©"Заметки по еврейской истории"
  февраль-март 2019 года

Loading

Понимали ли тогда эти «борцы за народное дело», что своими руками помогли завести человеческую мясорубку, в которую завтра будут затянуты сами? От Сурена мы уже ничего не узнаем, он был схвачен и расстрелян. А Ольге предстоял долгий мучительный путь, в конце которого пришла полная ясность.

Розалия Степанова

Подвластно то лишь Божьей воле, что может женщина одна

Жизнь не готовила её к совершению подвигов. Родители хотели, чтобы, как каждая еврейская девочка из состоятельной семьи, получила она достойное воспитание и разностороннее образование. Стремились подготовить её к роли жены, матери и украшения семьи, в которой она будет свободна от житейских тягот. А вышло всё запредельно непредсказуемо, под стать благостно начавшемуся сумасшедшему двадцатому веку, в первый год которого появилась она на свет.

Ей предстояло, решаться на фантастические авантюры, бесстрашно преодолевать, смертельно опасные препятствия, неизменно сохраняя фанатическую верность избранной идее, возбуждая обожание и преданность соратников, вместе с которыми встала на опасный путь в свои пятнадцать лет.

Труды её были вознаграждены сполна, кривая успеха возносила эту женщину всё выше, достигла столичного уровня, после чего низвергла в пучину ада, до самых нижних его кругов и волокла, не оставляя ни тени надежды.

Но вызволенная старинным другом из пасти Гулага, где в муках провела 17 самых зрелых лет отпущенной ей жизни, и возвращённая в высшие круги власти, она нашла в себе нечеловеческие силы встать во весь рост и сразиться с привычно вольготно расположившимся там кровавым драконом, не выпускавшим из железных лап миллионы невинных страдальцев, давно отбывших «отвешенные» им сроки.

И, не чудо ли? Эта измученная, потерявшая здоровье немолодая многодетная женщина добилась освобождения из вечной ссылки ВСЕХ бывших политзаключённых, причём ещё до всеобщей реабилитации! Более того, её успешная подвижническая деятельность в логове зверя, а она уже поняла, кто есть кто, на этом не прекратилась. Она сражалась до конца.

А теперь о ней, об Ольге Григорьевне Шатуновской, чьё имя должно быть всенародно известно и чтимо.

Эпизод первый. Недетский норов

 Оля родилась и выросла в Баку, в интеллигентной семье. Отец её, Григорий Наумович (Исаак Ноахович) Шатуновский, окончил юридический факультет Санкт-Петербургского университета. Как особо талантливому ему предлагали остаться на кафедре, но прежде креститься. Религиозным человеком он не был, еврейского языка не знал, но менять вероисповедание ради карьеры посчитал недостойным. Уехав в Баку, он стал адвокатом нефтепромышленников, так что редкая красавица Оля с детства ни в чём не нуждалась.

 На вступительных экзаменах в гимназию она получила круглые пятёрки, а Маруся Романова одни тройки, но место было одно, и принята была православная. В середине учебного года какая-то гимназистка забеременела, так что открылась вакансия, и Олю всё же зачислили. С Марусей они делили парту. Когда у бедняги открылась чахотка, Оля, проникшаяся страстной заботой о бедняках, вызвалась переселить её из сырого подвала, где вечно сушилось бельё (Марусина мать была прачка), в их родительский дом. Мамин отказ строптивицу не остановил. В тринадцать лет она стала давать уроки — каждый день с трёх до девяти, а на заработанные деньги сняла для больной сухую комнату с полным пансионом. Девочка выздоровела.

В пятнадцать лет Ольга вступила в РСДРП. Отец постоянно убеждал, уговаривал, даже умолял её порвать с большевиками, которых уже тогда считал бандитами. Когда же в Баку началось вооружённое восстание, исчерпав все аргументы, Григорий Наумович запер семнадцатилетнюю дочь на два амбарных замка, отобрав на всякий случай туфли. Ночью Ольга прошла по карнизу второго этажа на галерею, подушкой выдавила стекла, спустилась на первый этаж, подкараулила момент и, выскользнув со двора, в одних чулках, убежала к друзьям и влилась в боевую дружину большевиков. Узнав, что отец проклял её, домой больше не вернулась. Так начала складываться её поистине фантастическая судьба.

На одном из самых опасных её поворотов осуждённая на публичное повешение Ольга на рассвете была выведена из камеры смертников и неожиданно вытолкнута из ворот тюрьмы. Ошарашенная, не успевшая поверить, что это помилование, а не издевательская инсценировка, Оля оказалась в объятьях отца. На этом ужасном месте он дежурил с ночи, надеясь перед казнью в последний раз увидеть свою дочь.

Двое суток отец безуспешно убеждал, уговаривал, на коленях умолял её бросить всё и уехать учиться заграницу. В конце концов, потеряв над собою контроль, он выгнал её из дома в час ночи, забыв, что в городе стреляют. И она ушла из его жизни навсегда.

 Красные ушли, но с боями вернулись, Григорий Наумович был назначен заведующим юридическим отделом Бакинского совета, работы для него практически не было. Разбирать гражданские тяжбы между нефтепромышленниками не приходилось за отсутствием подобных дел, да и тех, кто мог бы их инициировать. Теперь он нигде не бывал, сидел дома, изучал немецкий, испанский, древнееврейский — языки, на которых в давние времена изъяснялись предки. Когда жена говорила ему: тебе пора отдохнуть, ложись спать, он отвечал: я отдыхаю.

С дочерью он больше не свиделся.

В голодные и холодные годы после Гражданской войны прошедшая героический путь член Сибирского бюро ЦК Ольга Шатуновская в одной из просительниц неожиданно узнала спасённую когда-то гимназическую подругу. С грудным ребёнком на руках Маруся пыталась ходатайствовать о партийном пособии мужу. Не задумываясь, Ольга привела её к себе домой и отдала всё, что имела — шубу, валенки, бесценные по тем временам простыни, которые пошли на пелёнки, и плюс — все, что были при себе деньги.

 В следующий раз Маруся всплыла на её горизонте через двадцать лет. Тогда, оттрубив на Колыме первый срок, едва живой тенью появилась Ольга в Москве, и повидать её пришли выжившие старые друзья. Все кроме Маруси, не постеснявшейся отговориться боязнью повредить дипломатической карьере братьев. А ведь когда-то мама предупреждала строптивую дочь: «Оля, она тебя не отблагодарит».

Всё же, совсем свою спасительницу Маруся не забыла, даже выразила желание навестить, правда, случилось это ещё через двадцать лет, когда та вновь вознеслась на вершины партийной власти и от неё вновь многое зависело. Ответ был кратким: друзья познаются в беде. На этот раз Ольга оказывала помощь действительно достойным.

Эпизод второй. Степан Шаумян

 Как ни строптива была Ольга с ранних лет и до последнего вздоха, как ни упряма и своенравна с самыми близкими, в особенности с теми, кто по-настоящему любил её, решающую роль в её судьбе сыграли трое, беззаветно преданных ей до последнего дня. А мужем и отцом её детей стал четвёртый.

Порвав с отцом ради партии, Ольга сразу же нашла ему замену. После бегства из родительского дома в штаб дружинников, она постоянно бывала в доме опытного подпольщика, вождя Бакинской коммуны Степана Шаумяна, с сыновьями которого приятельствовала. Смышлёная, образованная, знающая языки (к тому времени она уже окончила гимназию с золотой медалью), доказавшая верность революционному делу Ольга весьма кстати оказалась «под рукой» у того, кто по распоряжению Ленина был назначен чрезвычайным комиссаром по делам Кавказа. Мандат об этом доставил знаменитый Камо.

 С жаром включившись в партийную работу, она быстро освоилась и вскоре стала незаменимым помощником и доверенным лицом Шаумяна, его личным секретарём. Он научил её азам редактирования, у него перенимала она умение выступать с трибуны, организационный опыт и столь пригодившиеся впоследствии методы нелегальной работы. По заданию Бакинского комитета партии Ольга распространяла на промыслах листовки и прокламации, вела агитационную работу среди молодежи. Помимо высокой эрудиции и культуры она обладала ещё и публицистическим талантом, в шестнадцать лет уже работала в редакции газеты «Бакинский рабочий». В дни легендарной Бакинской Коммуны она заведовала бюро печати Бакинского совнаркома, состояла в боевой дружине коммунистов. Недаром называли её впоследствии легендой бакинского подполья.

С собственным отцом Ольга никогда не ладила, поэтому немудрено, что не ему, а этому старшему товарищу подарила она граничившую с обожанием преданность, его авторитет в её глазах был непререкаем. О полном доверии к ней свидетельствует взрывоопасная тайна, открытая ей Шаумяном, хранить которую пришлось ей всю жизнь. С этим камнем в душе жила она и работала на высотах власти, с ним влачила мучительное существование в адских глубинах сталинского Гулага, и всё же дождалась времён, когда смогла раскрыть её людям.

А было так. В середине 1918 года большевистская власть в окружённом турецкими войсками Баку висела на волоске. Запросивший помощи Центра председатель Совета Шаумян получил телеграмму, адресованную: «Царицын — Сталину, Баку — Шаумяну». В ней Ленин сообщал, что оружие и продовольствие будет предоставлено из Царицына. Опешившей Ольге Шаумян сказал: «Коба мне не поможет». И рассказал, что в 1908 году был арестован царской охранкой на конспиративной квартире, о которой кроме него знал только Коба — будущий Иосиф Сталин. Излишне говорить, что помощь из Царицына так и не поступила. Бакинская коммуна была предана. По словам Ольги, Сталин не только не помог, но сделал все, чтобы угробить. Голод был ужасный, всё продовольствие Сталин забрал в Царицын. Хлеба совсем не было, выдавали только орехи. Возможности защищать город не было.

В критической обстановке власть в Бакинском Совете перешла к левым эсерам. Началось наступление турок, русские войска уже со всех фронтов ушли — и с германского, и с турецкого. И тут эсеры и меньшевики, обладавшие теперь большинством в Бакинском совете, постановили пригласить англичан, на всех митингах рабочие проголосовали за это. В результате власть перешла в руки эсеров, меньшевиков и Центрокаспия, органа Каспийской военной флотилии, где господствовали правые эсеры.

И советская власть фактически пала. Народные комиссары и руководящее ядро большевистской организации во главе с Шаумяном решили покинуть Баку и отплыли на одном из пароходов торгового флота, где команда была просоветской. Перед отплытием Шаумян хотел отменить приказ, по которому Ольгу оставляли в Баку для подпольной работы, и предлагал взять её на борт. Его слово было для неё законом, однако на этот раз упрямица отказалась. Больше им не суждено было встретиться. Так выпал из её жизни этот первый из трёх, сыгравших важнейшую роль в её жизни.

Через долгие годы после гибели этого незаурядного человека именно его имя дала Ольга своему старшему сыну.

Эпизод третий. Сурен Агамиров

А не согласилась Ольга присоединиться к отбывающим комиссарам, скорее всего из-за Сурена Агамирова, который уже тогда был в её жизни. С этим незаурядным юношей она познакомилась шестнадцатилетней гимназисткой, ещё в царские времена, и в течение семи лет с любовью шла по жизни рука об руку, деля все её фантастически опасные повороты, практически не расставаясь. Все без исключения считали их мужем и женой, да они и сами так думали, только Ольга выбрала не совсем обычный вариант отношений, а обожавший её Сурен согласен был и на это. И так продолжалось вплоть до 1924 года, когда, поразив всех, кто их знал, но больнее всего, конечно, самого Сурена, она неожиданного порвала с ним, сохранив лишь дружбу.

А до четырнадцати лет жизнь Ольги Шатуновской, дочери известного в Баку адвоката нефтепромышленников, ничем не отличалась от поведенческой модели сверстниц из, как тогда выражались, приличных семей. Интеллигентные почти ассимилированные еврейские родители, дом — полная чаша, прислуга, гимназия, любимые книги, подружки — всё как у людей. Однажды, отправляясь на скейтинг-ринг (в Баку катались на роликах), Оля увидела объявление об организующемся марксистском кружке, и это решило её судьбу. К тому времени она уже познакомилась с Суреном Агамировым, таким же юным революционером. «Бывало, играем в салочки, — рассказывала она дочери в последние годы, — я бегала быстро, но нарочно, если он водил, замедлюсь, он догонит, схватит на всем ходу в охапку, я вырываюсь, а самой так приятно, что он меня обнял. (…) Я уже любила тогда Сурена. А как я узнала, что Сурен меня любит? Я взяла у него задачник, учебник по геометрии у меня был, а задачника не было. И вдруг где-то на полях или на обложке вижу зашифрованную надпись о Мадонне в небесах высоких. Я так огорчилась, задумалась — он кого-то любит, кого же? И всё сидела и повторяла эти слова. Так грустно мне было. Всё повторяла, повторяла и вдруг поняла — это же он моё имя зашифровал …, так обрадовалась. Я книжку отдала, ему, конечно, ничего не сказала». Уже тогда эти начинающие марксисты были неразлучны, но чувства свои боялись спугнуть.

 «Поздно вечером, — продолжала она свой рассказ, — мы ходили на гору, где памятник Кирову теперь стоит, и смотрели на море, или — к Волчьим воротам, это наверх, всего километров десять, к рассвету приходили. Внизу был Баку, слева вставало солнце, и была видна степь вся в красных маках. Там поднимались с последней перед Баку стоянки и шли вереницей верблюды, рыжие верблюды, и на каждом колокольчик. Они шли из азербайджанских субтропиков — Ленкорани, Салахан или из Ирана с грузами. Мы были наверху, где начиналось плоскогорье. Ворота из скал. Солнце поднимается, колокольчики звенят, алые маки, рыжие верблюды. Постоим и идем обратно в город».

 Отец говорил матери: — Почему ты ей разрешаешь ходить по ночам? Она успокаивала его: — Ей так надо. Ничего не будет, не беспокойся. Свою дочь она понимала лучше него.

Начавшись с игр и невинных ласк, их отношения с Суреном задержались на этом уровне на целых семь лет — на всё то время, что шли они по жизни рядом, как преданные муж и жена. Другое дело — политические игры, которым очень скоро они предались, на этот раз с истинной страстью, сметающей с дороги любые препятствия, вплоть до смертельно опасных. И здесь они действовали бесстрашно и безоглядно, не раз ставя на карту собственную жизнь.

Когда неразлучную пару выбрали на конференцию учащихся Закавказья, и они приехали в Тифлис, Сурен повел её к своим тёткам знакомиться. В саду росли розы. Он сорвал красную розу и, подал ей. Ничего не сказал, только посмотрел. На конференции они сидели в президиуме. Выступающие призывали девушек поступать в университет. Окончившую к тому времени гимназию с золотой медалью Ольгу это касалась напрямую. Однако для себя она уже давно избрала путь революционной борьбы и боевого подполья, на который бесстрашно вступила. В члены РСДРП она записалась в 15 лет, ещё до Октябрьского переворота и моря крови, пролитого в Гражданской войне.

Кстати, Английское командование до сих пор отрицает свою причастность к расстрелу бакинских комиссаров. В зрелые годы Лев Степанович Шаумян получил от сына покойного Данстервилля, одного из главнокомандующих английской военной ставки в тогдашнем Красноводске, письмо, в котором тот пишет, что его отец до конца своих дней переживал за несправедливое обвинение. Как его сын он обращается к нему — сыну убитого, чтобы сообщить то, что на смертном одре отец просил передать ему: к этому расстрелу он не был причастен.

Эпизод четвёртый. Анастас Микоян

С Анастасом Ольга познакомилась в 1918 году при трагикомических обстоятельствах, о которых в старости рассказала дочери. «Дело было так. Шаумян поручил нам с Суреном организовать комитет по работе среди молодежи. А мне — семнадцать лет! Я говорю: — Я не знаю, как это сделать, я не могу.

— Ну, вот что, приехал из Тифлиса Анастас Микоян, он такой комитет там организовал. У него и спросите, с чего начать.

В губкоме мы нашли его, и он нам все объяснил. Мы друг другу просто понравились. А потом он был ранен и лежал в госпитале. Я узнала об этом и сказала Степану. У них тогда было четверо детей. — Катя, — говорит он жене, — Это молодой щенок, из него орел вырастет. Надо взять его. И его принесли к ним. А я как секретарь Степана у Шаумянов тогда жила. Потом Степан мне сказал: Если к тебе будут попадать какие-либо документы о вредительстве, отдавай их сразу в печать.

В это время Анастас прислал телеграмму о том, что, как оказалось, один из комиссаров — изменник. Я (что я понимала в семнадцать лет!) отдала ее в печать. Анастас едва жизнью за это не поплатился, в него из засады стреляли. Он приехал, пришёл в редакцию, спрашивает Степана: — Как же так, я же лично вам послал? Степан удивился: — Я этого письма не видел. А я говорю: — Это я в газету послала.

Анастас подошел, поднял руку к моему лицу и зло так, с кавказским акцентом, он очень плохо тогда говорил по-русски, сказал: — Дура ты, дура!

А когда он снова уезжать должен был, я решила его охранять. Жалко мне его стало, из-за меня убьют. Едва отпросилась у Степана. Ну, Анастасу я, конечно, сказала, что Степан послал».

А теперь даём слово самому Микояну: — Я подхожу к вагону и вижу, стоит она с винтовкой. Я спрашиваю: ты что? А она строго так отвечает — я тебя охранять буду. Я говорю — иди, иди, я сам себя охраняю. А она — нет, говорит, не уйду, меня Степан прислал. Строгая такая, серьёзная.

И снова слово Ольге: «Вернувшись в Баку, он скрывался, был в тёмных очках и по улице не ходил, чтобы его не узнали, а всё на фаэтоне ездил. Потом уже стал мне свидания назначать, и мы ездили на фаэтоне. Скажет кучеру, чтобы поехал куда-нибудь далеко. Мне что? Мне нравилось, что за мной ухаживают, возят. Поклонников много, мне весело.

Один раз мы выехали за город, он схватил меня и стал целовать, Ну, я тогда вообще представить не могла, чтоб кто-нибудь мог меня с такой страстью целовать. Сурен нежно так, ну в щечку или в губы поцелует, поласкает.

Я вырвалась, выпрыгнула на ходу из фаэтона. Он кричит кучеру — стой! а тот не обращает внимания. Анастас соскочил за мной, фаэтон, наконец, остановился.

— Садись, поедем, — говорит.

— Нет, я не поеду, я так пойду. Я сама до города дойду.

— Почему? Ты же сказала, что любишь меня. А ты, наверное, не меня любишь, ты Сурена любишь.

Потом мы ездили на конференцию в Москву в девятнадцатом году. Я через фронт шла, прокламации несла, а Анастас на лодке через Каспий плыл. Из Москвы нам дали специальный состав, потому что мы много денег везли и оружие. Когда поезд вёз нас через Среднюю Азию (она уже была у красных), а ехали мы целый месяц, Анастас это, видимо, хотел использовать, чтобы приблизиться ко мне. Давай, — говорит, — вместе заниматься, чтобы время зря не тратить. Будем читать Розу Люксембург на немецком. Что не поймем — будем смотреть на русском, Он хорошо читал по-немецки. И тогда я поняла, какой он способный. Я иногда не пойму чего-то, прошу разъяснить. Он же любое теоретическое положение понимает и свои мысли высказывает. Добирались мы кругом, через Ташкент и Ашхабад. А потом по Каспию. Баркас под миноносец покрасили, чтобы белые думали, что это свой. Они так и считали, близко не подходили.

Мужчины тоже любят поболтать, когда мы с Анастасом вернулись из этой нелегальной поездки, Сурену сказали: — Ты на Олю не надейся, она уж теперь с Анастасом совсем. Но я сама Сурену всё объяснила. В то время он ко мне приходил ночевать. Я без него даже засыпать не хотела, я очень любила, чтоб он меня обнимал, ласкал, а вместе мы не были, я почему-то не хотела. Видимо, болезни, то тиф, то голодовки, кушать ведь совсем почти было нечего.

Как-то Анастас говорит: Теперь ты уже большая, тебе двадцать лет, ты уже можешь выйти замуж. Я твердо решил, я буду добиваться, ты выйдешь за меня замуж. Я говорю: — Добивайся! — и смеюсь.

Однажды они вместе, Анастас и Сурен, прятались от погони в парадном, и Анастас спросил.

— Ты любишь Олю? — Да.

Я тоже люблю ее. Как же будет? — Как она захочет, так и будет.

Так и вышло».

Эпизод пятый. Микоян и 26 бакинских комиссаров

Среди бакинских большевиков Микоян особенно прославился освобождением 26 бакинских комиссаров. В тюрьму их заключили эсеры за бегство из Баку, на которое они решились летом 1918 года, отплыв на пароходе после того, как эти новые руководители Бакинского Совета отправили стоящим в Персии англичанам приглашение занять город и специально послали за ними Каспийскую военную эскадру.

Комиссаров же, плывших, держа курс на Астрахань, нагнал и обстрелял из орудий корабль Центрокаспия (руководства Каспийской флотилии) — союзника эсеров в новом Совете. В безвыходном положении беглецам пришлось сдаться, и они оказались в бакинской военной тюрьме.

Англичане появиться не торопились, чего нельзя было сказать о турках. Когда, не встречая сопротивления распропагандированных и оставивших линию фронта русских солдат, турецкие войска полностью окружили Баку, большевистские дружинники, среди которых была Ольга, перешли к действиям. Об этом она вспоминала: «Часть из нас пошла к тюрьме с гранатами, решено было, что когда администрация и охрана разбегутся, мы проложим себе дорогу и освободим своих из тюрьмы».

Одновременно в президиум бакинского Совета отправился Анастас Микоян. К тому времени все его члены уже эвакуировались, оставался только эсер Сако Саакян. Аргументы Анастаса были просты и убедительны: — Оба мы социалисты. И хотя наши пути разошлись, неужели вы, социалисты, допустите, чтобы народные комиссары, в большинстве своём армяне, попали в руки турок, которые их наверняка растерзают. И в анналах истории социал-революционеры будут навсегда отмечены позорным клеймом.

Этому Саакян внял и на бланке президиума бакинского Совета, написал начальнику тюрьмы: «Приказываю освободить всех задержанных большевистских комиссаров».

«И вот, — продолжает Ольга, — мы там стоим, уже темнеет, тюрьма близко от военного порта, Микоян бежит к нам и держит эту бумагу. А мы же с гранатами. — Не надо, говорит, — сейчас я их выведу. Вот указание.

И их, действительно, освободили. А обстрел уже был такой, что палили прямо по переполненным пристаням. Тысячи людей рвутся уйти, уехать, особенно армяне. Нашли мы пароход, на который грузился отряд армянских националистов Татевоса Амирова, и благодаря тому, что в числе наших находился его родной брат, все наши погрузились, в том числе Микоян».

Этот корабль тоже взял курс на Астрахань, но в море судовая команда взбунтовалась, отказываясь плыть в красную совдепию, где свирепствует голод и откуда не выпустят, а отправят на фронт. По требованию моряков пароход повернул на Красноводск, находившийся под властью правых эсеров и англичан. Здесь все комиссары были снова арестованы.

В тюрьме их обыскали, и в кармане у председателя военно-революционного комитета Карганова, который в Бакинской тюрьме был старостой камеры, нашли список, по которому заключённым выдавали голодный паёк — сухари. По этому-то сухарному списку всех 26 и расстреляли. А Микояна в нём не было. Он уцелел потому, что в этом списке не числился, поскольку, будучи комиссаром фронтовой бригады, а не народным комиссаром, в тюрьме не сидел. Сплетню же о том, что Микоян подозрительно остался в живых, распустил Сталин.

Хотя Ольга недвусмысленно предпочитала Сурена Агамирова, Анастас упорно продолжал преследовать её своей любовью, ради неё порвал со своей невестой. Надежду ему давало то, что он знал — хоть Ольга и делила постель с Суреном, её чувство к нему было, как бы детским. Уверенности не было и у соперника.

Оба они не раз спорили-гадали о том, чьей она будет женой. Увы, счастливцем не оказался ни тот, ни другой.

Когда в 1920 году Микояна отсылали из Баку, он умолял Ольгу ехать с ним. Об этом эпизоде она вспоминала: «Перед отъездом Анастас пришел прощаться, на колени встал, просил за него замуж выйти. Я говорю: — Нет, не проси, я Сурена люблю, я с ним буду.

 Мы попрощались. После этого его друг приехал ко мне уговаривать: — Поедем хоть на вокзал, девушка не должна быть такой бессердечной, не хочешь с ним ехать, хоть проводи его до последней минуты. Я говорю, что с ним уже попрощалась, зачем буду прощаться на людях? А потом он сам мне рассказал, что задумано было хитростью увезти меня, заманить в купе и закрыть дверь.

С дороги Анастас прислал мне длинное письмо, в котором говорил, будто чувствует, что ему сдавили горло. Сурен отобрал у меня это послание — вырвал, прочел и разорвал. Его тоже интересовал характер наших отношений с Анастасом».

Узнать о том, что в течение без малого семидесяти лет важнейшую роль в судьбе Ольги сыграет именно Анастас, ему не было суждено.

Эпизод шестой. Бейбутхан Джеваншир

Из захваченного в сентябре 1918 года турками и залитого армянской кровью Баку членам коммуны надо было уходить. Спустя месяц, когда открылось железнодорожное сообщение, Оля и Сурен решили пробраться в Тифлис, в меньшевистскую Грузию, которая осталась невредимой, пропустив турецкие войска к бакинской нефти.

На вокзале переодевшихся солдатом и медсестрой Сурена и Ольгу и их соратника Александра Баранова выдали провокаторы. Все трое были схвачены и заключены в тюрьму. «Месяц или полтора Сурена и Шуру сильно избивали, — вспоминала Ольга, — а мне доставалось только кулаком по голове, но на пальцах у них были золотые перстни-печатки, и они били как кастеты.

Мы не отказывались, всё равно весь Баку нас знает по Бакинской коммуне, только твердили: “Какие мы большевики, мы дети”. Но те обо всём дознались, в частности о том, что я была секретарём Степана Шаумяна.

В это время сформировалось турецкое правительство, и начальник охранки Бехетдин представил правительству: Агамирова, Баранова и Шатуновскую приговорить к повешению. На парапете стояла виселица с двухэтажный дом, и там вешали.

Накануне утром объявили: завтра утром вас повесят на парапете. А через несколько часов вдруг — выходи! Ведут через Губернаторский сад, по Губернаторской улице, я думаю, куда ведут? Напротив суда — дом Ротшильда. В шикарном кабинете, устланном коврами, встает из-за стола Бейбутхан Джеваншир.

Он меня знал. Было так. В мартовские дни восемнадцатого года, когда в Баку началась гражданская война, и красные цепи подползали по Воинской улице, там был пятиэтажный дом, и с его чердака строчили из пулеметов по нашим цепям. Тогда наши подкатили орудие и стали разносить дом на щепы. В этом доме жил Джеваншир, он был с детства другом Шаумяна. Чудом у них уцелел телефон. Он звонит: — Степан, спаси! Я жила тогда у Шаумянов.

Степан берет из пачки бланк чрезвычайного комиссара и пишет на нём мандат: поручаю войти в такой-то дом Сурену Агамирову и сыну моему Сурену, взять и вывести Джеваншира с женой и доставить ко мне. Ребята привязали к штыку белую тряпку, чтобы не стреляли с чердака, и с этим белым флагом вошли и выполнили поручение. Через пару дней большевики взяли власть, Степан стал председателем Бакинского комитета. И две недели Джеваншир жил у Степана, и я тоже.

Джеваншир был богатый человек, капиталы за границей. В подполье он поддерживал Степана. У него в Белом городе наши иногда ночевали, иногда прятали литературу. Он говорит Степану: — Я вашу власть не признаю, я хочу уехать в Турцию. Ему разрешили, и он уехал. Богатый промышленник, инженер. Вскоре после занятия города турками он вернулся, а когда формировали мусаватистское правительство, он был в него введён. Мусават это была партия промышленников, буржуазии, торговцев.

Итак, в сформированном турецким главнокомандованием правительстве его назначают министром внутренних дел, а раз так, охранка должна ему докладывать. Из доклада об их достижениях за последний месяц он узнал, что завтра будут вешать трёх большевиков, и что приговор утверждён. Когда он услышал мою фамилию, то сказал — Приведите её ко мне. И вот я вошла к нему в кабинет. Я такой встречи совсем не ожидала. Он сказал охране: — Уходите! И говорит: — Оля, здравствуй! Я назначен министром внутренних дел. И сразу с места в карьер: — Где Степан?

Я говорю, что Степан такого-то числа с такой-то пристани отплыл на пароходе «Туркмен» в Астрахань. Он говорит: — Ничего подобного. Ему охранка в порядке усердия доложила, что Степан скрывается в Баку. Нас тоже на допросах об этом спрашивали. Он этой версии поверил и начал меня умолять, убеждать. — Где Степан? Мы располагаем точными данными о том, что он в городе. Я его спасу. Я дружил с ним с детства. Вы же знаете, он меня спас. Я его спасу. А так его будут искать, искать и, в конце концов, прикончат. Дайте мне его спасти.

— Я вас уверяю, что его нет в Баку. Постепенно он входил в раж.

— Фанатики вы! Безумцы! Вы же поймите — я его спасу. Почему вы мне не верите? Ну что мне, перед вами на колени стать?

— Бейбутхан, поверьте, его здесь нет.

Он ничего не хотел слушать, и до того разозлился, что ударил в ладоши и приказал вошедшим стражникам: — Уведите её. И я не успела сказать, что нас приговорили к повешению, в мгновение ока меня увели. И уже когда иду, то думаю, как же я не сказала ему, что мы приговорены к смертной казни завтра утром, и чтобы он спас нас?

И я думаю — Ах, Господи, был единственный шанс на спасение, и я им не воспользовалась. Я же не догадывалась, что он знает о нашем приговоре.

 Эпизод седьмой. Помилование, зачитанное по-французски

 И вот я сижу в камере и жду, что нас повесят на парапете. Вечером открыл дверь турок, он немного знал русский.

— Бедный девочка! Бедный девочка… Завтра, вот, парапет, вот! — и рукой от горла вверх показывает.

— На вот! — кинул кисть винограда.

Через час опять приходит.

— Ой, молодой, совсем молодой. Завтра парапет, вот! На стакан вина!

Еще через час: — На подушка! Спи хоть ночь, завтра тебя не будет.

Я говорю: — Если ты такой добрый, там внизу в подвале мои братья сидят, сведи меня к ним.

— Знаю. Их тоже, парапет, вот! — и опять рукой показывает.

— Я хочу со своими братьями попрощаться, веди меня туда!

— Нет. Что ты! Нельзя. Начальник тут. Меня тоже, парапет, вот!

Я тогда как брошу кисть: — На! Не надо мне твоего винограда.

— А-а. Подожди ночь. Подожди немного. Начальник уйдет…

Ночью мы пошли туда. Только успели обняться, поцеловаться, сказать друг другу, что будем петь Интернационал, уже: — Иди. Иди, надо скорее!

И вот опять сижу в камере. Жду. Всё смотрю на фрамугу в дверях, как начнет светать, значит всё. Ещё темно, и вдруг слышу — идут. Группа людей. Идут, сабля волочится, приклады стучат. Что ж такое? Неужели уже? За нами? Рассвета не дождались … Остановились у камеры. Гремят замки.

Входит начальник охранки, Бехетдин, рыжий турок. Светлые волосы, голубые глаза. Он входит со своим переводчиком, начальником тюрьмы и еще несколькими тюремщиками. И говорит по-турецки что-то своему переводчику, а тот мне:

— Вас освобождают. Смертная казнь через повешение заменяется высылкой за пределы Азербайджана.

Я говорю: — Не надо меня обманывать, я и так пойду.

Переводчик говорит: — Она не верит.

Тогда сам Бехетдин, обращаясь ко мне лично, говорит на французском: — Министр внутренних дел вновь сформированного правительства Бейбутхан Джеваншир заменил вам смертную казнь через повешение на высылку за пределы Азербайджана.

Когда я услышала это имя, то поняла, что всё правда. И догадалась, что он, хотя и рассвирепел тогда, но распоряжение о нашем помиловании отдал. И тут я похолодела — вдруг только меня?

— А мои друзья тоже?

Турок засмеялся: — Ха-ха-ха! Вы же на допросах были незнакомы. Вы не узнавали друг друга.

Я повторила вопрос, и он ответил: — Да. Тогда хлынула такая волна радости.

В конторе я расписалась, что через три дня приду в полицию для высылки. Вывели за ворота. Рассвело. Едва оказалась за воротами, там стоит мой отец.

Он упал передо мной на колени, обнял мои ноги: — Оля, уйди от них! Если хочешь, выходи за Сурена, я отправлю тебя учиться заграницу, Только уйди от них!»

Убеждать упрямицу было бесполезно.

 «Встретились с Суреном и Шуриком и решили не являться в полицию — могут опять сграбастать. И даже, если схватят, чтобы выпроводить, опасность всё равно велика. Мы ведь не имели никакого понятия о том, в какую сторону нас повезут. Могут отправить к белым, а там опять виселица. Поэтому мы снова попытались тайком уехать в Тбилиси. На этот раз нам всё удалось. Младшие братья Сурена, купили билеты. Мы переоделись, я чадру одела. В общем, удрали. Помню облегчение, когда переехали мост.

В Тбилиси имелся подпольный большевистский крайком. В горах Сабуртало мы приняли участие в нелегальной конференции, посвящённой причинам провала Бакинской коммуны. Сняли на три дня и три ночи дом. Сдать на больший срок хозяева побоялись, так что заседали мы там ночи напролёт, совсем не спали.

 После конференции решено было нас с Суреном послать во Владикавказ укреплять там советскую власть. А чего ее укреплять, она всё равно через несколько месяцев пала, так что укреплять надо было подпольную работу.

Во Владикавказ мы ехали в легковой машине. До города она не дошла, на перевале застряла в снегу, и мы пошли пешком через перевал по Военно-Грузинской дороге. Дарьял, конец ноября, снег лежал, и я в туфлях шла по снегу, который видела впервые. На Сурене была шинель, он же был на фронте, на мне — летнее пальтишко. Заночевали в духане на полу, завернувшись в шинель Сурена.

Во Владикавказе ещё держалась советская власть. Потом белые стали подступать. Наши отбивались в горах».

Эпизод восьмой. Трое важнейших — Степан, Сурен, Анастас

Степан Шаумян, Сурен Агамиров, Анастас Микоян. По-разному высветились эти трое, те, кто в жизни Ольги Шатуновской сыграл определяющую роль, выдержавшую самые суровые испытания, кто предан был ей до своего последнего дня.

 Шаумян, её партийный отец и учитель, трагически выбыл первым.

 Вторым выбыл Сурен, расстрелянный через двадцать лет. В последний раз они с Ольгой виделись в 1937 году, когда он приехал к ней с чёрной вестью. Тогдашний секретарь компартии Узбекистана Мирзоян сообщил ему, что имена его и Ольги он увидел в списке подлежащих аресту, который лежал на столе у Маленкова. В кабинет этого набравшего силу партийного выскочки Мирзоян зашёл как равный и именно в тот момент, когда тот стремглав выбежал по звонку Сталина.

 — Передай Ольге, пусть вызовет из Баку мать, — только и добавил к предупреждению этот старый соратник, вероятно догадывавшийся, что в числе следующих окажется он сам.

— Оля, Оля, что ты наделала, — горестно повторял немедленно приехавший к ней Сурен, гладя головки её ребятишек, — ведь это могли быть наши дети… Понимали ли тогда эти «борцы за народное дело», что своими руками помогли завести человеческую мясорубку, в которую завтра будут затянуты сами? От Сурена мы уже ничего не узнаем, он был схвачен и расстрелян. А Ольге предстоял долгий мучительный путь, в конце которого пришла полная ясность. Когда в послеперестроечные времена её просили сохранить для партийной истории её уникальные свидетельства, свой отказ написать воспоминания Ольга пояснила с безжалостной чёткостью: — «Я посвятила жизнь ложному делу».

Тем не менее, на старости лет она раз за разом рассказывала своим взрослым детям о событиях своей фантастической жизни, не подозревая, что эти разрозненные эпизоды они записывают и впоследствии в таком виде издадут. Когда же настали совсем другие времена и с просьбой к Ольге обратилось созданное на волне перестройки общество «Мемориал», она, понимая, что с её уходом затонет целая информационная Атлантида бесценных свидетельств о разведанных и доказанных ею преступных деяниях партии, которой она беззаветно служила, вот тогда Ольга заговорила. Отдельные островки из двух этих информационных потоков мы здесь обильно цитируем.

А что же третий из важнейших, её ближайший друг и партийный соратник, Анастас Микоян, не сближаться с которым мягко просил её Сурен? Свой отказ она тогда чистосердечно пояснила: — Мне скучно без Анастаса. В течение трёх лет Микоян безуспешно добивался её согласия стать его женой, стоял перед ней на коленях. Простил ли он, что она играла с ним как кошка с мышью, забыл ли её, на неверных тропах, по которым карабкался на высоты партийного Олимпа, рискуя сломать себе шею на каждом повороте, на каждом уступе?

От объявленных «врагами народа» принято было отворачиваться, как от зачумлённых. Тем трогательней, что Анастас Иванович не забыл Ольгу в её самые чёрные годы, не раз пытался оградить её от ещё худшего и, в конце концов, не просто вытащил из ямы, но, воспользовавшись благоприятными обстоятельствами, помог вознести на немыслимые даже в её прежней жизни партийные высоты.

Неизвестно — его ли это была заслуга, но в период первого следствия Ольгу подвергали тяжелейшим, но лишь моральным мерам воздействия и вместо новых попыток принудить к самооговору дали возможность подписать отказ от признания вины, да и осудили всего на 8 лет, что по тем временам было «удачей».

В 1947 году срок её заключения истёк, но вернуться домой с Колымы всем отсидевшим не разрешалось. Вызволил Ольгу Микоян, и два года ей удалось тайком пробыть на воле, в Москве, с детьми. Тогда Анастас Иванович попробовал замолвить за неё словечко. В перерыве одного из заседаний Политбюро, он обратился к Сталину: «Иосиф Виссарионович, в Москву вернулась Шатуновская Ольга, я ее знаю по Баку, у неё трое маленьких детей, пусть уж живет в Москве».

Сталин на какую-то минуту замешкался, посмотрел на Берию и сказал: «А вот от Лаврентия Павловича поступили данные, что у Шатуновской контакт с английской и американской разведкой». Микоян побледнел, в этих словах содержалась смертельная опасность.

Коба ничего не забывал, а Шатуновскую очень хорошо помнил и люто ненавидел, подозревая, что от Шаумяна она могла знать, что он агент охранки.

Осенью сорок восьмого года, когда посвящённым стало известно, что всех освобожденных политических будут брать снова, Анастас передал Ольге, чтобы она уехала куда-нибудь подальше и затаилась — может быть, не заметят, может, обойдется. Увы, не обошлось.

Эпизод девятый. Владикавказ, баронесса

Продолжим же высвечивать самые поразительные страницы жизни революционной бунтарки, легенды бакинской Коммуны Ольги Шатуновской, пользуясь её отрывочными устными рассказами дочери Джане.

«В конце ноября восемнадцатого года, мы с Суреном достали какие-то пропуска и документы и из Баку прибыли в Тбилиси. (Тогда это были столицы двух разных государств.) Там мы нашли наших товарищей, ушедших в подполье. Оттуда пробрались в красный Владикавказ. В феврале белые вплотную подошли к городу. Все отступали тропинками в горы.

Я пришла в ЧК, там все готовятся к уходу. Рвут, жгут документы. Гурген Ашоян вот сейчас должен уйти. Обвешан патронами, наган на поясе. Я говорю, что пришла за советом, что делать, все наши восемь человек больны тифом.

— Надо нанять фаэтон, отвезти их в тифозные бараки. А что, ты остаешься?

— Да, я останусь. Сел, задумался. — Так. Ребенок остаётся спасать больных, а я уезжаю. И опять: — Да, ребенок остается … Я тоже останусь.

Я говорю: — Что вы, вам нельзя, меня здесь никто не знает, я еще не выступала, а вас все в городе знают, вам нельзя!

Но он остался. Сказал: — Вот что, я пойду к настоятелю армянской церкви, он мне кое-чем обязан и спрячет в соборе у Терека, через него ты будешь поддерживать со мной связь.

 Я в три приёма перевезла всех заболевших в бараки, и сама там осталась — одела форму сестры милосердия: апостольник (монашеский головной убор) с красным крестом, передник с красным крестом и серое платье — у меня это всё сохранилось с тех пор, как в семнадцатом году проходила курсы медсестер. Сказала, будто богатый грузин нанял меня как частную медсестру. Никто и не обращал внимания, сестра и сестра. Но потом узнали, донесли охранке, стали искать.

Находясь в бараках с товарищами, которых там спрятала, я клала их головы к себе на колени, но больше делать ничего не умела. У них не отходила моча. Медсестра мне сказали — возьми катетер, спусти мочу. Какой катетер? Мне семнадцать лет, я член мужской никогда не видела, смотреть туда боюсь, а тут в руки надо взять. Я говорю, я не могу, стою, как истукан. Нас учили перевязывать, при операциях присутствовать, а больше ничего. Она сама всё сделала, и было еще несколько таких случаев.

Недели через две меня вызвала к себе начальница, старшая сестра общины сестер милосердия этой больницы. Она со своей общиной милосердия пришла с фронта, а в прошлом — какая-то петербургская баронесса, очень культурная. Во время германской войны многие знатные особы возглавили эти общины.

Я пришла, узкая комната. — Здравствуйте, вы меня вызывали?

— Садитесь. Вот что, милочка! Я великолепно вижу, что вы никакая не медсестра. Вы, например, не можете мочу спустить. Но я позвала вас, чтобы предупредить, сюда приходили из контрразведки. Вас и всех ваших друзей надо срочно убрать. Говорю не потому, что сочувствую красным, а потому, что я возглавляю общество милосердия, и милосердие для нас не пустой звук. И я не хотела бы, чтобы из больницы, где работает моя община, людей уводили на казнь.

Я была поражена, никак не ожидала, что такое предупреждение может исходить от баронессы.

 К этому времени трое, в том числе Сурен, пришли в себя. Мы стали советоваться, что делать. Написали священнику грузинской церкви Владикавказа, он сказал — привозите грузин сюда. Я наняла фаэтон и отвезла Георгия Стуруа и других грузин на подворье. Скрывавшийся в армянском храме Гурген Ашоян дал мне записку в армянский беженский лазарет, и я опять наняла фаэтон и отвезла туда Сурена и еще одного товарища, поместив их под другими фамилиями, не под теми, что в городских бараках. Таким образом, всех я отправила, но самой мне некуда было деться. И я осталась в городских бараках, тут же спала где-то в чуланчике. А Гурген был убит, его подстерегли на незаметном выходе из собора.

У меня еще с азербайджанского фронта была тропическая малярия, которая обычно через день била меня на заходе солнца. Несколько недель я продолжала ночевать в этом чуланчике, а днем поддерживала связь. Ходила то на церковные подворья грузинской и армянской церквей, то в беженский лагерь и в другие места.

Так прошло некоторое время, для выезда в Грузию уже были изготовлены паспорта, с помощью связей, знакомств и денег куплены пропуска — их было чуть ли не четырнадцать на каждого: от коменданта, от контрразведки и так далее. Сурену Агамирову был сделан паспорт на купца Ивана Джапаридзе, в него я была вписана как жена Мария Александровна Джапаридзе.

И в одно утро, когда всё уже было готово и осталось только договориться в молоканской слободке с фургонщиками, я не смогла подняться. Находясь в сыпнотифозных бараках, я тоже заболела тифом. Чувствую, температура сорок, идти не могу, свалилась в чуланчике.

Эпизод десятый. Чудом выжившая

Я уже несколько дней болела, но думала, что это тропическая малярия и пересиливала себя. Потом поняла, что это сыпной тиф и что из-за меня всё наше бегство из Владикавказа, разрушится, и девять моих товарищей останутся здесь… Когда я проходила мимо здания Владикавказского совета, то всегда видела виселицы, на которых висели большевики, и с ужасом думала, что, если наш побег не удастся, то такая же участь может ожидать и моих товарищей.

Меня перенесли на койку. И я то приду в сознание, то нет. И думаю — как же быть? Теперь из-за меня всё сорвется, весь их уход?! И когда была в сознании, попросила карандаш, бумагу и написала им письмо. Я заклинала их, чтобы они из-за меня ни в коем случае не откладывали побега, так как всё готово, все документы собраны, я только не успела нанять им фургон. А обо мне чтобы не волновались, так как, если их здесь не будет, то по выздоровлении мне одной легче будет выбраться, чем, имея на руках девять человек. Письмо я спрятала у себя на груди, надеясь, что, поскольку я нигде не появлюсь, кто-то обеспокоится и придет ко мне.

И, действительно, через день или два встревоженный отсутствием всегдашней связи Георгий Стуруа переоделся, замаскировался и разыскал меня в сыпнотифозных бараках. Я время от времени теряла сознание, но когда пришёл Георгий, очнулась. Очень обрадовалась и сразу отдала ему письмо. Георгий удивился, что за письмо, а когда прочитал, даже заплакал.

Пришел Сурен, я говорить не могу, а только вижу, что он плачет, сказала: — Не оставайтесь, после болезни я всё равно буду слаба. Но они отложили свой отъезд. Через несколько дней сквозь забытьё — сколько прошло дней или часов не знаю, открыла глаза, стоит Сурен, переодетый в студенческую тужурку и фуражку. — Я за тобой, — говорит, — я тебя сейчас отвезу в беженский лазарет за городом.

Когда турки наступали, армяне, кто мог, ушли с нашими и создали лагерь беженцев. Это был тот лазарет, куда я прежде сама наших ребят устроила.

Сурен завернул меня с головой в одеяло и понёс, а мне дышать нечем, температура сорок, задыхаюсь и всё открываю одеяло. Видно, все же надышалась морозным воздухом. Привез он меня, и я потеряла сознание, кроме сыпного тифа заболела двусторонним воспалением легких.

Говорили, что без сознания я была двадцать суток. За этот период армянский беженский лазарет белые закрыли, и больных перевезли в кадетский корпус, где находились сыпнотифозные и раненые одиннадцатой советской армии. Тем временем была окончательно завершена вся подготовка к побегу, нанят фургон и решено ехать.

Они уехали, перед отъездом меня поручили санитару, юноше Арсену, тоже из числа армян, бежавших от турок. Сурен не хотел ехать, но Георгий заставил его в порядке партийной дисциплины от имени краевого комитета партии. Когда отъехали, Сурен выскочил из фургона, побежал назад, его догнали, убедили, что как только приедем, пошлем за Олей меньшевика… Сурена увели со слезами, потом он опять выскочил, они опять бежали за ним, гнались, опять его схватили, уговаривали, чтобы не безумствовал, напоминали про моё письмо, где я требовала их отъезда.

Наверное, Арсен что-нибудь иногда давал мне из еды, не знаю, а может быть, я ничего не ела, есть-то было нечего. Но всё же я очнулась. Помню, как это было. В мужских палатах там все были красноармейцы, а в женских — так, сброд всякий, полуграмотные женщины. И вот однажды они подошли ко мне и говорят: — Смотри, дышит, а тюфяк весь мокрый, давай перевернём.

Там были нары и соломенный тюфяк, и больше ничего. Ну, может быть, сверху какие-то тряпки. Тюфяк весь прогнил, никто ж судна не ставил — я под себя ходила. Одна взяла меня, другая переворачивает тюфяк, и тут я глаза открыла, а она говорит: — Смотри — живая, а ведь она уже обиралась. Это, когда так пальцами сучат по одеялу, верный признак, что умирает. Двадцать двое суток я была без сознания. Когда пришла в себя, то оказалось, что я парализована от пояса вниз и ослепла. Я еще находилась в полубессознательном состоянии, когда пришел Арсен и стал тихонько шептать, что он вместе с Суреном ухаживал за мной, будто они санитары. И что мои друзья уехали и ему оставили для меня деньги, три тысячи керенок, и что я здесь лежу под фамилией Мария Александровна Джапаридзе.

 Эпизод одиннадцатый. Милосердный молоканин

 В бараке для сыпнотифозных больных, куда меня перенёс Сурен после закрытия белыми армянского беженского лазарета, практически не кормили, горячей пищи почти никогда не было. Иногда давали кусок хлеба, в ведре стояла сырая вода из Терека, и, кто мог, полз, пил. Не было ни простыней, ни подушек, соломенный матрац подо мной прогнил. Арсен, которому поручено было ухаживать за мной, часто приходить боялся. Ежедневно выносили мертвых. Во дворе были сложены штабелями трупы раненых и сыпных. В большинстве это были пленные одиннадцатой армии, молодые казаки. То и дело из окрестных станиц приезжали отцы-казаки и когда не находили в палатах, то рылись в штабелях трупов, искали своих сыновей. А там целые стаи собак грызли эти трупы, и они стали многие неузнаваемы. Время от времени со двора доносились страшные крики. Кто мог, подходил к окну — опять какой-то отец-казак нашел своего сына, обглоданного собаками. Потом они их увозили в станицу хоронить.

Больные пили сырую воду из Терека, и те, кто поправился от сыпного тифа, заболели брюшным и возвратным, которым была заражена вода, и бесконечно умирали. Освещения в палатах не было. Иногда в темноте приходил Арсен, приносил что-нибудь горячее.

Я лежала в забытьи. Сумеречное такое состояние. Однажды днем в палату вошли какие-то люди в штатском и, переходя от кровати к кровати, у всех спрашивали и записывали имя, отчество и фамилию. Так как я после беспамятства плохо соображала, парализованная и почти слепая, то когда они подошли ко мне, я забыла про свою новую фамилию Джапаридзе и назвала себя — Шатуновская Ольга Григорьевна. Когда они ушли, мои мозги медленно, как жернова, заворочались, и я поняла, что выдала себя. Как раз пришел Арсен, и я ему рассказала.

Он пришел в ужас: — Что ты наделала? Откуда они были? Это же переодетые из контрразведки белых. Я сказала, чтобы он как можно скорее убрал меня отсюда и что я должна сделать попытку побега. Зрение немного возвратилось, но ноги не двигались. Я попросила, чтобы он сейчас же пошел в молоканскую слободу и нашел фургон, который отправляется в Тифлис, хотя у меня и не было никаких документов. И на другой день, когда стало смеркаться, Арсен сказал, что договорился с фургонщиком, который на заре отъезжает в Тифлис.

У него находились моя юбка, блузка, и апостольник, а чулок не нашлось. Весна была, апрель. Когда совсем стемнело, он посадил меня к себе на спину и понёс в молоканскую слободку. Принес к дому фургонщика и говорит: — Слушай, если я тебя на руках внесу, он тебя не возьмет. Ты как-нибудь сама зайди.

— Я же не могу. — Ну, ты хоть через порог перешагни, и поставил меня на крыльцо. Огромным усилием воли я удержалась на ногах. Он открыл передо мной дверь, и когда, придерживаясь за косяк, я вошла в комнату, тут же рухнула без сознания. Увидев это, Арсен убежал, и больше я его никогда не видела. Очнулась я уже в другой комнате, где лежала на какой-то лавке и две женщины, старая и молодая — мать и жена хозяина, приводили меня в чувство.

Узнав, что я очнулась, хозяин-молоканин вошел, положил три тысячи керенок и сказал: — Бери деньги и уходи. Я тебя не возьму, ты на дороге умрешь.

Я упрашивала его, уговаривала, обещала, что кроме этих трех тысяч он получит в Тифлисе большие деньги, у меня, мол, там дядя-генерал, он за племянницу даст большое вознаграждение. Мои посулы, а также просьбы матери и жены, чтобы не выгонял меня, а взял и повез, сделал доброе христианское дело, подействовали. Решающими оказались слова: — Если я умру, выбросьте мой труп в любую пропасть, а деньги оставьте себе.

Еще до рассвета хозяин пошел грузить фургон и запрягать волов, он вёз в Тифлис осетинские ковры. Пришел за мной и говорит:

— Где твои документы? — У меня их нет. — Ничего? — Ничего.

Он пришел в ужас — умирающая, да еще без документов. Но просьбы женщин и мои, и ссылки на генерала возымели действие. Он вынес меня во двор и сделал на дне фургона под коврами лазейку, головой к переплёту. Оказалось, что Арсен оставил еще и мешок с хлебом на дорогу. Его фургонщик тоже положил около меня. А сверху завалил коврами. В фургоне внизу он положил доску наклонно. Фургон был повозкой для волов — большой, как комната, и сбоку не сплошь, а решетки, так что под доской получилась норка. В ней я. лежала, скрючившись, головой к решетке, чтобы дышать. А сверху были места для пассажиров. С рассветом пришли пассажиры. Четыре вола, четырнадцать человек. Отправились в путь.

Эпизод двенадцатый. Семь суток под коврами

 Из белогвардейского Владикавказа до меньшевистской Грузии мы добирались семь суток. Раз двадцать нас проверяли. Первая застава была на Ларсе. Фургон остановился, казачий разъезд потребовал предъявить документы. Я лежу — ни жива, ни мертва. Не помню, где была граница между владениями белых и грузин. Несколько раз останавливали белые. В Онанури была грузинская таможня, всем велели выйти из фургона, проверили документы, спросили у фаэтонщика: — Что везёшь? Услышав, что ковры, стали обнаженными саблями тыкать между ковров, приговаривая: — А может ты тут спрятал ящики с патронами? Я решила, что, даже если какая-нибудь сабля меня проткнет насквозь, я не вскрикну. Вот слышу, — Пусть садятся! — и фургон тронулся. Наконец подъехали к грузинскому постоялому двору. Все кроме меня вышли и пошли ночевать, волов распрягли. Все семь суток я не пила и не оправлялась, только понемногу ела хлеб. Фургонщик помочь мне боялся, он ведь рисковал жизнью.

После того, как перевалили Крестовый перевал и к вечеру на последней станции перед Мцхети остановились на ночёвку, фургонщик, убедившись, что все ушли на постоялый двор, впервые за семь суток осмелился поднять ковры и вытащить меня из укрытия. Я еле дышала.

— Как ты жива, как ты жива?… Тебе ж на двор надо? — Отнеси меня.

Он перенёс меня в сарайчик, и я два часа мучилась, ноги не держали и сходить не могла. Он долго не приходил, потом отнёс обратно, посадил со спущенными ногами на задок фургона. Я сидела, ноги болтались, и испытывала невероятное блаженство.

Фургонщик сказал: — Наутро можно больше тебя не прятать, ты уж сиди в фургоне. Он принес мне какую-то похлебку, я переночевала наверху, и когда на заре пассажиры стали грузиться и увидели меня, сидящей в фургоне, он сказал им, что взял еще одну пассажирку с этого места. У меня был такой вид, что все шарахались от меня подальше. Я была похожа на паука, и вокруг вши расползались. Все в ужасе стали отодвигаться. Фургон набит, а вокруг меня пустое пространство.

Часам к двенадцати мы оказались в Тифлисе на Ольгинской площади, где была стоянка фургонов. Все пассажиры разошлись.

Ещё в дороге я старалась придумать — где живет мой дядя-генерал. Единственным подходящим местом был адрес тётки Сурена. Но когда я назвала его фургонщику, он сказал, что это и далеко, и за центральной площадью, куда фургоны не пропускают. Тогда я попросила, чтобы он дал мне адрес постоялого двора, где он остановится, и туда сегодня же придут от моего дяди-генерала, чтобы отблагодарить моего спасителя.

Он привёл фаэтон, пересадил меня в него, а сам пишет на клочке бумаги. И тут подошли двое, один в студенческой тужурке, другой в штатском. Они показались мне незнакомыми, зрение у меня ещё едва восстановилось, а сама в результате пережитого была совершенно неузнаваема.

Они стали вглядываться в меня, и тот, что в студенческой форме, вскрикнул — Неужели это Оля? — и бросился внутрь фаэтона. Когда его лицо приблизилось, оказалось, что это Сурен Агамиров, а другим был Арчил Микадзе. Их обоих потом Сталин расстрелял. Оба схватили меня, начали обнимать, целовать. Они уже давно наблюдали, за тем, как меня сажают в фаэтон, но узнать не могли.

Оказалось, что они каждый день приходят на стоянку ко времени прибытия фургонов из Владикавказа и ищут меня, потому что по прибытии в Тифлис полтора месяца назад, немедленно нашли одного меньшевика, снабдили его фальшивым паспортом и пропусками на двоих и послали во Владикавказ. Оказалось, что этот меньшевик их обманул, деньги присвоил. А они ходят встречать его. И они сказали, что никогда бы не догадались, что это я, если бы не апостольник с красным крестом. Фургонщик тоже обрадовался.

Я говорю: — Вот видишь, мои родные пришли за мной. Вечером они принесут тебе деньги. И, действительно, в тот же вечер отнесли ему награду за моё спасение, краевой комитет выделил.

Сурен повез меня к тётке. Она боялась не меня, а огромного количества моих вшей. Меня стали купать, мыть. Сурен стирал и гладил мою одежду. Меня уложили и ко мне стали ходить товарищи с гостинцами. Один притащил целую курицу и просит отведать кусочек: — Оля-джан, съешь хоть ножку… — Я всю курицу съела. Другой принёс красивую корзиночку с пирожными: — Оля-джан, съешь хоть одно… — я всю корзиночку съела.

Через неделю ноги начали двигаться. Первый выход был в парикмахерскую, где меня наголо обрили, потому что вши в коротких волосах остались. Когда парикмахер меня стриг, то сразу спросил — не из Владикавказа ли я приехала? — Что на меня подействовало довольно неприятно. Я не созналась.

(окончание следует)

Print Friendly, PDF & Email
Share

Один комментарий к “Розалия Степанова: Подвластно то лишь Божьей воле, что может женщина одна

  1. Inna Belenkaya

    Пока образ пламенной революционерки не вырисовывается — одни сплошные амуры. Но это и хорошо, не противоестественно. Противоестественно другое. Подождем окончания

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.