©"Заметки по еврейской истории"
  май-июнь 2020 года

610 просмотров всего, 5 просмотров сегодня

Мы не всегда понимали, что нас — меньшинство, но всегда думали, что наши ценности могут стать ценностями большинства. Поэтому не боролись за права меньшинства, а боролись за то, чтобы нас стало большинство. За права большинства, которое не осознает необходимость ампутированных возможностей, а мы уже осознали.


Иосиф Гальперин

ДЕЙСТВИТЕЛЬНЫЙ ЗАЛОГ

(продолжение. Начало в №4/2020)

Иосиф Гальперин6.

Вот против всех этих строек и началась борьба: сначала в письменном виде, потом стали координировать действия группы активистов, практически — конспиративно, закончилось все это массовыми несанкционированными акциями. И если сперва мы стремились донести до власти сомнения и мнения экспертов, то очень быстро поняв наивность этих методов, стали стараться донести по тому же адресу волю активных людей. А подтолкнула нас история падения Мидхата Закировича Шакирова.

Первый секретарь Башкирского обкома КПСС, Герой Соцтруда и прочая, и прочая, попал в жернова коварной перестройки, Горбачев и Лигачев меняли партаппаратчиков. С Шакировым получилась показательная порка. 6 мая, сразу после Дня советской печати, в “Правде” вышла статья “Преследование прекратить”, где, среди прочего компромата, был рассказ о пытках, которыми первый секретарь обкома велел подвергнуть второго секретаря горкома, Сафронова, организовав против него уголовное дело. Все вздрогнули, потом запели (про Егора Лигачева, главного в ЦК по кадрам): “Из-за леса, из-за гор едет дедушка Егор, а в сторонке возле хат тихо дремлет дед Мидхат”. А через месяц — 6 июня Шакирова и сняли. Несмотря на недавно врученный в Кремле очередной орден Ленина — к 60-летию башкирского лидера.

Не объяснить, как нас, наивных журналистов “молодежки”, приободрила такая действенность печати: человека (и какого!), как муху, прибили газетой!! Еще больше разоблачений, еще больше экологического возмущения! Но Володя Прокушев, собкор “Правды”, никогда не рассказывал о том, кто и как “заказал” ему “хозяина”, как удалось скрыть долгую работу от недремлющих глаз. А с Прокушевым мы на несколько лет стали союзниками, как и с собкором “Социалистической индустрии” (была такая центральная газета) Виктором Радзиевским.

Сначала, действуя открыто и скрыто, в ноябре 1987-го удалось организовать несанкционированный митинг у здания Уфимского горсовета. Зная о нем, меня предупредил по-дружески наш замглавного: если меня там увидят, он не сможет потом меня отстоять на номенклатурном посту. Да и вообще, скорее всего заставят уволить. Поэтому к парадным ступеням я не пошел, хорошо — напротив парк. Я стоял с лыжами и палками (а зима выдалась ранней, снег лежал) возле драмтеатра, вклинившегося в парк, и смотрел на внушительную толпу, не расходившуюся до ранних сумерек. Выступали и те, кто до того боролся вместе с нами: Дим Новицкий, Савия Молодцова, неистовая Валя Жукова, которая ходила по трамваям с мегафоном, призывая к борьбе, кажется, Игорь Безымянников, и те, кто вдруг, неожиданно для нас, включился.

Среди них был медик-анестезиолог одной из больниц Рафис Кадыров. Говорил очень страстно о страшных вещах: о сокрытии количества смертей и их причин. Поэтому вошел в состав делегации, которая пошла на встречу с властями. А позже он так же неожиданно стал одним из первых в стране “кооперативных” банкиров, его банк “Восток” открывал отделения в каждом районе республики (на базе почты, кажется) и по Союзу. Позже говорили, что его поддерживает опальный Шакиров. В результате уже в другие времена Рафис попытался бороться за пост президента республики (и я помогал вместе с соратниками по экологической борьбе), но был сметен командой Муртазы Рахимова. А после и банк рассыпался…

Но в конце 87-го года, года “большого перелома” перестройки, об этом и не мечталось. Как и о том, что через полгода удастся собрать — официально! — полный Дворец спорта на обсуждение экологических проблем. И тогда уже смешно было вспоминать обложку новогоднего номера 1988 года, где я в накладной бороде Деда Мороза прокламировал переход госхозяйства на хозрасчет (фишка союзного премьера Николая Рыжкова). Не до мелочей! Давай всего и сразу.

Помню, в отделе писем у Марины Чепиковой перед новым годом собрались: Анатолий Комаров, ученый Борис Хакимов, которого Толя давно привел из общества охраны природы, соратник Бориса Рустэм Хамитов, ставший нашим главным экспертом наряду с профессором Сафаровым, еще один наш экологический автор Толя Данилов и мы с Мариной — газетные активисты. Тогда мы и сказали, что перед нами стоит несколько задач — закрыть: Атомную, Иштуган, строительство завода поликарбонатов, установку гербицидов на уфимском Химзаводе.

В ближайшие пару лет задачи были выполнены. Потом Борис Хакимов стал депутатом Верховного совета РСФСР (об этом отдельный рассказ), доктором наук и одним из главных экспертов Совета Федерации. Рустэм Хамитов, пройдя длинный путь, теперь служит главой Республики Башкортостан. А до того успел побыть главой федерального агентства водных ресурсов, где и Толя Данилов нашел себя. Но борьба оказалась непростой. Нас подталкивали очередные катастрофы, да и публику делали отзывчивей к нашим призывам.

Если уж речь в этой главке зашла о Шакирове (при котором и были запущены все те проекты, с которыми мы боролись), придется немного забежать вперед, в 89-й, когда грянула совсем неожиданная беда. Казалось бы, непредсказуемая, не укладывающаяся в схемы экологических проблем, сформированных по явной вине государства. А разобравшись, я понял — все то же!

…Опять я был с девчонками. Выходной день, мы идем по дорожкам парка (летом, поэтому обошелся без лыж, не то, что в 87-м…) и вдруг над головой — вертолеты, садятся один за другим прямо на улицу перед ожоговым центром, как мы потом увидели. Поблизости от Уфы за несколько часов до этого два поезда «Адлер-Новосибирск» и «Новосибирск-Адлер», шедшие по параллельным путям, соединились в одном кошмаре. Поезда, большую часть пассажиров которых в это каникулярное лето составляли дети, сгорели в облаке газа. И мои дочки видели эти летящие «скорые помощи». Так что когда я решил заняться расследованием причин этой катастрофы, мною двигал не один журналистский долг.

Я быстро нашел прораба, на которого хотели повесить вину за прорыв газа из трубопровода, он еще не был измучен вниманием общества, был растерян и многое мне рассказал. Прораб строил трубу на том участке, который не выдержал скачков давления проходившего по трубе газа. Участок был в низине, газ, потихоньку сочившийся из трещин в сварном соединении, растекся по лощине, малейшая искра от проходивших через нее поездов — и он взорвался. Получилась, непреднамеренно, конечно, как бы применявшаяся в тогдашнем Афганистане советскими войсками “вакуумная бомба”, призванная уничтожать спрятавшихся в земле или под землей “моджахедов”. Только на поверхности, а не в закрытом объеме — газ в лощине около Улу-Теляка мгновенно сгорел вместе с кислородом воздуха.

А потом, кстати, выяснилось, что могло быть еще ужаснее, хотя большей трагедии, чем гибель в “вакуумной бомбе” двух поездов с детьми, трудно себе представить. Но была и другая возможность. Пассажирские поезда-братья не должны были по расписанию встретиться под Улу-Теляком, шедший с запада придержали — пропустили литерный грузовой состав. Состав вез снятые с боевого дежурства и отправленные на переработку по договору о сокращении ракет средней дальности боеголовки — в близкий атомный город Челябинск-40, на комбинат “Маяк”. Представляете, что было бы с планетой, если бы ядерные боеголовки рванули в газовом котле?! Чернобыль показался бы мелкой страшилкой. Получается, что дети — жертвы, принесенные судьбе, чтобы она пощадила всех нас…

Прораб искренно скорбел о погибших, но утверждал, что никаких нарушений спущенной ему технологии при сварке и изоляции труб не было. Что, в общем, возможно проверить специалистам, изучая последствия на разрушенной трубе. Тогда я решил понять, что же это за газ такой был, какая это труба и какие меры безопасности были предусмотрены в проекте.

Газ оказался нечищенный, неоднородный, шел с промыслов, где выходил от скважин, как попутный к нефти. Его раньше сжигали в “факелах”, которые все видели на промыслах, что напоминало топку печки банкнотами. А теперь решили пустить на переработку и направили к нефтехимическим заводам. Прогресс. Но, как часто у нас, чужой опыт решили “советизировать”. Если в Америке этот ШФЛУ (широкая фракция легких углеводородов) шел по трубе диаметром максимум полметра и перекачивающие станции стояли близко, через каждые 50, помнится километров, то у нас трубу забабахали диметром в 2 метра, а станции перекачки — и контроля! — заложили в 200 км друг от друга. Как и привыкли на магистралях, по которым идет природный, почти однородный газ. В Америке и длины-то такой не было у трубопроводов, по которым шел ШФЛУ, там все расстояния до химпотребителей были максимум пару сотен миль.

В школе я был отличником по химии и готовя расследование понял экспертов, которых удалось найти. Широкая фракция — значит, по трубе одновременно шли потоки газа самой разной плотности, да и разных химических свойств. Соответственно, скорость движения у них была разная, способность “кооперироваться” — тоже. “Метил этил пропил бутил,” — вспомнил я школьную дразнилку, впрочем, соответствующую положению дел в газовой среде. В трубе, кроме этих веществ, были и более сложносочиненные, практически — лучший бензин. А насосные станции не успевали следить за состоянием огромного потока — и летучего, и полужидкого одновременно, более того, мировая наука не накопила представлений о том, как он себя должен вести — в магистральной огромной трубе. Вот он и давил на ее стенки с самой разной силой, в разных местах. Вот и рвануло…

Кто же готовил этот “революционный проект”? Институт, которым руководил молодой доктор наук. Сын недавнего первого секретаря Башкирского обкома партии Мидхата Закировича Шакирова. Я это прямо в материале не указал, но институт и директора назвал. Расследование заняло в газете целую полосу, сразу начались звонки от самого разного начальства, следователи благодарили за подсказки. Но… Главного сына в обиду не дали, прораба осудили. Шакиров оказался сильным, но и моя статья не забылась, помогла в начинающейся “гражданской войне” за справедливость.

Я до этого немало поездил по трассам — от афганской границы до мордовской тайги, по всей стране их тянули башкирские тресты. Даже управление гигантскими трубопроводами находилось во дворе нашего уфимского дома, так что причастность ощущалась каждый день. И не по себе было и до улутелякского кошмара. В стихах это выглядело довольно откровенно, кажется, даже опубликовал в том же “Ленинце”, так что не только расследованиями пытался пробудить массы…

Вести с трассы

Ломают ветку великой реки,
жгут бурыми пятнами небо, как листья, —
волчанка! Оволчились — чешут клыки
о лица ещё поднимающих лица.

Не падают тени в прогнивших лесах,
на просеках падают трубы под землю,
бесцветного запаха муторный страх
по ним за границей курс марки подъемлет.

Чужое! — и сердце за кайф отдадут,
рабы наслажденья украденной коркой…
Какая любовь — такой атрибут:
глотнув, поцелуй исполняют под «Горько!»

Не волчья ли свадьба бикфордовых труб
кружит под лесами и реки пронзает?
Не звёзды, не сварка искрит на ветру,
а стая волков обложила глазами.

1987 год.

Получалось в наших тревогах, что экологическая безопасность — такая площадка, на которой, пока не выявились в бывшем монолитном советском обществе «кружки» по реальным интересам, можно соединять просыпающихся людей, учиться вместе с ними отстаивать свои кровные требования. Находить новое большинство, никого не отталкивая непонятными идеологическими ярлыками, расширять русло перестроечного «прорыва», оставаясь легально-признанными членами общества, начинать борьбу за права с госмашиной. Учиться читать писаные законы, искать и запоминать новые, неписанные методы противостояния ей. Разрабатывать обращенный ко всем, вплоть до противников, ясный и не демагогический язык.

7.

Долгие годы моя общественная активность за пределами газетного листа не исчерпывалась КВНом и литобъединением. Кроме вышеперечисленного, я активно занимался общением с самыми разными людьми, играя в настольный теннис, с тех самых пор, когда он ещё назывался, в основном, пинг-понг. Под это китайское, по моему мнению, имя я предпочитал китайские шарики и ракетки, хотя в СССР во времена пропагандистских раздоров с последующим Даманским подобный инвентарь было не достать. Позже власть (а кто еще управлял внешней торговлей?) пошла на компромисс: шарики появились, а потом и ракетки, но пинг-понг окончательно стал настольным теннисом.

Отец играл хорошо, он вообще был игровиком-любителем, готов был не только к шашкам-шахматам, где имел вполне профессиональные категории, но и к видам спорта, требующим мышечной нагрузки и пластичности, волейболу, например, а в детстве вообще в футбол играл. Он и пытался меня научить пинг-понгу. По-своему. А я не поддавался и ракетку держал “пером”, а не по-европейски.

Не потому, честно говоря, что отдавал предпочтение всему китайскому, а именно эту укладку деревянной ручки в ладонь считали свойственной китайцам, а потому, что не хватило у меня взаимопонимания с учителем и я так и не научился отбивать шарик слева другой стороной ракетки, европейским способом. А если хват у тебя “пером”, если ты охватываешь ручку ракетки двумя пальцами, а остальные ложатся на тыльную сторону ракеточного поля и помогают ею управлять, то ты можешь играть все время одной стороной, и справа, и слева. Как выяснилось, и крутить у меня лучше получалось, чем обычным хватом, и отбивать, и подавать в трех метрах от стола. А потом и бить — неожиданно и с любого расстояния в любую сторону.

Держать так ракетку временами было просто больно, в кровь стирал правую руку между большим и указательным пальцем, тем более, пока играл тем, что дают: во дворах, на пляжах, в редакциях. Пришлось обзавестись ракеткой (откуда она оказалась у отца — не знаю) собственной, с отполированной ручкой, с глубоким вырезом фанерки, идущим от ручки к полю ракетки. И само это поле было неправильным, не по профессиональным правилам, то есть, — не жестким, из пупырчатой резины, и не двойным, где под гладкую липкую поверхность (чтобы лучше крутить) подкладывалась резина толстая и губчатая, а — из тонкой однослойной губчатой резины. Но довольно жесткой. И поскольку я все время играл одной стороной, то вторая сторона вообще могла быть отполированной фанерой.

Ко времени выхода на большую дорогу я узнал, что и китайцы-то, по крайней мере, на профессиональном уровне, держат теперь ракетку как все — унифицированным хватом, и ракетки у них — те же двойные, “сэндвичи” с гладкой поверхностью. Но меня уже было не остановить.

Сначала я учился обыгрывать таких же любителей, как я. Потом пару лет потратил, чтобы научиться обыгрывать отца. Скорее всего, впрочем, что это не я стал настолько силен, а что это он из-за первых инфарктов ослабел. Но попутно я утратил пиетет и к его постоянным соперникам-сверстникам. Дошла очередь и до мужиков в самом расцвете сил, старше меня лет на десять-пятнадцать, я часами после работы оставался в редакции и ждал своей очереди, чтобы в очередной раз проиграть им, пусть и не так крупно, как раньше. Потом стал обыгрывать и их, сначала — из-за их расслабленности, вызванной гигантским предыдущим опытом, потом — в силу собственного волевого напряжения. А ведь кое-кто из них играл на уровне первого разряда.

Я мог долго, до тысячи раз подряд, бить шариком в стенку, выворачивая ракетку от левого плеча, чтобы подрезать, и наотмашь лупил с плеча правого, накрывая шарик сверху, закручивая его так, чтобы от кромки стола он ушел вниз. Пальцы, лежащие на тыльной стороне, научились незаметно готовить кистевой удар. Играл каждый день, и в обед, и после работы, манкируя размеренным приемом пищи, семейными обязанностями и дипломатией, обыгрывая и начальников, и приходящих нужных людей. В конце концов стал стабильно класть на лопатки всех в Доме печати, даже выиграл для своей молодежной редакции чемпионат среди девяти населенных этажей.

Недавно солидный медиа-деятель написал, как примету времени, про которое теперь снимают ностальгическое кино о трудностях застойной жизни, что в детстве его папа брал его с собой в Дом печати и показывал, как играет Иося Гальперин. Но играл я не для зрителей! Хотя это и было одним из способов социализации, самореализации когда-то слабого болезненного мальчика, я даже после длительных гипсов и костылей быстро восстанавливался и снова играл. Я учился взаимодействовать!

Как раз тогда США и КНР начали налаживать полностью до того отсутствующие отношения, использовав поездки теннисистов на соревнования, называлось это “пинг-понговая дипломатия”. А у меня — пинг-понговая политология и обществоведение. И техника, и тактика, и стратегия. По тем же лекалам мозга, по которым я учился понимать характер и особенности противника на другом конце шаткого стола, воспитывать свою волю, переводить планирование в интуицию, я потом искал пружины поведения и противников, и соратников, и больших человеческих масс. Может быть, в этом можно разглядеть что-то бихевиористское, манипулицонное, неискреннее, даже подловатое, но я ведь никого не обманывал, я играл так выкладываясь, что каждый мог изучить меня и попробовать победить. Если умел ставить цели и находить к ним пути.

Спустя много лет на Лейпцигской книжной ярмарке я услышал выступление всегда, с юности, любимого писателя Владимира Семеновича Маканина. Он говорил о шахматах. О том, что играя черными, ты настолько понимаешь противника, который думает, что навязывает тебе предугаданное развитие, и настолько ты кажешься ему подвластным, как бы продолжением собственных мыслительных ходов, что он оказывается ошарашен, когда вдруг ты наносишь свой продуманный удар. И ты побеждаешь черными!

Я лучше защищался, чем нападал. По крайней мере, это так выглядело — я чаще только крутил, отправляя отбитые удары в неудобные для противника зоны, чаще, чем сам бил. Набирал очки из-за того, что противник не ожидал, что его замечательный сочнейший удар вернется к нему каким-то нелепым огрызком, соскользнет с обрыва стола или нагло и медленно переползет сетку. Но побеждал тогда, когда соперник уже уставал бить, или ему надоедало — и он пытался отвечать мне тем же. Или у него отказывала воля к победе (говорю сейчас только о сильных и умелых). И начинал бить я — из-под стола, издалека, с любой стороны. Поняв, что вот этот парень плохо берет слева, этот — теряется при высоких и наглых “свечках”, а этот не контролирует зону между сеткой и ближайшим бортом. А иногда я был агрессивен с самого начала игры, зная, как не уверен в себе при написании заметок новичок, тихий интеллигентный юноша. В длинных турнирных сражениях научился отдыхать при некоторых розыгрышах, допуская проигрыш нескольких очков при подаче соперника, зная, что возьму все свои.

И вот когда пошли экологические сначала, а потом и политические бои с начальством разного уровня, когда надо было попытаться поднять людей на спасение их жизней от отравы, от отупляющей бессмысленной, слабеющей, но все еще силы, я принимал решения примерно так, как говорил Маканин. Но только я учился этому не в шахматах. Так же, как в пинг-понге, я не прятался и не обманывал, но мои простенькие ходы и самоуверенная воля были под опекой изменившегося времени.

Мы не всегда понимали, что нас — меньшинство, но всегда думали, что наши ценности могут стать ценностями большинства. Поэтому не боролись за права меньшинства, а боролись за то, чтобы нас стало большинство. За права большинства, которое не осознает необходимость ампутированных возможностей, а мы уже осознали и готовы доказать неизбежность их осуществления.

Тут ясно видно два противоречия: если ампутированных, отнятых и не востребованных обратно-то какое может быть осуществление? И второе: мы решали за кого-то, кого больше, чего ему не хватает и что он должен сделать, чтобы это необходимое получить. Напрашивается параллель с насильным осчастливливанием, с идеями просвещения народа с последующим его освобождением. Ничего удивительного: мы воспитывались в воздухе марксизма и в миазмах разлагающихся схем.

Тогда мы об этом не думали, по крайней мере — не обсуждали. Пробовали “воспитывать массы” личным примером: если нам важна экологическая безопасность дальнейщей жизни наших детей, то может быть и вашим детям она пригодится? И в ответ поддерживали ростки всего, что вызревало в массах, точнее — в новых, непризнанных элитах.

Кажется, я уже говорил об отсутствии цельного мировоззрения, об осколочности и мозаичности имевшегося у меня, да, думаю, и в обществе. Еще и поэтому я бросался поддерживать любые инициативы, не только экологические, в глубине сознания радуясь любой работе по разрушению советского монолита. Надо бить по всем слабым местам противника, как по краям стола в теннисе. “Мемориал”? Поможем оргсобранию! Общество охраны памятников? Напишем! Культурная автономия татар? Конечно же!

Забавно, но я за несколько месяцев написал — или помог написать активистам — уставы и для татар, и для башкир, и для чувашей, и для удмуртов, и для марийцев. Не отходя от рабочего места газетного ответсека, где в моем кабинете успевали разминуться те, кто подчас не здоровался друг с другом, несмотря на давнее знакомство (или благодаря ему…). Конечно, помогал бесплатно! Но и не без корысти: вот, думаю, в стрёмные времена начнут друг с другом бодаться, но поскольку есть оформленные организации, которые привыкли и вынуждены действовать в рамках, дело не дойдет до кровавых, как в Сумгаите, погромов. Хоть на немножко, но добавиться возможность того, что мои дочки будут в большей безопасности…

Мозаичность — но не беспринципность, если иметь в виду нравственные ориентиры. Они поддержали мою брезгливость, когда на первых московских митингах увидел черносотенцев с хоругвями общества “Память”. Казалось бы, тоже союзники, но сильные — а русские сила, хотя бы по массе! — не должны быть визгливыми и невеликодушными. Здесь я скорее понимал башкирский национализм (и всех остальных малых народов), хотя и сам от него претерпел немало карьерных неудобств, да и моральных мучений, слушаясь невежественных начальников. Но году в 88-м, кажется, написал, что всем остальным жителям Башкирии стоит учесть, что у них может быть и другой родной уголок, а у башкир — только этот.

Кто ж знал, что при Муртазе Рахимове, первом и долго несменяемом президенте Башкортостана, башкирский национализм станет таким давящим, в том числе — используя и выдвинутое мной положение. И тогда я стал поддерживать культурное общество русских. Но история отношений с Рахимовым выходит далеко за пределы 80-х годов, что-то расскажу позже в этом тексте, что-то останется на другие писания…

8.

Кстати, о политических лозунгах и общественных тенденциях. За неимением в республике политологов (может быть, только в штатском?) я брался применять к Башкирии всю перестроечную терминологию и развивал ее по собственному разумению. Вот, например, в 88-м далеко шагнул: написал, что поскольку в данный момент граждане не владеют, практически, собственностью и личной свободой, то строй в СССР — рабовладельческий. И, следуя марксистской логике, дальше будет феодальный. Как же я был прав! — думал через несколько лет, наблюдая построение феодов Рахимовым в Уфе, Лужковым в Москве и остальными — в своих подмандатных территориях. Ведь если административный “хозяин” территории является хозяином ее экономики и пытается стать полным распорядителем судеб подвластных граждан — это феодализм. В Средние века в Европе, например, решили, что вероисповедание поданных надо определять по конфессии владетеля. И в России сейчас гоняют “сектантов”…

Политологов, может, в Уфе и не было, а социологи — были. И самый известный из них, союзного уровня и европейской известности — Нариман Абдрахманович Аитов, друг моего отца. Профессор авиационного, а потом и академик. Мы с ним говорили о том, что ожидает СССР, там я и додумался до феодализма, да и он говорил совсем не то, что лилось из Москвы. Раздумчиво, предположительно, но все равно страшно. Интервью вышло в газете, заняло полторы полосы. Тогда я впервые увидел, что газета может не только реагировать, точно или не очень, но и создавать что-то новое. Мысль. И не чужую приспосабливать, а прямо сейчас думать. Спасибо, ученый!

Но газета стала уже тесна, не каждый же раз будут давать такой простор под рассуждения. И в 1988 году мы с Геной Розенбергом, о котором я неоднократно упоминал, выпустили тоненькую книжку в бумажной обложке: “Дом человека. Диалоги об экологии”. Кстати, обложку и заставки нам делал Сережа Краснов, тогда просто мой друг, а теперь — народный художник и академик, как и Розенберг. Только Академии художеств.

В начале книги мы объяснили позицию: “Экология — это наука не о том, как избавить Природу от человеческого воздействия, а о том, как Человеку уютнее и дольше жить в своем не таком уж большом и крепком Доме”. Разумеется, Башкнигоиздат не мог выпустить такой брошюры без ссылок на нормативные документы, высказывания представителей партии (КПСС) и правительства. Их мы добавляли к научным постулатам о том, как важны свежий воздух, чистая вода и незагрязненная почва. Несмотря на краткость и достаточную поверхностность изложения (а, может благодаря этому) книжка стала учебным пособием для студентов. Да и не было тогда полноценных учебников по экологии, а интерес к ней был, в том числе — и вызванный нашей газетной и уличной деятельностью.

Науку Гена подавал с лапидарностью и блеском бывалого КВНовского капитана и с даказательностью одного из самых молодых (на тот момент) докторов наук в отечественной биологии. Я старался формулировать вопросы так, чтобы они не отшибали читающую публику от проблем геобиоценоза, показывали, как вся наша жизнь зависит от нескольких научных слов. Гена легко строил конструкции, поскольку по первоначальной склонности был математиком, системщиком и в биологии нашел благодатную живую почву для применения приемов работы со сложными системами.

Но одну главу я, набравшись храбрости, вообще сам целиком написал, только сверяясь с Розенбергом. Это был пятый диалог, “О природе давления и давлении природы”. Об экспансии человека в природу, которая (экспансия), вообще-то в природе самого человека. А Большая Природа отвечает включением сдерживания внутри человека: новые, невиданные болезни, глобальность прежде локальных эпидемий. Теперь сюда я бы отнес и участившиеся позывы к самоуничтожению…

По репортерской привычке хотелось и мне, как экспансивному человеку, дойти до предела, попробовать всего и сразу. Участвовал в организации неформальных встреч приехавшего в Уфу с чтением стихов Евгения Евтушенко с “творческой молодежью”. Писал о концерте ансамбля “Арсенал” и посылал в “Комсомолку” заметку о том, как новая музыка раскрепощает сознание. Вообще активно печатался в любых центральных изданиях — от “Соц. Индустрии” до “Советского спорта”. Профессионально верил в слова, надеялся, что время перестройки — время обновления, очищения слов, придания им новой силы. И тогдашние стихи — о том же:

Правописание

Единожды солгавши, кто поверит?
Сомкнулись в горле скобки закавык.
За двадцать лет эзоповых америк
ты открывать в открытую — отвык.

Такую боль переживёт не каждый.
Цезура выдаст утаённый вздох,
но продолжаешь возводить отважно
в большие буквы крохи всех эпох.

Сказавши «А» по волосам не плачут,
пора исполнить полный алфавит!
Дойти до точки — вот что это значит:
вернуть всем буквам надлежащий вид.

Сумбур? Переплетение понятий.
Мы так срослись с болезненной страной,
что и по шву не разорвать объятий,
и смерть проходит в сердце по прямой.

Если бы я хотел заинтересовать своей историей как можно больше людей, или, говоря по-журналистски, получше ее “продать”, я бы этот эпизод поставил в начало. И не только главы, пожалуй, но и всей моей невыдуманной повести. Поскольку эпизод этот касается самого большого круга лиц, да и раскрывает тему действенности ярче всего. Он рассказывает, как я помог снова вырулить в большую политику Борису Николаевичу Ельцину. Но тема-то у меня другая! На собственном примере пытаюсь показать, как непросто дается переход от слова к делу.

Был у нас в газете активный автор, молодой профсоюзный босс одного из близких к Уфе совхозов. Писал не какие-то там заметки, а практически очерки, если удавалось очистить их от неуместных слов. Они были оригинальны достаточно для того, чтобы их автор становился лауреатом наших творческих конкурсов, за текстами стояли наблюдательность и понимание сельской жизни. Очень может быть, что именно эти качества не понравились совхозному, а то и районному начальству, автора нашего начали поджимать, собирались завести уголовное дело — по профсоюзной линии. Мы не бросили парня в беде и послали Инсура Фархутдинова подальше от районных недоброжелателей — в Москву. Дима Ефремов, замглавного, как раз искал, кого бы от газеты послать в ВКШ, получать второе дополнительное журналистское образование.

И вот Инсур приехал перед новым годом, перед сессией. И привез 22 листочка форматом А-4, с текстом, напечатанным через один интервал. Это была стенограмма встречи опального на той момент бывшего первого секретаря МГК КПСС Бориса Ельцина со студентами Высшей комсомольской школы. Ничего особо концептуального в его словах не было, но чувствовалась не подавленная склонность к свободомыслию. Ельцин уже больше года к тому времени “прозябал” на политической обочине в качестве руководителя Госстроя, но публика еще не забыла его эксцентричные для “персека” поездки в троллейбусе, популистскую горячность и сбивчивые нападки на самого Михаила Сергеевича и его верную подругу Раису Максимовну. Почему-то народ ее невзлюбил за контрастную с прошлым открытость, видел в ее подсказках мужу нескромность и распевал частушку: “По России мчится тройка — Мишка, Райка, перестройка!”

Надо честно признать, что основания быть недовольными Горбачевыми и примкнувшей к ним перестройки у народа были. Во-первых, слов стало больше, а еды не прибавилось. Талоны не исчезали, несмотря на робкие кооперативные проблески. Во-вторых, слова и сами-то были непоследовательны, раздражали двоемыслием, явственно виден стал дележ власти между разными группами партократии и лавирование между ними Минерального секретаря. А прозвище это Михал Сергеевич получил не столько по давнему месту работы (Ставропольский край, Кавказские минеральные воды), сколько за попытки бороться с извечной русской слабостью к алкоголю. Борис Николаевич не только раздражался по поводу двух первых проблем, волновавших народ, но и был явно не в восторге от антиалкогольной кампании, развязанной (при поддержке Горбачева) Егором Лигачевым. Это знали, Лигачева не любили, поэтому с симпатией относились к партаппаратчику, которому тот сказал: “Борис, ты не прав!”

Мы с Димой с любопытством прочитали сумбурный текст, в котором к импульсивному мышлению отвечающего добавились неоднородные вопросы собравшихся. “Интересно!” — и мы решили попробовать привести текст в какой-то удобочитаемый (в том числе — для начальства) вид. Я был более оппозиционно настроен, но и мой непосредственный начальник кончал журфак УрГУ и ценил больше меня оригинальность бывшего первого секретаря свердловского обкома партии.

Текст я урезал раза в три, сделал более логичным, довел до стандартов газетной полосы, потом и Ефремов его почистил. Основные смысловые акценты в нем остались, получилась как бы беседа с членом ЦК КПСС. Раздобыли контакты Льва Суханова, референта Ельцина, отправили ему завизировать. Он изумился, но благословил, в то время лишь прибалты, начинавшие смелеть, отважно упоминали опальную после октябрьского (1987) скандала на пленуме ЦК фамилию в прессе. А тут легализация высказываний, ходящих по рукам, да и где — в самой серединке Союза, волго-уральской провинции. Правда, у газеты тираж для провинциальных огромный — 150 тысяч…

Текст вернулся одобренным, где-то у меня хранился листок бумаги с автографом Бориса Николаевича. И мы с Ефремовым (а редактора в тот момент не было) решили — рискнем! Поставили его в первый номер “Ленинца” после новогоднего простоя — на 6 января 1989 года. Конечно, здесь роль Ефремова была важнее моей, все-таки он подписывал номер и этим брал на себя ответственность, а он, к тому же, и партийный был. Но и мне предстояло отыграть свое соло!

Конечно, Главлит стукнул (это такие официальные цензоры были, если кто не знает). Кстати, занимали комнату на нашем же этаже, но сами побоялись вступать с нами в пререкания. И вот уже к подписанию номера в свет, вечером, в редакцию приезжает первый секретарь обкома ВЛКСМ — красивый большой парень с умным лицом, Рафаэль Сафуанов. А мы собираем в кабинет редактора всех, кто в данный момент не ушел домой. Зачем? Пусть разговор будет при свидетелях.

Разговор был трудный. Умный секретарь, посланный своими партийными кураторами на усмирение газеты, учредителем которой был комсомол, говорил о том, что уважаемый Борис Николаевич выдвигает дискуссионные оценки происходящего, хорошо, что газета предоставляет место для споров, которые должны интересовать молодежь, но лучше было бы, если бы рядом с Ельциным, имеющим неоднозначную репутацию, кто-то высказался бы по тем же проблемам со своей точки зрения. Чтобы не дезориентировать советскую молодежь односторонним ракурсом. И у обкома комсомола будут предложения по второму выступающему в дискуссии, а пока надо эту полосу снять из номера. До той поры, пока обком не подготовит ответ Ельцину.

Мы представляли себе, что однажды сняв этот яркий материал мы рискуем больше никогда его не поставить, что обком и его кураторы постараются “замотать” тему и — проще всего! — уволят нас с Димой, не доводя дело ни до какой печатной дискуссии. Отвечали мы учредителю примерно так: мы понимаем, что в спорах должна иметь возможность высказаться вторая сторона, что раз Борис Николаевич критикует — в деталях, конечно! — курс перестройки за половинчатость, что по правилам гласности совершенно не возбраняется, вспомните в “Советской России” ортодоксальную статью Нины Андреевой (резко ретроградную, практически — против перестройки), то и противники точки зрения Ельцина, пусть хоть сама Нина Андреева, пусть кто более взвешенный, могут высказаться у нас в газете. Но совершенно не обязательно это делать рядом, в одном номере. Давайте — завтра выйдет беседа с Ельциным, а через несколько дней, когда молодежь осознает, о чем это он, московскому оппозиционеру ответит другой уважаемый автор. И к его мнению будет привлечено гораздо больше внимания, чем если бы он высказался тут же.

Ну нет, сказал умный и проинструктированный секретарь, так не пойдет, это неконтролируемая ситуация, кто знает, какие слухи пойдут после первой публикации! Снимайте! Ведь обком имеет право как-то определять политику своей газеты?

Поскольку я занимался газетной технологией, то, кивая на цинковую форму полосы с Ельциным (кстати, кажется, секретарь с ней не расставался), спросил у Сафуанова: представляет ли он процесс выпуска? Если мы сейчас будем снимать целую полосу, то значит, нам придется верстать, а то и набирать сначала на линотипе, материалы из запаса. До новой металлической формы процесс дойдет через несколько часов, газета выйдет из графика, утром не поступит к читателям в районах Башкирии.

Ну что ж делать, сказал секретарь, придет позже. Не завтра? Значит, не завтра, технические огрехи менее важны, чем идеологические.

И тут я окончательно осмелел. А вы уверены, спросил я Рафаэля, что вообще газета выйдет? Что уставшие типографские рабочие захотят сверхурочно переделывать по чьей-то прихоти номер? Кстати, они ведь уже прочитали беседу и прекрасно понимают, почему полосу меняют. Они, кстати, тоже граждане страны, объявившей перестройку и гласность, и могут просто не выпустить номер без этой полосы. А, может быть, под их горячую рабочую руку попадут и остальные издания — и завтра в Уфе не выйдет ни одна газета?

Конечно, я не был уверен в сказанном. Но меня неожиданно поддержал, неожиданно и для себя, наш спортивный корреспондент Серега Дулов. Услышав такую резкую дискуссию, он удивленно откинулся спиной на стену у входа, где по традиции редакционных сборищ стоял, и случайно нажал выключатель. Свет на секунду погас. И Рафаэль Сафуанов заметил рядом со мной зеленый огонек, который ранее скрывался в ворохе гранок. Что это? Отвечал я уже при свете, глядя в глаза начальству. Это — диктофон. И зачем? — искренне изумился Рафаэль.

Вот пришла пора и соло. А затем, — тоже неожиданно для себя сказал я, — что страна должна знать своих героев. Кто какую позицию занимает в процессе общественных перемен, кто чему помогает, кто чему мешает. Вот мы записываем наш разговор, а потом можем его показать — и не только рабочим внизу, в типографии, но и вообще как-то распечатать и распространить. Вы бы о своей судьбе подумали, Рафаэль. Обком партии послал вас сюда, потому что опасается в нынешнее время брать на себя откровенно запретительские функции. Старшие товарищи уже сделали немало, чтобы определить свое будущее, но оно, кстати, еще неизвестно как повернется. И хорошо ли вы себя почувствуете в качестве человека, запретившего Ельцину высказаться? Вы же молодой человек, вам есть что терять. Вы уверены, что Ельцин не прав? Или что завтра его правду не признают остальные товарищи, временно с ним поссорившиеся? Сегодня вам сделают выговор за то, что вы не выполнили задание. А завтра вас не возьмут в дальнейшее плавание. И возможно, что это будут совсем другие люди…

Секунд сорок Рафаэль Сафуанов смотрел перед собой. Потом молча встал и молча вышел. И в дальнейшем сделал неплохую карьеру в бизнесе.

Наутро газета “Ленинец” с полосой беседы Ельцина вышла. А через месяц началась выборная кампания в Верховный Совет СССР. Впервые — по новым, конкурентным, правилам. Борис Николаевич Ельцин выдвинулся по общемосковскому округу. Ему, конечно, ставили капканы в агитации, конечно, к официальным СМИ не подпускали. Но зато у него оказалась уникальная агитационная возможность: каждому москвичу в почтовый ящик штабом кандидата была брошена брошюра (слова-то как сближаются!) с текстом его размышлений. В конце брошюры был указан допущенный цензурой источник: газета “Ленинец”, орган Башкирского обкома ВЛКСМ. Тираж брошюры — 15 миллионов экземпляров…

(продолжение следует)

Share

Иосиф Гальперин: Действительный залог: 4 комментария

  1. Иосиф Гальперин

    Обязан внести правку: Рустэм Хамитов, о котором я упоминаю в этой части ДЗ, больше не глава Республики Башкортостан, переведен на работу в Башнефть.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math