О происхождении домовых толкуют разное, но особенно обидно, когда их записывают в разряд домашней нечисти. Когда, что еще глупее, утверждают, будто домовой рождается из яйца, снесенного петухом или из капель воды, которые Сатана стряхнул со своих рук у себя за спиной. Куда приятнее слышать, хотя и это чья-то выдумка, будто провинившиеся, но прощенные Всевышним ангелы, в отличие от низвергнутых в ад, остаются на земле, а из них-то, якобы, и получаются домовые.
Иосиф Букенгольц
Шрейтеле
Гершону Трестману
С наступлением сумерек печаль бесцеремонно заполонила опустевшие комнаты. Она прокралась сюда незаметно еще в середине прошлого лета, когда голоса людей вдруг окрасились непривычным беспокойством, а откуда-то снаружи впервые проникло в дом предчувствие надвигающейся гибели. С той поры дом состарился, днем он настороженно прислушивался к человечьим разговорам, а ночами вздыхал, кряхтел, скрипел онемевшими суставами. Когда в комнаты ввалился беспорядок лихорадочных сборов с коробками и чемоданами, с надрывными криками и топотом чужих ног, с пылью годами не тронутого хлама и запахом выпотрошенных шкафов, дом еще бодрился, распахивал окна, хлопал дверьми. Но когда люди ушли, замер и покорился своей печали.
Я бродил по съежившимся комнатам, прислушивался к шепоту в углах и бездумно разглядывал следы жизни людей: белесые контуры мебели на обнаженных стенах, сиротливо торчащие гвозди, след мезузы на дверном косяке… Ощущал, как постепенно силы покидают меня — ведь домовой начинает умирать с той самой минуты, как люди навсегда покидают свое жилище. Пришлый сквозняк разгуливал по дому, трепал забытые гардины, гонял по полу клочья мусора. В углу спальни, рядом с отпечатком комода, незатейливый рисунок: человечек с глазами-блюдечками. Под ним наискосок нетвердой детской рукой: «Шрейтеле». Это из сказок про меня.
С тех пор как возникла моя жизнь, летняя жара и зимние дожди не раз сменяли друг друга, многое прошло перед моими глазами. Поскольку не положено, я не возмущаюсь, не страдаю, не впадаю в уныние. Просто сейчас, когда люди ушли, я пытаюсь понять, как быть с их памятью, оставленной в моем умирающем теле.
Дом в забытьи. Время от времени он вздрагивает, стонет, будто снова ощущает ту мрачную тревогу, охватившую людей, когда в их разговорах впервые прозвучало слово «эвакуация», а я был бессилен перед этой тревогой. Люди кричали о предательстве, лицемерии, бездушии, некого, засевшего в недосягаемой дали, всевластного правительства, которое сначала велеречиво призывало их поселиться здесь, обустроить эту землю, а потом распорядилось оставить свои дома, забрать своих покойников и уйти. Люди грозились, плакали, молились о Земле Израиля, но Тот, к Кому они обращались, безмолвствовал.
В одно солнечное утро стены и окна задрожали от рокота угрюмых грузовиков, потом солдаты, парни и девушки с покрасневшими от слез глазами выносили домашнюю утварь, а к вечеру опустевший дом накрыла кромешная тишина…
В загустевшей заоконной темноте зашелестели вздохи моих сотоварищей, направлявшихся к месту нашей еженощного собрания. Я последовал вслед за ними. Нынешней ночью нам предстояло…
Прежде, когда поселение жило своей обычной жизнью, никто из нас никогда не выходил за пределы родных стен, но сейчас в эти оставшиеся ночи мы, не привыкшие к одиночеству домовые, не сговариваясь, собирались вместе на развалинах небольшой синагоги, которую, наверное, из-за отсутствия хранителя, разрушили прежде других построек. Здесь, в некоем подобии так необходимого нам сообщества, мы сидели до рассвета, безмолвно обмениваясь мыслями и безучастно рассматривая поблекшие очертания друг друга. Временами из недалекой пустыни забредали сюда бесприютные призраки — злобные, болтливые попрошайки. Не находя чем поживиться исчезали. Гораздо чаще появлялись безутешные души бывших поселенцев, чьи тела были отторгнуты от земли и перезахоронены на новом месте. Они понуро слонялись по развороченному кладбищу, порой останавливаясь и беззвучно выкрикивая нечто невразумительное. Многих из них я знал при жизни.
Не помню, в которую из ночей эта, никому не знакомая душа появилась в нашем заброшенном поселении. Поначалу она в растерянности металась среди пустующих домов, заглядывала в окна, словно в надежде найти хоть кого-то из случайно оставшихся жильцов. Набегавшись, забрела на развалины синагоги, смущенно оглядела наше собрание, и неожиданно разрыдалась. А потом нам из чувства солидарности пришлось выслушать ее историю и испытать бездну доселе незнакомых нам переживаний. Беда была в том, что человек, в чьем теле эта страдалица обитала долгие годы, еще не умер окончательно. Он задержался, застыл, окаменел на границе жизни и смерти, а потому она, душа его, наша незваная гостья, никак не могла оторваться от своей земной оболочки, и обрести, наконец, долгожданное успокоение. Такое иногда случается и даже имеет свое научное наименование. Только трагикомедия, взорвавшая наши чувства, была в другом: оказалось, что этот неживой-немертвый человек был наиглавнейшим в том самом коварном правительстве, которое сначала заманило сюда людей, а потом послало мальчишек и девчонок в военной форме их выселять.
Стыдно, конечно, признаться, но мы изрядно разволновались, если не сказать, даже рассердились — так вот по чьей вине обезлюдели наши обиталища, вот кто обрек нас на неминуемое исчезновение! Как же тут не вскипеть? Только вслед за этой минутной слабостью накатило привычное сочувствие — бессердечного самодура нежданно-негаданно настигло жестокое воздаяние: мало того, что тяжкий недуг стремительно сокрушил его далеко уже немолодое тело. Продажные министры, обзаведясь новым предводителем, при помощи штукарей-врачевателей вцепились мертвой хваткой в своего бывшего главаря и держат его на границе жизни. Для каких-то своих темных делишек, по каким-то своим корыстным соображениям не позволяют умереть, не дают его телу, разрушенному болезнью, упокоиться в родной земле, а душе, истерзанной муками покаяния, пройти чистилище. И некому замолвить слово в защиту ни перед людьми, ни перед властями, ни перед Всевышним. Кругом только проклятия, злорадство, да пересуды о справедливом возмездии.
Она была безутешна. Снова и снова мы погружались в подробности этой душещипательной истории, и, хотя с каждой ночью нас становилось все меньше, оставшихся удручала вовсе не надвигавшаяся кончина, а то, что мы и на этот раз оказались беспомощными перед лицом неумолимой внешней силы, и не в наших возможностях помочь этой несчастной. Делали, что могли — выслушивали, сострадали, ну и, конечно же, плакали вместе с ней. Что и говорить, жалкое было зрелище!
И вдруг вчера… Мы собирались было расходиться, и тут, словно по мановению свыше, всех нас одновременно осенила, прожгла, пронзила одна и та же ошеломляющая идея. Настолько простая и логичная, что мы даже не стали обсуждать ее, согласились безоговорочно и, до наступления нынешней ночи разбрелись по своим убежищам… Чтобы сберечь силы…
О происхождении домовых толкуют разное, но особенно обидно, когда их записывают в разряд домашней нечисти. Когда, что еще глупее, утверждают, будто домовой рождается из яйца, снесенного петухом или из капель воды, которые Сатана стряхнул со своих рук у себя за спиной. Куда приятнее слышать, хотя и это чья-то выдумка, будто провинившиеся, но прощенные Всевышним ангелы, в отличие от низвергнутых в ад, остаются на земле, а из них-то, якобы, и получаются домовые. Ну а, кроме того, кикиморы, водяные, лешие, русалки…
На самом же деле, зачатие домового происходит, когда в землю вбивается первый колышек, и девственный материал, оживая в человечьих руках, начинает воплощаться в будущее жилье. Дом растет, а вместе с ним вырастает плоть домового. Но рождается он лишь c вселением хозяев — частица их душевной общности, подобно божественной душе, вселяется в его тело вместе с их памятью…
Утробный говор бульдозеров, становясь с каждым днем все ближе и явственней, будоражил окрестности. Изредка ухали взрывы, и дом, уже не таясь, трепетал всем телом.
Я никогда не придавал значения времени. Часы казались мне забавными игрушками взрослых людей, и в этой незатейливой игре, комбинации чисел, стрелкам на циферблате придавался некий тайный смысл, якобы определяющий порядок людского существования. Я не понимал, да и не хотел понимать этой игры. Конечно, день приходил на смену ночи, холод — жаре, люди рождались и умирали, но в моем соучастии в жизни обитателей дома никогда и ничего не изменялось. Я всегда заботился только об их душевном благополучии.
В оставленном поселении время стало осязаемым. Я стал явственно ощущать, как с каждым восходом и закатом, с каждым всплеском делового грохота, врывавшегося в окна, с каждым уханьем взрыва не часы и не минуты, а какой-то наиважнейший, неповторимый ломоть времени отрывается и безвозвратно исчезает в пучине прошлого. Сейчас, когда представилась возможность напоследок еще раз исполнить свое предназначение — помочь еще одной душе, время обрело для меня особую драгоценность.
Ночь ничем не отличалась от предыдущих. Нас стало еще меньше, но единодушие не поколебалось. И, главное, избавило от сомнений. Домовые, в силу своей природы, всегда нацелены на самозабвенное служение жизни, но на этот раз мы собрались чтобы совершить нечто противоположное тому, чему посвящен был каждый момент нашего существования. Память каждого из нас хранила ворохи невероятных житейских историй, со слезами расставаний и встреч, с летописью веселых вкусных праздников, с фривольными юношескими мечтаниями, с тягучими мыслями старческой бессонницы, с пестрыми снами беззаботной малышни… А нынешней ночью мы объединились, чтобы призвать смерть. Всеми оставшимися силами пожелать смерти человеку, застывшему где-то в каменном забытьи. Смерти как благодеяния…
С приближением рассвета, когда на посветлевшем небе еще были различимы звезды, а из-за ближних холмов потянуло пыльной прохладой, на развалинах синагоги уже не оставалось никого.
Январь-февраль 2018
Иерусалим