Постепенно родители слабели, причем папа быстрее. В госпитале, где он работал, не хватало медикаментов, дров для отопления, раненные мерзли, умирали не только от ран, но от слабости. Порой, по рассказу папы, было так холодно, что при переливании кровь замерзала в трубочках, которые приходилось отогревать руками. Тем не менее делали в день по несколько операций.
СКВОЗЬ ПЕРЕВЕРНУТЫЙ БИНОКЛЬ
Об отце, о времени и немного о себе
Главы из новой книги
ПРЕДИСЛОВИЕ
Каждый пишет что он слышит,
Каждый слышит как он дышит,
Как он дышит — так и пишет….
(Булат Окуджава)
Что может заставить немолодого человека, прожившего обычную, не особенно примечательную жизнь и не писавшего ранее ничего, кроме научных статей, адресованных узкому кругу специалистов, вдруг сесть и начать писать книгу воспоминаний? Тайная страсть графомана? Надвигающаяся старость, страх смерти и боязнь уйти, не оставив вещественных следов своего пребывания в этом мире? Или же память об отце, который тоже хотел написать книгу, но так и не написал?
Книга, которую мог бы написать мой отец, была бы намного интереснее моей. Человек он был яркий, неординарный, и его жизнь была много богаче значительными событиями и интересными людьми, нежели моя. Впрочем, писать он хотел не о своей жизни и даже не о том, что было связано с его профессией хирурга — трудной, нервной, порой, видимо, приносившей ему большое удовлетворение, но и отнявшей у него немало здоровья и, скорее всего, сократившей его жизнь.
Он мечтал написать мемуары театрального зрителя и, надо сказать, имел для этого веские основания: был завсегдатаем театров и филармонии, отдавал этому большую часть свободного от работы времени, не пропускал ни одной премьеры. Он любил и хорошо понимал музыку, любил и драматический театр, однако главной его страстью был балет. Здесь он был не просто любителем, а тонким ценителем, знатоком, что называется балетоманом. На его книжных полках книги по хирургии соседствовали с книгами о балете. Он близко знал многих актеров театра и кино, особенно, конечно, балетных танцовщиков и танцовщиц, в том числе и выдающихся. Одних он консультировал как хирург, с другими просто был в приятельских отношениях.
Вдобавок он обладал удивительной способностью притягивать к себе самых разных людей, иногда знаменитых и значительных, а иногда простых, но чем-то интересных. Возможно, дело было в том, что он попросту любил людей и умел им понравиться.
Я же, оглядываясь на прожитые годы, вижу, что отец, пожалуй, и был самым интересным и значительным человеком из всех, с кем сводила меня жизнь.
Желание рассказать об отце, о запомнившихся мне эпизодах его жизни и людях из его окружения было основным мотивом, побудившим меня начать эти записки. Однако очень скоро я понял, что буквально следовать начальному замыслу мне не удается — слишком тесно воспоминания об отце переплетены в моей памяти с детскими впечатлениями, с воспоминаниями о маме и других членах нашей небольшой семьи, и вообще о нашей жизни в годы моего детства и юности. Отделить, отфильтровать все это от рассказа об отце я не могу, да наверно и не нужно стараться. В конце концов любые мемуары — это не только портреты людей, но и картины времени.
Самое раннее из того, что сохранила моя память, относится к концу сороковых — началу пятидесятых годов недавно ушедшего века. Трудное, еще даже голодноватое время в суровом послевоенном Ленинграде. Оно, естественно, кажется мне очень далеким. И вместе с тем многое я вижу удивительно ясно. Как будто смотрю в хороший, сильный, но перевернутый бинокль. Такой бинокль был у моих родителей. Они брали его в театр, чтобы видеть действие крупным планом. А мне нравилось смотреть в этот бинокль, перевернув его и приставив объективом к глазу, видеть там вдали маленьких человечков и воображать, что это — некий особый мир. Вот и сейчас, когда, сидя перед компьютером, я набираю эти строчки, а за окном — теплая солнечная калифорнийская осень, я с ностальгическим чувством всматриваюсь в далекий мир моего детства.
Однако начну я с небольшого экскурса в еще более раннее время и расскажу то немногое, что знаю об истории моей семьи и событиях, предшествующих моему рождению.
ГЛАВА 1
Я и мои родители
Я появился на свет холодным декабрьским вечером 1944 года. Произошло это в Снегиревке — знаменитом родильном доме на улице Маяковского, откуда начинали свой жизненный путь многие ленинградцы. Однако в тот вечер, по воспоминаниям моей мамы, кроме нее, там рожала только одна женщина.
До сих пор я толком не понимаю, почему мое рождение случилось именно в это время. Мои родители поженились в 1935 году и вполне могли зачать меня несколькими годами раньше, еще до войны. Видимо, сознательно не желали, хотели пожить в свое удовольствие.
Все время войны и блокады они провели в Ленинграде, чудом остались живы, оба были фактически дистрофиками. Так что начало 44-го года, когда блокада только что была прорвана, но жизнь еще оставалась мучительно тяжелой и голодной, вовсе не кажется мне очень подходящим временем для принятия решения о том, чтобы завести ребенка. Однако, такова, видимо, была сила надежд и жажда жизни, овладевшие ими, когда стало ясно, что они выжили и война идет к концу. К этому моменту моей маме было уже тридцать три года, и в тот декабрьский вечер 44-го года ее истощенный организм долго и мучительно справлялся с тяжелой задачей. Но, в конце концов, справился.
Кстати, папа вместе с приятелем-акушером все время, пока шли роды, дежурили под дверью палаты. В каком-то смысле это символично, поскольку во всех моих самых ранних воспоминаниях отец зримо не присутствует. Он как бы за кадром: я не вижу его, но откуда-то знаю, что он существует.
Он умер в 1977 году, в возрасте 66 лет. Мне в это время было тридцать три. Я тяжело переживал его смерть, но был молод, легкомысленен и все еще несколько инфантилен. Мама жила еще очень долго, мы с ней интенсивно общались много лет, в том числе и тогда, когда я уже был зрелым и даже пожилым человеком. Отец же, хоть я вспоминал его часто и с нежностью и нередко видел во сне, постепенно опять превратился в некий абстрактный образ.
Немного истории
Мои родители — оба — родились на Украине, в городе Днепропетровске (тогда это был Екатеринослав).
О своих прадедах и прабабках я не знаю практически ничего, о более далеких предках — тем более. Так что история моей семьи для меня начинается с дедушек и бабушек, да и о них я знаю не слишком много. Оба моих деда умерли до моего рождения, а одна из бабушек — когда я был совсем маленьким. Только бабушку по папиной линии я знал хорошо, она долго жила с нами и умерла в почтенном возрасте, когда я уже был студентом. Никакого законченного образования у нее не было, тем не менее она была достаточно культурной женщиной, много читала сама и часто читала мне вслух сказки, особенно когда я болел. Сама она страдала от невралгии тройничного нерва, временами у нее бывали приступы, не опасные для жизни, но очень болезненные, в эти моменты у нее дергалась щека. Если это случалось, когда она мне читала, я говорил: «Бедная бабушка…. Ну читай дальше!». Ей я обязан тем, что рано — в 5 лет — научился читать, писать, считать и вообще начал понимать, что книга — хорошая и нужная в жизни вещь.
Дед по отцовской линии — Григорий Маркович Шрайбер — был, судя по тому, что я о нем слышал, добрым и, похоже, не слишком сильным и удачливым по жизни человеком, рано умершим от болезни сердца (от “разрыва сердца”, как говорила бабушка). К сожалению, его фотографий у меня не сохранилось, а сохранившиеся фотографии бабушки относятся к тому времени, когда она, уже преклонных лет, жила с нами в Ленинграде. В их семье было трое детей. Папа был младшим. Старшая сестра Дора была старше папы на 10 лет, брат Леня — на 7. Семья жила очень скромно, что, однако, не помешало папе и Лене получить высшее образование, папе — медицинское, Лене — инженерное.
Папа сравнительно редко и скупо рассказывал о своей жизни в Днепропетровске. Мама же, особенно в последние годы жизни, гораздо охотнее предавалась воспоминаниям. Поэтому о ее отце, то есть о моем деде по материнской линии, я знаю существенно больше. У меня сохранилось много его фотографий, мама говорила о нем всегда очень уважительно, и даже папа вспоминал своего тестя чаще, чем родного отца, и нередко его цитировал.
Похоже, это, действительно, был человек незаурядный. Звали его Натан Иосифович Ремез. От мамы я знаю, что юношей он рано ушел из дома, в поисках занятий обошел и объездил чуть не всю Украину, бывал в Польше, затем стал коммерсантом (или, правильнее сказать, купцом) и в конце концов разбогател.
Был он человеком умным, решительным и находчивым. По фотографиям видно, что в молодости он был светлоглазым блондином и не выглядел типичным евреем. Однажды во время погрома, он спасся тем, что, одев красную рубаху, вышел на улицу и, непринужденно пройдя мимо погромщиков, одетых в такие же рубахи, удалился. Уже в зрелом возрасте в аналогичной ситуации он отвёл опасность от семьи благодаря богатству — заплатил полицмейстеру, и городовые не пустили погромщиков на улицу, где он жил.
Моя бабушка по маминой линии Клара Марковна Футорянская происходила из интеллигентной (ее отец был учителем), но бедной и многодетной семьи. Женившись на ней, дед потом материально помогал ее семье, а также и другим своим родственникам. Вначале они жили в Киеве, затем перебрались в Екатеринослав. В Екатеринославе дед Натан владел несколькими домами, в одном из которых жил сам с семьей, а другие сдавал в наем. В семье было двое детей: мама и ее старший брат Лева. Дед держал прислугу: в доме была кухарка, горничная, к детям была приставлена гувернантка француженка. (Этой гувернантке — забыл, к сожалению, ее имя, так что условно назову ее мадмуазель N — впоследствии суждено было сыграть важную роль, но об этом дальше).
Незадолго до революции семья перебралась в Санкт-Петербург и поселилась в красивой квартире на Большой Морской улице. Мама говорила, что дед играл на бирже. Революция и гражданская война разрушили благополучие семьи. Кое-какие капиталы все же, видимо, у деда сохранились, так как во время НЭПа на короткое время он снова слегка разбогател. Однако НЭП, как известно, быстро кончился, а деда начали таскать в ЧК и вытрясать из него деньги.
Подержат в камере какое-то время, дед выдаст часть своих запасов — выпустят. Через некоторое время снова заберут. Это называлось “болеть золотухой”. Большую часть квартиры отобрали, подселив туда других людей. Дед называл Советскую власть “босякис” с ударением на букве “я”.
В начале 20-х годов люди, до революции бывшие богатыми, а также члены их семей, лишались целого ряда гражданских прав и потому назывались “лишенцами”. В частности, дети, то есть мама и Лева, не имели права поступать в высшее учебное заведение. Лева к этому времени уже достиг совершеннолетия. Это был спортивный и способный юноша; он увлекался техникой. Запрет на продолжение образования был для него трагедией, и тогда дед отправил его во Францию (благо эмиграция в тот момент еще была возможна) к той самой их бывшей гувернантке, которая жила в Гренобле.
Дед перевел туда остаток своих капиталов, чтобы обеспечить Леве возможность учиться. Судя по всему, дед подумывал о том, чтобы через некоторое время и вся семья последовала за Левой. Однако очень скоро это стало невозможным. К тому же, Лева и опекавшая его мадмуазель N, по совету деда вложили деньги в какие-то акции, но им не повезло и большую часть денег они потеряли.
Тем не менее Лева, при поддержке мадмуазель N, относившейся к нему по-матерински, сумел окончить высшую техническую школу и стал инженером. На французский манер он стал зваться Лео Ремез. Вскоре он женился на француженке. Сохранилась его свадебная фотография, которую он прислал своим родителям. Затем у него родились две дочки. Переписка с ним продолжалась в течение ряда лет, однако во второй половине тридцатых годов в Советском Союзе наступило страшное время сталинско-ежовских репрессий, и переписку вынуждены были прекратить. В те годы любой намек на какие бы то ни было связи с заграницей мог стоить свободы и даже жизни. Нужно было жить затаившись, не привлекая к себе внимания. По словам папы, эмиграция Левы, а затем прекращение переписки навсегда глубоко травмировали Клару Марковну. До конца жизни она не могла с этим примириться. Каким-то окольным путем накануне войны стало известно, что Леву призвали во французскую армию. Больше ничего о нем неизвестно.
Маме повезло больше: ей все же удалось получить высшее образование. Она окончила государственные курсы иностранных языков, а позже сдала экзамены в Государственном Педагогическом Институте, на основании которых получила диплом о высшем образовании. Маминой специальностью стало преподавание немецкого языка. На курсах она изучила также английский язык, а французский знала с детства. Так что в итоге она владела тремя иностранными языками.
Послевоенное время было почти столь же страшным, и мама не предпринимала попыток узнать о Левиной судьбе. Со стороны Левы тоже никаких известий не поступало. Довольно велика вероятность того, что он погиб либо в начале войны, находясь в армии, либо во время оккупации Франции немцами, преследовавшими евреев. Впрочем, не исключено, что ему повезло, он выжил, но опасался причинить вред маме и ее семье. Во избежание осложнений мама в анкетах никогда не указывала наличие у нее родственников за границей. Постепенно она, видимо, привыкла к мысли, что Лева для нее как бы не существует. О том, что у мамы был брат, я узнал уже будучи взрослым. В 90-х годах я просил знакомую, ехавшую в Гренобль, узнать о Леве, но она ничего узнать не смогла. Впрочем, к этому времени его, все равно, скорее всего, не было в живых.
Предвоенные годы. Переезд в Ленинград. Гессе
В 1934 году в возрасте 23 лет папа окончил Днепропетровский медицинский институт. Еще будучи студентом, он начал работать на кафедре нормальной анатомии, вел занятия и опубликовал первые научные работы. В 1935 году, получив хвалебные рекомендации от своих учителей в Днепропетровске, он отправился в Ленинград. Рекомендации сыграли свою роль, и папа был принят на работу в Институт Переливания Крови. Одновременно он начал работать во 2-ом Ленинградском Медицинском Институте, куда окончательно перешел в 1936 г. В том же 1935 году папа женился на маме; их семьи были знакомы еще по Днепропетровску.
Во 2-м медицинском институте папа попал на кафедру к профессору Эриху Романовичу Гессе, который был директором 1-ой хирургической клиники этого института. По словам папы, это был блестящий ученый-хирург, к тому же один из четырех авторов (Э. Р. Гессе, С.С. Гирголав, В.С. Левит, В.А. Шаак) знаменитого учебника по хирургии, принятого в те годы в качестве основного в высших медицинских учебных заведениях страны. Под руководством Гессе папа быстро делал успехи. Мама рассказывала, что в этот период папа был честолюбив, работал очень интенсивно, вечером после работы отправлялся заниматься в публичную библиотеку, делая исключение только для походов в театр. Среди его работ, опубликованных во второй половине 30-х годов, были столь разные по тематике как “Клиника и оперативное лечение шейных ребер”, “Фурункулы и карбункулы лица”, “Клинические наблюдения по вопросу об укусах змей”, “Случай перевязки внутренней сонной артерии при сонно-пещеристой аневризме травматического происхождения”, “Опыт использования в клинической практике переливания плацентарной крови” и др. Все эти работы выполнялись им параллельно с работой над главной для него темой — исследованием травматического шока. В 1939 году папа защитил кандидатскую диссертацию, которая была издана в виде монографии: “О нарушениях кровообращения при экспериментальном травматическом шоке”.
Отношения с Гессе складывались прекрасно, он был доволен папиной деятельностью и всячески папу продвигал. Хотя случались и комические ситуации, например, такая. Этнический немец, Гессе был по-немецки педантичен и аккуратен во всем. Однажды он сделал папе замечание: “Вы плохо выбриты”. Папа ответил, что сегодня уже брился. Тогда Гессе сказал, что если у папы так быстро отрастает борода, то бриться надо два раза в день. Папа сказал, что двух раз кожа не выдерживает. На что Гессе возразил — у культурного человека кожа все выдерживает.
К сожалению, вскоре Гессе был репрессирован. На основании ложного доноса его обвинили в умышленном заражении донорской крови и в шпионско-вредительской деятельности в пользу Германии и расстреляли по приговору трибунала ленинградского Военного округа. В те годы, как известно, подобная участь постигла многих ни в чем не повинных людей. При этом обычно репрессиям подвергались и члены семьи, а зачастую страдали и другие люди, близко контактировавшие с репрессированным человеком: их делали его сообщниками. Видимо такая опасность грозила и папе. Кто-то распустил о нем слух, что он женат на дочери Гессе. Быстрая папина карьера, а также тот факт, что его жена, то есть мама, преподавала немецкий язык и, будучи блондинкой, внешне вполне могла сойти за немку, придавали правдоподобие этому слуху. Папу куда-то вызывали, допрашивали, но, к счастью, обошлось. Возможно его спасла молодость. Он очень переживал случившееся, но надо было продолжать жить. Это тоже было типичной чертой того времени — одни становились жертвами режима, погибали, влачили ужасное существование в лагерях, другие — жили, работали, любили, ходили в кино, принимали гостей и т.д.
Так жили и папа с мамой вплоть до начала войны. Папа продолжал работать во 2-ом Медицинском Институте, где у него сложились не менее теплые отношения с новым шефом — Александром Васильевичем Смирновым, мама преподавала немецкий язык в Военно-Медицинской Академии, а затем была принята на работу в Ленинградский Университет. Они часто бывали в театрах, и, судя по всему, именно в это время зародился папин интерес к балету, впоследствии перешедший в постоянное увлечение.
Летом 1938 года во время отпуска родители отправились отдыхать на Кавказ в Гагры. Однако там произошел неприятный инцидент: у папы случился сердечный приступ. Трудно сказать, что послужило причиной, возможно жара. Был ли это просто приступ или инфаркт — тоже неизвестно. Современных методов диагностики и лечения тогда еще не было. Так или иначе это был “первый звонок”. С годами, к сожалению, папина болезнь сердца прогрессировала, сначала давая о себе знать редкими приступами, потом превратилась в постоянный фактор его жизни и в конце концов стала причиной смерти.
Тем временем надвигалась война. По воспоминаниям родителей, практически все были уверены, что она неизбежна, и о ее приближении можно было судить по многим признакам. Например, в папиной трудовой книжке имеется запись, датированная 29 мая 1940 года:
“За успешное выполнение правительственного задания в деле организации и постановки высококвалифицированного медицинского обслуживания бойцов Красной Армии в лечебных учреждениях и госпиталях объявлена благодарность”.
Война. Блокада. Ящик капусты. Портрет
Война началась накануне маминого дня рождения. 23-го июня ей исполнилось 30 лет. Поначалу никто не ожидал насколько страшной и долгой окажется эта война. Однако немецкое наступление развивалось очень быстро и Красная Армия на первых порах терпела одно поражение за другим (по известным теперь причинам). Фронт быстро приблизился к Ленинграду, вскоре начались бомбежки, в город стали поступать раненые. Из-за болезни сердца папа был освобожден от службы в действующей армии, однако он получил назначение на работу в качестве старшего хирурга в Ленинградский военный госпиталь (так называемый эвакогоспиталь № 1448), оборудованный в бывшем Воронцовском дворце на Садовой улице[1].
Университет, в котором работала мама, был эвакуирован, но мама осталась с папой. Узнав, что они оба не будут эвакуироваться, мамины родители тоже решили остаться в Ленинграде. Оставшись, все они вскоре оказались в блокадном городе и хлебнули полной мерой все, что досталось на долю блокадников — голод, холод, отсутствие элементарных удобств и предметов первой необходимости, не работающие водопровод и канализация, воздушные тревоги, бомбежки, трупы на улицах, болезни, страх за свою жизнь и жизнь близких.
Особенно страшной была зима 1941-42 года. Стояли морозы, дров не хватало. Печки-буржуйки топили мебелью и книгами. Свирепствовал голод. Еще в первые месяцы войны немцы разбомбили и сожгли главные продовольственные склады Ленинграда (известные под названием Бадаевские). Точность, с которой была произведена эта бомбардировка, породила слухи о том, что заброшенные в город шпионы корректировали бомбежку. После того, как замкнулось кольцо блокады, продукты доставлялись в город только авиацией и по “дороге жизни”, т.е. по льду Ладожского озера. Для такого огромного города это было совершенно недостаточно. Деньги не работали. Хлеб и самые примитивные продукты в мизерных количествах выдавались по карточкам. Люди часами простаивали в очереди, чтобы получить эту жалкую пайку. Этой зимой умер мамин отец — мой дед.
Голод делал страшные вещи с людьми. В городе съели всех кошек и собак. Известно, что были и случаи людоедства. Мародеры грабили опустевшие квартиры, хозяева которых были на фронте, уехали в эвакуацию или умерли. Во многих семьях происходили конфликты при дележке еды. Мужчины хуже женщин переносили голод, мужской организм для нормального функционирования требует больше пищи. Очень важно было не сломаться морально. Здесь, я думаю, папе повезло — сам он был, хотя и оптимистичным по натуре, но не слишком твердым человеком, а вот у мамы характера и воли хватало на двоих. У нее еще хватало сил работать в местном штабе противовоздушной обороны.
Постепенно родители слабели, причем папа быстрее. В госпитале, где он работал, не хватало медикаментов, дров для отопления, раненные мерзли, умирали не только от ран, но от слабости. Порой, по рассказу папы, было так холодно, что при переливании кровь замерзала в трубочках, которые приходилось отогревать руками. Тем не менее делали в день по несколько операций. Госпиталь находился недалеко от квартиры, где родители жили, но с каждым днем папе становилось все труднее дойти до места работы. Однажды наступил такой день, когда он уже был не в силах подняться и идти в госпиталь. У них не осталось никакой еды. Это был страшный момент. Спасло их, можно сказать, провидение. Неожиданно к ним пришел один из вылеченных папой раненных, который после ранения остался в тылу и, судя по всему, нашел себе работу, связанную с доставкой продовольствия. Этот человек притащил им ящик с несколькими кочанами капусты. Эта капуста их спасла.
Из рассказов папы об этом времени запомнились несколько.
В один из блокадных дней папу вызвали на какое-то совещание в Смольный, где обсуждали вопросы, связанные с организацией медицинской помощи в городе. В перерыве между заседаниями папа зашел в буфет и глазам своим не поверил — в этом буфете он увидел уже забытые нормальные продукты: выпечку, колбасу, молочные продукты. У него, голодного, при виде этой роскоши закружилась голова. Там было все как до войны. Он понял, что и в эти дни партийная верхушка ни в чем себе не отказывала.
Один из папиных пациентов в госпитале оказался художником. Поправившись, он стал писать папин портрет. Перед выпиской из госпиталя он вручил папе готовый довольно большого размера портрет, на котором папа, молодой, худой, с изможденным лицом, смахивает на узника Бухенвальда, только что на нем белый халат, а не полосатая одежда лагерника. Папа обратил внимание, что на обратной стороне холста тоже портрет — там изображен старик, который держит в руках и расписывает глиняный горшок. Портрет старика выполнен в совершенно другой манере, вроде как в стиле старых голландских мастеров. Папа спросил: «А это что такое?» Художник ответил: «А это моя старая дипломная работа».
Когда я был маленьким, картина висела у нас как папин портрет. Потом папе надоело любоваться собой, тем более что художественные достоинства портрета вызывали большое сомнение. В конце концов он перевесил картину своим портретом к стене, а стариком наружу. Старик выглядел гораздо внушительнее, при этом было ощущение, что он написан рукой совсем другого, гораздо лучшего мастера. Папа заподозрил, что это вовсе не дипломная работа, и что его пациент использовал холст от картины, найденной в особняке, где располагался госпиталь. Папа даже отнес портрет старика куда-то, кажется в Русский музей, на экспертизу. Там определить автора картины не смогли, но сказали, что скорее всего это копия и особой ценности не представляет. Так что, когда кто-то из гостей, увидев старика, начинал спрашивать, чьей кисти эта картина, папа говорил: нет-нет, это не Рембрандт. Тем не менее картина эта висела у родителей много лет, а после папиной смерти еще много лет у мамы, превратившись в семейную реликвию.
Еще один эпизод папиной блокадной жизни описан в книжке Юрия Алянского «Театральные легенды»[2]. Вот небольшой фрагмент из этой книжки:
«Ранней весной сорок второго года известный ленинградский хирург, работавший в одном из госпиталей, шел по Невскому проспекту. Невский был пустынен и почти мертв. Посреди улицы, занесенные снежными сугробами, высились разбитые троллейбусы и трамваи: они стояли там, где их застал снаряд. У обочин кренились мертвые кузова грузовиков. Вдоль проспекта вились в глубоком снегу протоптанные редкими пешеходами тропинки. Кое-где у прорванной трубы водопровода толпились небольшие группы закутанных в тряпье фигур: люди черпали кастрюлями воду.
По такому Невскому шел хирург. А навстречу двигалась высокая тощая фигура, закутанная с головой, — обычное блокадное видение тех дней. Вдруг человек этот еще более замедлил шаг и подошел к врачу.
— Вы не узнаете меня?… Мы с вами часто встречались в балете, — продолжал незнакомец, — вы, как видно, тоже были большим его любителем…»
Дальше описано как папа вспомнил, что до войны регулярно встречал этого человека в фойе Мариинского театра в антрактах балетных спектаклей. Человек (фамилию которого я, к сожалению, забыл, в книжке Алянского ее тоже нет) предложил папе зайти к нему посмотреть его коллекцию балетных фотографий. Папа охотно согласился. Коллекция оказалась гигантской и очень ценной. Вся комната этого балетомана была заполнена стеллажами с книгами, альбомами с фотографиями, газетными вырезками и другими материалами по балету. Среди фотографий были ценнейшие фотографии прошлого века. Хозяин и гость, оба голодные, слабые, в холодной нетопленной квартире рассматривали эти сокровища и беседовали об искусстве. Договорились о следующей встрече. Однако, когда папа пришел в следующий раз, то увидел во дворе валяющиеся фотографии, дверь квартиры оказалась открытой, в квартире было пусто. Хозяин умер от голода. Папа как мог собрал фотографии, закрыл дверь квартиры и отправился в управление культуры (где, как ни странно, оказались какие-то люди), рассказал о случившемся, и коллекцию удалось спасти. В дальнейшем она стала экспонатом театрального музея.
Наконец, в январе 1944 года блокада была прорвана, и жить стало легче. А вскоре родился я.
Как я уже писал выше, этот год стал, видимо, для моих родителей временем надежд. Вот еще один факт, подтверждающий это предположение: спустя ровно неделю после моего рождения — 18-го декабря — папа защитил докторскую диссертацию. Не думаю, что в это время в Ленинграде было много охотников защищать диссертации. К тому же в свои 34 года он наверняка был в тот момент одним из самых молодых докторов медицинских наук в стране. Еще шла война, еще недавно он почти умирал от дистрофии, еще жили впроголодь, госпитали еще пополнялись ранеными, он их оперировал и тут же, на животрепещущем — в прямом смысле этого слова — материале, писал диссертацию. Она была посвящена огнестрельным ранениям груди. Это были два пухлых тома, напечатанных на плохой машинке, с рисунками, сделанными папиной рукой. Он всегда легко и уверенно рисовал человеческое тело и любые анатомические схемы. Видимо, это была объективно хорошая работа. Во всяком случае, когда после войны издавался многотомный труд ”Опыт Советской медицины в Великой Отечественной Войне“, то именно папу пригласили написать раздел об огнестрельных ранениях груди.
(продолжение следует)
Примечания
[1] В послевоенное время в этом дворце располагалось суворовское училище.
[2] Юрий Алянский — ленинградский писатель, автор книг об искусстве, о Ленинграде, о ленинградских музеях, театрах.
От редакции
Книгу В.Шрайбера можно приобрести в интернет-магазине «Лулу»:
Спасибо. Ждём продолжение.