©"Заметки по еврейской истории"
  май-июнь 2019 года

Loading

Сам развод проходил чрезвычайно странно. В то время почти единственной возможностью получить развод было документированное доказательство супружеской неверности. Профессиональные частные сыщики организовывали противозаконные свидания и фотографировали пары в постели, а фотографии представляли в суд.

Леопольд Косс

От Польши до Парк Авеню

Перевод с английского Владимира Шейнкера
(окончание. Начало в №8-9/2018 и сл.)

ЧАСТЬ VII.
МЕМОРИАЛЬНЫЙ РАКОВЫЙ ГОСПИТАЛЬ
1 МАРТА 1952 г. — ИЮНЬ 1955 г.

Мемориальный госпиталь                

Леопольд КоссМой первый рабочий день в Мемориальном госпитале был 1 марта 1952 г. Лаборатория цитологии, мое основное рабочее место, находилась тогда в подвале Клиники Стрэнг на 67 улице, а главный вход в госпиталь был в доме 444 на 68 улице. Стрэнг Клиника была основана в 1942-1943 гг. Элизой Стрэнг л’Эсперанс, (которая была доктором-патологом и бывшим ассистентом Джеймса Ювина, одной из главных фигур в истории Мемориального госпиталя) и ее сестрой в память их матери Кейт Депю Стрэнг. Клиника Стрэнг была первым, или одним из первых медицинских учреждений в Соединенных Штатах и во всем мире, где проводилось полное (насколько это было возможно) обследование пациентов для раннего обнаружения рака. Оно включало обследование прямой кишки (сигмоидоскопия) у мужчин и у женщин, пальпацию предстательной железы у мужчин и исследование вагинальных мазков у женщин. Главной задачей цитологической лаборатории и было исследование этих мазков, взятых в Стрэнг Клинике, хотя вскоре лаборатория стала делать и другие анализы.

Моей главной обязанностью по договоренности с Деем и Стюартом была работа в лаборатории, где я начал осваивать основные навыки этой сложной области патологии. Лаборатория помещалась в подвальном этаже клиники с маленькими окнами на уровне земли, выходившими на 67-ю улицу, и была темной и неуютной. В ней было две комнаты, а скорее боксы, в одном из которых работал шеф лаборатории Джозеф Скапиер, а другую отдали мне. В комнате с трудом умещался стол с микроскопом и стул с подлокотниками. Второй, простой стул стоял у дверей. Скапиер был большим, грузным мужчиной с плоским морщинистым лицом и всклокоченными волосами, говоривший со странным французским акцентом. Было ясно, что французский не был его родным языком, и я так и не понял, откуда он был родом, скорее всего — из какой-нибудь восточноевропейской страны. Он получил эту лабораторию в 1947 или 1948 г., я не знаю, где он работал раньше, но было понятно, что он занимался и патологией, и гинекологией. Он написал пару статей о предраковых изменениях в шейке матки на основе своих исследований в Стрэнг Клиник.

В то время, когда я поступил на работу в Мемориал-госпиталь, он выглядел тяжело больным. Как я узнал позже, несколько лет назад ему удалили меланому и сейчас у него появились метастазы в кишечнике. Собственно, это и было причиной того, что меня приняли на работу. Скапиер появлялся на работе поздним утром и уходил домой через несколько часов. Мое присутствие, видимо, его раздражало и наши отношения были очень сухими вплоть до того, как он был вынужден оставить работу. Он умер через несколько месяцев.

Очевидной хозяйкой лаборатории была Грейс Дарфи — старший лаборант. Это была женщина лет сорока с небольшим с простоватым лицом и растрепанными черными волосами, говорившая высоким голосом с сильным янки-акцентом. Ее девичья фамилия была Робинсон, и она приехала из маленькой деревни в северном Мейне, которая тоже называлась Робинсон в честь ее деда, распахавшего там картофельное поле. Она позже унаследовала эту ферму со 100 акрами земли и, уйдя на пенсию в 1970-х, вернулась туда. Фамилию Дарфи она получила в результате короткого замужества, о котором никогда ничего не говорила. Сначала она работала лаборантом в Нью-Джерси, где научилась обращаться с лабораторными животными и фотографировать, что оказалось для меня очень полезным.

Другим заметным работником лаборатории была Ванда Волынская. Она была полькой, что сразу было слышно по ее акценту. Мы с удовольствием говорили с ней по-польски. Она рассказала мне, что была студентом-медиком или в начале войны, или во время оккупации (в подпольном университете), но образование не закончила. Она была замужем за бывшим профессиональным автогонщиком Эдвардом, водившим до войны Ситроен. Теперь он продавал машины.

Позже я узнал, что Эдвард — еврей, которому удалось (с помощью Ванды) пережить оккупацию. Во время несчастного Варшавского восстания против немцев в 1944 г. Ванда активно помогала повстанцам как связная, передавая сообщения от одного отряда к другому под непрерывным немецким обстрелом. Ее брат был летчиком польского отряда в Англии и погиб в 1940 или 1941 г. Ванда была, без всяких сомнений, очень храброй женщиной, но общаться с ней было нелегко. У нее были манеры польской аристократки (которой она и была), и она требовала, чтобы так к ней и относились. И в то же время она была очаровательной хозяйкой, когда приглашала к себе друзей — известных членов польского иммиграционного общества. Она долгие годы была секретарем Польской Академии искусств и наук Нью-Йорка, в которую через несколько лет вступил и я.

Третьим техническим сотрудником лаборатории был Андрю Риччи, ему было немного за сорок. Он был из Бруклина, из района Канарси. Это был обаятельный, беззаботный человек, он только что женился на Иде, которая была много его моложе. Его бывшая жена умерла за несколько лет до этого в Аризоне от тяжелой сердечной болезни. Андрю был удивительной личностью. Его формальное образование исчерпывалось четырьмя или пятью классами, но он был интеллигентен, умен и талантлив. У него была поразительная способность исследовать клетки под микроскопом и интерпретировать их особенности. Так он был первым, кто заметил характерные изменения в клетках, осаждаемых из мочи, которые, как потом было обнаружено, вызывались инфекцией человеческим полиомавирусом. Он назвал их клетками распада. Он умел анализировать самые разные образцы биологического материала, участвовал в исследовании бессистемного рака предстательной железы и умел делать массаж простаты и собирать выделения для цитологических исследований. Он надевал белый халат, когда делал эту процедуру и очень гордился своей ролью «доктора».

В лаборатории работали еще два или три цитолога и несколько докторов. Самым из них приятным был беженец из Германии доктор Том Циммер, исследовавший влияние лучевой терапии на вагинальные клетки. Циммер был бывшим хирургом, и я не знаю, получал ли он зарплату от Стрэнга. У него был немецкий акцент, и он выглядел как типичный голубоглазый немец. Он был довольно сдержан, как и положено серьезному пруссаку, но ко мне относился по-дружески. Пару раз он приглашал меня к себе домой, у него была очень милая жена.

Спустя несколько лет мы с Томом занимались исследованием клеток рака легких в мокроте. Когда я был в армии в Корее, я доложил эти результаты на конференции патологов в Японии в 1956 г. и опубликовал маленькую статью в японском журнале, в которой поблагодарил Циммера за его вклад. К сожалению, он очень на меня обиделся за то, что я не включил его в авторы статьи, и это стало концом нашей дружбы. Я очень раскаивался в том, что так получилось.

Рядом с Циммером в лаборатории работал доктор Рябов, русский врач старой школы (я имею в виду царскую Россию). Ему было за 60, и он работал с мазками клеток простаты, которые для него готовил Риччи. Я плохо его (Рябова) знал. По-моему, он обнаружил один или два неочевидных рака простаты и один — мочевого пузыря, но никаких статей не опубликовал. Через некоторое время он из лаборатории ушел.

Пожалуй самым интересным профессионалом в лаборатории была Женевьева Бадер. Она активно занималась исследованием предраковых изменений шейки матки, к которым я вскоре присоединился. Она работала в близком контакте с гинекологом Майклом Джорданом, который вел этот проект, и была очень предана и работе, и ему. Когда Джордан спустя несколько лет заболел тяжелым гепатитом, она от него не отходила, и он выздоровел, хотя все считали, что он обречен. Она работала также над исследованием кишечных смывов вместе с Майклом Деддишем и Папаниколау.

Женевьева была энергичной женщиной, занимавшейся микроскопическими исследованиями. Хотя мне говорили, что у нее больное сердце, но она просто летала по лаборатории, и никаких признаков болезни заметно не было.

 Ну, и наконец был всемирно известный Папаниколау, который позднее, сам того не желая, оказал самое большое влияние на мою профессиональную жизнь. Папаниколау имел в то время звание «Почетного клинического профессора анатомии» Госпиталя Корнелльского университета в Нью-Йорке. Госпиталь этот был на противоположной стороне Йорк-авеню от нашего Мемориального госпиталя. Я не стану здесь рассказывать историю его жизни, к тому же, я уже это сделал вскоре после его смерти в 1963 в моей статье в журнале «Акта цитология».

Мы впервые встретились в марте 1952 г., он в это время был консультантом лаборатории Стрэнг. При нашей первой встрече я не вспомнил, что процитировал одну из его работ еще в своей дипломной работе в Берне. Он относился очень серьезно к своим обязанностям консультанта и два-три раза в неделю появлялся в нашей лаборатории около 10 часов утра, всегда в свежем, безукоризненно чистом белом халате. В холодную погоду он наделал пальто поверх халата, но шляпу он не носил. Он мне почему-то напоминал греческую оливку — невысокий, полный, круглолицый, с дружелюбным выражением лица, старомодными европейскими манерами (правда, ручки дамам он не целовал), и приятным баритоном. Его английский был изысканным, хотя и с еле заметным акцентом. Ему было тогда около 60.

Он неторопливо входил в лабораторию и всегда вызывал ажиотаж среди лаборантов. Они немедленно его окружали и провожали к микроскопу Галилея, которым в то время в лаборатории пользовались. Его фотография 1954 г. с дарственной надписью висела долгие годы в моем кабинете. На ней он как раз сидит за микроскопом. Дарфи, Волынская и иногда Женевьева Бадер, которой он явно симпатизировал, приветствовали его и приносили на подносе слайды, которые хранили, чтобы узнать его мнение. В то время это были главным образом вагинальные препараты (известные всему миру «Пап тест», мазки Папаниколау), полученные с помощью вагинальной пипетки или тампона. У каждой пациентки брали два мазка. Другие цитологические препараты, такие как мокрота и моча, мы пересылали в его лабораторию через улицу.

Мне хотелось узнать о нем побольше, и я старался не пропустить ни одной из его сессии. Он всегда следовал одной и той же процедуре. Сначала он поднимал слайд к свету и осматривал его, вероятно, прикидывая, сколько клеток нужно осмотреть (важные клетки были отмечены точками на противоположной стороне стекла). Затем он некоторое время осматривал мазок при разных увеличениях, обсуждал историю болезни пациентов (некоторые из них были повторно осмотрены после обнаружения у них предраковых изменений шейки матки) и писал карандашом свой диагноз на листочке бумаги, приклеенном к слайду. Сначала он пользовался только своей собственной системой классификации, но скоро стало ясно, что ее недостаточно, чтобы описать все варианты. Тогда появились такие разновидности диагноза как Класс II, Класс II+ и Класс III, Класс III+ и Класс III-.

Моим первым заданием в лаборатории был скрининг этих мазков. В течение трех месяцев Грейс Дарфи приносила мне каждое утро поднос со слайдами и я целыми днями изучал под микроскопом тысячи нормальных скваматозных и внутренних клеток. К концу второй или третьей недели я был сыт по горло этой работой, но я тогда еще не осознал, что знаю теперь эту цитологию лучше чем кто-либо еще. Когда через некоторое время я начал также работать в хирургической патологии, я понял, что подавляющее большинство людей, работающих с клетками, не понимают тканевой патологии. К сожалению, как я вскоре в этом убедился, это относилось и к Папаниколау. Осознание этого факта сыграло критическую роль в моей будущей карьере.

Мой переход в Мемориал случился в трудное для меня время, когда я расставался с Анни и должен был нанять адвоката (который оказался совершенно некомпетентным), чтобы добиться права общаться со своими двумя маленькими детьми. Анни действовала через известную адвокатскую контору и так меня запугала, что я думал, что вся моя жизнь теперь пойдет насмарку. Друзей у меня в новом госпитале не было и мои попытки завести знакомства в столовой успеха не имели.

Докторская столовая была элегантной комнатой со столами, покрытыми белыми скатертями, столовым серебром и официантками в аккуратных белых и черных фартучках, находилась она на 12 этаже здания Слоан-Кеттеринг. Я скоро понял, что врачи Мемориала составляли закрытое для чужаков общество, аристократами в нем были хирурги, многие из которых имели корни в «глубоких» южных штатах и говорили с южным акцентом. Ни один из них меня не знал и со мной не разговаривал. Дей иногда обедал вместе со мной, но предпочитал общаться с людьми за соседними столиками. Я тосковал по дружелюбной атмосфере Кингз Каунти и перестал ходить в докторскую столовую. Вместо этого я уходил на ланч в ближайшую забегаловку, где за 25 центов брал миску супа с хлебом, чего мне вполне хватало. По крайней мере, если меня здесь и игнорировали, то совершенно незнакомые люди. Жил я в это время в маленьком недорогом отеле на Вест Энд авеню около 96-й улицы — место тоже невеселое. Три первых месяца в Мемориале были, пожалуй, самым тоскливым периодом в моей жизни.

Через две-три недели после начала работы я пришел с отчетом к Стюарту. Он сказал мне, что перед тем, как я стану полноправным младшим штатным сотрудником я должен поработать с практикантами при вскрытиях, собирая материал для патологии. Я не отказался, хотя это и задело мое самолюбие, но вскоре я понял, что это практика оказалась для меня очень полезной. Начальником здесь был Луис Ортега и он составил для меня расписание участия во вскрытиях и обсуждении их результатов дважды в неделю. Работа эта шла успешно и через некоторое время я мог делать все самостоятельно, не нуждаясь в чьей-либо помощи. В Мемориале материал для хирургической патологии, особенно в случаях раковых опухолей, был значительно разнообразнее того, что я видел в Кингз Каунти. Хотя официальных конференций у нас не было, но иногда Стюарт и его помощник Френк Фут собирали сотрудников за огромным черным круглым столом, привезенным, как мне рассказали, из старого здания Мемориала (на 109-ой улице и Централ Парк Вест авеню). Мы передавали друг другу слайды и обсуждали диагнозы. Френк Фут был ближайшим другом, помощником и доверенным лицом Стюарта. Они садились рядом и передавали друг другу слайды туда и обратно. Мне, как новичку в этой компании, было сразу понятно, что дуэт Стюарт-Фут это не просто взаимоотношение двух коллег. Стюарт получал от Фута моральную и духовную поддержку, a сам защищал Фута от превратностей судьбы, ошибок в диагностике и прочих неприятностей. Если Стюарт кого-то недолюбливал, Фут немедленно принимал его сторону. Мне было ясно, что для Стюарта я — чужак, проникший в святилище аристократов Мемориального госпиталя без его на то одобрения (что было правдой) благодаря политическим махинациям. Соответственно, и Фут меня полностью игнорировал. Я не помню, чтобы в первые шесть месяцев моей работы тот или другой раскланялись со мной или просто со мной заговорили, что мне было, конечно, неприятно. Прошло довольно много времени, наверное, год, или больше, прежде чем меня стали замечать.

Были, конечно, и другие руководящие сотрудники госпиталя и среди них семейная пара Артур Аллен и София Спиц. Я здесь не буду подробно рассказывать о них, я сделал это в главе, посвященной хирургической патологии, которую я написал для книги «Руководство для рук хирурга», опубликованной в 1998 г. Оба они были евреями — наверное, первыми евреями, принятыми на работу Стюартом.

Хотя с тех пор прошло уже много лет, я так и не понял, были ли Стюарт и Фут антисемитами. Как ни странно, но я так не думаю. Они принадлежали к классу с глубокими корнями в американском прошлом. Стюарт был из старинного семейства, обитавшего в верховьях Гудзона, а Фут — из южан-аристократов из Хаттисберга в штате Миссисипи. Оба получили превосходное классическое образование и были ошеломлены наплывом людей «не их круга». Я помню, как Стюарт множество раз с уважением отзывался об Отто Клемперере, главном патологе госпиталя Маунт Синай. Всем было известно, что он — немецкой еврей, уехавший из Германии еще до прихода Гитлера к власти.

Вернемся теперь к Артуру Аллену. Он в это время (1952 г.) заканчивал свою книгу по почечной патологии. Ожидалось, что это будет фундаментальный труд, и, действительно, это была пионерская книга. Поскольку я в это время заканчивал свою статью о почечных осложнениях при диабете по материалам, которые я собрал в Кингз Каунти, я, немного смущенно, спросил его, не посмотрит ли он рукопись моей статьи.

В моей работе я отдал должное статьям Аллена и ссылался на них. Я не думал, что в статье были какие-либо серьезные недостатки, поскольку Оливер очень внимательно ее прочитал. Рукопись была практически закончена, не хватало только пары фотографий. Прошло недели две с тех пор, как я дал статью Аллену, но никакой реакции с его стороны не было. Но вот однажды, когда я работал в лаборатории цитологии за своим столом, Аллен ворвался в комнату. Щеки его пылали, парик съехал на сторону. Без всякого вступления он стал махать рукопись перед моим лицом и кричать: «Вы не можешь печатать это дерьмо, в этой статье нет ничего нового! Я все это давно описал и значительно лучше!»

Это только пересказ его слов, я не помню их буквально, но вот чего я никогда не забуду, это ненависть, с которой он кричал. Я был в отчаянии от того, что мой именитый коллега был такого низкого мнения о моей работе, и я просто съежился от той злобы, с которой он на меня набросился. Не помню, что я ему ответил, но он ушел в таком же гневе, как и появился. Я не знал, что мне делать. Я был уверен, что статья содержит оригинальные результаты, но могу ли я рискнуть опубликовать ее несмотря на возражения такого могущественного оппонента, который может разрушить всю мою карьеру? К этому времени я пробыл в Америке менее пяти лет, и мой европейский опыт подчинения начальству нашептывал мне, что нужно подчиниться.

Я попросил Оливера принять меня и пришел в его кабинет, принеся с собой законченную статью. Я рассказал ему, что случилось. Он мельком взглянул на статью, с которой был уже хорошо знаком, и начал громко хохотать. Оказывается, он хорошо знал Аллена и его неумеренные амбиции, и не слишком его уважал. Он рассказал мне, что Аллен как-то использовал его (Оливера) фотографию нефрона и дал ей совершенно ложную интерпретацию, что стало очевидно через несколько лет, когда появился электронный микроскоп.

В общем, Оливер сказал мне, чтобы я не обращал на Аллена внимания и посылал статью в «Архивы патологии». Статья была принята и стала моей второй большой публикацией за 1952 г. Я думаю, что Оливер рассказал об этом Стюарту, который совсем Аллену не сочувствовал, о чем он намекнул мне, когда я через несколько месяцев подарил ему копию статьи.

Естественно, после этого эпизода наши отношения с Алленом дружескими не были, что меня не слишком беспокоило. Значительно серьезнее было то, что его очень умная и очень злобная жена София, безрассудно ему преданная (сам он был известный ловелас), возненавидела меня. В это время (июль 1952 г.) я получил задание еженедельно работать в Отделении патологии, где моим боссом оказалась София Спиц. Каждый четверг я должен был туда являться к 7:30 утра, и каждую ночь в среду я долго не мог уснуть, беспокоясь о том, что мне предстоит завтра. Как я уже говорил, патологом она была очень хорошим, она, например, впервые описала кожное образование, которое теперь называется Спиц невус (родинка), но работать с ней было ужасно. Когда она была мною недовольна, а это случалось часто, она повышала голос так, что ее было слышно во всей большой лаборатории. Особенно часто это случалось, когда я приготовлял в больших количествах замороженные срезы тканей, а я это научился делать очень ловко. От ее крика я так расстраивался, что только чудом не делал ошибок. Как ни странно, но, работая под таким давлением, я многому научился и через несколько месяцев был уверен, что я могу все делать самостоятельно. Утешением мне было то, что я не был единственным человеком, приводившим Софию в ярость. Среди практикантов в нашем отделении был японец Кунио Оота, приехавший из Токио на один год. Он был очень застенчив, держался очень скромно. По-английски он говорил не свободно, но вполне удовлетворительно. София нагрузила на него массу обязанностей и никогда не упускала возможности сказать ему какую-нибудь гадость.

Мы с ним стали товарищами по несчастью, и дружба наша сохранялась целых сорок лет до самой его смерти от рака поджелудочной железы в 1993 или 1994 г. Был в нашем отделении также Даг Сандерленд, который сидел за столом Стюарта и Фута. Он был хирургом, попал в какую-то неприятную ситуацию, и Стюарт приютил его в своем отделении патологии. Даг был скромным, тихим человеком, он очень любезно отвечал на все мои вопросы и обсуждал слайды, которые я ему показывал, чтобы узнать его мнение. Я слышал, что он через несколько лет покончил жизнь самоубийством, но обстоятельства мне не известны.

Единственным человеком, дожившим до нашего времени, был Стив Стерберг. Я не знаю точно, что он делал в 1952 г., поскольку диагностикой он не занимался, кажется, он занимался исследовательской работой в фармакологии у Фреда Филлипса. Через год Стив стал редактором журнала «Американский журнал хирургической патологии»; он написал несколько книг. Я и сейчас иногда с ним общаюсь по редакционным вопросам. Он выглядел человеком, не слишком в себе уверенным и любил едкие шутки. После женитьбы на Норме Уолнер из Бразилии (с немецко-еврейскими корнями), которая стала всемирно известным детским онкологом и была моим хорошим другом, он переменился к лучшему.

Из других своих коллег я помню Луиса Томаса, ставшего позднее главой лаборатории патологии Национального института здоровья в Бетесде, и Джона Берга, который был моим ассистентом, а затем — редактором журнала «Канцер», после того как Стюарт вышел в отставку. У нас с Луисом были очень теплые отношения; он ушел на пенсию много лет назад и уехал в свою родную Айову.

Между тем, моя личная жизнь начала постепенно упорядочиваться. Я сменил адвоката и развод не казался уже концом жизни, хотя путь к нему был не простым. Летом 1952 г. я серьезно думал о возвращении к Анни и пошел в магазин на 57-й улице, чтобы купить ей подарок. Продавщица, у которой я приобрел пудреницу, была молодая, очень хорошенькая девушка, говорившая с британским акцентом, и я с удовольствием поболтал с ней пока покупка оформлялась.

После этого я был у Анни несколько раз, когда навещал детей, и мы обсуждали причины нашего расставания, но мне показалось, что у нее уже есть кто-то другой, так что из попытки наладить семейную жизнь ничего не вышло. Я рассказал моему другу Биллу Гутштейну о своем знакомстве с английской девушкой, и он уговаривал меня позвонить ей. Мы стали встречаться и я ею серьезно увлекся. Нина служила ранее в Королевском женском морском корпусе и была во время войны в Лондоне. Теперь она снимала квартиру на 147-ой улице в Манхеттене вместе с женщиной по имени Ширли Фрейзер, которая считала себя писателем, но целыми днями только пила чай и болтала по телефону со своими многочисленными друзьями. Из дома она выходила только за провизией.

Когда Ширли узнала о моих бракоразводных делах, она познакомила меня со своей подругой Тесс, которая была адвокатом, и я немедленно заменил своего адвоката на нее. Это была невысокая полноватая женщина средних лет, говорившая с сильным нью-йоркским акцентом. Тесс впилась в это дело, как бульдог. Она повернула тяжбу таким образом, что могущественные адвокаты Анни отказались продолжать с ней работать, поскольку она вела себя иррационально. Анни наняла другого адвоката, а с ним мы быстро пришли к соглашению. Нужно ли говорить, что я с радостью согласился поддерживать детей, платя им алименты. Прошло несколько месяцев, Анни вышла замуж, и я был освобожден от уплаты алиментов.

Сам развод проходил чрезвычайно странно. В то время почти единственной возможностью получить развод было документированное доказательство супружеской неверности. Профессиональные частные сыщики организовывали противозаконные свидания и фотографировали пары в постели, а фотографии представляли в суд. Была еще возможность прожить шесть недель в штате Невада, чтобы стать его постоянным жителем, поскольку это был единственный штат, где «несходство характеров» служило законной причиной для развода. Ни один из этих методов мне не подходил.

Был, однако еще один путь. В штате Алабама брошенная мужем жена могла требовать развода, если ее муж остался жить в Алабаме. В декабре 1952 г. я полетел в Атланту, а оттуда — в Бирмингем в штате Алабама. Тут-то я и попался! Адвокат Анни подал на развод, поскольку сбежавший супруг спрятался в отеле в Алабаме. Адвокат из Бирмингема тоже принимал в деле участие. В течение 48 часов я получил развод и вернулся в Нью-Йорк.

Сам по себе полет из Нью-Йорка в Бирмингем был своего рода приключением. Пропеллерные самолеты летали очень медленно, и полет этот был долгим. Улетал я из аэропорта Ла Гвардия, который в то время был застроен бараками, а к самолету нужно было добираться пешком. В Атланту я прилетел утром после ночного полета. Вид аэропорта меня поразил. Это был просто большой, кое-как построенный сарай. Туалеты и питьевые фонтанчики для черных и белых были раздельными. Я просто обомлел, ничего подобного я раньше не видел. Когда я вспоминаю об этом сегодня, я понимаю, какой огромный прогресс сделало американское общество в отношении расовой терпимости за последние 50 лет. Только те, кто не видел, как это выглядело в те времена, могут утверждать, что все осталось по-старому. Хотя наше общество идеальным никак не назовешь, но огромный прогресс отрицать невозможно.

Итак, я был теперь свободен и мог планировать свой бюджет. Я снял маленькую квартиру в восточной части 74-ой улицы. До работы я мог ходить пешком, и времени для серьезных занятий стало больше. В октябре 1952 г. Джозеф Скапиер умер от меланомы и я стал временным заведующим лаборатории цитологии. Я недолго занимал эту должность: в начале 1953 г. в лаборатории появился новый хозяин.

Звали его Ховард Ричардсон, он приехал из Сиэтла. Это был здоровенный красивый мужчина с копной седеющих волос, и он был параноидально подозрителен. Сразу после появления в лаборатории он начал допрашивать сотрудников об их личной жизни и политических взглядах и записывал все ответы. Напомню, что это была эра сенатора Джозефа МакКарти и его Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности, когда каждый человек заранее подозревался в шпионаже в пользу Советского Союза или коммунистического Китая, или, по крайней мере, в принадлежности к коммунистической партии. Между прочим, я тоже должен был подписать клятву верности Соединенным Штатам, когда я работал в Кингс Каунти госпитале. Это должны были сделать все работники городского госпиталя. Отказ от подписи грозил немедленным увольнением.

В Мемориале я не должен был ничего подписывать, но Ховард Ричардсон считал, что этот проклятый Нью-Йорк — осиное гнездо коммунистических предателей. Особенно подозрительны ему были работавшие в лаборатории иностранцы — бедный Рябов (который был чуть ли не родственником русского царя), Том Циммер и я. Он задавал мне множество вопросов о моем прошлом, и хотя мне это было неприятно, я вынужден был ему отвечать.

Месяца через три-четыре его пыл несколько ослабел, и он даже пригласил меня выпить в свою еще не меблированную квартиру по соседству. Ховард был женат, но его супруга была патологом где-то недалеко от Вашингтона, а он жил (и пил) один. Когда лед был растоплен, он по секрету рассказал мне, как он получил эту должность. Шеф Мемориального Слоан-Кеттеринг госпиталя Корнелиус Роудс прилетел по каким-то делам в Сиэтл. Ховард, который в это время работал там в Шведском госпитале, одновременно был и полицейским врачом или патологом. Он организовал мотоциклетный эскорт для Роудса от аэропорта до города. Этого, очевидно, было достаточно, чтобы убедить Роудса, что Ховард должен занять позицию шефа нашей лаборатории. Когда я робко спросил о его научных работах, он сказал, что у него есть несколько статей по технике цитологии мазков. Я проверил и убедился, что это была правда, но класс этих работ был невысок. Стюарт послал Ховарда, так же как и меня, работать раз в неделю в отделении хирургической патологии. Здесь немедленно стало ясно, что Ховард не разбирается ни в цитологии, ни в хирургической патологии. Из-за его неспособности поставить правильный диагноз мне приходилось часто возвращаться ночью в лабораторию, чтобы проверить его заключения, сделанные днем, и исправить очевидные ошибки. Это было необходимо делать еще и потому, что ошибочные диагнозы могли побудить Стюарта прекратить цитологические и гистологические исследования. Однажды вечером Ховард застал меня за исправлением его диагноза на основе анализа биопсии и, к моему удивлению, поблагодарил меня. Не знаю, был ли он просто любителем спиртного, или настоящим алкоголиком, но в его письменном столе хранилось несколько бутылок виски. Грейс Дарфи считала, что он «алкаш».

Ховард провел в Мемориал немногим больше года. Его друг Джон Тиерш открыл в Сиэтле частную лабораторию патологии и пригласил Ховарда к себе. У нас с ним установились вполне дружеские отношения, но все другие вздохнули с облегчением, когда он ушел. Мы продолжали общаться и после его отъезда и наши пути сошлись снова, когда я служил в армии. За время нашей совместной работы я написал три статьи, включив его в качестве соавтора, и представил их Стюарту. Статьи были опубликованы в журнале «Канцер».

Я познакомился и с Джоном Тиершом, когда он навестил Ховарда. У него была интересная судьба. Он был немцем и служил в немецкой авиации во время войны. Каким-то образом он оказался в Австралии — не знаю, попал ли он в плен или как-то по-другому. Там он женился и они с женой приехали в Соединенные Штаты. Кажется, он некоторое время работал в Слоан-Кеттеринге, а затем переехал в Сиэтл. У меня сложились хорошие отношения и с ним, и с Ховардом, и они настойчиво уговаривали меня перебраться в Сиатл, который в то время был совершенно провинциальным городом в отношении научно-медицинских институтов. Второй тур уговоров случился когда я вернулся после службы в армии в Корее.

После отъезда Ховарда в конце 1953 г. в Сиэтл, мне предложили позицию Директора цитологии. Предложение исходило от Дея и Стюарта совместно (Папаниколау, очевидно, не возражал), что меня удивило и мне польстило. Я думаю, они решили, что будет и легче, и дешевле нанять своего молодого сотрудника, чем искать кого-то на стороне с риском опять получить что-нибудь вроде Ховарда. Моя зарплата поднялась до 9000 долларов в год, что было довольно мало для такой позиции, но много больше, чем я получал.

Теперь у меня появилась возможность взять себе помощника. Чарльз Майлз (Чак) был патологом из Стэнфорда, в его обязанности входили цитология и хирургическая патология, но интересовался он всем на свете. Так, он был одним из первых патологов, занявшихся цитогенетикой и внесших в нее существенный вклад. Стиль его жизни был немного богемный: он путешествовал по Италии с палаткой в течение нескольких месяцев, у него в Бронксе была яхта и он ходил под парусом. Чак несколько раз приглашал меня плавать вместе с ним, его милой художницей-женой и двумя маленькими детьми.

Первый член Американского ракового общества, занимавшийся цитопатологией появился у нас в конце 1953 г. или в начале 1954 г. Его звали Уильям Д. Джонсон, мы его звали Биллом, а жена — Дунканом. Он был беззаботным калифорнийцем с солидным опытом работы в патологии и историей частых переходов из одного института в другой. При его участии мы написали важную статью (вместе с Папаниколау и его сотрудником Джоном Сейболтом, тоже ставшим моим хорошим другом) о цитологии рака пищевода. Билл выполнил основную часть работы, собрав весь материал, и я решил, что ему нужно отдать должное. Я до сих помню выражение радостного удивления на его лице, когда я сказал, что он будет главным автором статьи — он не привык к такой щедрости. Я продолжал придерживаться этого принципа всю мою научную жизнь: тот, кто выполнил основную часть работы становиться принципиальным автором статьи.

Билл был очень дружелюбным и всеми любимым человеком. Я до сих пор помню его смех и его истории, которые он рассказывал своим приятный баритоном. Он был женат на Маргарет, своей школьной любви. У них было трое детей — две девочки и один мальчик Том, которым он очень гордился. Тома призвали в армию и послали во Вьетнам во время войны в качестве медика. Он провел на фронте всего несколько часов и был тяжело ранен. Его привезли обратно в Штаты, вылечили, и хотели опять отправить во Вьетнам, но Билл восстал против этого и добился того, что Тома демобилизовали с почетом и наградили орденом. Он стал морским биологом. Одна из его сестер стала доктором.

Непоседливый Билл и у нас долго не задержался. Он уехал в Калифорнию, потом вернулся в Нью-Йорк около 1958 г., поработал пару лет в Мемориал, а затем вместе со Сейболтом ушел в Нью-Йорк-Госпиталь. Потом он опять отправился в Калифорнию, а оттуда — в Филадельфию, в Женский медицинский колледж, это было последнее место его работы. Он любил Филадельфию и даже купил там дом. Билл заболел в начале 80-х, он был одним из первых знакомых мне людей, у которых был СПИД. Он говорил, что заразился во время вскрытия больного. Может быть и так. Маргарет рассказала мне о его последних днях. Чувствуя, что он слабеет все больше и больше, Билл привел в порядок все свои дела, повесил на двери ванной плакат «Внимание полиции. Человек в ванной болен СПИДОМ и его кровь заразна. Будьте осторожны». Сидя в ванне, он ударил себя в сердце кухонным ножом. Билл был исключительной личностью, я очень его любил. Его смерть была тяжелым ударом для его семьи и всех его друзей. Маргарет была совершенно разбита.

ВИЗИТ В ЕВРОПУ

В 1954 г. я неожиданно получил письмо от доктора Жана де Брю из Парижа, с которым я не был знаком. Он приглашал меня прочесть несколько лекций по цитологии и сообщал, что мой старый друг Роже Гудешу — его сотрудник. Я был взволнован и польщен, но мне казалось, что это мне совсем не по чину и нет никаких шансов, чтобы начальство согласилось на мою поездку в Европу. Я все-таки показал приглашение Даю и Стюарту, и оба посоветовали мне пойти на прием к директору Слоан Кеттериг госпиталя и института Корнелиусу Роудсу. Я позвонил его секретарю, она назначила мне время и я явился на 11 (или 12) этаж, где был его кабинет. Роудс был высоким, представительным мужчиной лет пятидесяти с седеющими волосами. Мы встречались до этого только однажды. Прочитав приглашение, он посмотрел на меня своими пронзительными серыми глазами и спросил: «Вы хотите поехать?». «Да», — ответил я торопливо. «Хотите ли вы поехать только в Париж, или еще немного попутешествовать?» — спросил он. Я сказал, что мне бы очень хотелось повидать моих старых друзей в Швейцарии и Англии. Роудс повернулся на своем вращающемся кресле к дверям и закричал секретарше: «Джейн, доктор Косс отправляется в Европу. Проследите, чтобы он получил все, что ему необходимо». Его хорошенькая блондинка-секретарша вошла в кабинет, улыбнулась и предложила мне пройти к ее письменному столу. Роудс встал и пожал мне руку на прощанье.

Прошло почти семь лет как я приехал в Америку, и вот я отправляюсь в Европу в качестве ученого. Я не мог поверить своему счастью.

Я решил, что темой моих лекций будет цитология и патология рака легких и шейки матки, и де Брю с энтузиазмом одобрил мой выбор. Я очень тщательно работал над текстом выступления и над изготовлением иллюстраций, что было особенно трудно в то время из-за отсутствия техники для фотокопирования. К моему приятному удивлению, мои сотрудники при поддержке Стюарта устроили мне проводы в маленькой кофейне на Первой авеню поблизости от госпиталя. Стюарт попросил меня передать привет его наставнику, с которым он работал в Лионе, профессору Поликарду, теперь работавшему в Париже. По-моему, Стюарт написал ему письмо обо мне.

Мне нужно было получить американский паспорт в паспортном столе в Рокфеллеровском центре, и для этого нужны были два свидетеля. Одним из них был Сол Шапиро, работавший в актерском агентстве, он рассказывал мне много историй об известных актерах, и особенно о знаменитом Денни Каи и его жене.

Другим моим свидетелем был Генри Кролл, который был кузеном моего швейцарского друга Сэма Пиотровского. Оформление паспорта оказалось специальной процедурой, в которой требовалось давать клятву. Паспорт мне прислали недели через две. Моя подруга Нина Пауел (которая стала моей женой через год) повела меня к портному и я заказал себе костюм — шерстяной, голубого цвета, в полосочку и не слишком дорогой. Это был мой первый костюм, сшитый на заказ, с тех пор, как я уехал из Лодзи перед войной. Во время примерки я узнал, что одна моя нога была короче другой на пол-дюйма, вероятно, из-за врожденной кривошеи.

Я летел в Париж на четырехмоторном «Констеллейшн», с остановками для заправки в Ньюфаундленде и Ирландии. Полет продолжался долго, 12-13 часов. Наконец, мы приземлились утром в Париже, в аэропорте Орли, который в то время тоже был застроен бараками. Мой дорогой друг Роже Гудешу, которого я не видел с 1942 г., встречал меня вместе с доктором де Брю. Они отвезли меня в отель Лютеция на левом берегу Сены. Последний раз я был в Париже в мае 1947 г. на пути в Америку.

Мои обстоятельства с тех пор изменились до неузнаваемости, но Париж остался прежним. Люди были бедно одеты и было понятно, что живут они трудно.

Я прочел несколько лекций по-французски в одном из парижских госпиталей. К моему изумлению, послушать меня явилась целая толпа врачей. Среди них был и Марсель Бесси, ставший через несколько лет ведущим гематологом Франции и директором собственного института. Он хорошо мне запомнился, поскольку только что выпустил книгу по гематологии (у меня до сих пор храниться подписанный автором экземпляр) и посоветовал мне написать книгу по цитологии. Я совета этого не забыл, и через несколько лет книгу написал.

Я не решился импровизировать во время лекций, написал полный текст своих выступлений и читал его. Оказалось, что я читаю слишком быстро и меня попросили притормозить. Это был очень ценный урок. Никогда с тех пор я не читал лекций по бумажке; я научился следить за реакцией аудитории и менять интонацию и скорость соответственно. Две из моих лекций, которые я прочел в Брока госпитале были на тему гинекологической цитологии и предраковым изменениям шейки матки.

Де Брю предложил мне оставить ему тексты лекций, пообещав быстро их напечатать во французских журналах, на что я с удовольствием согласился. Лекции, действительно, были через год опубликованы с минимальными поправками («дисплазия» вместо использованного мною термина «преинвазивный рак»), но за авторством де Брю. Он даже не постеснялся послать мне две копии статьи. У меня до сих пор хранятся рукописи моих лекций и статья, которую он напечатал под своим именем как пример самого бессовестного плагиата, с которым мне пришлось столкнуться. Встретив де Брю через несколько лет, я в глаза назвал его вором, но он только рассмеялся. Я быстро простил его, и мы долгие годы поддерживали дружеские отношения. Украденная им статья утвердила за ним авторитет специалиста в гинекологической цитологии и гистологии и помогла ему открыть собственную лабораторию, благодаря которой он разбогател. Он был обаятельным мужчиной и у него была очень милая жена-американка, приемная дочь знаменитого нейрохирурга Бeйли из Чикаго. Ее единственной целью в жизни было стать образцовой французской хозяйкой дома, и она этого добилась. Было еще несколько событий во время этого памятного путешествия в Париж, о которых стоит рассказать. Выполняя просьбу Стюарта, я позвонил Поликарду и был приглашен на ланч. «Déjeuner» (завтрак) был формальным застольем, сервированным мадам Поликард для меня и другого гостя, профессора Лакасань, брата мадам Поликард, который был директором института Кюри — ведущего французского центра радиотерапии раковых опухолей. Я никогда не забуду меню этого «завтрака»: гигантская и невероятно вкусная рыбина, к которой подали янтарного цвета Бордо двадцатилетней выдержки. Я старался наилучшим образом отвечать на вопросы о «талантливом юноше» Фреде Стюарте, которому в это время было за пятьдесят, и который считался одним из ведущих патологов Америки.

Меня также пригласили на чай к другому гинекологу по имени Коэн. Он был одним из ведущих деятелей коммунистической партии, которая в это время была во Франции была большой политической силой. Если вы думаете, что я попал в квартиру бедняка, то ошибаетесь. Его дом оказался одним из самых аристократических парижских особняков и настоящим музеем Пикассо, Ренуара и других мастеров, картины которых были развешаны в комнатах с антикварной мебелью. Здесь мне был преподан урок, что политические убеждения (по крайней мере во Франции) никакого отношения к стилю жизни не имеют. Я вспомнил при этом нескольких своих богатых школьных друзей в предвоенной Польше, которые секретно состояли в коммунистической партии. Мы их звали «коммунисты- бананоеды» — в те годы бананы были дорогим деликатесом, доступным только богачам.

 Запомнился мне и пир, устроенный в честь главы отделения акушерства и гинекологии Парижского университета. Трапеза началась с аперитива в восемь часов вечера, а в час ночи мы все еще ели шестой курс — сыры и собирались пить шампанское, а затем перейти к десерту. Обед закончился около двух часов ночи и я едва мог двигаться.

Бесси тоже пригласил меня на ланч и познакомил со своей красавицей-женой Клод. Я слышал что они расстались через несколько лет, но тогда, в 1954 г. никаких признаков этого я не заметил. Встретился я и со своим родственником Шмелке Каханом и мы очень мило провели время.

Я довольно смутно помню оставшуюся часть моего европейского путешествия. Я заехал в Берн и встретился с моим бывшим шефом и другом Фрицем Штраусом и его семьей. В Лондоне я повидался с моей кузиной Идой Басчинской и ее мужем Владеком. Я никогда до этого во взрослом возрасте Иду не встречал, она была у нас до женитьбы на Владеке в 20-е годы (как я уже рассказывал ранее, они с Владеком были студентами, изучавшими архитектуру в университете в Кракове, и ее родители порвали с ней отношения за то, что она вышла замуж за католика.).

Я был в Лондоне первый раз в жизни и постарался осмотреть все главные достопримечательности. Перед отлетом выяснилось, что мой багаж весит на двадцать фунтов больше, чем позволено (вес багажа в эту эру винтовых самолетов контролировался очень строго) в основном за счет множества книг на разных языках, которые я приобрел. Чтобы не платить за дополнительный вес, я дал Иде подержать мои книги, а после регистрации забрал их. Мы летели в Америку через ирландский город Шеннон — рай для покупателей, и я, в дополнении к моим книгам купил галлон виски, что было дешево и разрешалось правилами, и еще массу разных вещей. Мы сделали остановку в Ньюфаундленде, где летное поле было уже покрыто снегом, и, наконец, приземлились в аэропорте Айделвайлд (который впоследствии был переименован в Аэропорт Джона Кеннеди). Багажа у меня было очень много, но я все же ухитрился доставить его в свою квартиру на 74-ой улице.

 МЕМОРИАЛЬНЫЙ ГОСПИТАЛЬ И ПРИЗЫВ

Я представил детальный отчет о моей поездке доктору Роудсу и посоветовал ему пригласить Марселя Бесси прочитать у нас лекцию. Меня назначили ответственным за его прием, на что я с удовольствием согласился. Марселъ никогда до этого в Америке не был. Когда пришло время представить его большой аудитории, я был почти парализован от страха, скомкал представление и еле-еле выговорил его имя. Я был очень этим расстроен и дал себе слово, что этот позор никогда не повторится, и слово я сдержал. Марсель говорил по-английски плохо, но его фильмы о живых лейкемических клетках производили в то время настоящую сенсацию. Они были сняты замедленной съемкой, клетки двигались и делились, и наша аудитория восторженно их приняла. Это было одним из главных научных достижений того времени, и французское правительство выделило деньги на открытие Института гематологии в Париже, а директором его стал Марсель. К сожалению, после его визита в Нью-Йорк в 1954 г. наши контакты были очень редкими. Я слышал, что Марсель умер в начале 90-х.

К этому времени моя профессиональная жизнь наладилась, и я мог позволить себе проводить больше времени со своими сыновьями. Обычно я брал их на выходные. Моя квартира была слишком мала, и мы обычно ехали загород к моим друзьям, или ходили смотреть баскетбольные соревнования. Так я познакомился с баскетболом но поначалу не мог понять, почему эти здоровенные парни с таким азартом гоняются за мячом. Прошло много времени прежде чем а я стал лучше разбираться в игре. Через некоторое время я переехал в уютную квартиру с одной спальней на востоке 74-ой улицы недалеко от работы. Наш роман с Ниной продолжался, и нам было хорошо вместе, хотя я понимал, что интеллектуально мы близки не были.

Война в Корее продолжалась, и в 1952 или 1953 г. правительство пошло на необычный шаг: была объявлена мобилизация врачей, чтобы восполнить их нехватку в армии. Все врачи моложе 35 лет должны были зарегистрироваться. Были, однако, некоторые исключения. Доктора, которые были объявлены необходимыми для работы госпиталей или университетов, получали отсрочку. Стюарт и Роудс объявили меня необходимым сотрудником, и я получил шестимесячную отсрочку. В это же время я получил (после девятилетней задержки) справку о моей службе в Польской Армии во Франции и подал заявление об освобождении от армии на том основании, что уже служил в войсках союзников.

Сделать это было не просто. Я должен был поехать в Вашингтон на слушания в мобилизационном совете. Ответ я получил только через несколько месяцев. Поскольку я служил в армии до Перл Харбора, то от призыва меня не освободили. Я думал, что я все еще защищен статусом «необходимого» сотрудника, но в начале 1955 г. получил повестку явиться для прохождения службы в Форт Сэм Хьюстон в Техасе. Оказалось, что секретарша Роудса забыла отправить запрос на продление отсрочки призыва, и что теперь было уже поздно это делать, хотя Роудс привел в движение все свои связи с важными персонами в Нью-Йорке и Вашингтоне. Поскольку я переболел гепатитом когда был в Швейцарии, мне было приказано явиться для освидетельствования на Губернаторский Остров (в Нью-Йорке). Там я провел три тоскливых дня, пока не получил приговор «годен». В Техас я должен был явиться в июне.

У меня в это время была в самом разгаре работа по предраковым изменениям шейки матки. Пациенты к нам поступали из клиники Стренг и занимались ими Майкл Джордан и его помощница Женевьева Бадер. Майкл был лечащим гинекологом с огромной практикой, но все же он каждую неделю выкраивал несколько часов на пациентов из Стренг. У всех у них брали два мазка — вагинальный и шейки матки, которые мы с Грейс Дарфи анализировали. Пациенты, у которых обнаруживались предраковые изменения, подтвержденные биопсией, включались в медицинские испытания не сопровождавшиеся лечением.

Надо ли напоминать, что пациентам в то время даже не говорили об опасности их заболевания и никакого согласия на эти эксперименты от них не требовалось. Раз в неделю я обсуждал результаты биопсии и анализа клеток со Стюартом и Футом. Я заметил, что у некоторых пациентов появлялись странные клетки плоского эпителия, в которых около ядра была большая зона просветления. Таких пациентов было немного, а рак, вызываемый папилломавирусами еще не был описан.

Мы собирались послать статью на конференцию по цитологии Нью-Йоркской Академии наук, которая должна была состояться в мае 1955. Мы с Грейс решили, что эти необычные клетки должны быть специально описаны вместе с результатами соответствующих биопсий. Когда я писал статью, у меня неожиданно «вступило» в поясницу, так что я фактически не мог двигаться. Грейс приходила ко мне домой обсуждать статью, а я лежал на полу, чтобы хоть немного ослабить острую боль. Как нам назвать эти клетки? Светлые зоны около клеточных ядер напоминали полости. Единственную болезнь, при которой появляются полости, которую я тогда припомнил, была болезнь ногтей койлонихия. Может быть взять первую часть этого слова и объединить ее с греческим словом «цитос», означающим «клетка»? Так появился термин «атипичные койлоциты».

Ни я, ни Грейс не подозревали, что этот термин, слегка модифицированный в «койлоцитозис», станет ключевым словом в биологической революции исследования рака шейки матки, приведшей к открытию папилломавирусов, вызывающих это заболевание. Я выздоровел к началу конференции, а наша с Грейс статья появилась на следующий год в «Анналах Нью-Йоркской Академии наук», когда я был уже в армии в Корее. Я иногда задумывался, помогла ли мне боль в спине придумать этот термин и вообще обратить особое внимание на эти клетки. Важность того, что мы описали, стала очевидна только через двадцать лет после выхода нашей статьи.

Мне следовало привести в порядок мои дела перед отъездом в армию. Моя подруга Нина хотела, чтобы мы поженились и она осталась в моей квартире, но я колебался. К тому же, я в это встретил другую женщину, Лидию, которая через много лет сыграла такую важную роль в моей жизни, но в то время отношения у нас не складывались. В конце концов я решил вернуть квартиру хозяину, причем мой агент гарантировал мне, что я получу ее назад, когда бы я ни вернулся из армии. Глупо было на это рассчитывать, никогда больше я эту квартиру не видел.

Я беспокоился за своих мальчишек, но, к счастью, новый муж Анни оказался замечательным парнем и очень хорошим отчимом моим детям. Армия платила за хранение моей мебели во время службы.

ЧАСТЬ VIII, АРМИЯ

Сан-Антонио

Где-то около 25 мая 1955 г. я уложил необходимые вещи в багажник своего зеленого Форда и отправился в путешествие в Форт Сэм Хьюстон, находящийся в Сан-Антонио. Дорога была неблизкой — через Нью-Джерсийское и Пенсильванское скоростные шоссе (Тёрнпайки) в Сан-Луис и Оклахома-Сити (где я зашел к Сэму Сепковичу, детскому врачу, с которым мы подружились в Линкольн Госпитале). До Сан-Антонио я добрался в начале июня.

Пожалуй единственной приятным событием в моей армейской службе было производство меня в чин капитана с месячной зарплатой 450 долларов с доплатой еще 100 долларов мобилизованным врачам. Несколько дней ушло на оформление документов, затем мне выдали форму (с капитанскими знаками различия за мой счет) и выделили мне постель в казарме для холостых офицеров. Это было помещение с минимальными удобствами, жара в нем была удушающая, и коллеги-доктора, с которыми я познакомился, посоветовали мне переехать в мотель неподалеку, в котором были кондиционеры.

Я стал студентом Армейских Медицинских Курсов, где меня учили основам армейской дисциплины (кому и как отдавать честь) и как следить за гигиеной на кухнях и в уборных. Занятия у нас были точно те же, как во время моей службы во Франции: маршировка, построения, стрельба из ружей. На инструкторов мало кто обращал внимание, и вскоре мы сообразили, что сидеть под деревом с бутылкой пива и играть в бридж или покер значительно приятнее, чем ходить на занятия. Наши начальники понимали, что хороших солдат из нас все равно не получится и требовали нашего присутствия только во время редких перекличек.

Самым важным для меня событием в Сан-Антонио был приезд Нины. Судья по имени Пикель поженил нас. Процедура была очень скромной, и также скромно мы отпраздновали женитьбу в моем мотеле в присутствии нескольких моих коллег.

Событием стали и ночные учения, напомнившие военные времена. Медицинскому персоналу было приказано преодолеть колючую проволоку и двигаться вперед под пулеметным обстрелом, когда над головой у нас проносились пулеметные очереди. Ни я, ни мои коллеги дальше двадцати-тридцати метров не продвинулись, а просто залегли, пока обстрел не прекратился. Я слышал, хотя и не уверен, что это и вправду случилось, что один из участников получил пулю в ягодицу.

Наконец, третьим запомнившимся событием был преподанный мне урок забоя коровы. Я научился, как это делать и как разделывать тушу на разные сорта мяса. Знания эти никогда мне в жизни не пригодились, но это было интересно.

Поскольку я был единственным патологом среди наших докторов, меня взял под свое начало полковник Блумберг, который был главным патологом Вооруженных Сил за рубежом. Он немедленно отправил меня в Корею, где была большая нужда в опытных патологах. Хотя мне было любопытно попасть в совсем для меня новую обстановку, но я рад этому назначению не был. Это была зона военных действий, и моя жена не могла сопровождать меня туда.

В конце учебной программы мне приказали прибыть в Форт-Льюис (около Сиэтла), чтобы оттуда отправиться на Дальний Восток. Дорога была длинной. Мы пересекли на машине Техас и Аризону и побывали на Гранд-Каньоне по дороге в Калифорнию. В Лос-Анжелесе в это время выступала в ночном клубе великая французская певица Эдит Пиаф. Нам посчастливилось получить столик и послушать ее пение. Она была невысокой худощавой женщиной, одетой в простое черное платье без всяких украшений. Луч прожектора освещал только ее простое лицо. У нее был потрясающий, уникальный голос и совершенно особенная манера пения, непохожая ни на французских, ни на каких-либо других певцов. Многие из песен, которые она исполняла, она написала сама. Ее «горловой» голос напомнил мне военные годы, когда я в швейцарском трудовом лагере впервые услышал ее песню «Аккордеонист» в исполнении любительской труппы, выступавшей в нашем лагере. Это была трагическая песня о проститутке и ее любви к аккордеонисту, погибшему на Первой мировой войне — до сих пор моя любимая песня.

Из Лос-Анжелеса мы отправились на север, проехали Сан-Франциско, заехали в заповедный лес с секвойями, проехали Орегон с остановкой на красивейшем озере Эхо, а в Сиэтле нас встретил Ховард Ричардсон, с которым я работал в Мемориальном Госпитале. Он любезно согласился присмотреть за моей машиной пока я буду в Корее. Наконец, я явился в Форт-Люис, из которого меня отправили на военно-воздушную базу около Лос-Анжелеса. В Японию я летел на четырехмоторном самолете, полет был не очень комфортабельным, самолет был переполнен. После посадок на Гавайях и на острове Гуам мы прибыли в Токио.

Меня поместили в офицерскую казарму в отеле Иракучо, в центре города. Следы войны все еще были заметны в Токио. Хотя развалины уже были убраны, но домов было мало и они стояли далеко друг от друга. Штаб-квартира генерала МакАртура была в хорошо сохранившемся здании напротив Императорского дворца. Было такое впечатление, что по крайней мере половина молодых японок были в это время проститутками. Тротуары были заполнены ими, и американские солдаты, расквартированные в Токио, с удовольствием с ними общались.

Я провел в Токио три недели и подружился с молодым доктором Мироном (Майком) Меламедом, который позже стал моим студентом, а затем ассистентом, и в конце концов — преемником. У нас составилась небольшая компания, и мы поездили по Японии, побывали на горе Фудзи, посмотрели, как ловят рыбу прирученными бакланами, как ныряют за раковинами. Меня поразили японские женщины, одетые в белое, чтобы отпугивать акул, остававшиеся под водой до пяти минут, и выныривавшими посвистывая. Здесь я распробовал вкус сырой рыбы, которую люблю и до сих пор.

Я провел в Японии три недели и побывал в главной военной лаборатории в Токио, которой заведовал Хенк Тсумагари, японец по происхождению. Наконец, я полетел в Сеул из аэропорта Ханеда, а оттуда — к своему месту службы, 121-му эвакогоспиталю, расположенному в так называемом Аском-сити. Здесь были бараки с палатами для больных, операционные и казармы для медиков. Я жил в хижине (их называли «Хучи») с тремя коллегами — нейрохирургом, психиатром и терапевтом.

Аском находился в сельской местности среди крестьянских хижин, непривычно для нас выглядевших, с крышами из многих слоев соломы. Хижина состояла из маленьких комнат с глиняными полами. Особенно оригинальной была система отопления: небольшой костер горел снаружи хижины и тепло по траншеям шло под глиняный пол, так что в холодные корейские зимы люди спали на теплом полу. Я больше нигде не видел такой экономичной отопительной системы.

Мое рабочее место было в отдельном большом куонсетском ангаре (сборном цилиндрическом помещении), сообщавшимся с банком крови. К моему изумления я узнал, что мой предшественник по имени Козмо П. Авато (вероятно, албанского происхождения) использовал банк крови как свой гарем. Матрасы с многих кроватей для доноров крови были сложены в стопку в центре комнаты и застелены простынями — это было его любовное ложе. Что касается его деятельности, то тут похвастаться было нечем: за ним остались неописанными 80 вскрытий, результатов которых ожидали несчастные семьи в Соединенных Штатах.

Военные действия в Корее к тому времени прекратились, но войска ООН все еще оставались здесь. Таким образом, нашими соседями были турецкие и британские военные, часто приглашавшие нас на обеды и другие социальные мероприятия. Я особенно любил ходить на обеды к англичанам. Процедура всегда начиналась с тоста за королеву и с волынщика, исполнявшего британский гимн «Боже, храни королеву». Еда у них была заурядная, но компания — очень хорошая. Турки тоже устраивали вечеринки, но без таких формальностей, как у англичан. Зато они заставляли всех танцевать турецкие танцы. Мужчины выстраивались в линию, брались за руки, или держали в руках носовые платки и танцевали под музыку военного оркестра. Женщины на турецкие вечеринки не допускались.

Все медицинские сестры госпиталя были американками, и все имели офицерское звание. Некоторые из них были даже майорами и полковниками и требовали, чтобы младшие офицеры вроде меня отдавали им честь. Медсестры работали замечательно, да и общий уровень всего эвакогоспиталя был очень высок. Главной медицинской проблемой здесь был Корейская геморрагическая лихорадка, переносившаяся клещами, от которой солдаты часто умирали, если лечение не начиналось немедленно. Смертность сначала была очень высока, потому что солдат привозили в госпиталь с фронта на машинах скорой помощи, что занимало много времени и многие пациенты в пути впадали в необратимый шок и умирали по прибытии в госпиталь. Тогда раненых стали доставлять на вертолетах, и как только был слышен шум приближающегося вертолета, специальная команда собиралась, чтобы немедленно принять больного.

У этой странной болезни было четыре стадии. Начиналась она с появления точечных кровоизлияний в глазах, на второй стадии переставала отделяться моча (анурия), и длилась она одну неделю, на третьей стадии начиналась полиурия — повышенное отделение мочи, и длилось это тоже одну неделю. Затем наступала стадия выздоровления, иногда занимавшая несколько недель. Мы обнаружили, что одним из осложнений после этой тяжелой болезни бывает некроз передней доли гипофиза. Я не знаю, как переболевшие жили затем с пораженным гипофизом. На стадиях анурии и полиурии важную роль играли лабораторные анализы, устанавливающие уровень электролитов — натрия, калия и кальция. И тут мы полагались на бесперебойную работу пламенных фотометров. Ими занимались несколько корейских лаборантов, которые замечательно знали свое дело, но иногда, когда наплыв больных был очень высок, все мы отправлялись в лабораторию, чтобы сделать анализ электролитов. Я получил здесь хороший урок клинической патологии, с которой я был мало знаком до поездки в Корею.

Один из наших корейских лаборантов, мистер Пак (он потом приехал ко мне работать в Монтефиоре) заболел геморрагической лихорадкой. По существовавшим правилам мы должны были отправить его домой в Сеул, но это значило бы просто убить его, поскольку в Сеуле лечить его было негде. Мы прятали Пака шесть недель в помещении банка крови и лечили его. Я очень гордился нашим нелегальным человечным поступком.

Мне было очень интересно принять участие в обучении студентов-медиков в медицинском колледже Северенс. Семья Северенс из американского штата Огайо открыла этот колледж, помогая миссионерам-христианам в Корее. И студенты, и преподаватели колледжа должны были быть протестантами, каждый день здесь было две религиозных службы, присутствовать на которых было для всех обязательно. Отделением патологии заведовал доктор Ким, но единственным оборудованием в отделении были несколько монокулярных микроскопов. Армейская лаборатория снабжала колледж слайдами некоторых наиболее общих заболеваний в качестве учебного пособия для студентов. Я подружился с Кимом и его сотрудниками и они показали мне несколько медицинских учебных заведений в Сеуле и его окрестностях.

Был я и в лепрозории, где меня поразило, как много больных проказой потеряли пальцы на руках и ногах. Пациенты здесь были полностью изолированы от общества и практически не получали никакого лечения. Я уверен, что многие больные проказой жили вне лепрозориев, я часто видел на улицах людей с характерными шишками на лбу. Некоторые корейские офицеры, посланные в Америку для дальнейшего обучения, тоже были заражены бактериями, вызывающими проказу. Многие из лепрозориев обслуживались миссионерами, и изредка они тоже заражались проказой. Когда я работал в Кингс каунти госпитале, у нас было несколько больных проказой, и все они были миссионерами. Современные лекарства искоренили проказу практически полностью, и когда я вернулся в Корею через много лет, лепрозориев здесь уже не было.

У меня также была обязанность отправлять еженедельно препараты в Токио для дальнейшего анализа в сопровождении курьера. Я старался быть справедливым, и равномерно распределять эту приятную обязанность между моими коллегами и сотрудниками лаборатории, но и сам отправлялся в Токио каждую шестую неделю. За это еще платили дополнительно шесть долларов в день. Когда я прилетал в аэропорт Ханеда, мой друг Меламед на машине скорой помощи с шофером уже ждал меня. Мы отправляли препараты в лабораторию, а сами проводили остаток дня в развлечениях, катаясь по Токио на такси (что было относительно дешево), по ресторанам и ночным клубам. За один доллар в то время давали 360 йен (в 2009 г. — 96 йен), так что за десять долларов в Токио были доступны любые формы развлечений.

Через несколько месяцев службы мне дали ассистента. Доктор Харви Линдквист был приятным молодым человеком из Буффало. Опыта в патологии у него практически не было, но он быстро обучался и через несколько недель уже помогал мне, в чем я давно нуждался. После шести месяцев работы я получил двухнедельный отпуск, отправился в Токио, и Нина тоже туда прилетела. В Японии было довольно много домов отдыха для американских военных, в которых мы останавливались, причем в некоторых нас даже поили шампанским.

Вторую неделю отпуска мы провели в Гонконге, в то время — британской колонии. Нина как гражданка Британии и бывший боец Королевского морского корпуса была здесь желанным гостем, чем она очень гордилась. Мы остановились в отеле Репалс Бей, известном своим старомодным британским гостеприимством. Отель размещался в большом здании девятнадцатого века с окнами на голубой залив. Когда я вернулся в Гонконг через много лет, здания этого уже не было, а вместо него все было застроено высотными домами, так что и залива видно не было. Тогда, в 1956 г., китайские служители приносили нам в ванную горячую воду, поскольку водопровод работал ненадежно. Еда в отеле была большей частью китайская, хотя можно было специально заказать и некоторые старые добрые английские блюда. Даже и в те времена Гонконг был удивительным городом. От острова Гонконг до побережья Коулун ходил паром. Коулун был огромным торговым центром, с преобладающим китайским населением. Большинство британцев жили на острове Гонконг. Джеймс Гибсон, глава отделения патологии Университета Гонконга, родившийся в Северной Ирландии, тоже жил там. У британцев здесь была роскошная жизнь. Все они получали хорошие зарплаты, кто от правительства, кто от частных компаний и у всех было множество китайских слуг. Возвращаясь домой с работы в 5-6 часов, они сначала принимали ванну, затем выпивали на террасе и переходили к обеду, который подавали вышколенные официанты. Все это было очень приятно и романтично. Мы подружились с Гибсоном и продолжали общаться, пока он не вышел в отставку и вернулся в Белфаст. Мы познакомились и с китайскими докторами, которые были очень гостеприимны и приглашали нас на превосходные китайские банкеты. Неделя пронеслась незаметно, и нам пришлось возвращаться: Нине в Нью-Йорк, а мне — в Корею.

Работы теперь заметно прибавилось. Я должен был не только консультировать местные медицинские учебные заведения, но также Шведский госпиталь в Пусане. Туда я добирался на одномоторном самолете с ироничной и пугающей кличкой «Изготовитель вдов». Летать на нем было не слишком приятно. Попадая даже в небольшую турбулентность, он начинал трястись так, что пилот никак не мог его выправить. Я был напуган до смерти, а пилот успокаивал меня, говоря, что он может посадить эту штуку хоть на булавочную головку. Перед нами в это время были пики корейских гор, и я отвечал пилоту: «Только не на эти проклятые булавочные головки».

Самым приятным из этих вояжей было посещение большого госпиталя, где доктора и медицинские сестры были из Финляндии, Норвегии, Швеции и Дании. Блондинки были очень милы и хороши собой и каждый вечер после обеда и хорошей выпивки все, кто были свободны от работы, устраивали дикие пляски, называвшиеся «послеобеденным отдыхом». Я обычно быстро заканчивал свою работу и использовал «послеобеденный отдых» на все сто процентов. Я подружился с несколькими медсестрами, одной из них была Инга Лиза, очень милая и красивая девушка, которая собиралась скоро вернуться в Швецию. Она с подругой навестили меня в моем 121 эвакогоспитале, и произвели у нас фурор. Начальник госпиталя очень огорчился, что я не познакомил его с девушками, а мои коллеги окружили этих прелестных женщин и каждый старался им понравиться. К сожалению, на следующее утро они уехали, и мы больше никогда не встречались.

Главным представителем ООН в Корее (а корейская война была войной ООН против Северной Кореи) был Дантес ДеБрито — очень приятный мужчина, женатый на еврейке из Голландии, чей первый муж и ребенок были убиты нацистами во время войны. Хенни ДеБрито очень гордилась своим мужем и, несмотря на военное время, они вели в Сеуле роскошную жизнь. У них была большая машина с шофером и множество благ, недоступных простым корейцам. Дантес и Хенни несколько раз навещали меня в эвакогоспитале, и как-то после одного из их визитов начальник госпиталя полковник Ноблач вызвал меня к себе и устроил мне выговор за то, что я не представил его Дантесу (у которого было звание, эквивалентное американскому генералу с двумя звездами). У Де Брито было две дочери и семья часто устраивала приемы с обедами, живой музыкой и танцами. Вернувшись из Кореи, они поселились в городке Рай в штате Нью-Йорк. Здесь они тоже устраивали вечеринки, и на одной из них я познакомился с директором компании Филип Моррис, который щедро одарил меня несколькими блоками новых, только что разработанных сигарет, укрепив таким образом мое пристрастие к курению еще больше.

Последние три месяца службы я провел в основном в Токио благодаря полковнику Блумбергу, который, видимо, чувствовал себя виноватым за то, что услал меня в Корею. У меня было много свободного времени и я часто встречался с моим старым приятелем по Мемориальному Госпиталю Кунио Оота, который теперь был главой отделения патологии токийского Ракового госпиталя. Он организовал для меня несколько выступлений, на которых я рассказывал о результатах, полученных в последние месяцы моей гражданской жизни.

Когда, наконец, подошло время отъезда, я закупил в огромное количество классической музыки пластинок 33 1/3 об/мин. В магазине для американских военных они стоили очень дешево. Цены в японских магазинах тоже были очень низкими, и я купил обеденный сервиз (которым пользуюсь до сих пор) и жемчужное ожерелье для Нины.

Блумберг предписал мне явиться после возвращения в Америку в 4-ую военную лабораторию в Сан-Антонио. К моему изумлению, начальником ее был старший лейтенант Джон Люкман, который был у меня в резидентуре в Кингс Каунти госпитале в 1950 г. Он вернулся в армию, потому что не мог прокормить семью на зарплату резидента. Здесь дела пошли у него очень хорошо и он стал начальником одной из главных армейских лабораторий.

В Америку я возвращался тем же путем, что и улетал из нее: с остановками на Гуаме и Гавайях. Оттуда я отправился в Сиэтл, где меня встречала Нина. Ричардсон был очень любезен и пригласил нас остановиться у него в доме. Я получил назад свою машину, которой активно пользовались для буксировки лодок на берег и с берега, так что миль на спидометре прибавилось немало, но я все равно был благодарен Ричардсону за хранения машины, которая была в неплохой форме.

Чтобы добраться до Сан-Антонио можно было ехать на юг через Калифорнию или на юго-восток. Мы решили ехать вторым путем, но дело было в ноябре 1956 г., и далеко мы не уехали: снегопад был такой, что нам пришлось вернуться в Сиэтл и ехать все-таки через Калифорнию. В Альбукерке (Нью-Мексико) у нас было неприятное происшествие: я ехал со скоростью 35 миль в час в зоне, где лимит был 25 миль в час, и полицейский нас остановил. Моя военная форма мне не помогла. Судья в их продажном суде приказал мне заплатить штраф в 50 долларов или сесть в тюрьму. Пришлось заплатить, хотя в то время это были для меня очень большие деньги. Полицейский, который нас остановил, ехал за нами до выезда из города и только тогда оставил нас в покое.

Джон Люкман и его жена встретили нас очень тепло. Она была одна из самых отважных женщин, которых я когда-либо встречал. У нее в это время был рак груди со множественными метастазами, но она вела себя так, как будто была совершенно здорова. К счастью, она прожила еще много лет, несмотря на метастазы.

В штате лаборатории Джона было на удивление много специалистов: химики, гематологи, микробиологи и т.д. — Джон был замечательным директором. Мне он дал столько свободного времени, сколько я мог себе позволить. Мы несколько раз ездили в Мексику на несколько дней. Кто-то научил меня подкладывать купюру в 10 долларов в нашу поклажу, чтобы мексиканские пограничники к нам не придирались, и это работало замечательно. Коррупция в Мексике была в то время такой же, как и сегодня.

Джон Лукман собирался сдавать специальный экзамен экспертной комиссии по клинической патологии и предложил мне к нему присоединиться. Мы попросили специалистов разных лабораторий позаниматься с нами, отправились в Вашингтон и, к собственному удивлению, сдали экзамен в мае 1957 г. Это было последним важным событием перед моей демобилизацией в июне. Я в это время вел активную переписку с моим бывшим боссом Фредом Стюартом. Я не хотел возвращаться в Мемориальный Госпиталь на свою старую зарплату, которая была меньше 10 тысяч в год, но Стюарт неприязненно отвечал, что если я хочу зарабатывать много денег, то я должен заняться частной практикой. В конце концов мы договорились, что я буду получать целых 15 тысяч в год. На эти деньги можно было жить и мы сняли квартиру на восточной части 89-ой улицы. В июле 1957 г. началась моя вторая карьера в Мемориальном Госпитале.

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.