, о котором я раньше и не слыхал. Я стал проводить в библиотеке еще больше времени и вскоре докопался до того, что болезнь эта была впервые описана в 18 веке у свиней, и что в eвропейской литературе она интенсивно обсуждалась. Поскольку в Америке на эту тему работ почти не было, я решил сделать обзор мировой литературы. Здесь мне помогло знание иностранных языков, и за несколько месяцев работы я собрал и изучил около 250 статей на эту тему на шести или семи языках, включая некоторые, написанные на латыни, а также на французском, немецком, итальянском, португальском и испанском, читать которые мне было очень легко.

Природа этих кист была непонятна, большинство исследователей считали, что они образуются благодаря просачиванию кишечного газа в окружающие ткани. С одобрения доктора Бёрна и с помощью моих ассистентов я начал делать опыты на кроликах. Мы вводили им подкожно воздух, надеясь вызвать образование кист в слое гигантских клеток, но нам это не удалось. Подкожная ткань кроликов была неудачной моделью. Несмотря на это, я открыл для себя возможности экспериментальной патологии для исследования человеческих болезней. Доктор Оливер был в восторге от того, что из Кингз Каунти госпиталя выйдет наконец солидная научная работа и предложил мне воспользоваться помощью своего фотографа, который сделал замечательные фотографии кист. На написание статьи ушло несколько месяцев, и Ирвинг Янг помог нам ее отредактировать. Статья была незамедлительно принята в ведущий того времени журнал «Архивы патологии» и вышла в начале 1952 г.

Я очень гордился этой работой — первой большой статьей, которую я написал сам и был приятно удивлен тем, как много писем на эту тему я затем получил, в том числе и от профессора Унгара из медицинского центра Хадасса в Израиле. Эту статью цитировали несчетное число раз в течение многих лет как наиболее полный обзор на данную тему, а фотографии из нее перепечатали в учебнике гастроэнтерологии в 1990-х годах.

Третья работа была, пожалуй, самой значительной, и она тоже началась с результатов вскрытия. Я заметил изменения в почках пожилого больного, скончавшегося от почечной недостаточности, вызванной диабетом. Мне показалось, что в его почечных клубочках и канальцах накапливается фибрин.

Хотя в это время изменения в почках, показанные Киммельштейном и Уилсоном были хорошо известны, но «фиброинизация», насколько мне было известно, ни кем не упоминалась. С помощью моей ассистентки Флоренс я собрал большую коллекцию препаратов почек диабетиков и исследовал их с помощью окрашивания специфическими для различных белков красками, чтобы обнаружить изменения. Собранные данные я представил доктору Оливеру — гуру в болезнях почек. Оливер нашел мои результаты убедительными и снова позволил мне воспользоваться услугами своего фотографа.

В конце 1951 г. статья была готова, была принята в «Архивы патологии» и вышла в свет в июле 1952 г. Эта работа также вызвала интерес, и я получил много запросов на ее оттиск. На мой день рождения в 1995 г., через 43 года после ее публикации я получил оттиск статьи о почках диабетиков от доктора Смита из Галвестона (Техас). На полях была сделана надпись: «Мы, наконец, подтвердили то, что вы нашли в 1952 г.» Должен признаться, что я был очень горд тем, что мое простое микроскопическое исследование было подтверждено целым арсеналом современных усовершенствованных методов.

Эти три работы были началом моей научной деятельности. В начале 1949 г. Бёрн предложил мне подготовить для студентов курс хирургической патологии. Конечно, я был очень польщен этим знаком доверия со стороны моего шефа, но это был и серьезный вызов. Мой английский в это время был уже достаточно хорош, и это меня не волновало, меня заботило, какие вопросы выбрать для этого курса и как вести занятия. В конце концов я решил выбрать несколько простых тем и использовать в лекциях примеры из клиники, а также показывать слайды с помощью проектора, источником света в котором была электрическая дуга. Микрофотографии в то время еще только разрабатывались, а цветные фотографии стоили немыслимых денег и были нам, конечно, недоступны.

Я помню содержание только нескольких моих лекций: острый аппендицит, рак груди и кишечника, туберкулез. К моему изумлению, студенты не только посещали лекции, которые я читал один раз в неделю, но их приходило все больше и больше. Через много лет я узнал, что одним из моих студентов был Алан Рабсон, который стал заведующим отделом патологии в Национальном раковом институте, а затем и шефом отделения диагностики. Он признался мне, что мои лекции по хирургической патологии воодушевили его стать патологоанатомом. Я был польщен.

 Несмотря на занятость на работе я находил время, чтобы знакомиться с Нью-Йорком сначала на моей старенькой Шевроле, а потом на маленьком и медлительном Додже с предшественником современной автоматической коробки передач. Мне нравился Бруклин, напоминавший Европу своими улицами с одноэтажными домами с маленькими садиками, нравился большой Проспект-Парк со старыми могучими деревьями и огромными газонами. В то время было совершенно безопасно приехать в парк к вечеру, запарковать машину и гулять в нем до темноты. Я начал понемногу знакомиться и с Манхеттеном, и с пляжами Лонг-Айленда.

Моя семейная жизнь, к сожалению, разваливалась, и в этом была отчасти и моя вина. Я мало бывал дома, но находил время для занятий, не всегда подобающих женатому человеку. Некоторым оправданием мне служит то, что во время войны у меня фактически не было юности, и я жадно пытался теперь восполнить то, чего недополучил за потерянные годы. Родственники Анни никак не способствовали укреплению нашей семьи, ее отец был также неприятен, как и раньше, и я старался избегать любого с ним общения.

В сентябре 1951 г. я познакомился с молодой, интеллигентной девушкой по имени Нелли, которая была резидентом-психиатром. Я увлекся ею, да и она, хотя и утверждала, что у нее есть в Чикаго жених, но проводила со мной много времени, гуляя по вечерам в Проспект-Парке, где мы рассказывали друг другу о себе и обсуждали все на свете. Хотя мы и не стали любовниками, но, общаясь с ней, я осознал, как несчастлив я был в своем браке. Короче говоря, знакомство с Нелли ускорило мой уход от жены и последовавший развод. Мой близкий друг Лестер Фридленд очень поддерживал меня в это трудное время. К несчастью, его собственные отношения с женой тоже испортились, и она с ним развелась. Через несколько лет Лестер покончил с собой.

Между тем доктор Бёрн поручил мне выступить на конференции по клинической патологии. Эти конференции проводились еженедельно и были важной частью учебного процесса в Кингз Каунти. Во время конференции врач представлял какой-либо случай, обсуждались возможные варианты диагноза и патологоанатом представлял результаты вскрытия — это делал обычно Каспар Бёрн. Случай, который представлял я, был очень сложным. Больной, мужчина средних лет, имел необычный и сложный набор симптомов, кульминацией которых стал некроз всех пальцев на ногах и смерть от воспаления легких. Можно было предположить, что некроз был вызван какой-то формой болезни периферических сосудов, но я не нашел никаких нарушений сосудов, хотя проверил множество образцов тканей. Я до сих пор не знаю, что было причиной наблюдавшихся симптомов. Но судный день настал, и я был хорошо подготовлен к обсуждению случая в присутствии грозного доктора Дока, который приготовил фотографии похожих случаев (что и я мог бы сделать).

Стоит ли говорить, что я провел несколько бессонных ночей перед этим моим первым клиническим выступлением. Доктор, представлявший случай, считал, что у больного была болезнь кровеносных сосудов. Затем пришел мой черед. Я сделал все что мог, чтобы убедить аудиторию, что причина некроза пальцев неизвестна. Доктор Док был раздражен моим выступлением и сказал, что я не проверил тщательно состояние сосудов. Я попытался робко оправдаться, что я сделал все, что положено, но тут Каспар Бёрн присоединился к Доку, хотя сам он материалов исследования и не видел. Я был этим просто убит и долгое время спустя не мог смотреть на Бёрна, которого считал предателем.

В конце концов я простил его, ведь он мне сделал столько хорошего. Но эта конференция преподала мне урок: не рискуй своей репутацией в присутствии опасного оппонента. У Каспара Бёрна были свои причины не ссориться с Уильямом Доком. Хотя его академическая позиция была постоянной, но на должность главы отделения патологии в Кингз Каунти он был взят только на время войны. К его неудовольствию мэрия Нью-Йорка, которой подчинялся Кингз Каунти назначила нового шефа отделения патологии нашего госпиталя — Генри Сигеля. Он вернулся из армии и потому имел преимущественное право занять эту должность, поскольку Бёрн провел все военные годы в Америке.

Бедный Каспар и бедный Генри! Генри был порядочным человеком, старался быть в хороших отношениях со всеми, но Каспар считал его мошенником. У меня с Генри сложились очень хорошие отношения. После моего ухода из Кингз Каунти (о котором я расскажу ниже) Каспар Бёрн получил позицию в провинциальном городе Троя в штате Нью-Йорк. Генри еще некоторое время работал в Кингз Каунти, но потом стал судмедэкспертом в графстве Вестчестер, севернее города Нью-Йорк, а затем переехал во Флориду. Мы встречались с ним множество раз. Он умер от рака простаты в 1990 г., а за несколько лет до него умер и Каспер.

После того, как я опубликовал несколько статей в престижном «Архивы патологии», доктор Оливер решил, что я — очень ценный сотрудник нашего отделения. Он предложил мне прочесть курс лекций для студентов-медиков по микроскопической патологии, хотя я числился всего лишь инструктором. Три раза в неделю во время курса я отправлялся на Генри-стрит, где был учебный корпус, и проводил лабораторные занятия. Ирв Янг и Зик Герарди иногда ездили туда вместе со мной.

Чтобы расширить область своих исследований, я попытался освоить метод извлечения нефронов из препаратов почек, фиксированных формалином. Этот метод доктор Оливер использовал, чтобы изучать распределение различных болезненных процессов вдоль почечных канальцев. Лаборантка Оливера пыталась мне помочь распутывать нефроны с помощью тонких иголок. Работа эта была очень нудной и малопроизводительной, а терпения библейского Иова у меня никогда не было, так что я оставил попытки овладеть этим методом.

Телефонный звонок, навсегда изменивший мою жизнь, я получил в ноябре 1951 г. Мне звонил доктор Дей из Мемориального ракового госпиталя в Манхеттене. У них в штате появилась вакансия для молодого патологоанатома, не заеду ли я поговорить с ним? Рабочее место было в цитологической лаборатории, в Клинике предотвращения рака им. Стрэнг. Дей был красивым, учтивым мужчиной лет сорока, он с энтузиазмом говорил о работе, которую мне предлагал, подчеркивая, что знаменитый Джордж Н. Папаниколау консультирует эту лабораторию.

Я должен был сначала помогать главе лаборатории Джозефу Скапиеру, а затем, вероятно, заменить его, поскольку он был нездоров. Предложение это меня очень заинтересовало, но я настаивал также на том, что я должен участвовать в работе Отделения патологии, которым руководил знаменитый Фред Стюарт — один из основателей хирургической патологии. Доктор Дай обещал выяснить, возможно ли это.

Через несколько дней мне сообщили, что я должен встретиться со Стюартом. Эта первая встреча едва не стала последней. Мы с Даем пришли в кабинет Стюарта на втором этаже госпиталя. Когда мы вошли, Стюарт рассматривал слайд под микроскопом и даже головы не поднял, когда Дай меня ему представил. Дай тут же удалился, а я остался сидеть за сутулой спиной вперившегося в микроскоп Стюарта, что-то про себя бормотавшего. Прошло минут десять, прежде чем он оторвался от микроскопа и повернулся ко мне на своем вращающемся стуле. Он несколько секунд мрачно изучал мое лицо и наконец спросил сердитым фальцетом: «Что вам нужно?» Я на секунду онемел, но потом ответил, что мне ничего не нужно. Это его озадачило, и он попросил меня объяснить, в чем дело. Он, видимо, забыл, что Дай говорил ему. Я сказал ему, что у меня есть работа, которая меня вполне устраивает и я не прошу ни о каких одолжениях. Затем я рассказал, что Дай предлагает мне работу, и что я соглашусь принять это предложение только в том случае, если я смогу заниматься также патологией. Стюарт нетерпеливо слушал меня, дергая плечами и гримасничая. Затем он спросил, чем я занимался в патологии, и я заметил, что имя Оливер произвело на него впечатление. Заняло это всё минуты две, и он меня отпустил. Я не понял, понравился я ему или нет.

Прошло несколько дней и Дай позвонил мне и предложил работу в Мемориальном госпитале (включая патологию) с огромной зарплатой 7900 долларов в год, более чем в три раза выше, чем в в Кингз Каунти. Я попросил дать мне подумать несколько дней. Я рассказал Каспару Бёрну, а затем и Оливеру про полученное мною предложение, и был очень удивлен, увидев, как огорчился Оливер. Он попросил меня подождать с ответом несколько дней, пока он не поговорит с деканом. Через три дня Оливер позвал меня в свой кабинет и сказал что у него есть контрпредложение, от которого я не смогу отказаться: звание ассистента профессора (у меня в это время была должность инструктора) и зарплату 6000 долларов. Это было на 1900 долларов меньше, чем мне предлагал Дай — разница для меня огромная, о чем я Оливеру и сказал. Он попросил подождать еще один день, и затем сказал, что может поднять зарплату до 6500 долларов. Я в свою очередь попросил 24 часа на раздумье.

Я совсем запутался в этих переговорах. Еще три года назад я никак не мог найти работу, и вот теперь мною дорожат, и я даже могу ставить свои условия. Я посоветовался с несколькими друзьями. Приговор был единогласным: работа в Мемориал госпитале, известном своими классными специалистами, в том числе и патологоанатомами — замечательная возможность, упускать которую нельзя. «Хватай ее», — сказал мой друг Лестер Фридланд. Так я и сделал.

(окончание следует)

Share

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math
     
 
В окошко капчи (AlphaOmega Captcha Mathematica) сверху следует вводить РЕЗУЛЬТАТ предложенного математического действия