©"Заметки по еврейской истории"
  май-июнь 2020 года

599 просмотров всего, 6 просмотров сегодня

А до третьего рейса дело не дошло. Арестовали Фиму в его сарайчике, в самый разгар производственного процесса. Целый взвод милиции на такое дело отрядили. Не шуточное ж событие — не каждый день в Славуте террористов ловят.

Владимир Резник

О ПРОЛИТОМ МОЛОКЕ[i]

Всё развивается по спирали, убеждают нас умные люди. Им виднее, может, у них это так и происходит — сидят они высоко, из одного окна у них Первый Храм виднеется, из другого прекрасное будущее — Судный день. А из наших окошек, что уже по самые форточки в землю вросли, лишь ноги в нечищеных сапогах да бродячие кобели с задранными задними лапами. Какая уж тут спираль — один и тот же безысходный круг: работа, дом, болезни, дети и извечная забота, где бы раздобыть ещё пару копеек. Те же умные люди утверждают, что и десяти глупцам руками никогда не заработать того, что одному умному головой. И тут спорить с ними не приходится. Ведь именно потому всю историю галута еврейские мамы умоляли детей учиться, а еврейские папы лупили маленьких бездельников по тощим задам, загоняя непослушных чад в хедер.

Фиму наказывать было некому. Куда подевался родитель его, так до сих пор и неизвестно — разное поговаривали — а маме, днём мывшей посуду в городской столовой номер три (единственной на всю Славуту), а вечерами полы в поликлинике, некогда было упрашивать учиться единственного сына. Да и вряд ли бы он послушал. Шалопай и голубятник, которому за хромую от рождения ногу Всевышний дал сильные руки и крепкие кулаки, учиться Фимка не хотел. И кое-как дотянув восьмилетку вырвался на волю. Где-то работал, где-то подрабатывал, странствовал аж до Киева, сменил дюжину мест и специальностей и, вернувшись наконец в Славуту после смерти матери, устроился через старых приятелей работать в тир, что возле кинотеатра, в самом центре города. Работа не пыльная — выдавай себе пульки, да мишени поправляй. Правда и заработок соответствующий. А много ли ему нужно? Хватало бы на «Молдавское розовое». Жил он во всё том же покосившемся домишке, оставшимся от матери, на окраине, на длинной извилистой улице, где чем дальше от центра и ближе к краю города, опрятная бедность переходит в непроходимую нищету с гнилыми досками полуразвалившихся крылечек, слепыми, заклеенными бумагой окнами и кислым запахом разрушающегося быта и тела.

А вот маленького Яшу Перельмана, Фиминого приятеля и одноклассника, папа Перельман-старший порол нещадно, да и мама Перельман за обучением любимого сына следила и не одну тонну деликатесного дефицита перетаскала его учителям с доверенного ей склада. И Яша не огорчил родителей. Золотой медали ему, правда, не досталось — не помогли ни сплошные пятёрки, ни продуктовые наборы. Вопрос решался выше, а там с дефицитом и так всё было в порядке, а вот квота на евреев была уже выбрана. Но серебряную Яша всё ж получил, а с ней и с маминой помощью благополучно попал в торговый институт в Киеве. Закончив поработал то там, то тут, а потом… тёмная история какая-то случилась, да и не с ним, а с мамой, у которой недостача небольшая — на три года с конфискацией — обнаружилась на складе, но вернулся Яша в родные места и устроился приёмщиком вторсырья в неприметную будочку недалеко от вокзала, где тихо принимал у небогатых славучан макулатуру по две копейки за килограмм и всякий прочий хлам.

***

Две копейки — это всего лишь две копейки, на которые только и можно, что купить два коробка спичек или позвонить маме. Но кому это нужно в городе, где единственный телефон-автомат находится на вокзале, и с того украли трубку ещё до того, как достроили телефонную станцию? И какой же мишугинер[ii] станет надрываться, собирать и таскать на себе эту несчастную макулатуру за такие смешные деньги?

Но приёмный пункт Яши Перельмана план не только выполнял, а ещё и изрядно перекрывал его из месяца в месяц. Можно было подумать, что вся Славута с появлением Яшиной будки дружно взялась сохранять каждый клочок бумаги и относить газеты не в деревянный домик с маленьким окошком, для чего и покупали, а складывать ровными пачечками и, выстроившись в очередь, сдавать в обмен на те самые бесполезные две копейки за килограмм. И только те, кто из школьной программы помнили не только сложение и отнимание, а умели ещё и умножать, могли сосчитать, что две копейки — это двадцать рублей за тонну. А те, кто после этого выжили, и добрались до физики (таких оставалось немного), понимали, что вода, которая вяло течёт из шланга, подсоединённого к раковине в Яшином вагончике, не стоит ничего, пока не впитается в эту самую газету. Но никто, даже закончивший институт в Ровно сын мясника Цимермана, не смог бы объяснить, как, приняв не известно у кого пять тонн всякой разной бумаги, Яша грузит в грузовичок восемь, а весы на бумажной фабрике, куда он приехал сдавать свою добычу, показывают двенадцать. И не надо придумывать всякие ненаучные объяснения, вроде того что кладовщик фабрики Яшин родственник. Ну, родственник — и что с того? А кто в Славуте кому не родственник? И пусть чирьи повыскакивают на языках у лгунов, сочиняющих, что этот же грузовичок обратно ему ту же бумагу и привозит. Враньё. Не та это бумага. Зачем Яше сырая?

Ну а уж за ту чепуху, что платит Яша за килограмм любого железа, включая закопанное в сарае от петлюровцев и красноармейцев бабушкино серебро, пыхтеть и обливаться потом будут только непуганые пионеры и такие же подневольные солдаты. Пионервожатые и прапорщики выходили из Яшиного вагончика, сыто улыбаясь. Два трака танковой гусеницы весили, как упитанный пионер. Яша сиял, выходя из кассы, и всем было хорошо. Пока не появился Моня-железнодорожник.

С одной стороны, пара вагонных колёс весит, как целый пионерский отряд, и одного, давно ржавеющего в тупике вагончика хватит, чтобы обеспечить план и премии на полгода, а с другой — можно и больно огрести по кипе, на что её ни надень.

Колебался Яша недолго, жадность перевесила осторожность, и составы пошли косяком, как упитанные осенние гуси. Один за другим они исчезали в чёрной дыре Яшиного приёмного пункта бесшумно, без перестука колёс на стыках порезанных на куски и исчезнувших в той же бездонной глубине рельсов. Яша пересел с инвалидного Запорожца, полученного на папу, на Жигули, купленные на него же, несмотря на то что папа уже два года как никуда не ездил, а смирно лежал на старом еврейском кладбище под солидной плитой серого мрамора. Яша отремонтировал родительский дом и в третий раз женился, закатив пышную свадьбу и не пригласив старых приятелей.

Может, всё бы и прошло незамеченным. Может, никто и не обратил бы внимания на исчезновение нескольких десятков, давно забытых на заросших бурьяном полустанках вагонов и полусотни километров ржавеющих под тёплым и щедрым украинским небом рельсов, если бы не давняя, почти уж двухтысячелетняя распря между всё теми же, не знающими отдыха и успокоения евреями.

Ну, надо ж было так случиться, что настоятель местного православного прихода Отец Фёдор (в детстве Фишеле), угодивший на восьмой день от рождения под нож моэля Рудика, а на семнадцатый год в киевскую духовную семинарию, как раз тогда получил из центра, то бишь из Хмельницка, новые колокола. А будучи богат духовно и изрядно стеснён материально, решил сдать старые — повытертые и надтреснутые, зато литые, бронзовые и десятипудовые — в единственный славутский пункт приёма, то есть к Яше.

И ничего бы и не произошло, не почувствуй на тот момент Яша себя большим пурицем. Не вообрази себе он, что уж так велик и удачлив, что ухватил за бороды всех богов — и своих, и соседских. Мишугенер!* Ты забыл, где живёшь?! Дай пять копеек вместо трёх, дай десять! и нечего доказывать всякому мэшимэду[iii], что твой Творец, о котором ты всё равно ничего не знаешь, лучше, чем его! Но в хедер Янкель не ходил — последний ещё до войны закрыли — Тору не читал и про грех гордыни впервые услышал от ребе, к которому прибежал в ужасе за советом, а про наказание за него — уже в суде. Не на Высшем — в суде Народных Заседателей.

***

Нет, я не забыл! Как я могу забыть ещё одно и важнейшее применение тому двухкопеечному кружочку, который помнят сейчас только старики да нумизматы, то мальчишеское счастье и трепет, когда в перевёрнутую железную крышечку от бутылки, прибитую гвоздём к деревянному прилавку, нещедрая рука отсчитывает крошечные свинцовые пульки — по две копейки за выстрел, как туго взводится пружина и холодит щёку приклад, и щекочет ухо завистливый шёпот приятелей: «под обрез целься, под обрез»!

Фимин тир — зелёный сарайчик, приютившийся сбоку у кинотеатра имени на тот момент не опального Шевченко, никогда не пустовал. Подвыпившие деревенские мужики, с умилением вспоминавшие армейскую службу, срочники из военного городка в увольнительных и в самоволках выгуливавшие славутских красавиц и, конечно, мальчишки, сэкономившие на школьных завтраках или успевшие сдать в приёмный пункт стеклотары, которым заведовало уже третье поколение семейства Штернов, пустую бутылку раньше припрятавшего её папаши, толклись у прилавка, звонко комментировали каждый выстрел, радовались попаданиям и издевательски веселились над промахами.

— Мазила!

— Сам мазила!

— Говорили же тебе — под обрез целься!

— Эта винтовка — централка! Фима, скажи ему!

Фима тяжело поднимался со стула под огромной копией картины «Товарищ Ворошилов и Горький в тире», которую утащил с ДОСААФовского склада, молча заряжал спорное оружие и под восхищёнными взорами мальчишек проделывал свой коронный номер. Небрежным движением он перебрасывал винтовку из левой руки в вытянутую правую, и тут же звучал сухой щелчок выстрела. С жужжанием начинали вращаться крылья мельницы, или летел по проволоке самолётик с красными звёздами на крыльях — самая маленькая мишень в тире.

— Центральный бой, — спокойно говорил Фима, возвращая винтовку незадачливому стрелку.

Этот фокус он вычитал в любимом и единственном, прочитанном до конца толстом романе — «Последний из могикан». Так стрелял любимый Фимин герой — Натаниель Бампо — «Длинный карабин». Растрёпанный тёмно-красный томик в картонном переплёте Фима утащил в городской библиотеке. Пожилая библиотекарша время от времени заходила в тир с неубедительным требованием «поиметь совесть» и возвратить популярную книгу, но Фима лишь делал грустное лицо, разводил в стороны мощные руки и повторял, что книжку у него украли, хотя все знали, что с книгой он не расстаётся, и лежит она под обтянутым коричневым дерматином прилавком. Взамен Фима предлагал сгорбленной старухе в очках с толстыми стёклами свои школьные учебники и пожизненное право бесплатно стрелять в его тире. Он вёл бы себя не так нахально, если б знал, что старушка-библиотекарша в далёкой юности была «Ворошиловским стрелком» и стреляла не хуже Фимы. Десятку за меткость по обвинению в подготовке покушения на главу райисполкома она уже давно отсидела и предпочитала никому об этом не рассказывать. От расстрела её тогда спасла молодость, смерть вождя и очередная смена курса.

Но однажды вечером, когда Фима уже собирался закрывать тир, библиотекарша снова объявилась в его владениях. Фима настроился было исполнить знакомую и грустную песню про украденную книжку, но старушка, дохнув знакомым запахом молдавского, не сказав ни слова, бросила на прилавок рубль, жестом показала на мелкашку — выстрел из неё стоил десять копеек, а мальчишкам стрелять из них и вовсе не разрешали — и вогнала девять из десяти пуль в самый центр мишени. На последнем выстреле рука её дрогнула и выбила девять. Фима молча достал из-под прилавка растрёпанный том. Библиотекарша ухмыльнулась, изучила придирчиво бумажную мишень с рваным отверстием в центре и дырочкой сбоку, огорчённо сказала: «Да, глаз уже не тот», и уже в дверях добавила: «Всё, Фима. На пенсию я вышла. А Купера твоего списала. Читай. Но ты, Длинный карабин, будь осторожнее. Тут тебе не канадские леса». Фима не понял предупреждения. И напрасно.

Пульки — свинцовые, похожие на крохотные шапки-колпачки, Фима получал на складе ДОСААФа по счёту и по ведомости — туда же, в кассу в конце недели сдавал выручку, строго соответствовавшую количеству выданной амуниции.

Но пульки никуда из тира не улетали. Сплющенные после ударов о покоцаные мишени, серыми дохлыми мухами они усеивали пол, а вечером аккуратно сметались в совок, очищались от мусора и отправлялись в жестяную баночку на переплавку в сарае, где Фима оборудовал мастерскую. Маленький ручной пресс для штамповки пулек сделал Фиме автомеханик на патенте Коган, а штамп — старый гравёр Ицик, что сидит в маленьком закутке в «Доме быта» на улице Хмельницкого. И Фимины пульки попадали в цель не хуже заводских. А две копейки за каждый выстрел попадали в Фимин карман. Впрочем, там они задерживались недолго и перекочёвывали в кассу гастронома в обмен на уважаемый Фимой розовый молдавский портвейн.

А как-то под вечер забрёл в Фимину будку и Яша. После вечернего киносеанса отправил домой очередную супругу, а сам решил заглянуть в тир, навестить бывшего одноклассника. Скучно ему стало, больно уж фильм нудным оказался. Обнялись, как после долгой разлуки, словно и не в одном крохотном городишке, в получасе ходьбы жили. Поморщился Яша на недопитое молдавское, от души предложенное Фимой, сам сходил в гастроном. Хоть и закрыто уже было, а вернулся с коньяком пятизвёздочным и колбасой такой твёрдой, какой на прилавке в Славуте со времён НЭПа не видели. Выпивали, вспоминали, а как к концу бутылка подошла, ударил непривычный напиток в слабую Фимину голову, и он своим бизнесом на пульках Яше и похвастался. Тот быстро цифры в уме перемножил — недаром же медалистом был — и засмеялся.

— Какой же это бизнес, Фимка. Так — гешефтик. Что ты имеешь с него, кроме головной боли? Едва ведь на «розовое» остаётся. Так ведь?

— Ну, да, — грустно согласился Фима. — Но всё ж лишняя копейка.

— Вот если производство это твоё развить, и пульки оптом в другие тиры продавать, вот тогда хоть что-то заработать можно. Да и то не много. А так — халоймес[iv] один, — вынес безжалостный приговор Яша.

— А где я столько свинца наберу? — задумался Фима.

— Да этого добра я тебе сколько угодно даром отдам. Мне в пункт чего только не несут, — засмеялся Яша. — А я не всё принимаю. Так они его просто бросают рядом, чтоб назад не тащить.

Продолжили они молдавским розовым, чтоб уж никуда не бегать. Сидели, болтали, всех одноклассников вспомнили — кто да где? И разошлись далеко за полночь. Неподалёку живший Яша вскоре уже сопел под уютным боком спящей жены, не забыв перед тем заглянуть в спальню отличника-сына, а Фима, неторопливо побрёл по ночному городу на окраину, в свою пустую лачугу — где его отпрыски, и есть ли они вообще, он и сам не знал, да и не слишком над этим задумывался. А вот идея, так легко брошенная бывшим первым учеником, в Фимину голову запала.

Первую небольшую пробную порцию он наштамповал и распродал быстро. Шепетовка, Здолбунов и Ровно разобрали его пульки в полцены и заказали ещё. Прибыли, правда, едва хватило на билеты и розовое, но Фима уже всё продумал и разработал почти бесплатный маршрут. Затраты требовались только на портвейн, распитый совместно со знакомым контролёром. Воодушевлённый Фима порылся в груде лома за Яшиным приёмным пунктом и выудил за бесплатно несколько тяжёлых свинцовых пластин. Второй рейс принёс уже ощутимую, по Фиминым меркам, прибыль. А до третьего рейса дело не дошло. Арестовали Фиму в его сарайчике, в самый разгар производственного процесса. Целый взвод милиции на такое дело отрядили. Не шуточное ж событие — не каждый день в Славуте террористов ловят.

***

Следствия были долгими, а суды скорыми. Судили одноклассников почти что одновременно.

Отец Фёдор чувствовал себя героем. Проходя мимо сжавшегося на «скамейке подсудимых» Яши, он поставленным в Семинарии баском напевал одну и ту же фразу: «Люди гибнут за мета-а-алл, за металл». Второй строки про бал и Сатану он не исполнял, видимо, чтобы вслух не упоминать нечестивого. Но радовался святой отец не долго. Как и положено на Руси — «первый кнут» выпал доносчику. Попёрли батюшку из сытного прихода куда-то в Тьмутаракань, на выселки, за торговлю церковным имуществом, да и в местном отделении КГБ недовольны им были за скудные и маловразумительные отчёты об исповедях. Да только Яше от этого легче не стало — выписали ему по полной — десять лет и конфискацию.

И Фиме дали десятку. Знакомый контролёр, оказалось, донёс, что Фима пули изготавливает и по области развозит. Это хорошо ещё, что у кого-то то ли ума, то ли совести хватило не раздувать дело. Все ведь понимали, что пули-то не пули, а пульки для воздушки, с которой не то что на ответственных работников, а и на голубей, не слишком поохотишься. Понимали все, а постеснялся, да и то вполголоса, только один. А прокурор военный «террористу» двадцать лет требовал.

***

Яшу Перельмана на шестой год отсидки зарезали мимоходом на какой-то разборке в зоне между ворами. Случайно. Просто под руку подвернулся. Списали, как водится, на «несчастный случай». А Фима досидел и вышел. Живой. Без половины зубов, пепельно-седой, но руки по-прежнему крепки и не дрожат. На работу его никуда не берут. Получает пособие по инвалидности и иногда подменяет ночного сторожа на кладбище. Если позовут. Но раз в неделю, в воскресенье он обязательно заходит в свой бывший тир. Новый хозяин знает, кто Фима такой, и уважает. В выходной день среди посетителей обязательно найдётся один подвыпивший «снайпер». И тогда, выбив на спор девять из десяти, Фима, облитый обожанием затаивших дыхание мальчишек, напоследок исполняет коронный номер «Длинного Карабина» — перебрасывает винтовку из левой руки в вытянутую правую и вгоняет в десятку последнюю свинцовую пульку. Восхищённый проигравший бежит в магазин за «Молдавским розовым».

Так о чём это я? Да вроде и ни о чём. О ерунде. О спирали и о круге. О «пролитом молоке». О двух копейках.

Примечания

[i] Нет смысла сожалеть о том, чего не вернёшь (букв. о пролитом молоке не плачут)
It is no use crying over spilt milk.

[ii] Мишугинер — Сумасшедший.

[iii] Мэшимэд — Еврей, перешедший в другую религию.

[iv] Халоймес — Пустяки, ерунда.

Share

Владимир Резник: О пролитом молоке: 1 комментарий

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math