©"Заметки по еврейской истории"
  февраль-март 2020 года

332 просмотров всего, 7 просмотров сегодня

К ночи приехали на огромную базу в центре Синая. Наш полк был приписан к ударной армии, которая должна была начать контрнаступление в ближайшие часы. Дорога вымотала всех и, ребята заснули в автобусе под лязг гусениц, тяжкий гул низколетящих самолетов и рев танковых двигателей.

Марк Зайчик

ЖИЗНЬ, КОТОРАЯ ОКАЗАЛАСЬ СИЛЬНЕЕ ЕГО

Марк ЗайчикКогда в октябре 1973 года в субботу в Судный день арабские соседи напали на Израиль и началась война, то на столичной улице в квартале Рамат-Эшколь я встретил в торопящейся, взволнованной толпе знакомого, который был весело-небрежен и говорил уверенно: «Ну, дайте два-три дня и арабы побегут от нас, только пятки будут сверкать. Максимум четыре дня, вот увидите. Мы это уже проходили».
Я смотрел на него удивленно. Он совсем не казался мне таким уж суперменом или записным хвастуном, совсем нет, а тут так заговорил. Вот предыстория нашего разговора. И того, что было после того разговора, тоже.
Когда я приехал с родителями жить в Иерусалим в мае 1973 года, то мы поселились у сестры, приехавшей раньше. Неподалеку от моей сестры жил человек, который будет рассказывать свою жизнь здесь.
Он был невысок, складен, любопытен. Познакомились мы с ним случайно на улице, а потом несколько раз оказывались вместе в разных ситуациях, иногда странных, иногда грустных, иногда смешных.
У него были свои слабости, некоторые из которых казались мне достоинствами. В Иерусалиме в те годы не только отсутствовала традиция выпивки, но и само это понятие. Он был как раз привержен выпивке более, чем не привержен, но контролировал себя и мне, видавшему немало таких людей прежде, казалось, что он справляется с этой слабостью. У него была борода, которую он иногда сбривал, тут же молодея лет на десять. Большую часть времени он ходил с бородой, ходил быстрым, бодрым шагом, как будто шел за маленькой бутылкой водки. Или большой бутылкой.
Он производил впечатление типичного разночинца. Наверное, он и был разночинцем, но наверняка не скажу.
Книг у него дома было очень много, во всех комнатах квартиры были книжные полки, заставленные собраниями сочинений русских классиков, польских драматургов, западными изданиями Мандельштама, Бунина, Набокова, Солженицына, эмигрантскими журналами монархического уклона, американскими модернистами, старыми газетами на разных языках. Отдельно большой стопкой лежали «Хроники текущих событий», тоненькие книжечки в мягких обложках, за которые в Москве сажали в лагеря тогда на много лет. Напомню, что это был 73-й год прошлого века, в СССР безраздельно хозяйничала Советская власть, но никакого диссидентского щегольства в этой библиотеке не было, потому что от Москвы до Иерусалима было далеко. Человек этот любил Россию и Иерусалим с одинаковой силой.
Он сочувствовал диссидентам всем сердцем, называл в разговорах известные и малоизвестные имена, сидевших по тюрьмам правозащитников и я смотрел на него с радостным удивлением.
Литературный кумир у него был один, Владимир Высоцкий, которого он обожал и считал певцом эпохи. Еще он ценил Эдуарда Багрицкого.
В нем жила определенная неуверенность взрослого мальчика и это очень импонировало мне, так как я не любил суперменов духа и тела.
Однажды в июне вечером в середине недели мы сидели у него дома на четвертом этаже дома без лифта за чаем и, неожиданно, он рассказал мне свою жизнь, некоторую часть ее. Никого кроме нас не было, было очень тихо, как это бывает только в Иерусалиме. Вот его рассказ, который полностью не отражает, к сожалению, его торопливую, иногда сбивчивую речь.
— Мы два года прожили в Варшаве. Приехали туда из маленького города в Союзе, за Уралом. Варшава мне дала очень много, я начал учиться на филфаке. Потом представьте себе разницу между тогдашней советской провинцией и Варшавой. Я был ошеломлен польским языком, польскими журналами, там я прочитал в «Новом мире» «Один день Ивана Денисовича», который в Союзе достать было невозможно. У меня начался роман с чудной девушкой, которая говорила по-русски очень странно, в общем, все вместе. Никаких там комитетов комсомола или чего-нибудь подобного в Польше не было. К русским там относились с осторожной неприязнью, но в университете это было почти незаметно. Я был беженец из Союза, мой папа был бывший зэк, польский еврей, бундовец, и это работало на мой авторитет.
Я увидел другое кино в Варшаве, которое сильно отличалось от советского. Вообще, все в Польше сильно отличалось от советского. Это была совершенно другая страна, с пограничниками, с законами, с людьми непохожими на русских, к которым я очень привык за 22 года жизни.
Потом мы уехали оттуда, здесь все отличалось и от СССР и от Польши. Категорически, как говорят на иврите. Иерусалим тогда был небольшим городом, уютным, даже тесным. Граница с Иорданией теснила столицу. В университетском общежитии было совсем немного жителей, и я всех знал. Из комнаты в комнату ходила там пришлая, экстравагантная девица в какой-то индийской хламиде, с сигаретой в мундштуке, с требовательным томным взглядом. Она мало говорила, голос у нее был низкий и хрипловатый, в общем, все как полагается. Она медленно произносила: «Я брезглива» и всем становилось почему-то не по себе. Потом я узнал, что она известная поэтесса-авангардистка. Со мной она заигрывала по-своему, но не нравилась мне, я к ней не лез, и это ее заводило, кажется, еще больше. Однажды пришла ко мне в комнату с бутылкой бренди, и мы ее тихо распили. Она читала мне свои стихи. Потом пришел сосед по комнате, и она ушла не простившись. Так у нас ничего с ней и не было, но я ее очень хорошо запомнил.
Было еще знаменитое кафе на углу улиц короля Георга и Гилеля, напротив бывшего здания парламента. Там собирались революционеры, монархисты, интеллигенция, студенты. Хозяин был усатым, добродушным дядькой, кажется, он был коммунистом, но точно я не знаю, потому что это меня не интересовало. Пили бренди, можно было в долг. Бренди назывался «экстра-файн», его и сейчас можно купить на рынке в Иерусалиме. Резкий напиток, который бьет наповал. Ели огромные порции хамина. Вы знаете, что такое хамин? Это простоявшая целую ночь на небольшом огне тяжелая кастрюля с фасолью, картофелем, коровьими костями, перцем, яйцами, луком, чесноком и другими составляющими. Можно выпить под это дело тонну бренди или полтонны бренди. Никаких скандалов в кафе не было, несмотря на разные политические взгляды у людей и алкоголь, только все говорили громко. Я тоже чего-то шумел. Многие понимали по-русски, но говорили плохо. Часа в три утра медленно шли по домам, машин ни у кого не было, скидывались втроем-вчетвером на такси, если было по пути. Ночи были в Иерусалиме короткими и очень темными. Прохладными, даже холодными. В январе-феврале обычно выпадал снег и лежал пару дней. Все озирались кругом, скользили, играли в снежки, пили чай и кофе, дышали в ладони. Через день снег таял, а еще через день в городе было уже сухо, только на газонах чернели пятна снега еще как-то державшегося.
Потом меня призвали в армию, и я отслужил два года, а не три как все, так как был старше 18-ти лет. В армии было тяжело, но незаметно как-то. Отец мой говорил, что раз солдат так часто отпускают домой, то армия как бы и не армия. «Вот в России армия, или в Польше, это армии, а это все не по-настоящему», — ворчал он. Я смеялся на это, но не напоминал ему, что немцы сделали со всеми этими армиями в первые недели Второй мировой войны. Что говорить пожилому человеку, спорить с ним. Наверное, потому что я был молодым, время в армии прошло быстро. Потом я демобилизовался, вернулся в университет, закончил его, нашел работу.
И тут началась война 67-го года. Она набухала и росла несколько месяцев, точнее недель, как туча перед грозой. Меня мобилизовали еще в конце апреля, жена была беременна, и я волновался. Мы сидели на базе под Беэр-Шевой, чистили оружие, у нас были тяжеленные бельгийские автоматы «ромат», «узи» нам почему-то не дали, не хватало, что ли на всех?! Мы были пехота, просто пехота, никакие там десантники, разведчики, или еще кто. Мы бездельничали, постоянно слушали радио, такие маленькие транзисторы из дешевого пластика, которые купили на автовокзале в Беэр-Шеве, ждали тревоги и начала войны, и комроты каждый день давал мне звонить в семь вечера теще, у которой жила жена.
Ничего хорошего радио и газеты не сообщали. На гражданке нервничали больше чем в армии и понятно почему. Но мы тоже сидели в раскаленных палатках и все рассуждали — чего ждать-то? Чего ждем, пока Насер по нам ударит? Радио транслировало жуткие речи Насера, в которых он обещал нам все небесные кары и толпа орала за ним воинственные лозунги.
Потом война началась, точно помню, что рано утром в понедельник, нас перебросили в Синай и там мы прошли-проехали за четыре дня до канала. Вы не думайте, что все прошло легко, бои были, у нас в роте погибло четыре человека от артобстрела, но египтяне сдавались тысячами. Сидели босые, грязные, драные, небритые, большинство было почему-то без ботинок. Мы проезжали мимо на бронетранспортерах и смотрели на все это, на сгоревшую технику, на обломки самолетов и советских грузовиков, на обрывки брезента вдоль дороги, на какие-то металлические предметы. Все были возбуждены, понимая, что происходит невероятное. Все время хотелось есть. Один раз мы напились с рыжим сержантом, он был из Харбина, говорил по-русски, у него была фляга с чистым спиртом, и мы ее ночью уговорили за милую душу. Заедали тушенкой и галетами, смотрели в глубокое, черное небо с редкими звездами и рассуждали, как сейчас все будет хорошо у нас, только бы все скорее кончилось. Заснули как дети и проснулись от скрипа о песчаный наст десантных буро-красных ботинок командира роты, он был нам как отец родной, все понимал, но спуску не давал ни в чем.
Меня отпустили раньше времени, до срока, который не был определен никем, потому что родился ребенок, сын, у нас с женой, да и не очень-то мы уже все были нужны, освобождали тогда из армии резервистов с удовольствием. Потом меня еще много раз призывали на службу, потому что началась война на истощение. Был подъем настроения, люди ожили, появилась уверенность в завтрашнем дне, стали приезжать из разных стран туристы, в кибуцах были тысячи добровольцев со всего мира, время надежд, время после большой победы. Было ощущение, что стало больше людей на улицах. Какие-то ресторанчики открывались, магазины, реклама засветила, стали обещать вскоре телевидение, которого до этого не было, стало светлее, я серьезно говорю.
Мне не было тридцати лет, я думал о написании диссертации о польско-русских отношениях середины прошлого века, у меня были замечательные друзья, приехали жить в Иерусалим люди из Польши, то есть и из Польши тоже, казалось, что так будет всегда, что все будет всегда.
В том кафе, что на углу улиц Гилель и короля Георга прибавилось этнических революционеров. Там часто бывали Саадия, Чарли (потом они прошли в парламент, уже после этого рассказа), туда приходил выпить «арачку» экстремист Рувен, медлительный, опасный человек с острым ножиком, там громко говорил пламенные речи человек с неприемлемой для этих ребят фамилией Горовиц, теоретик их движения. Они воровали молоко и раздавали его старикам в своих кварталах, они выходили на улицы и дрались, почти не уступая, ну, может, чуть уступая, с полицией. Они без особых изысков называли себя «черными пантерами», они спорили с властью, протестуя против социального неравенства, которое на их взгляд торжествовало.
Хозяин, топорща польские усы, наливал всем с утра, не спрашивая, помня кому чего, это особая порода людей, содержателей кафе, они должны быть щедрыми и не всегда думать о наживе. Щеки его начали обвисать и краснеть, но держался он хорошо, до сих пор держится, вы ведь там бываете, а? Я захаживаю туда, когда у меня появляется тоска по тем дням, это бывает.
В книжном магазине у площади Сиона вовсю шла торговля русскими книгами, новоприбывшие покупали очень много, не экономя и беря все подряд, от Баратынского до Хармса. Хозяином магазина был мой приятель, он не разбогател, но, как говорится, встал на ноги, купил подержанную машину. Ничего особенного, старенький «Ситроен Де шво», но тогда это говорило о многом. Вот мы с женой вдвоем работаем, долгов нет, а машину только сейчас купили, «Фиат-124», это как в Союзе «Жигули», говорят, похоже один к одному. Недорого, но сердито, как говорится. Красный новый Фиат, да. Жена на права сдала сразу, с первого раза, водит туда-сюда, как хочет, а я вот не могу справиться с рычагами, волнуюсь, наверное. Но ничего, сдам я его этот экзамен, конечно, не такое сдавали.
Я в Иерусалиме 11 лет живу, а за границу еще ни разу не выезжал, даже паспорта заграничного нет. А зачем ехать? У меня все есть при мне, ну, может потом, съезжу, если понадобится на недельку-другую. Друг у меня один уехал отсюда, стал состоятельным человеком в Штатах, его надо навестить, и еще кое-кого в Европе. На восток ехать меня не тянет, Советская власть крепка, сильна, ее не перебороть, да и что там смотреть? Нет, я, конечно, ностальгировал вначале, но не конкретно, не по своему Зауралью, по школе и детскому саду, не по подружкам и корешам, скорее по морозу, снегу. Это прошло. Мне снится по ночам, когда снится, песчаный наст в Синае, верблюды, двигающиеся медленной вереницей на горизонте, бешеные и витые, свадебные игры черно-желтых скорпионов возле сортиров у Суэцкого канала, полоса мутной воды, которая видна из амбразуры смотрового укрепления, чужой берег в рассветной дымке, который кажется ниже твоего, потому что на твоем берегу сооружены высокие песчаные насыпи долженствующие помочь обороне. Но об обороне никто не думает, потому что все без исключения считают свою победоносную страну сверхдержавой среднеевропейского масштаба.
Он глухо и неловко посмеялся. Я был несколько удивлен его последней фразой, но подумал, что она входит в некий местный, еще непонятный и неизвестный мне, военно-мужской фольклор, и смиренно промолчал.
— Я должен был вчера призваться на 28 дней, в район канала, но попросил отсрочку, жена беременна, находится на сохранении, надо помочь. А жаль, потому что с ребятами из моего полка, мы уже давно все вместе, лет девять, свыклись, как родные. А так, пойду в ноябре, с чужими. Никого не знаешь, неловко, но что поделать, такова жизнь. И дети ее цветы.
Он слабо усмехнулся, как много поживший все понимающий человек. Над собой он никогда не подсмеивался, насколько мне известно.
Мы допили чай, посмотрели черно-белые новости в 17 часов по единственному Первому телеканалу (хозяин мне бегло переводил на русский о каких-то маневрах арабов на сирийской и египетской границах, «это все несерьезно, они головы не поднимают с 67 года, боятся») и после этого я пошел домой, договорившись, что позже, после праздников он мне все остальное доскажет. Было почти 6 вечера, но жара еще не спала. Заканчивалась последняя неделя сентября 1973 года.
Через полтора месяца после этого дня мой знакомый принимал меня опять у себя дома, сидя в тяжелом кресле в гостиной. Он был гол по пояс. На левом плече его была наложена свежая, бинтовая повязка, которую удерживала на месте прочная резиновая сетка. Пикейная простынка прикрывала его умеренно здоровый торс, все время сползая к животу. Он выпил немного, был расслаблен и рассказывал о своем ранении. Пара его университетских друзей неловко сидела напротив него, пытаясь быть веселыми. Мужчина с интересом вертел в руках книгу в мягкой обложке, которая называлась «Крестный отец». В книге была кожаная закладка с цветным рифленым узором. Жена хозяина, женщина с идеальным музыкальным слухом, напевая колыбельную на иврите, раскатывала в глубине квартиры коляску с новорожденной дочкой. Шестилетний сын его играл со своим товарищем по университетскому кружку «Молодые таланты».
За балконом наискось сек по лиственным деревьям и по асфальту двора сильный дневной дождь, начавшейся иерусалимской зимы. Гулко гремел гром и сверкала молния где-то за Французским холмом. Резко пахло мокрым, свежим воздухом. Все было хорошо.
Гости его, наконец, ушли. Они долго прощались с хозяйкой, потом с хозяином. Даже мне пожали руку.
— Вы расскажете мне, как это случилось? — спросил я. Он задумчиво кивнул, взялся рукой за лоб и негромко сказал: «Примем?». Я кивнул, хотя и не знал можно ли ему. Но отказать в таком состоянии человеку было невозможно.
Он достал из-за стопки книг на полке бутылку бренди и два стакана. Держать все это одной рукой было сложно, но он показал настоящую силу и ловкость. Найдя место возле себя, он расставил стаканы, разлил грамм по 80 в каждый из них, и мы выпили разом за здоровье и победу.
Рассказ его был таков.
— Меня призвали на второй день войны. Мой полк, как я вам говорил, уже был на канале в бункерах. Погибли почти все ребята, многие попали в плен. Так что Бог меня сберег на этот раз. Простился я с женой, с детьми, сказал ей, чтобы шла к матери, так будет легче управляться, и вообще, привычней и пошел. На улицах не было тихо в городе, как вы знаете, все двигалось, ехало, шло, хотя порядок был образцовый, магазины были пусты, я прошел мимо огромного, нового, только что открывшегося в нашем квартале. База моя была здесь недалеко, в Црифине, но добраться было сложно. Какой-то ортодокс довез меня, на дребезжащей машине, пропахшей супом, благословил меня, и я побежал призываться. Была огромная толпа людей, жуткая суета, неразбериха. Я получил на складе, по бумаге, обмундирование бэу, автомат в оружейной и отошел в сторонку, собраться. У меня был теперь «узи», я его вычистил, проверил, он был очень ладный, маленький, опасный. Было 9 часов утра. Я переоделся, все подогнал, натолкал патроны в магазины, их было шесть. Были и две гранаты. Все это я приладил, вложил, укрепил. Стал готов к войне, как мне казалось. Меня приписали к какому-то не нашему полку из нашей дивизии. Всех нас рассадили по автобусам и повезли в Синай. Все эти годы, лет 5‒7 после предыдущей войны, мы думали, что мы умные, сильные, непобедимые. На лицах парней из моей роты было написано теперь, что они во всем этом сомневаются, наверное, не прошел еще шок от неожиданной атаки арабов. На задних сидениях нашего автобуса были навалены картонные коробки с пищей для нас и через два часа ребята вскрыли одну из них и роздали всем в автобусе крутые яйца, хлеб, тушенку. Мы поели с аппетитом, который у всех был просто зверский. Движение по шоссе было трудным, так как очень много машин, транспортеров, тягачей с танками двигалось по нему на юг. То и дело мы останавливались. Несколько раз над нами довольно низко пролетали группы самолетов производя большой шум и даже грохот. Но стрельбы или канонады слышно не было. В автобусе был радиоприемник и каждый час водитель подкручивал громкость во время новостей. Ничего конкретного не сообщалось.
«Идут тяжелые бои по всей линии фронта на севере и на юге», — быстро и зычно говорил диктор. Не сообщалось ничего и о потерях. Все было и так понятно, что ситуация не простая. Техника и люди, которые медленно двигались к фронту, говорили о том, что это большая война.
К ночи приехали на огромную базу в центре Синая. Наш полк был приписан к ударной армии, которая должна была начать контрнаступление в ближайшие часы. Дорога вымотала всех и, ребята заснули в автобусе под лязг гусениц, тяжкий гул низколетящих самолетов и рев танковых двигателей.
Еще затемно нас разбудили. Несколько религиозных ребят уже молились в сторонке, повернувшись лицом к поднимающемуся солнцу. Я побрился, умылся холодной водой, стал как новый. Потом пришел ротный и сказал, чтобы мы разместились в бронетранспортерах, которые стояли тут же на стоянке сбоку.
Мы расселись по шесть человек в каждой машине. Ротный заглянул в дверь, которая открывалась сзади, оглядел нас и спросил: «Все ли в порядке? Вопросы есть?». Один из ребят, сидевший напротив меня мрачно сказал: «Когда поедем обратно?». «Я не знаю, солдат, когда. Не суетитесь, парни, ну, с Богом», — сказал ротный и ушел дальше. Он был ничего парнем, этот незнакомый мне ротный, которому было лет 27‒28 на вид. Один за другим броневики, развернувшись, выехали на дорогу и споро побежали на юг. Ребята были напряжены и мрачны. Через полчаса езды мы услышали звуки артиллерийской канонады. Потом внезапно мы остановились и по приказу высадились наружу. Было совсем светло, солнечно. Начиналась вторая неделя октября. Ротный сказал, что в двух километрах отсюда к северо-западу высадился египетский десант. Необходимо его обнаружить, войти в контакт и уничтожить. «Все понятно?» — спросил он напористо. Мы покивали в ответ, что понятно, ничего сложного. Хотя было очевидно, что десантом, в принципе, должен заниматься десант, а не люди по 34‒37 лет средней военной подготовки, которые еще сутки назад ни слухом, ни духом, как говорится. Но не до жиру, быть бы живу, война требует отдачи. Через десять минут ровно после этого меня перевязывал ротный фельдшер, рыхлый мужик 35 лет, успевший мне сразу сделать три укола, дело свое он знал. Мы наткнулись на египетскую засаду и, как я потом узнал, у нас было трое убитых и семеро раненых, и я в том числе. Десант тот был потом окружен и уничтожен, что потребовало крови и жертв с нашей стороны. Меня отвезли в госпиталь под Тель-Авивом, где я провалялся три недели, потом выписали домой, потом было перемирие, ну вот и все. Медсестрами в госпитале работали чудные девки в белых халатах на голое тело, но из-за запаха крови, лекарств и чего-то химического еще, было не до них. Хотя некоторые ребята из раненых и исхитрялись и там. В госпитале я много чего насмотрелся, на всю жизнь хватит кошмаров. Были и положительные эмоции, например, выписка или любовь моего соседа по палате с медсестрой, по имени Мири. Но ужасов было все равно больше. Война все-таки ужасное дело. Стоила она нам очень дорого, в смысле людей, напряжения, прочего. На войне как на войне. Мы им показали, в конце концов, кто чего стоит. Выиграли и все, что обсуждать и расследовать. Ну, да ладно, давайте за победу и за здоровье наше, хо-хо.
Пришла его жена, яркая женщина в цветастом платье, укоризненно на нас посмотрела, но ничего не сказала. Она покрутилась, покрутилась, забрала с полки раскрытую книгу, лежавшую обложкой вверх, и ушла.
«Мы книги читаем, мы образованные, мы из Польши. Но все равно мы хорошие», — пробормотал хозяин ей вслед. Она не обернулась, может быть, не слышала, а может быть еще что.
Хозяин еще рассказал мне о жизни, уже заплетаясь, но помня конечную цель очень хорошо.
«Вот все говорят, старик, старик. А что старик? Старый человек по кличке «старик». Вы, верно, не знаете, кто такой старик? Великий человек, капризный человек, можно сказать, вздорный человек, но личность. Куда им всем. Он в кино не ходил, жалко было времени, ел хлеб с кефиром, который жена подслащивала повидлом, размешивала и он его рубал с батоном, это у него было лакомство. Представляете?! А он взял и помер в конце октября, я как раз из госпиталя выписывался. А почему он помер? Во-от. А потому что не выдержало сердце напряжения военных дней. Он уже не у дел был, сидел в своем кибуце, томился. Я по телевизору видел похороны, грустно, дождь идет, народ понурый. Танки зачем-то. Его хоронят в Иерусалиме, а тут дождь идет, не ве ро ят но», — хозяин всплакнул, и я понял, что должен уходить. Кто такой старик, о котором он говорил, я знал. Это был бывший премьер-министр Давид Бен Гурион, старый невысокий мужчина с высоким голосом, который умер в конце октября, и его с почестями похоронили в Иерусалиме, потому что он был важный для этой страны человек.
Потом к хозяину пришли еще какие-то люди. Они стряхивали куртки от дождя у входа, и я ушел, тем более что в гостиной стало тесно. «Заходите еще, вы же здесь близко, я буду ждать», — сказал он сердечно, и я сказал, что приду обязательно.
Я приходил к нему обычно в первой половине дня, когда никого не было из домашних. Мы играли в шахматы, теоретически он был подкован замечательно, благодаря своей памяти. Блеска в его игре не было, но он был крепкий разрядник и иногда сверкали у него длинные сверкающие ходы слонов и проникающие наскоки коней, хотя до мата противнику дело почему-то никогда не доходило. Выпивали мы часто, но осторожно, потому что он побаивался жены и тещи. Бутылка стояла за углом дивана, а стаканы на полу, на всякий случай. Он довольно быстро восстановился, но экзамен на права сдать все никак не мог. «Экзаменатор плохо настроен», — говорил он, цокая языком, после очередной неудачной попытки. Или «экзаменатор — враг народа». Или «экзаменатору я не понравился сразу». Это была отдельная тема — он и экзаменаторы, он — и вождение автомобиля. Что-то у него было с координацией. Сложен он был неплохо, но все равно ходил странно, как-то чуть подпрыгивая при шаге. Не знаю, с чем это было связано? Может быть с голодным детством?
Потом он экзамен на водительские права сдал. Это далось ему нелегко. Он очень гордился этим фактом и все рассказывал, как ему это удалось.
— Вы ведь знаете, что делается на улице Невиим (улица Пророков) утром? Какое движение, какие пробки, ужас. И вот мой экзаменатор, требует вести туда. Я веду «субару» уверенно и спокойно, как всегда. Читаю стихи Бродского полушепотом. Экзаменатор мне говорит — Направо поедем. Я отвечаю — Направо не поедем, там кирпич. Он говорит — Тогда налево. Я отвечаю — Мы не в том ряду, невозможно повернуть. Он мне громко — Поворачивай, я говорю, так-то и так и так-то. Я отвечаю — Ты сам такой-то и такой-то. Со мной это так все, есть ответ на ругань. Возвращаемся в контору. Ну, думаю, не сдал в седьмой раз, сдам в восьмой, я упорный. Он выходит из каких-то дверей, протягивает бумажку. Вот твои права, бери. Я ему говорю — Пошли, приглашаю. Он говорит — Нельзя мне, я должностное лицо, при исполнении, а так бы охотно с тобою принял. Я горжусь тем, что был твоим экзаменатором. Вот так я стал водителем машины.
Теперь он ездил на работу на своей машине и очень гордился этим. И разворачивался, и парковался, все сам. Однажды я его увидел, проезжающим мимо магазина сыров в центре города. Он сворачивал с улицы Яффо на улицу Йоэль Соломон, я пишу о том времени, когда еще там было движение частного транспорта, то есть лет 30 назад. Зрелище было тяжелое. Он цеплялся за руль, навалившись на него всем телом, и напряженно смотрел перед собой, как затерявшийся в пустыне человек. Чтобы не отвлекать его от вождения, я не махнул ему рукой и он, никого не заметив, проехал левым крылом в опасной близости от моих ребер, сумев, не задеть их. Очков он не носил до самой старости, все, что ему надо было, он видел хорошо и так, по его словам.
На работе он иногда поднимался со своего кресла и со стаканом горячего чая в руке к ужасу секретарши начинал ходить по кабинету туда и назад и читать по-русски стихи. Походив так несколько минут, он возвращался на место, смахивал нечаянную слезу и продолжал работу по-прежнему. Секретарша после этого некоторое время восстанавливалась, смотрела в одну точку на стене и звонила подруге, что «мой-то «русский» с ума сошел окончательно, не пристает, не ест, говорит в русскую рифму и выглядит пациентом психбольницы имени Абарбанеля, и что мне делать, а?»
— Он тебя не трогает, тихий, и сиди, где сидишь, сейчас с работой проблемы, милая, терпи, — отвечала опытная подруга.
Он по-прежнему выпивал, делая это часто и регулярно. На его благосостоянии это не отражалось. На статусе тоже не отражалось, потому что статус его был определен задолго до этого и с тех пор не изменялся. Все очень стабильно в Иерусалиме во взглядах на жизнь и на людей.
В его окружении сменилось много людей. Он сблизился с новичками в стране, которых жизнь поставляла регулярно в Иерусалим. Он писал политические статьи, которые собирал в книги. Его «русский» акцент в иврите прочно сохранялся, несмотря на огромный стаж жизни в еврейской столице.
Однажды он два месяца держал жесточайшую диету, которую ему подсказал врач-репатриант. Он пил кипяченую воду с выжатым в нее лимоном. Что-то он клевал, вроде салата, помидора и всего такого похожего, овощного. Он стал подтянут, красив, кожа его порозовела как у маленького мальчика. В глазах была тоска и грусть, которую можно было легко понять, вспомнив про его пристрастия. Он стал очень осторожно ходить, как будто все время пытался найти утерянное равновесие.
Иерусалим город не очень большой, но протяженный, существующий с большими интервалами. Вот заселенный квартал, а вот непонятный пустырь, вот улица, переполненная людьми, а вот земля, заросшая непроходимым бурьяном. Вот человек, которого ты видишь ежедневно, а вот его и нет. Вот другой человек, живущий неподалеку и которого ты видишь почему-то раз в несколько лет. Этого человека я встречал не так часто. Однажды шел в банк, завернул за угол и на лавке в автобусной остановке он сидел с края как бедный родственник.
Тут же он стал бодр и осторожен. Он был одет в какую-то странную куртку с поднятым воротником из серого водонепроницаемого материала. Говорил, что перестал пить почти полностью, много работает, полон творческих планов, дети выросли и живут в разных местах. «Задумал большую вещь, замахнулся на власть, не поверите», — говорил он, закуривая на пронзительном иерусалимском ветру. Все-таки прошло очень много лет со дня той нашей встречи на улице в первый час после начала войны, на «ты» мы так и не перешли за эти годы. Хотя город, на мой взгляд, и остался таким как прежде, но мы изменились внешне очень. Он стал грузнее, как-то присел, лицо стало шире, руки больше. Поседел. Борода его подступала к глазам.
А уж про меня и говорить нечего.
Мы стояли на автобусной остановке и беседовали.
— Я верю в Россию, — говорил он бодро, — я верю в ее будущее. Вы видите, как там все поднимается, как прогрессирует демократия. Давайте пропустим этот автобус, договорим. Как осторожно и положительно эта большая страна влияет на наших политиков, вы заметили?
— А вы помните, как мы встретились здесь же лет сорок назад и как вы мне говорили «два-три дня, и арабы побегут, только пятки засверкают, помяните мое слово», помните?
— Что-то припоминаю. Но пятки здесь не при чем. При чем здесь пятки?! Я за мирный процесс, за справедливое урегулирование, понимаете?!
— А помните, как вы были ранены и как мы выпивали и говорили у вас на квартире, и за окном шел проливной дождь, обычный для иерусалимской осени, помните?
Он посмотрел на меня с подозрением.
— Истина выше родины, — сказал он.
— Да, а помните, как вы рассказывали мне про кафе на улице короля Джорджа, заполненное местной богемой? Про поэтессу в общежитии, помните?
Мы говорили похоже на то, как говорят глухой со слепым.
Он был очень сентиментальный человек, даже сентиментальнее меня.
— Я все помню. Но вы не хотите говорить о политике, почему? — спросил он.
— То, о чем я пытаюсь говорить, мне интереснее всего. Забинтованный указательный палец Саадии из того вашего рассказа для меня важнее, чем договора о сосуществовании, а поворот на улицу Гилель с улицы короля Джорджа дороже правды, — сказал я ему.
Он отвернулся от меня, спина его напряглась под курткой, он помолчал и глухо сказал:
— Для меня это тоже дороже и важнее, просто я постарел и ослаб, простите меня.
Потом мы пошли на ветру по улице к магазину, который был расположен за банком, и он рассказал мне, что жизнь оказалась сильнее его, что это мне еще предстоит узнать. «Надеюсь не скоро», — сказал он.

2005 год

Share

Марк Зайчик: Жизнь, которая оказалась сильнее его: 5 комментариев

  1. Vladimir(Zeev) Gommershtadt

    Очень интересный рассказ. Главный герой остался неизвестен.

  2. Элиэзер Рабинович

    Замечательный рассказ. Он жив (герой рассказа)?

    Это был бывший премьер-министр Давид Бен Гурион…
    Очень принято его сейчас ругать — Израиля не было бы, если бы не он. Ни Жаботинский (уже покойный к тому времени), ни первый президент Хаим Вейцман, который жаловался, что единственное место, куда Бен-Гурион позволял ему совать нос, был носовой платок, не сумели бы.
    Несмотря на «Альталену». Социалист, который знал, что страна не может обойтись без религиозных партий в правительстве; социалист, который создал у Сталина впечатление, что Израиль будет в советском русле, но твёрдо привёл страну на Запад; человек явно авторитарного характера, сумевший его обуздать и не лишить Израиль демократии.

  3. Сильвия

    Все такое живое. Как будто побывала в Иерусалиме. Уже подзабытые имена Марциано и Битона, фиаты, черно-белый и единственный канал…

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math
     
 
В окошко капчи (AlphaOmega Captcha Mathematica) сверху следует вводить РЕЗУЛЬТАТ предложенного математического действия