©"Заметки по еврейской истории"
  октябрь 2021 года

 867 total views,  1 views today

Именно тогда я осознал, что с моими глазами что-то происходит. Я смотрел на отца и видел совершенно новые линии и плоскости. При этом я мог глазами не только видеть, но и чувствовать. Я чувствовал, как мои глаза скользят по морщинам вокруг его глаз, повторяют очертания глубоких борозд у него на лбу.

Хаим Поток

МОЕ ИМЯ — АШЕР ЛЕВ

Перевод с английского Полины Беспрозванной

(продолжение. Начало в № 7/2021 и сл.)

У отца была привычка в Субботу вставать очень рано и посещать микву, которая располагалась в угловом одноэтажном здании из красного кирпича через дорогу от нашего дома. Мама ходила туда раз в несколько недель, а отец — каждые пятницу и субботу, а иногда и в середине недели. Я тогда не ходил с ним, поскольку ритуальные погружения необходимы только тем, кто уже достиг половой зрелости.

В ту Субботу отец утром тоже пошел в микву. Был холодный ясный день января. Когда он вернулся домой, его волосы, как всегда, были еще мокрые. Мы вместе отправились в синагогу. По дороге, я спросил его, поедет ли он снова в Вашингтон на этой неделе.

— В понедельник, — сказал он.

— Папа, а русские будут ещё арестовывать евреев?

— Кто знает, что будут делать русские?

— Мама говорит, что ты теперь будешь очень много путешествовать.

— Да.

— Реб Юдель Кринский сказал, что Сталин убил десятки миллионов людей.

— Да, — сказал отец. Потом он посмотрел на меня и тихо сказал: «Передай мои добрые пожелания ребу Юделю Кринскому, когда снова его увидишь».

— Хорошо, папа.

В синагоге отец сел на свое место за столом рядом с ковчегом[1], а я сел за столом в задней части помещения с другими мальчиками. Синагога всегда была переполнена. Это была большая синагога со стенами, обшитыми панелями, с люстрами, столами и скамейками, возвышением в центре и ковчегом, встроенным в переднюю стену. Сбоку в углу, справа от ковчега, возле узкой двери, которая вела из синагоги в небольшую отдельную комнату, стояло мягкое кресло, на котором обычно сидел Ребе в талесе, покрывающем голову так, что лица было не видно. Он приходил уже в талесе и уходил в нем; виден был только край его бороды. Иногда он приходил только на те части службы, когда необходимо было молиться сообща. При молитве он не раскачивался взад и вперед, и вообще оставался совершенно неподвижен.

В эту Субботу он пришел в синагогу примерно через двадцать минут после начала службы. Все выглядело как всегда. Лицо его было скрыто талесом. Он сидел в кресле, подобный маленькой белоснежной святой горе. Я наблюдал за ним. И все остальные тоже. Примерно за десять минут до конца службы, он встал и вышел из синагоги через маленькую дверь рядом с ковчегом.

По дороге домой я спросил: «Ребе молился за врачей, папа?»

— Я уверен, что да.

— Ты теперь поедешь в Россию?

— Если человек родился в России, а затем уехал оттуда, то ему опасно туда приезжать.

— Но ты отправишься туда, папа?

— Я не знаю, Ашер. Сейчас я, скорее всего, отправлюсь в постель. У меня болит голова.

После обеда отец не присутствовал на субботней беседе Ребе. Вместо этого он лежал в постели с высокой температурой и его рыжая борода торчала над бледно-зеленым одеялом.

— Ривка, это глупости, — сказал он.

— Температура — это не глупости, — сказала мама.

— Это глупости. Я должен быть в понедельник в Вашингтоне.

Этот разговор про глупости вызвал во мне ощущение, что я уже когда-то слышал что-то подобное. Но я не мог вспомнить что и когда.

— Ашер, пожалуйста, выйди отсюда, — сказала мама. — Выйди. Пожалуйста. Одного больного в доме вполне достаточно.

 — Мне нужно две таблетки аспирина и всё, — сказал отец.

 — Тебе нужны антибиотики, и я позвоню врачу, как только закончится Суббота, — сказала мама. — Нам не нужны осложнения. У тебя в понедельник утром Вашингтон, а у меня во второй половине дня экзамен. Ашер, я же сказала, выйди. Пожалуйста.

Врач пришел в тот же вечер, веселый молодой человек с круглым лицом и в очках в черепаховой оправе. У отца оказался небольшой бронхит. Врач прописал антибиотики, питье и постельный режим.

Когда я на следующее утро вошел в кухню, я обнаружил там маму, спящую за столом над своими книжками. Она была в той же одежде, что и накануне.

— Мама, — позвал я.

Она не двигалась. Она лежала, положив голову на руки, почти распластавшись на горке книг, дыхание было еле слышным.

Я положил руку ей на плечо и легонько потряс её.

— Да, — услышал я ее голос, чуть-чуть приглушенный, потому что она не подняла голову. — Да, да, Яаков.

Я снял руку с ее плеча.

— Яаков, я сдам экзамен, — по-прежнему не поднимая головы, сказала она на идише. — Не беспокойся, Яаков.

— Мама, — громко сказал я.

Она резко вскинулась, проснулась, села прямо и посмотрела на меня. Ее белокурый парик сполз набок. Она надела его, когда приходил доктор, и так и не сняла.

— Мама, ты в порядке?

Она посмотрела вниз, на книги. Потом на кухонные часы. — «Я заснула за столом». — Ее глаза опухли. На лице, там где оно во время сна прижималось к руке, были красные пятна. «Я должна проведать твоего отца».

Она неуверенно поднялась на ноги и вышла из кухни. Скоро она вернулась. Она успела снять парик, переодеться и умыться.

— Как папа?

— Ворчит. Он попросил тебя, если ты не против, спуститься вниз и купить «Нью-Йорк Таймс». Сможешь?

— Да, мама.

— Без заходов на Кингстон-авеню?

— Да, мама.

— И, пожалуйста, купи заодно идишские газеты.

— Хорошо, мама. Папа будет в состоянии поехать завтра в Вашингтон?

Она посмотрела на меня. «Если Риббоно Шель Олам хочет, чтобы твой отец поехал завтра Вашингтон, он поедет».

Весь день она давала отцу лекарство, поила чаем с лимоном и медом, читала свои конспекты, готовила еду и еще отвечала на телефонные звонки. В конце концов, я вызвался делать это за нее. Если звонили отцу, я говорил, что он болен и не может подойти к телефону; если маме, говорил, что она занимается и просила ее не беспокоить. Удивительно, но все, кому я это говорил, похоже, относились к этому с пониманием, никто не настаивал, чтобы она подошла к телефону. Когда я пошел спать, мама все еще сидела за кухонным столом.

На следующее утро, войдя в кухню, я застал маму за приготовлением апельсинового сока.

— Как папа?

— Полчаса как ушел.

Я посмотрел на нее.

— Риббоно Шель Олам хотел, чтобы он поехал, — сказала она. — Садись, пей сок.

Позже, она проводила меня до школы.

— Хорошего дня, Ашер. Передавай привет ребу Юделю Кринскому.

— Мама, надеюсь, что ты получишь очень хорошую оценку на экзамене!

— Спасибо, Ашер.

Я смотрел, как она идет вдоль бульвара, неся в руках свои книги.

Когда после школы я пришел в канцелярский магазин, там было четверо покупателей. Я терпеливо ждал. К тому моменту как Юдель Кринский закончил с последним из них, пришли ещё двое. Потом еще трое. Я стоял возле шкафа с тюбиками масляных красок и ждал.

— Ашер, — неожиданно окликнул меня из-за прилавка Юдель Кринский.

Я посмотрел на него.

— Ашер, погляди в шкафу рядом с тобой. Принеси мне, пожалуйста, два тюбика кадмия красного светлого и два — желтого светлого. Ты их видишь? В верхнем ряду.

Я их видел. Тюбики оказались тяжелыми и плотными. Я прошел между людьми и положил тюбики на прилавок.

— Одну щетинную кисть номер десять, — сказала женщина рядом со мной. Она говорила по-английски и у нее был слабый русский акцент.

Я взглянул вверх. Ей было за пятьдесят, у нее были короткие седые волосы и бледно-голубые глаза. Она была в светло-коричневом пальто и темно-коричневых резиновых сапогах с меховой отделкой.

Юдель Кринский подошел к стеклянной витрине рядом с металлическим шкафом и вернулся с длинной кистью.

— Что еще? — спросил он.

— Скипидар, — сказала женщина.

Он поставил на прилавок красно-белую жестяную банку.

— Ещё что-то?

— Это всё, — сказала женщина. — Спасибо.

Через несколько минут магазин наконец опустел.

— Весь день — люди, люди, люди, — сказал Юдель Кринский. — В России бумагой пользуются не так, как в Америке. Здесь она нужна как воздух.

Он посмотрел на меня.

— Как себя чувствует твой отец?

— Отец улетел в Вашингтон.

— Он разделался со своим бронхитом?

— Да.

Я поинтересовался откуда он знает, что у отца был бронхит.

— Когда реб Арье Лев болен, люди беспокоятся. А у Ашера Лева сегодня есть вопрос для меня?

— Да.

— Спрашивай. Но пока спрашиваешь, помоги мне расставить вот эти ящики на той полке. Хорошо?

— Моя мама говорит, что сейчас в России начнется великое гонение на евреев. Вы тоже так думаете?

— Ни минуты не сомневаюсь в этом. Иначе зачем бы они арестовывали еврейских врачей?

— Мой папа пытается помочь.

— Да, — сказал он. — Я знаю, что делает твой отец. Дай мне другую пачку, Ашер. Да. Спасибо.

— Если бы мы жили в России, они бы отправили моего папу в Сибирь?

Он замер с пачкой в руках и посмотрел на меня. «Странный вопрос», — пробормотал он.

— Отправили бы?

— Ни минуты не сомневаюсь в этом, — сказал он. — Или расстреляли бы.

Спустя несколько минут я вышел из магазина и пошел домой. Было темно и дул холодный пронизывающий ветер. Голые деревья судорожно раскачивались.

— Ты хочешь холодное молоко или горячий какао? — спросила миссис Раковер. — Снаружи — просто ужас.

— Горячий какао, пожалуйста, — сказал я.

Она ничего не сказала мне о ребе Юделе Кринском.

Я как раз допивал какао, когда вернулась мама. Её синее пальто и парик были запорошены снегом.

— Я хорошо сдала экзамен, — сказала она. — Если бы вся наша жизнь была бы такой же легкой!

— Ваши слова, да Богу в уши, — с пылом сказала миссис Раковер на идише.

— Мы должны это отпраздновать, — сказала мама. — Выпьем чуточку вина с рыбой. О, это был легкий экзамен.

— А что это был за экзамен, мама?

— Ашер, ты ведь знаешь, где папа держит вино. Пожалуйста, возьми маленькую бутылку и поставь в холодильник.

— Так что это был за экзамен, мама?

— Русская история, — ответила она.

Примерно через час после ужина, повалил мокрый снег. Мы с мамой стояли у окна в гостиной, высматривая отца.

— Я ненавижу это, — шептала мама, глядя в окно. — О, Риббоно Шель Олам, я ненавижу это. Зачем Ты это делаешь? Скажи мне зачем? Кому это нужно? Потом она заговорила на идише: «Яаков, пожалуйста, будь мне заступником перед Риббоно Шель Олам. Яаков, ты слышишь? Яаков?»

Отец вернулся два часа спустя, усталый донельзя, снег был на его шляпе, на его пальто, на бороде и на глазах. Мама накормила его ужином и уложила в постель. Когда я ложился, она ещё сидела за кухонным столом со своими книгами.

Снег шёл большую часть ночи, а затем начал подмерзать на пронизывающем ветре. К утру кора деревьев и темные металлические столбы фонарей были покрыты льдом. Скудный солнечный свет сочился между домами. Я пошел в школу один.

Во время одного из первых уроков дверь в класс открылась и в комнату вошел машпиа. Мы почтительно встали и стояли молча, пока машпиа занимал место за учительским столом. Наш учитель прошел в конец класса и сел рядом с окном.

Машпиа тихо заговорил, глаза его были полузакрыты.

— Дорогие дети. В прошлый раз мы говорили с вами про деда нашего Ребе, да будет благословенна его память. О тех годах, которые он провел в тюрьме при царе. Отец Ребе, да будет благословенна его память, также был в тюрьме, но не при царе, а при большевиках. Когда дед Ребе был освобожден из тюрьмы, он поселился в Ладове. В Ладов стекались евреи со всего мира, услышавшие о перенесенных им ужасных страданиях. Некоторые из этих евреев были великими учеными, раньше выступавшими против него, но теперь ставшими его последователями. Из Ладова дед Ребе послал эмиссаров по всей России, чтобы склонить евреев на сторону ладовского хасидизма. Эти эмиссары были руками и ногами, ртом, глазами, ушами деда Ребе. Позже, когда дед Ребе, благословенна будь его память, ушёл из этого мира, отец Ребе также стал рассылать эмиссаров. Некоторые из этих эмиссаров, дорогие дети, были схвачены большевиками и отправлены в Сибирь, где они погибли за Освящение Имени[2]. Один из таких эмиссаров был убит русским крестьянином в ночь перед гойским праздником, называемым Пасха. Другой был пойман секретной полицией, когда учил хасидизму, он был доставлен в тюрьму и расстрелян. Это произошло на Украине до начала Второй мировой войны. Велики были тяготы этих эмиссаров. Но Риббоно Шель Олам помнит их усилия и страдания. И поэтому велика их награда в мире грядущем.

Еще какое-то время он рассказывал нам истории о ладовских эмиссарах прошлого. За окнами снова пошел снег.

После уроков я побрел сквозь снег к магазину Юделя Кринского. Стоя за прилавком, он сортировал кисточки. Он был в магазине один и удивился, увидев меня.

 — В такую бурю ты пришел в магазин? Тебе следовало идти прямо домой.

Мне не хотелось домой. В магазине было тепло, пахло свежей бумагой и карандашами. Я снял пальто и галоши. Юдель Кринский махнул кистью в мою сторону.

 — Снаружи — прямо Сибирь. Ты уверен, что не должен идти домой?

 — Я могу побыть некоторое время, — сказал я.

 — Тогда помоги мне с кисточками, — сказал он. — Еврей должен не только разговаривать, он должен ещё и действовать.

Я помог ему рассортировать кисти. Потом я помог ему сложить в стопки сменные блоки для общих тетрадей и коробки для каталожных карточек. Все это время мы разговаривали. В какой-то момент он начал рассказывать мне о своей жизни в России. Он жил со своей женой и детьми в небольшом городе на Украине. В городе были и другие ладовские хасиды, и все они работали на фабрике, где делали шляпные булавки, директором фабрики был человек, который вырос в этом городе. Он разрешал им не работать по субботам. Потом на фабрику прислали директором какого-то русского. Этот русский быстро обнаружил, что фабрика является прибежищем для евреев, соблюдающих Субботу. Он созвал общее собрание всех рабочих, евреев и гоев, и уговорил гоев голосовать за то, чтобы фабрика работала по субботам. Ладовские евреи остались работать на фабрике, но по субботам на их местах работали русские. Руководство это устраивало. Но с точки зрения тайной полиции эти евреи были врагами Советского государства. Через некоторое время десятерых работников-евреев арестовали и отправили в Сибирь. Юдель Кринский был одним из них.

Он сделал паузу, поморгал большими глазами и почесал свой клювообразный нос. Нервно огляделся. Затем глубоко вдохнул. Положил пачку писчей бумаги, которую держал в руках, и не говоря ни слова прошел через занавешенный дверной проем в маленькую комнату в задней части магазина. Какое-то время он отсутствовал. Я выглянул в витринное окно. Шел тяжелый мокрый снег. Я начал надевать галоши. Юдель Кринский вышел из задней части магазина. Постоял около прилавка, поглядел через окно на снег, летящий поперек улицы. Снова покрутил головой и начал передвигаться по магазину, гася свет.

Спустя несколько минут, мы уже стояли в снегу, на улице. Он запер дверь и теперь нервно теребил в руках связку ключей.

 — Иногда в Сибири, когда шел снег, внутри было холоднее, чем снаружи. — Он немного помолчал. Да будет твой отец жив и здоров, — сказал он. — Да будете ты и твоя мама живы и здоровы. Будь осторожен по дороге домой, Ашер. Снег — это враг.

Я смотрел, как он уходит вверх по Кингстон-авеню, маленький человек, съежившийся внутри тяжелого черного пальто, с черной каскеткой на голове.

Затем я быстро пошел вниз по Кингстон-авеню и свернул на бульвар. Снег лежал толстым слоем. Я чувствовал под ним ледяную поверхность прошлой ночи. Он был скользким и коварным, и я шел долго. Подойдя к нашему дому, я поднял глаза и посмотрел сквозь снег на окна гостиной. Я увидел в раме окна маму, глядящую на меня сверху вниз.

Она встретила меня в дверях.

— Где ты был?

Я сказал ей.

— Ты знаешь, который час?

— Мы говорили о России и Сибири, — сказал я. — Мы…

Она не слушала. Она была в исступлении от гнева и страха. «Твой отец в Детройте, а ты приходишь домой с опозданием почти на час. Чего ты хочешь от меня? Что ты делаешь со мной, Ашер? — кричала она. — Я не понимаю. Что я сделала тебе? Скажи, что я вам сделала?»

Я смотрел на нее, чувствуя страх, чувствуя темный ужас, захлестывающий меня.

— Разве ты не понимаешь, что тебя ждут дома? Тебе никогда не приходило в голову, каково это — ждать? Я звонила в школу десять минут назад, и мне никто не ответил. Ашер, ты знаешь на что были похожи эти десять минут ожидания?

Ее голос сорвался. Она сделала дрожащий вдох. «Риббоно Шель Олам, — сказала она, — чего Ты хочешь от меня?» Она вдруг повернулась и пошла по коридору. «Чего Ты хочешь от меня?» — снова услышал я. Потом было слышно, как хлопнула дверь спальни.

В квартире внезапно воцарилась ошеломляющая тишина, и я подумал, что могу услышать звук падающего снега, там, снаружи, в темном ледяном воздухе.

Я вошел в свою комнату. Меня била дрожь. Я трясся и дрожал. Я лежал на кровати в пальто и галошах и не мог унять дрожь. Снег стучал в окно, как будто это был не снег, а гравий. «Иногда в Сибири, когда шел снег, внутри было холоднее, чем снаружи. — услышал я слова Юделя Кринского. — Снег — это враг, снег — это враг. Да будет твой отец жив и здоров. Да будете ты и твоя мама живы и здоровы». Я сделал глубокий вдох и задержал дыхание. Я плотно прижал руки одна к другой. Я напряг тело и ноги. Я не мог перестать дрожать. В квартире было очень темно. Я услышал, что дверь в спальню родителей открылась. Кто-то тихо прошел через коридор в гостиную. Тишина. Потом я услышал голос мамы. В темноте казалось, что она совсем рядом. Она была в гостиной. Она пела псалмы. Пела долго. Потом остановилась и долго молчала. Потом я услышал, как она внятно сказала: «Я не могу этого сделать, Яаков». Она говорила на идише. «Ты слышишь меня, брат мой? Как мне это сделать? Я всего лишь маленькая девочка. Чего ты хочешь от меня? Риббоно Шель Олам, что мир хочет от меня?» Тишина. Потом она снова начала петь из Книги Псалмов. Я лежал на кровати в пальто и галошах и слушал ее пение.

Спустя несколько часов она вернулась в свою комнату. В тот вечер мы не ужинали. Я лежал в темноте на кровати; потом заснул, так и не сняв пальто и галоши. Где-то в ночи я проснулся и почувствовал, что задыхаюсь. Мне показалось, что меня занесло снегом и льдом, но затем я проснулся полностью и понял, что это капюшон сполз мне на лицо. Я переоделся в пижаму и пошел в ванную. Снег бился в матовое стекло. Мой отец был в Детройте в снегу. Снег задувало прямо в окно. Я пошел в свою комнату и лег в кровать. Темнота была наполнена звуками ненастной ночи. Я знал о поездке моего отца, но забыл о ней в теплом магазине Юделя Кринского. Я подумал о кистях, которые помогал сортировать. Потом подумал про металлический шкаф, заполненный тюбиками масляных красок. Я не понимал, почему я думаю об этом. Потом я заснул.

На следующее утро за завтраком мама сказала: «Ашер, если ты хочешь продолжать ходить в магазин к ребу Юделю Кринскому, ты должен не забывать возвращаться в разумное время».

— Да, мама.

— А если, когда ты покидаешь школу, идёт снег, пожалуйста, иди прямо домой.

— Да, мама.

Она окинула меня испытующим взглядом: «Вчера я потеряла самообладание».

Я молчал.

— Ты меня испугал, Ашер. Но я не должна была терять самообладание.

— Я прошу прощения за то, что я сделал, мама.

— Да. Ты напугал меня. Я очень старалась привыкнуть к этому, Ашер. Я действительно старалась. — Она посмотрела на меня и в ее глазах блеснули слезы. — Я не хочу терять самообладания. Я сказала себе, что в следующий раз, когда это случится, я не испугаюсь. Но я провалилась.

Она приложила салфетку к глазам. Потом тихо сказала: «Пей скорее сок, мой Ашер. Я провожу тебя в школу».

Мы вместе вышли из дома и прошли по заснеженному бульвару и остановились у дорожки, ведущей к входным дверям школы.

Она поцеловала меня в лоб и сказала: «Желаю тебе хорошего дня в школе, Ашер. Надеюсь, ты получишь прекрасную отметку на экзамене по арифметике».

— Спасибо, мама. — С прошлой недели экзамен был перенесен на сегодняшний день. Но я опять забыл подготовиться к нему. — Сможет ли папин самолет приземлиться сегодня?»

— Если Риббоно Шель Олам захочет, чтобы он приземлился, он приземлится.

Она повернулась и пошла по бульвару. Я смотрел, как она идет по улице, неся в руках свои книги.

Экзамен по арифметике я провалил.

3.

В первый понедельник марта, во время ужина, раздался звонок и отец пошел к телефону. Когда он вернулся, то задыхающимся от волнения голосом процитировал на иврите: “При падении врага твоего не радуйся»[3] и сказал нам, что у Сталина инсульт, он парализован, находится в бессознательном состоянии и умирает.

В среду об этом написали в газетах. Официальное сообщение из России поступило во вторник в полночь по североамериканскому поясному времени[4]. Я никогда не спрашивал отца, как он узнал о болезни Сталина раньше, чем за день до официального объявления. Он все равно не сказал бы мне.

По дороге домой из школы в четверг я увидел машину, остановившуюся перед зданием штаб-квартиры. Из нее вышли шестеро. Я узнал одного из них: это был мужчина моложе тридцати, работавший в одном из офисов на первом этаже, куда я ходил вместе с отцом. Остальные пятеро были значительно старше, лет пятидесяти-шестидесяти, с седыми бородами, в черных пальто и шляпах. Они поднялись по ступеням здания и скрылись внутри.

 Отец не вернулся домой той ночью. На следующее утро, мы с мамой услышали по радио, что Сталин умер накануне в 1:50 после полудня по восточному поясному времени.

Когда кончился выпуск новостей, мама выключила радио. Мы сидели в тишине. Тихо гудел холодильник.

— “Так погибнут все враги Твои, Всевышний”[5], — тихо произнесла на иврите мама.

Я рассказал маме о мужчинах, которых видел накануне.

— Кто они, мама?

— Спроси у отца, — тихо ответила она.

В тот же день, чуть позже, я спросил об этом у отца. «Ладовские хасиды из Европы», — ответил он.

На следующий день, рано утром отец пошел в микву. Когда он вернулся, его волосы были совершенно мокрые, а с пейсов, не заправленных за уши, буквально капала вода.

— В один прекрасный день ты схватишь пневмонию, — сказала мама, входя в кухню с большим махровым полотенцем. — Вытрись, пожалуйста.

— Симху освободили, — повернулся к ней отец. — Он в Лондоне.

Мама побледнела.

— Когда?

— Вчера.

— Слава Богу, — сказала моя мать. — Слава Богу.

— Кто это Симха? — спросил я.

— Еврей, — сказал отец, — из Киева.

Я не стал больше ничего спрашивать.

 Отец вышел из кухни за талесом, который всегда нес под пальто, когда мы шли в синагогу. По дороге в синагогу он спросил: «Ты знаешь, где Вена, Ашер?»

Я даже не знал, что такое Вена.

— Вена это столица Австрии.

Я не знал, где находится Австрия.

— Географии ты не знаешь. Хумаш[6] и Раши[7] ты не знаешь. Мишну ты не знаешь. Иногда я задаюсь вопросом, чей ты сын, Ашер.

— Мы не изучали Австрию, папа. Я не думаю, что мы изучали Австрию.

— И арифметики ты не знаешь.

— Мне не нравится арифметика.

— Да, — сказал он, — я заметил.

Утренняя служба началась через несколько минут после нашего прихода. С моего места мне было видно отца, его голову покрывал талес. Синагога была переполнена. За очень редким исключением, каждый присутствующий здесь взрослый так или иначе сталкивался со сталинской тиранией. Люди громко и горячо молились, раскачиваясь взад и вперед. Была минутная заминка, когда настало время Борху[8]. Все стояли, ожидая. Узкая дверь в углу справа от ковчега медленно открылась, и вошел Ребе. Его голова и лицо были покрыты талесом. Ребе встал возле своего кресла лицом к ковчегу.

Старик, ведущий службу, громко провозгласил чуть дрожащим голосом: «Борху Адоной hамеворах леолам ваэд»[9].

Молящиеся ответили почти что криком: «Борух Адоной hамеворах леолам ваэд»[10].

Старик повторил за ними: «Борух Адоной hамеворах леолам ваэд».

Ребе повернулся и сел в кресло. Движения его были очень медленными. Талес полностью закрывал голову и лицо. Люди вернулись на свои места. Служба продолжалась. Синагога наполнялась все более громкими звуками. Мужчины раскачивались все сильнее. Руки вздымались к потолку. Захваченный общим возбуждением, я тоже громко молился, раскачиваясь взад и вперед.

Ребе молился в своем кресле. Он сидел неподвижно, укрытый талесом. Двумя руками он держал молитвенник. Он держал его крепко и переворачивал страницы медленными и осторожными движениями правой руки. Так он сидел, неподвижный, и молился. Его спокойное присутствие начало воздействовать на остальных молящихся и главенствовать в большой синагоге. Внешний накал службы начал медленно уменьшаться. Затихло неистовое раскачивание. Прекратились громкие крики и жестикуляция. Тихое, физически ощутимое сосредоточение управляемой страсти исходило от молящихся. Я больше не раскачивался; я сосредоточился на словах молитвы. Слова двигались и танцевали передо мной. В то же время я чувствовал их внутри себя. «Из Египта Ты вызволил нас, о Боже Всесильный наш, из дома рабства Ты избавил нас». Слова были живыми. Я чувствовал, что они живые и двигаются во мне.

Ребе ушёл после Мусаф кедуша. Через несколько минут, служба закончилась. Я вышел на улицу и увидел Юделя Кринского.

— Хорошей тебе субботы, Ашер Лев, — сказал он. На нем по-прежнему была каскетка. — Я не видел тебя целую неделю.

— Я приду к вам, в понедельник, — сказал я.

Он выглядел грустным. «Оттого что умирает тиран, мертвые не возвращаются к жизни. Риббоно Шель Олам опоздал. Сталин должен был умереть тридцать лет назад». Он медленно пошел прочь.

В эту Субботу мы долго сидели за трапезой. Отец, закрыв глаза, слегка раскачиваясь, медленно пел земирос. И мы с мамой пели вместе с ним. Время от времени, он останавливался и молча сидел, прижав руку ко рту. Я заметил, что несколько раз он бросал на меня быстрый взгляд. После трапезы он пошел в синагогу.

На следующий день я увидел в «Тайм» фотографию Сталина, лежащего в гробу. Позади гроба было огромное количество цветов. Я не мог оторвать глаз от фотографии. Это был человек, убивший десятки миллионов людей. Теперь этот усатый человек в форме лежал мертвый перед горой цветов; мертвый, как миллионы тех, кого он убил; мертвый, как жена и дети Юделя Кринского. Я не мог перестать смотреть на фотографию мертвого Сталина.

В понедельник я зашел в магазин к Юделю Кринскому и помог ему обслужить нескольких покупателей. В паузах, когда мы были одни, он, быстро оглядываясь по сторонам, сказал мне: «Те, что придут вслед за ним, будут такие же, как он. В России много Сталиных».

Я помог ему складывать пачки бумаги. Я начал различать сорта бумаги. Зачастую я теперь мог назвать плотность и тип бумаги, просто взяв лист в руки.

В тот вечер мама сказала мне: «Нет, Ашер. Я не думаю, что сейчас в России может появиться другой Сталин».

— Реб Юдель Кринский сказал, что в России много Сталиных.

— Да, реб Юдель Кринский прав, Ашер. Россия полна Сталиными. Но пока что время Сталина в России закончилось.

— Мама, это важно для евреев, что Сталин умер?

 — Да, Ашер. Я думаю, что это важно.

В следующую субботу, во второй половине дня, когда отец пошел в синагогу слушать беседу Ребе, мама попросила меня зайти в гостиную. Она сказала, что хочет поговорить со мной. Мы сидели на диване. Я смотрел в окно на зимние деревья.

— Ашер, ты знаешь, где Вена? — тихо спросила мама. — Возможно, мы переедем туда.

Я смотрел на нее и не решался ответить.

— Твой отец попросил меня сказать тебе. Существует определенная работа, которую он должен выполнить, и он сможет сделать это только, если мы будем жить в Вене.

— Что за работа? — услышал я свой голос.

Она помолчала. Потом сказала: «Это связано с евреями в России».

— Папа много лет занимался этим здесь.

— Это другая работа, Ашер.

— Я не хочу в Вену, мама.

— Ребе сказал, что отец может позвать нас с собой.

— Почему сейчас? Почему вдруг сейчас?

— Потому что умер Сталин, Ашер. Сейчас можно сделать то, что невозможно было сделать раньше.

— Я не хочу ехать.

— Мы поедем, если твой отец попросит.

— Нет, — сказал я.

— Ашер, пожалуйста.

— Мне это безразлично, — сказал я.

— Ашер, — тихо сказала мама. Она наклонилась вперед. — Ашер.

Я почувствовал, как ее рука ласково коснулась моего лица.

— Ашер, мальчик мой, я не знаю, что еще тебе сказать. Мы поедем, если Ребе говорит нам: «Поезжайте». Мы должны помочь твоему отцу. Если Ребе говорит нам: «Поезжайте», мы поедем.

Я лежал на кровати в своей комнате, закрыв глаза руками. Я чувствовал себя усталым. Я думал о Юделе Кринском. Я видел его глаза навыкате, нервно поглядывающие вокруг. Сталин должен был умереть тридцать лет назад, сказал Юдель Кринский. “Да, — подумал я, — да, да, тридцать лет назад. Не сейчас. Не на прошлой неделе. Тридцать лет назад или десять. Но не на прошлой неделе”. Я ненавидел его за смерть на прошлой неделе.

Отец вернулся домой поздно ночью. На следующее утро он улетел в Чикаго.

В понедельник я заболел. Я лежал в кровати с ангиной и высокой температурой. В среду боль в горле прошла, но температура осталась. Врач пришел в четверг, назвал это субфебрильной инфекцией и оставил рецепт.

Всю эту неделю, мама ходила на занятия. Отец вернулся из Чикаго в понедельник и остаток недели работал в офисе. Каждый вечер они вместе приходили в мою комнату. Я видел, как они стояли вместе около моей кровати, глядя на меня сверху вниз. Я видел их как сквозь туман, немного искаженными: отец высокий и сильный, лицо, в обрамлении рыжих волос и длинной рыжей бороды, весь жесткий и блестящий; мама миниатюрная и похожая на призрак, облако дыма, меняющее форму в зависимости от ветра. Однажды в комнату вошел дядя Ицхак. Он наклонился над моей кроватью и широко улыбнулся мне. Я видел его круглое лицо и проседь в бороде. От него сильно пахло сигарами. «Послушай меня, — слышал я его голос, — послушай своего дядю Ицхака. Выздоравливай, и я куплю твои рисунки. Ты слышишь меня, Ашер? Я куплю твои рисунки”. Я отвернулся. Пришел Юдель Кринский. Его глаза нервно бегали по сторонам. Он почесал свой клювообразный нос и сказал хриплым голосом: «Сын реба Арье Лева должен встать с постели. Ашеру и Юделю необходимо еще поговорить. И сложить в стопку бумагу. Да, это бумага холодного прессования, а это — горячего. Это двадцатифунтовая бумага, а это — сорокофунтовая. Это бумага для древесного угля, а это — для акварели. На этом холсте вы можете писать масляными красками, а эту плотную бумагу можно использовать для пастели. Откуда я это знаю? Выучил. Если вы хотите выжить в этом мире, вы должны научиться быстро учиться. Вена? Я был там лишь однажды и всего лишь несколько часов. До войны Вена была известна как город кафе и вальсов. Это город, который ненавидит евреев».

Я лежал в постели с закрытыми глазами и не хотел покидать свою комнату. Иногда мне казалось, что снаружи бушует сильный снегопад, но я не был в этом уверен, и мне это было безразлично. Я не хотел покидать свою комнату. Я не хотел покидать свою улицу. Я знал мальчиков в классе и мужчин в синагоге; я знал женщин на скамейках и владельцев магазинов. Я знал деревья и здания и все трещины на тротуаре: Я знал фонарные столбы и пожарные краны и кустарник на газонах. И я боялся путешествовать. Я ненавидел пользоваться метро. Я ненавидел пользоваться автобусом. Я был в ужасе от мысли о полетах на самолете, в ужасе. Вена. Само название вызывало в воображении ужасные картины: темные чужие улицы, зловещие тени, непонятные слова, угрожающий смех над моими пейсами и кипой. Я не хотел ехать в Вену. Но что я скажу Ребе? Я не знал. Может быть, Ребе передумает. Риббоно Шель Олам, помоги Ребе изменить свое мнение. Пожалуйста, Риббоно Шель Олам. Пожалуйста.

К Субботе температура спала. Но мама не пустила меня в синагогу. Я медленно бродил по дому в пижаме и халате, чувствуя себя очень усталым.

Вечером я спросил маму: «Дядя Ицхак и реб Юдель Кринский навещали меня во время болезни?»

Она бросила на меня усталый обеспокоенный взгляд.

— Нет.

— Должно быть, мне это приснилось, — сказал я.

В понедельник вечером отец пришел домой и сказал, что мы переезжаем в Вену в октябре, сразу после праздников.

На следующий день я сказал Юделю Кринскому: «Папа говорит, что после Симхат Тора мы переедем в Вену».

— А, — сказал он хриплым голосом, — вот почему ты спрашивал о Вене.

— А что вы знаете про Вену?

— Вена — это центр Европы. Много людей и вещей попадают из Западной Европы в Восточную через Вену. И много людей и вещей попадают через Вену из Восточной Европы в Западную.

— Я не понимаю.

— Ашер, я один из тех, кто приехал из Восточной Европы в Западную через Вену.

Я уставился на него.

— Мне рассказывали, что когда-то это был город счастливых вальсов. Я не видел того счастья. Я видел, что там ненавидят евреев. — Он быстро огляделся вокруг. — А где евреев не ненавидят? Но почему-то казалось, в Вене должно быть иначе. Но нет, там было то же самое. Подай мне коробку масляных красок, Ашер. Спасибо. Там было то же самое. Это мягкий уголь, Ашер. Хорошо использовать вот на этой бумаге. В России, я делал шляпные булавки. Ты видишь, чему человек может научиться, для того чтобы выжить? Единственный уголь, который я видел в России, это были еврейские дома, сожженные Петлюрой и его безумцами. Ах, что мы чувствовали, когда услышали, что Петлюра застрелен в Париже. Но ты ничего не знаешь о Петлюре.

— Я не хочу ехать в Вену.

Он печально посмотрел на меня.

— Я понимаю, — сказал он.

Вечером я сказал маме: «Я не хочу ехать в Вену».

— Я знаю, — мягко сказала мама.

Совсем поздно вечером я спросил у отца: «Почему Ребе посылает тебя в Вену?»

— Чтобы я стал главой нового офиса, который создается сейчас в Вене. Мы будем учить ладовскому хасидизму по всей Европе. Мы собираемся открыть ладовские ешивы в Париже, Женеве, Лондоне, Цюрихе, Бухаресте, Риме, в Швеции и Норвегии, всюду, куда Риббоно Шель Олам даст нам силы добраться.

— Но почему мы должны ехать в Вену?

— Потому что эту работу нельзя сделать, находясь в Бруклине, Ашер.

— Но почему именно Вена, папа?

— Потому что это центр Европы. Из Вены я смогу ездить по всей Европе.

— Я посмотрел на отца: «Ты собираешься ездить по Европе?»

— Конечно, Ашер.

— Я не хочу ехать в Вену, папа.

— Ашер.

— Я не хочу уезжать отсюда. Мне здесь нравится.

— Да, — спокойно сказал отец. — Я заметил, что тебе здесь нравится. Но мы поедем в любом случае, Ашер. Ты освоишься там, и тебе там понравится.

В следующую Субботу после службы я увидел около синагоги дядю Ицхака и сказал ему: «Папа забирает нас в Вену после Симхат Тора».

Он улыбнулся мне и прищурил свои слезящиеся карие глаза: «Знаю, знаю. Это большая честь. Ты должен гордиться своим папой».

— Дядя Ицхак, я не хочу туда ехать.

— Конечно, не хочешь. С чего это вдруг маленький мальчик захочет оставить родные места, свою школу, своих друзей и уехать на чужбину? Но это для Торы, Ашер.

Его круглое лицо лучезарно улыбалось мне.

— Твой папа будет распространять хасидизм. Это то, что делал наш с ним папа, мир праху его, когда он путешествовал для отца Ребе. Ты привыкнешь к Вене, Ашер. Я слышал, что это красивый город. Перестань кукситься. Послушай своего дядю. Ты должен гордиться своим отцом.

Я отвернулся от него.

— Ашер, — окликнул он.

Я снова обернулся.

— Я все время вижу тебя в магазине у Юделя Кринского. Почему бы тебе как-нибудь не зайти поздороваться со своим дядей?

Я молчал.

— Зайди поздоровайся с дядей как-нибудь, — сказал он. — Хорошо, Ашер?

Я кивнул.

— Ашер, не в Субботу будь сказано, но ты в последнее время ничего не рисуешь?

Я пожал плечами.

Он сделал несколько шагов, потом оглянулся. «Ребе должно быть считает твоего отца великим человеком, раз возлагает на него такую ответственность, — сказал он спокойно, взгляд у него был слегка отсутствующий. — Мой младший брат теперь — великий человек». Он медленно пошел дальше и смешался с толпой перед синагогой.

 — В какую школу я буду ходить в Вене? — спросил я отца во время дневной субботней трапезы.

Отец только-только закончил петь один из напевов. Он сидел, обхватив голову руками.

— В Вене есть небольшая ешива.

— Ладовская?

— Нет. Ладовские ешивы мы начнем строить через год-два. Ты будешь одним из первых учащихся.

— На каком языке говорят в Вене?

— В ешиве на идише.

— Нет, на каком языке говорят люди в городе?

— На немецком. А некоторые — на французском.

— Я не знаю немецкого и французского, папа.

— Узнаешь. Теперь давайте споем земирос.

— Я не хочу учить немецкий и французский, папа.

Он тихо запел, опять обхватив голову руками. Мама сидела, уставившись в точку на поверхности стола.

— Я боюсь, — сказал я отцу. — Я не хочу уезжать отсюда.

— Ша, — сказал отец, прерывая пение. — Все будет в порядке, Ашер.

Я сидел в оцепенелом молчании, слушая, как он поет.

— Нам придется лететь в Вену самолетом? — спросил я у мамы в тот же день.

— Я не знаю, Ашер.

— Я боюсь летать, мама.

Она ничего не сказала.

— Мне не с кем будет разговаривать в Вене.

— Ты найдешь с кем поговорить.

— Папа сказал, что он собирается в Вену, чтобы учить хасидизму.

— Да.

— А ты говорила, что папа собирается в Вену, чтобы помогать евреям в России.

— Да.

— Так что все-таки папа собирается делать?

— И то, и другое, — сказала мама.

— Мама, я не хочу ехать. Я боюсь летать. Я не умею говорить по-немецки.

— Ашер, существуют куда более важные основания не ехать, чем то, нравится ли тебе летать или умение говорить по-немецки.

— Какие основания, мама?

— Не важно, — сказала она. — Мы поедем в любом случае, Ашер.

В ту ночь он пришел ко мне из леса, мой легендарный предок, огромный, гороподобный, в темном кафтане и странном головном уборе, прокладывающий сквозь лес путь к имению русского хозяина — земля тряслась, горы дрожали, голос гремел как гром. Я не понимал, что он говорил. Я проснулся в страхе и лежал неподвижно, прислушиваясь к темноте. Мне нужно было в ванную, но я боялся вылезти из кровати. Я натянул одеяло на голову и опять заснул, и — как будто момент бодрствования был антрактом между двумя актами пьесы — снова увидел, как он прокладывает борозду через гигантские кедры. Я проснулся и пошел в ванную. Я стоял в ванной комнате и дрожал. Мне не хотелось возвращаться в кровать. Я стоял, прислушиваясь к ночи, а затем прошел по коридору в гостиную. Было темно и тихо, так что был слышен звук проезжающих за окном машин. Я раздвинул планки жалюзи и посмотрел на улицу. Ночь была ясная. Мне не было видно луны, но ясный холодный сине-белый свет лежал призрачным сиянием над бульваром, а здания и деревья отбрасывали на тротуар густую тень. Я увидел человека, идущего под деревьями. Он был среднего роста с темной бородой, в черном плаще и обычной черной шляпе. Когда он вошел в тень деревьев, я перестал его видеть. Потом снова увидел, медленно идущим под деревьями. Потом он исчез снова, и я не знал, то ли он мне снится и исчезает, когда я просыпаюсь, то ли наоборот. Затем я увидел его опять, он медленно шел, в полном одиночестве. Затем он вошел в тень и исчез. Не помню, как я вернулся в кровать. Помню только, как проснулся утром, поглядел на белый потолок и почувствовал себя легким и бесплотным, как бы плывущим среди теней деревьев в холодном лунном свете.

— Ашер, — обратился отец ко мне за завтраком, — пей апельсиновый сок.

Я продолжал думать о своем.

— Ашер.

— Прошлой ночью я видел во сне Ребе.

Я заметил, как они переглянулись.

— Мне кажется, что мне снился Ребе. По-моему, это его я видел во сне. Он был громогласный и там были деревья.

— Ашер, — сказала мама. Я почувствовал ее пальцы на моей руке. Отец поставил на стол стакан с соком и посмотрел на меня.

— Этот мир не красивый, мама.

Её губы дрожали, а пальцы на моей руке на мгновение напряглись.

— Мама, ты проводишь меня в школу?

— Да, — сказала она.

— Мне не хочется идти одному под деревьями.

— Я пойду с тобой, Ашер.

Машпиа вошел в класс и тихим голосом заговорил с нами. Я поставил точку простым карандашом в середине чистой страницы моей тетради для записей на иврите. Примерно в трех дюймах справа от этой точки, я поставил еще одну. Я соединил эти две точки прямой линией. Машпиа что-то тихо говорил. Я провел несколько прямых и изогнутых линий. Карандаш двигался как часть моей руки. Машпиа сделал руками легкое волнообразное движение. На странице появились круги и короткие прерывистые линии. Машпиа встал и медленно вышел из комнаты. За стол снова сел учитель. Я положил карандаш и закрыл блокнот. Потом открыл и посмотрел на страницу. Очень быстро закрыл. Посмотрел на свои дрожащие пальцы. Засунул руки под бедра. Дрожь не унималась. Через некоторое время, я открыл тетрадь и снова посмотрел на страницу. Там был нарисован Сталин, лежащий мертвым в гробу.

4.

Я нарисовал его мертвым в гробу, окруженном цветами. Его закрытые тяжелыми веками глаза, его густые прямые волосы, его моржовые усы. Я нарисовал это по памяти в ивритской тетради, а затем, в тот же день, снова нарисовал его, теперь — в английской тетради. В последующие дни я рисовал его вновь и вновь. Я рисовал его осунувшимся и ссохшимся; рисовал опухшим и раздутым. С гримасой на лице и скошенными глазами. Вновь и вновь я рисовал его лицо — изуродованным, омерзительным, все более ужасным — на фоне горы цветов.

В один из вечеров отец зашел в мою комнату и обнаружил усыпанный рисунками стол. На комоде и полу также валялись рисунки. Вернувшись из ванной, уже в пижаме, я увидел как он разглядывает рисунки на столе.

— Что это? — спросил он.

— Рисунки.

— Не груби мне, Ашер. Я вижу, что это рисунки. Ты не в состоянии изучать Хумаш, однако на это у тебя нашлось время.

— Арье, — раздался тихий голос мамы. Она стояла в дверях.

— Я разговариваю с нашим сыном, который снова заделался художником.

— Арье, — повторила мама.

Они вдвоем вышли из комнаты. Я сел за стол. Я взял одну из палочек древесного угля, которые купил у Юделя Кринского несколькими часами ранее. Одной непрерывной линией я нарисовал на листе плотной бумаги контур лица Сталина, затем обозначил глаза, нос и усы. Медленно, затенил область вокруг глаз и вдоль края щеки. Я никогда раньше не использовал древесный уголь. Я увидел, как мертвое лицо обрело глубину. Я положил тень под скулами и в ушной раковине. Густые прямые волосы и усы я оставил без внимания, обозначив их несколькими быстрыми линиями. Теперь на бумаге был человек, имеющий массу и объем, но он был мертв. Тогда я стер закрытые тяжелыми веками глаза и нарисовал их открытыми и смотрящими — широко раскрытые глаза, мертвым взглядом уставившиеся на мир.

Я встал из-за стола и увидел маму, стоящую у меня за спиной. Она смотрела на мой рисунок.

— Это хороший рисунок, Ашер, — сказала она мягко.

— Он не красивый.

— Нет, — согласилась она.

Я лег в постель.

— Твой отец беспокоится из-за твоей учебы, Ашер.

Я промолчал.

— Ашер, ты не должен пренебрегать учебой.

— Я учусь, мама.

— Да. Мы видим, как ты учишься.

— Мама, можно я тебя нарисую? Юдель Кринский сказал, что позволит мне себя нарисовать.

— Ладно, — сказала она.

— Завтра?

— Нет, не завтра.

— На этой неделе?

— Нет, не на этой. На этой неделе у меня экзамены.

— Тогда на следующей.

— Хорошо, Ашер. На следующей неделе. Но не в понедельник. В понедельник мы поедем в центр города, чтобы сфотографироваться на паспорта и заполнить анкеты.

— Какие паспорта?

Она объяснила.

— Я не буду, — сказал я.

— Тебе нужно будет сфотографироваться, Ашер.

— Я не собираюсь в Вену, мама.

— Ашер, пожалуйста, не ребячься.

— О, нет, — сказал я, — о, нет. Я не собираюсь в Вену. Я останусь с дядей Ицхаком.

— Ашер.

— Спокойной ночи, мама, — сказал я.

— Разве ты не хочешь, чтобы я послушала твою Крият Шма?

— Спасибо, я обойдусь, — сказал я.

На следующий день я спросил Юделя Кринского: «Вы знаете, что такое паспорт?»

Он позировал мне в паузах между покупателями. Он не пошевелился, но я видел, как он скосил глаза в мою сторону. «Да, — сказал он, — я знаю, что такое паспорт».

— Мои мама и папа хотят, чтобы я получил паспорт.

— Без паспорта ты не сможешь поехать в Вену.

— Я не собираюсь в Вену.

— Ашер, твой отец будет заниматься в Вене очень важным делом.

Я ничего не ответил. Я работал над его круглыми, печальными, выпученными глазами.

— Тора говорит: «Почитай отца своего и мать свою», — сказал Юдель Кринский.

— Я в курсе. Я в состоянии читать Тору.

— Ашер, — сказал он. Я почувствовал, что он обиделся.

Я показал ему рисунок. Он в изумлении покачал головой. «Какой талант, — пробормотал он. — Твой дядя Ицхак как-то говорил мне об этом, но я отнесся к его словам, как к бахвальству любящего дяди. Но это действительно талант, Ашер».

— А можно сделать, чтобы уголь не размазывался?

— Да, — сказал он, — можно использовать вот это.

Он пошел к полке возле стеклянной витрины с материалами для рисования и вернулся с баллончиком.

— Надо его распылить. Отойди немного, чтобы брызги в глаза не попали.

Он нажал на кнопку вверху баллончика и быстро поводил им взад и вперед над рисунком. Спрей был едкий.

— Не вдыхай его, Ашер. Отойди, — он отпустил кнопку и посмотрел вниз, на рисунок. Он смотрел на него долго. «Это хороший рисунок, — сказал он тихо. — У сына реба Арье Лева большой талант».

— Оставьте его себе, — сказал я.

Он посмотрел на меня.

— Пожалуйста, — сказал я.

Он моргнул.

— Спасибо.

И снова посмотрел на рисунок.

Потом я зашел в ювелирный магазин дяди Ицхака. Помещение было ярко освещено флуоресцентными лампами. Витрины блестели и сверкали. Это был большой магазин, я не любил заходить туда, потому что его яркость была холодная, как солнечный свет на далеком льду.

Дядя стоял позади торговой витрины в центре магазина. Он был в черном костюме и курил сигару. В магазине было двое покупателей, которыми занимался молодой человек, находившийся около ряда витрин слева от входа. Справа от двери стоял верстак часовщика. За ним сидел маленький человек с седой бородой и рассматривал через наглазную лупу часы. Мой дядя, молодой человек и часовщик — все были в маленьких черных кипах.

— Мой племянник, художник, — сказал дядя Ицхак, его влажные губы изогнулись в улыбке вокруг сигары. — Ты хочешь продать мне картину?

— Могу ли я остаться с тобой, когда мама и папа уедут в Вену?

Он перестал улыбаться и вынул сигару изо рта. Его круглое мясистое лицо приобрело испуганный вид.

— Что ты говоришь, Ашер?

— Я не хочу ехать в Вену.

— Я знаю, что ты не хочешь ехать в Вену. Весь мир знает, что ты не хочешь в Вену.

— Я не поеду. Могу я остаться с тобой?

Он смотрел на меня в недоумении. Казалось, он хотел что-то сказать, но не находил нужных слов.

— Я сказал маме, что ты позволишь мне остаться с тобой.

— Ты сказал… — его голос стал хриплым, он громко откашлялся. Покупатели посмотрели на него. «Дай мне подумать, — сказал он. — Такие решения нельзя принимать второпях. Мне надо подумать, Ашер».

 — Дядя Ицхак, кроме тебя мне не у кого остаться. К тете Лее в Бостон я не хочу. Я хочу остаться здесь, где я всех знаю.

 — Дай мне подумать, Ашер.

Я вышел из магазина в мартовский вечер. Проходя мимо большой сверкающей наружной витрины, я посмотрел внутрь и увидел, что дядя поспешно крутит диск телефона, стоящего на прилавке.

— Ашер, зачем ты завел этот разговор с дядей Ицхаком о том, чтобы жить у него? — спросил меня отец поздним вечером.

— Чтобы остаться здесь, папа.

— Ашер, прекрати говорить глупости.

— Это не глупости.

— Прекрати это, — сказал отец.

— Это не глупости, папа.

— Риббоно Шель Олам, — сказал отец, — что Ты творишь?

— Ашер, тебе пора в постель, — тихо сказала мама. — Проводить тебя?

— Да, мама.

Пока я готовился лечь, она сидела, разглядывая рисунки на столе.

— Ты купил уголь у реба Юделя Кринского? — спросила она.

— Да.

— Когда я уже лежал в постели, она подошла ко мне и сказала: «Ашер, ты делаешь больно своему отцу».

Я молчал.

— Тебе не следует так себя вести.

— Меня это не волнует.

— Ашер, пожалуйста, ты не должен так говорить.

— Я не хочу опять лишиться этого, — сказал я.

— Что? — она удивленно посмотрела на меня.

— Я не хочу опять лишиться этого, мама. Больше меня ничего не волнует.

Она довольно долго молчала. Потом вышла из комнаты, не сказав “спокойной ночи”.

В понедельник в паспортный отдел никто не пошел. Мама сказала, что еще рано. Что впереди еще много времени для того, чтобы сделать паспорта. И что мне сейчас лучше не пропускать занятий в школе.

Я пошел в школу. На следующий день отец улетел в Вашингтон.

В среду вечером мама сидела у окна в гостиной, а я сидел в нескольких футах от нее на мягком кресле, рисуя ее лицо пастелью.

— Мне надо готовиться к экзамену по истории, — сказала мама.

— Мама, пожалуйста, не двигай головой.

— Что ты чувствуешь, когда рисуешь, Ашер? Это приятное чувство?

Я молчал.

— Я часто задавалась этим вопросом. Должно быть, приятное.

Я нарисовал ее ясные карие глаза, маленькие губы и прямой нос, высокие скулы. Она казалась мне маленькой и требующей осторожного обращения — недавно оперившийся птенец в чьей-то руке. Ее кожа была чистой и гладкой и пахла теплыми духами и ночными цветами. Я чуть-чуть затенил ее лицо теплой коричневой землей и слегка коснулся холодной виридоновой зеленой её белой шеи.

Мне послышалось, что она спросила: «Почему ты рисуешь, Ашер?»

Я не ответил.

— Знать бы, что рисование значит для тебя, мой мальчик, потому что это может повредить нам.

Возможно, эти слова мне только послышались.

Я осторожно втер немного красной земли в тень под нежной линией её подбородка.

— Ашер.

— Извини, мама. Что ты спросила?

Не важно, — сказала она, немного помедлив.

Я показал рисунок.

Она долго смотрела на него. Потом сказала: «Что же нам с тобой делать, Ашер?»

Я молчал.

— Риббоно Шель Олам, что же нам делать?

— Мне необходимо нанести закрепитель на твой портрет, мама.

Я вышел в коридор, чувствуя на себе ее взгляд.

Отец вернулся из Вашингтона в четверг поздно вечером и рано утром в пятницу ушел в офис. Вернулся он после полудня, чтобы успеть подготовиться к Субботе. До этого времени я его не видел.

Когда он пришел домой, я был в своей комнате. Через несколько минут я услышал, как он на кухне разговаривает с мамой. Внезапно, он повысил голос. Говорил он на идише. В последние недели он говорил на идише так же часто, как на английском. Я не мог разобрать, что он сказал. Я слышал, как мама сказала по английски: «Арье, мальчик дома». Голоса понизились. Через минуту я услышал, как родители прошли в спальню.

Вечером мы встречали Субботу — сидели за столом, ели и пели земирос. Отец почти ничего не говорил. Когда он пел, то обхватывал голову руками и медленно качался взад и вперед. Мама и я пели вместе с ним.

Именно тогда я осознал, что с моими глазами что-то происходит. Я смотрел на отца и видел совершенно новые линии и плоскости. При этом я мог глазами не только видеть, но и чувствовать. Я чувствовал, как мои глаза скользят по морщинам вокруг его глаз, повторяют очертания глубоких борозд у него на лбу. Ему было тридцать пять, и на его лице и на лбу были морщины. Я ощущал эти морщины и широкую плоскую переносицу, и ясные темные глаза, и крутой изгиб его густых рыжих бровей, и заросли рыжей бороды, начинающей седеть — я увидел несколько седых прядей в гуще волос на подбородке, сразу под губами. Я мог чувствовать линии, точки и плоскости. Я мог чувствовать текстуру и цвет. Я видел субботние свечи, горящие золотым и красным. Я видел маму — миниатюрную, оживленную, нарядную, в красивом субботнем платье бледно-голубого цвета. Я видел свои белые костлявые руки; длинные, тонкие пальцы; свое бледное лицо в зеркале над буфетом — с темными глазами и растрепанными рыжими волосами. Я чувствовал, как меня захлестывают формы и текстуры окружающего мира. Я закрыл глаза. Но я по-прежнему видел всё это. Видел другой парой глаз, внезапно пробудившихся во мне. Я замер на стуле, растерянный и испуганный.

Я открыл глаза. Мои родители смотрели на меня.

— Ты в порядке, Ашер? — спросила мама.

— Да.

— Ты… У тебя нет температуры? — она потрогала мой лоб. Мне были видны ее пальцы, прямо перед моими глазами. «Нет», — сказала она и убрала руку.

Отец продолжил пение. Я слышал его, как будто издалека, но видел очень отчетливо: мелкие морщинки во внешних уголках глаз, круто вырезанные ноздри, тонкая линия губ под неухоженной бородой. Потом я увидел, что он открыл глаза. Наверно, он почувствовал мой взгляд. Он посмотрел мне прямо в глаза. Его ясные темные глаза встретились с моими, и за одно долгое мгновение я ощутил силу отца и тот источник, из которого он её черпает, — и я отвел взгляд.

Потом я услышал, как он тихо сказал: “Ты сделал красивый рисунок матери». Он сказал это на идиш. И повторил: «Красивый рисунок». Он закрыл глаза и медленно запел ладовскую мелодию, которую часто напевал мне когда-то давно, ещё до маминой болезни. Потом он снова открыл глаза. «Ашер, у тебя есть дар. Я не знаю, чей это дар — Риббоно Шель Олам или «противоположной стороны». Если «противоположной стороны», то это безрассудство, опасное безрассудство, ибо оно будет уводить тебя от Торы и от твоего народа, и ты будешь думать только о себе. Я хочу кое-что рассказать тебе. Послушай меня, Ашер. Примерно двадцать пять лет назад коммунисты закрыли все ешивы в России, и студенты были рассеяны по разным местам. Только ладовские и бреславские хасиды продолжали бороться против разрушения Торы её врагами. Отец Ребе, да покоится он с миром, боролся за существование ешив, попал в тюрьму и чуть не лишился жизни, прежде чем, в конце концов, уехал из России в Америку. Ты слушаешь меня, Ашер? За десять лет до начала Второй мировой войны ладовские хасиды создавали подпольные ешивы в России и помогли сохранить Тору живой. Это были маленькие ешивы, десять студентов здесь, двадцать студентов там, сорок студентов где-то еще. Тора осталась жива. Твоя мать недавно нашла старый экземпляр “Штерн“ в библиотеке, здесь, в Нью-Йорке. “Штерн“[11] — это газета еврейских коммунистов на Украине, которые ненавидели Царя Вселенной и Его Тору. В этой газете еврейские коммунисты писали, что они полностью уничтожили идишкайт в России. Единственным препятствием на их пути к этой цели были ладовские и бреславские хасиды. Коммунисты сами писали об этом, Ашер».

Это правда, — прошептала мама. — Это правда.

— А теперь послушай меня, Ашер. Я знаю, что ты еще ребенок, но, возможно, ты все же сможешь понять. Кто-то однажды спросил, как можно установить связь между человеком и Царем Вселенной? Ответ — человек должен сделать первый шаг. Для того, чтобы возникла связь между человеком и Царем Вселенной, сначала должен быть открыт проход, пусть совсем маленький, с игольное ушко. Но открыть его должен сам человек, и сам человек должен сделать первый шаг. А Царь Вселенной будет двигаться навстречу и расширять проход, как это уже бывало. Ашер, мы должны сделать такие проходы для нашего народа, живущего в России. Это наш долг, наша ответственность перед ними. Мы должны создать проходы для них, чтобы они могли открыть их и сделать первый шаг. Они не могут сделать это у себя, поэтому мы должны создавать эти проходы с нашей стороны. Ты понимаешь меня, Ашер?

Я медленно кивнул.

— Евреи в Европе жаждут Торы. Ребе посылает меня в Европу строить центры для Торы. Наш народ в России жаждет слова извне. Ребе посылает меня в Европу создавать проходы для них. Это важнее всего остального. Это — жизни евреев, Ашер. В глазах Царя Вселенной нет ничего важнее, чем жизнь еврея. Ты понимаешь меня?

Я молчал. Я видел его темные глаза и мечту, которая плескалась в них, и молчал.

— Ашер, — сказал отец.

— Я думаю, что Ашер понимает, — тихо сказала мама.

— Пусть Ашер сам скажет, понимает ли он.

— Да, папа.

Он помолчал, покачивая головой. Затем сказал: «Допивай свой чай, Ашер, и будем петь дальше».

Позже, уже укладываясь спать, я сказал маме, присевшей на край кровати: «Моя жизнь — это тоже жизнь еврея, мама. Она тоже драгоценна в глазах Риббоно Шель Олам».

Ее тонкие пальцы затрепетали около верхней пуговки на её платье. «Да», — еле слышно сказала она.

— Есть ли у кого-то ответственность передо мной?

Казалось, она не знала, что сказать.

— Мама?

— Везти тебя в Вену — не безответственность, Ашер.

— Я не хочу туда ехать. Я боюсь. Что-то внутри меня говорит, что я не должен туда ехать.

— Ашер, не ребячься.

— Оно говорит, что я не должен ехать, мама.

— Ашер, пожалуйста.

— Могу ли я остаться с тетей Леей в Бостоне? Хотя нет, я не могу остаться в Бостоне. Я должен остаться здесь. Я должен остаться здесь, на моей улице, мама. Почему никто не считается со мной?

Она осторожно прикоснулась рукой к моему лицу. Я видел белую кожу, тонкие пальцы и узор вен на запястье. Пальцы были прохладными. Когда она двигалась, её платье мягко шуршало.

— Напротив, — сказала она. — с тобой все считаются, Ашер. Если бы никто с тобой не считался, не было бы никаких проблем.

(окончание следует)

Примечания

[1] Синагога́льный ковче́г (ивр. ‏אֲרוֹן הַקֹּדֶש‏‎, арон а-кодеш — Ковчег Святыни) — специальное хранилище для свитков Торы.

[2] Освящение имени, Kiddush HaShem (Hebrew: קידוש השם‎‎ «sanctification of the name») — «Во все века и во всех странах евреи освящали Имя Творца тем, что согласны были пойти на смерть, но не отказывались от Торы, которую они получили от своих отцов». 

[3]  “При падении врага твоего не радуйся, и, если споткнется он, да не возликует сердце твое”. Мишлей (Книга притчей Соломоновых) 24-17

[4] Часовой пояс, отличающийся на −5 часов от времени по Гринвичу.

[5] Книга Шофтим (Книга Судей) 5:31

[6] Пятикнижие ( חֻמָּשׁ‎ — хумаш), так называемый Моисеев Закон, (Тора)

[7] Скорее всего имеются в виду комментарии Раши к Пятикнижию. Раши (ивр. ‏רַשִׁ»י‏‎, акроним словосочетания «Рабейну Шломо Ицхаки» — «наш учитель Шломо сын Ицхака»; 1040–1105) — крупнейший средневековый комментатор Талмуда и один из классических комментаторов Танаха; духовный вождь и общественный деятель еврейства Северной Франции.

[8] Борху (ашкеназийское произношение ивритского Барху) — приглашение благословить Всевышнего (требует миньяна).

[9] «Благословите Всевышнего во веки веков».

[10] «Благословен Всевышний во веки веков».

[11] По-видимому, имеется в виду харьковская газета «Дер штерн» («Звезда»), издававшаяся с 1925 по 1941 гг. Одна из трех ежедневных еврейских газет в СССР, она была весьма популярна среди читателей. Издание являлось органом ЦК КП(б) Украины и всеукраинского совета профсоюзов.

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *