©"Заметки по еврейской истории"
  февраль-март 2021 года

Loading

Начало «таяния» было провозглашено ещё в 1954 году книгой Эренбурга «Оттепель» и журналом «Знамя», решившимся опубликовать её. Это же «Знамя» опубликовало в этом году и стихи Пастернака (но — только стихи!) из его отвергнутого «Доктора Живаго». Но по-настоящему «таяние» было услышано в стране, именно в начале шестидесятых, — когда «оттаяли» и вслух заговорили и запели поэты, точнее — «поэты в душе» (не в СП — союзе советских писателей).

Феликс Аранович

ХИМЕРЫ И ЯВЬ

Отрывки из книги «Chimeras and Matter»

(продолжение. Начало в «Заметках» №7/2018 и сл., а также в «Мастерской» в апреле 2019 г.)

Ленинград. Шестидесятые

С началом работы в ОКБ-466 моя жизнь не только снова обрела профессиональный смысл: она стала полнее во всех её аспектах. Жизнь вокруг тоже этому способствовала: она стала «веселее».

Знаменитая фраза: «Жить стало лучше, товарищи. Жить стало веселее», произнесённая Сталиным в речи перед стахановцами как раз накануне развёртывания «Большого террора», теперь, после похорон его культа Хрущёвым, с началом осуществления хрущёвских реформ под лозунгом: «Догнать и перегнать Америку», могла бы снова прозвучать, — но уже с известным основанием.

Сыграл ли здесь свою роль толчок промышленности, вызванный ракетным бумом?

Допускаю это, привлекая геологическую аналогию: небольшой подземный толчок на дне океана вызывает мощное Цунами на его поверхности.

Так, или иначе, но меня опять потянуло в спорт.

Баскетбол, — командную игру, нужно было срочно заменить чем-то индивидуальным.

Юрка Свердлов и Лёнька Заславский пришли в ОКБ хорошими спринтерами. Я сошелся с ними, попробовал себя на паре тренировок и осмелился на участие в заводских соревнованиях. Результаты мои ясно показали, что за время, прошедшее после Военмеха и Юрги, мои спринтерские способности катастрофически деградировали, и к лёгкой атлетике со времени этих соревнований я уже больше никогда не возвращался.

Увлёкшись брошюрами «Географгиза», я скопил целую библиотечку о чудесах подводного мира и решил заменить баскетбол и лёгкую атлетику подводным плаванием. Я серьёзно занялся им в заводском клубе. Там в комнате с «наглядными пособиями», сидя за столами при свете электрической лампочки энтузиасты после работы должны были представить себя в голубых глубинах. Мы записывали и запоминали инструкции по оказанию помощи утопающим и учились собирать и разбирать воздушный редуктор.

Я получил удостоверение спортсмена-подводника с правом погружения на глубину до 10 метров, но после всего одного погружения в холодную мутную воду Финского залива, когда на глубине уже трёх метров не видно кисти вытянутой руки, я это занятие прекратил. Однако, съездив к Чёрному морю, я увлёкся плаванием с маской и трубкой, — но, именно там, — в Чёрном море, а не в Финском заливе.

Кстати, езда к Чёрному морю была не шуточным мероприятием. Доставание билета на поезд туда, а потом, доставание билета на поезд обратно с записью в очереди и ежедневными отметками, сама длительная поездка, долгие поиски «койки»… Но на другой чаше весов было море, солнце, экзотика Кавказа с облюбованной мною там Старой Гагрой и ущельем реки Жоэквара в ней… ну и трепетное ожидание южных приключений.

Конечно, я обращал внимание и на девочек в ОКБ. Все до одной они были незамужними и в свою очередь обращали внимание на неженатых мальчиков. Выделялась там своей интеллигентностью политехничка Ира Лойцянская, — дочь учёного-корифея в гидродинамике и теории пограничного слоя.

А своей скромностью, сосредоточенностью в себе и ещё чем-то моё внимание привлекала Майя Олейникова. Но она привлекла внимание и Юрки Свердлова; его внимание оказалось более пристальным и после Юры Новичкова это была вторая свадьба в нашем дружном коллективе.

В отпуск 1959 года (мой первый после начала работы) мы решили ехать вместе; я, уезжая на неделю раньше, взялся снять им комнату рядом со своей «койкой». Мне удалось найти и то и другое в ущелье Жоэквара, и эта поездка была для всех нас замечательной во многих отношениях, но особенно в том, что мы впервые не тащились на юг на поезде, а летели на самолёте. Аэрофлот ввёл в эксплуатацию свой первый реактивный пассажирский самолёт ТУ-104, который пару лет оставался единственным в мире самолётом такого типа в коммерческой эксплуатации.

Удобство лететь самолётом было ещё далеко не всеми изведано, и потому, особенным шиком считалось, завершая отпуск, выкупаться перед самым отъездом в аэропорт (уложенный чемодан — на гальке, под брюками — плавки, а полотенце — на шее) и хвастаться в этот вечер перед друзьями ещё мокрым и пахнущим Чёрным морем полотенцем.

Не помню, в это ли лето, или несколько позже, я столкнулся в Старой Гагре с Евгением Ивановичем Ивановым, — моим институтским тренером по лёгкой атлетике. Он шел на теннисный корт и когда я пожаловался на то, что остался без спорта, он потряс передо мной своей ракеткой со словами: «Вот решение! Теннис — это единственный вид спорт, которого хватает на всю жизнь». Мне этот совет очень пригодился в недалёком будущем, но пока — для зимы я нашел горные лыжи. Помог мне в этом Володя Скирстымонский, с которым у нас обнаружились не очень серьёзные, но общие интересы.

Обнаруживать общие серьёзные интересы мне всегда помогал Жорка.

В студенческие годы это было знакомство, перешедшее в дружбу, с Юркой Арановичем.

Сейчас же, в начале шестидесятых, если бы не Жорка, я бы, наверное, прозевал за работой интереснейшее время: возрождение духовной жизни в стране.

Начало «таяния» было провозглашено ещё в 1954 году книгой Эренбурга «Оттепель» и журналом «Знамя», решившимся опубликовать её. Это же «Знамя» опубликовало в этом году и стихи Пастернака (но — только стихи!) из его отвергнутого «Доктора Живаго». Но по-настоящему «таяние» было услышано в стране, именно в начале шестидесятых, — когда «оттаяли» и вслух заговорили и запели поэты, точнее — «поэты в душе» (не в СП — союзе советских писателей).

Однажды Жорка сказал, что познакомился с очень остроумным человеком («как Вовка Великович, — помнишь?»), — с Аркашкой Барамом.

Он предложил встретиться с ним, чтобы поехать к каким-то его знакомым, у которых есть интересные магнитофонные записи.

Мы встретились на троллейбусной остановке, познакомились, и, когда втиснулись в троллейбус, я спросил Аркадия, к кому едем и чем интересны записи.

Он подтянул моё ухо и начал полушёпотом объяснять:

«Там — три девушки и у них есть запись Окуджавы, — знаешь? Как не знаешь?! Ну вот слушай:

Оттого-то, знать, не весел,
Дом, в котором мы живём…
Надо б лампочку повесить —
Денег всё не соберём».

И вот вам — свидетельство болезни общества, — документальное, как рентгеновский снимок: строки этого четверостишия потрясли меня тогда в троллейбусе настолько, что запомнились на всю жизнь. Чем? — Простой, даже наивной, — человечностью. Вроде жалоба, но и покорность. Неслыханными были в нездоровом советском обществе такая тема, такой задушевный тон.

Вскоре, мы — трое, уже были завсегдатаями клуба любительской песни «Восток», в просторечье — «Хлебопёк», так как он находился в Доме культуры пищевой промышленности; там на всю страну запели «непрофессионалы» Кукин, Клячкин, Полоскин, Лосев… запели, свои аполитичные стихи под гитару: туристские, альпинистские, личные, — невольно противопоставив их официальной композиторской песне. Музыковед Владимир Фрумкин, возглавивший это новое движение, попробовал однажды свести эти два вида песен в одном концерте… этот концерт едва не закончился беспорядками, — так очевидна была неуместность песни, которая слишком долго была заперта в профессиональные, а, значит, и подконтрольные рамки, в зале, хлебнувшем опьяняющую радость встречи с песней, которая только-что вырвалась из этих рамок.

На сцены в разных городах выходили всё новые и новые поэты. Помню концерт в «хлебопёке», на котором спел несколько песен приглашенный из Москвы Высоцкий. В полуподвальном помещении накрыли бедный стол с двумя бутылками столового вина, чтобы продлить возбуждение и общение с авторитетом. Он появился там на несколько минут в чёрной кожаной куртке с портфелем в руке и оставил всех в растерянности, сказав, что не пьёт и спешит на поезд.

Как ни поглощала меня в долгие рабочие часы работа, сил оказалось достаточно с избытком и для увлечений.

Я активно занимался фотографией, развешивая вечерами компоненты проявителя Д-76 и покачивая при красном свете ванночку с фиксажем.

Общественная жизнь была и на работе: там устроили фотоконкурс. Я представил на него три крупноформатных фотографий, две из них сделанные «за границей» — в Таллине. Первую, — «На суд прохожего» — я сделал, когда, идя в безлюдном районе по дороге, мощенной булыжником и с поворотом уходящей под старинную полуразрушенную арку, наткнулся на оставленный без присмотра мольберт с незаконченным рисунком.

Вторую, — без названия, сделал там же в бледных сумерках на берегу залива, сняв со спины одинокую женщину в бедном долгополом пальто, которая, грузно навалившись на парапет, смотрела в туман, за которым только угадывалась морская даль.

Третий был — ленинградский: в самом центре Невского проспекта — голуби на паперти, закрытой в тридцать седьмом церкви Петри кирхе. Его я назвал «Последние прихожане»

Я, вероятно, немного забылся и нуждался в напоминании. Его сделал мне наш парторг Сутулов: «Что это у тебя тут всё не весело? А это — что? Ты что, — жалеешь, что советский человек в церковь не ходит?» Страх — не страх, но ледяной холодок прошелся по коже. И — досада: какой же тёмный ты, — зам. Главного конструктора! Не замечаешь перемен?

Не помню, чтобы я стал объясняться, но, вспоминая сейчас этот эпизод, думаю, что подсознательно тогда начало формироваться во мне убеждение в конечном подъёме к власти КГБ: ведь и Сутулов, и тот майор в Большом доме — соратники в борьбе с инакомыслием; сколь же неравными будут силы, если неглупые университетски образованные майоры потянутся к власти! Не удержать их выходцам из таких недалёких технарей — сутуловых.

Коснувшись политики, вспомню… лыжи.

Горнолыжники тогда образовали в Ленинграде элитную группу с клубом в Кавголово.

Там зимой снимались «хаты», утюжились бедные холмы, а больше, — вёлся «трёп» под горой и за столами с выпивкой после катания. Среди этих горнолыжников, во всяком случае, — среди тех, кто меня окружал там, были в основном успешные инженеры, «сидящие в ящиках»: инвентарь и поездки требовали средств.

Так вот: среди них не слышны были не только политические, но, даже, какие бы то ни было «рассудочные» разговоры. Все чувствовали себя отменно здоровыми и мужественными, жизнь принималась безоговорочно, — как есть, ибо вне работы эта жизнь была только щёлочкой заполненной страстным увлечением — горными лыжами.

Однако, в мою «щёлочку» заползло ещё одно увлечение: в фотомагазине на Литейном появились первые советские 8-милиметровые камеры и мне страстно захотелось взять в руки не фото, а кинокамеру. Но какую? Там были Кама и Кварц. Советоваться на этот счёт я отправился к Жоркиному двоюродному брату Мишке Щедринскому: он был большим авторитетом для меня, ибо, заведуя на Ленфильме лабораторией, изобрел особый фенидоновый проявитель, благодаря которому Козинцев снял своего знаменитого «Гамлета» минимально используя искусственный свет. Вместо совета он познакомил меня со специалистом и «интересным человеком»: он работал в ЛОМО, но увлёкшись фотографией, бросил свою инженерную работу и стал профессиональным фотохудожником.

«Интересный человек» Валерий Прийменко, остался в кругу моих новых знакомых; более того, — он стал моим большим другом.

Интересна была его родословная: в ней были люди русской крови, но «с добавками» к ней и немецкой, и французской. Среди последних он нашел трёх, имена которых были Аполлоны. Собрав о них большой материал, он начал писать документальный роман «Три Аполлона». Даже в пересказе его роман интересен. Авторское резюме его звучало так:

«Название «Три Аполлона» — символизирует единство культур всех наций. В основу романа положена как легенда о боге мудрости и покровителе искусств, так и живая история одной большой семьи, где витиевато переплелись судьбы русских, французов и немцев. Все три Аполлона в этой семье были людьми одарёнными и обладали натурами с возвышенными идеалами».

«Витиевато» складывалась и судьба Валерия.

Побывал он и солдатом пехоты, и инженером-оптиком, пока не стал тем, кем должен был бы быть с самого начала: фотохудожником и писателем… хотя, в категорию «советского писателя» он тоже плохо вписывался…

Между тем, я обнаружил, что в «промке» — Доме культуры промкооперации на Каменном острове уже существовал клуб кинолюбителей, и я отправился туда.

Там мне посоветовали стать членом клуба, сказав, что на ближайшее его заседание как раз приглашен из Казани Гайнулин, — конструктор первой советской восьмёрки.

Конечно, я уже сидел на этом заседании членом клуба, и вскоре у меня в руках была его камера «Кама».

Теоретические занятия в клубе интересно вела режиссёр-монтажёр Ленфильма — Елена Владимировна Миронова и я старался не пропускать её занятия.

Одно из посещений клуба оказалось отмеченным побочным, но знаменательным событием.

Выйдя после занятий в коридор, я обратил внимание на необычное многолюдье. Развязно шумная молодёжь набивалась в соседний класс и там чего-то ждала. Нырнул туда и я; только примостившись на полу у стены, спросил у соседа: кого ждём? — «Бродского», — был ответ.

Кто такой Бродский? — только прислушавшись к разговорам вокруг, я понял, что это ставший очень популярным в богеме поэт.

Ждать пришлось долго, но, вдруг, в класс вошел невысокий рыжий парень, пролез через толпу в центр, и, закинув лицо к потолку, начал ритмично выкрикивать строчки:

Мимо ристалищ, капищ,
мимо храмов и баров,
мимо шикарных кладбищ,
мимо больших базаров,
мира и горя мимо,
мимо Мекки и Рима,
синим солнцем палимы,
идут по земле пилигримы.

Прочитав одно — это стихотворение, он убежал, и все начали шумно расходиться.

Выскочив в тёплую дождливую ночь, я недолго потоптался в ожидании троллейбуса.

Необычный ритм стиха, необычные слова, далёкая, но влекущая к себе тема, — все это билось в виски и заставило меня, оставив эту остановку, идти пешком к следующей, и к следующей, и к следующей. Остановиться было боязно, — не хотелось потерять ритм, который, звуча в голове, казалось делал таким лёгким укладывание в него слов. Я попробовал, и, проделав не близкий путь пешком принёс домой в голове свой кокетливо-кургузый стихотворный автопортрет:

Клубу кинолюбителей
Принадлежу я сам,
А в остальном, — почти во всём, —
Я — настоящий хам…
Вот, только, случайно, — стихи люблю:
Ритмичное лязганье слов.
Я их в мозгу своём храню
И прячу от врагов.
И книги на полке люблю держать,
Хотя, — не умею читать:
Уведенный автором в мир химер,
Я сам начинаю мечтать.
Мне нравятся линии на холсте
И пятна звуков в мозгу,
И всё, что стало понятно мне,
Я сам воссоздать хочу.

Я ещё только игрался со своей камерой и не успел ничего толкового снять, как в клубе прошёл конкурс фильмов, снятых опытными членами клуба.

Я был не один: рядом со мной сидел братишка; вернувшись из армии, и ставший, вдруг, взрослым, он в 1962 году поступил в институт, чтобы начать заниматься театром уже профессионально.

На конкурс было представлено всего несколько фильмов и все — «туристские», настроение последних кадров во всех можно было определить общей фразой: «уставшие, но довольные мы возвращались домой», однако, Миронова пыталась всё-таки вызвать какое-то обсуждение.

Оно не шло. И тут, ей на помощь пришел… Виктор. Он встал, и я открыл рот. Надо мной возвышался не младший братишка, а зрелый профессионал, который чётко наметил несколько пунктов, достойных обсуждения и направление, в котором оно должно пойти.

И зал оживился, и всё потекло по проделанному Виктором руслу.

Знаменательное событие произошло в эти годы: я побывал «за границей».

Непонятным образом Скирстымонскому удалось получить разрешение на поездку нашей кавголовской группы в Польшу, — в её горную «Мекку», — Закопане.

Непонятным образом все, кто был включён в его список, получили разрешение; однако, тут нужно отметить, что мы ехали с «руководителем», который сам на лыжах не катался, что делал днём, — непонятно, а ночами был за закрытой дверью: в поезде — в отдельном купе, а в Закопане, где нас всех поместили в одном большом зале, он запирался в отдельной комнате («пишет дневной раппорт», — шептались мы).

Если расположить мои впечатления в порядке остроты реакции, то начать нужно с той, которую я ощутил в первое утро в поезде, накануне поставленном на узкую европейскую колею.

Проснувшись, я прилип к окну. Там был привычный, довольно унылый деревенский пейзаж, затянутый туманной и снежной дымкой. Поезд шел медленно и, почти вровень с ним вдали шла по дороге баба, которая везла за собой саночки с большим молочным бидоном… Ну, и что же в этой картине могло заставить так забиться моё сердце? — А то, что пейзаж этот был уже заграничный, что эта баба с бидоном думала и жила как-то по-другому, — до сего момента незримой для нас жизнью за занавесом.

Этот кадр стал первым снятым во время этой поездки камерой «Кама», а фильм «Польша» — моим первым маленьким фильмом. Он был прост: если определить его настроение лаконично, то это был — «здоровый дух и любознательность».

Позже, я ещё раз коснулся «заграницы» в доме у Толи, в большой коммунальной квартире на Жуковского.

Они с Лялей и вернувшейся из ссылки Толиной мамой занимали там самую большую комнату.

Я много раз бывал в этой комнате в школьные годы и запомнил её лучше всего именно такой: очень большой, красивой, хранящей в себе петербургские тайны и старинные предметы, в числе которых было глубокое кресло в центре комнаты, в котором всегда дремал чей-то дедушка.

С тех пор комната изменилась: не было больше дедушки, в 1957 году вернулась из ссылки Мария Яковлевна, и для защиты её уединения во время сна в комнате появилась врезавшаяся в мою память цветасто расписанная по чёрному шелку китайская ширма.

Толя женился на Ляле двумя годами позже, и в комнате выгородили две спальни.

Я зашел к ним в выходной день, Толя предупредил меня заранее, что у них гость из Америки, — Лялин двоюродный брат и, сказав, что Ляля на кухне, а он — бегом в магазин, впустил меня в их комнату.

Было очень солнечно, поэтому единственный человек, стоявший посреди комнаты, — мальчик, показался мне тоже солнечным.

Некоторое время я был с ним наедине. Было очевидно, что я вызываю у него меньший интерес, чем он у меня: я разглядывал пожившего в Америке мальчика с любопытством сродни тому, с которым разглядывал в детстве привезенную из Америки машинку.

Мой первый вопрос Артёму (так звали мальчика) был «с подкладкой» — хотел показать, что я тоже не лыком шит; я спросил: «Тебе нравятся американские Cinema pictures?». Без детской робости он ответил мне «Да» и, чуть помедлив, назидательно добавил: «Только там кино так не называют. Говорят просто — “Mоvies”».

Я запомнил… на всякий случай.

Вошли его отец в халате с махровым полотенцем вокруг шеи, и Ляля. Обратившись к Ляле, но явно рассчитывая на уши постороннего (мои), он театрально изобразил блаженство и произнёс:

«Уу-уф! Какое блаженство! Приятный душ после этой совершенно адской духоты в Нью Йорке!»… и мне это показалось обидным: NEW YORK!!! И, вдруг, — нате вам — Нью Йорк, — так, — между прочим, — там духота.

Двоюродный брат Ляли был Генрих Боровик, известный журналист, проживший жизнь в борьбе противоречий двух своих природных данных: упрямства и гуманитарных талантов с одним искусственно привитым: верноподданичеством.

Он был собкором Агентства печати «Новости» в Америке. Изрядно запятнал себя участием в опозоривании Солженицына, назвав «Архипелаг Гулаг» «Архипелагом лжи», несмотря на то, что среди его близких родственников уже были двое, «вкусивших» Гулаг, к которым вскоре присоединилась и мать мужа его двоюродной сестры.

Но в возрасте 50 лет, несогласный с войной в Афганистане, он предпочёл опалу лжи, вскоре вышел из партии, и занялся целиком театром и литературой.

«Мальчик» Артём прожил в Нью Йорке 6 лет, а, став взрослым, и, — как отец, — журналистом, даже послужил недолго в американской армии. Дома стал рядом с отцом, рассказывая правду о войне в Афганистане. Он стал «народным героем», участвуя в смелой передаче «Взгляд», которая олицетворяла перестройку внутри страны.

Его жизнь оборвалась в 39 лет авиакатастрофой…

Так коснулись бурные шестидесятые моей жизни за пределами работы.
Между тем, внутри её пределов бурлила главная часть моей жизни.

Там 5Д12 уже успешно двигал Грушинские ракеты, однако, напряжённость в КБ нисколько не спадала: мы работали над её многочисленными модификациями, каждая из которых предлагала новую проблему и, следовательно, была чревата новыми неприятностями.

Мевиус не позволял снизиться давлению в рабочей атмосфере.

Помню, одно утреннее совещание после очередного взрыва экспериментального двигателя. Доклад о возможной проблеме в одном из узлов двигателя делал ведущий конструктор этого узла по фамилии Суровый.

Он был очень знающим инженером, но Мевиусу не нравилась… его манера изложения: она была «недостаточно суровой».

Он оборвал его доклад: «Говоришь, — как будто это не твой узел, — ты смакуешь проблему, а не болеешь ею!»

Его сотрудники должны «болеть», считал он, так же как он сам, и… он уволил Сурового.

А основная модель 5Д12 после нескольких модификаций стала столь успешным двигателем, что многие специалисты признали его, уникальным явлением в двигателестроении, сравнимым в области вооружения с созданием автомата Калашникова.

Мевиус был награждён орденом «Трудового Красного Знамени».

Важным достоинством двигателя была его очень высокая надёжность: если в начале серийного производства огневым испытаниям (а, значит, — уничтожению: ракетный двигатель, как и сама боевая ракета, — изделие одноразового использования) подвергался каждый пятый двигатель из серии, предъявленной военной приёмке, то очень скоро это был — десятый, двадцать пятый, и, наконец, — пятидесятый.

Понятие «надёжность» включает в себя безотказность работы во всём заданном диапазоне температур. Это подтверждалось специальными, трудоёмкими климатическими испытаниями.

Первоначальным требованием был диапазон от +40С до -40С, но вскоре он был увеличен до +/- 50С. Заговорили даже о +60С (на ушко: просьба одного зарубежного «друга»; ближе ушко — Сирии).

Ряд уникальных конструктивных решений в двигателе был подтверждён несколькими авторскими свидетельствами, кажется, их было восемь. Одно из них было — моё.

Оно было связано как раз с необходимостью обеспечить столь широкий температурный диапазон. Моя конструкция стабилизаторов позволила сократить допуск на отклонение подаваемого в камеру сгорания горючего от заданного, а, значит, уменьшить его загрузку, а это значит — увеличить скорость разгона и дальность ракеты…

Объём и интересность работы нарастали, не отставал от этого роста и энтузиазм конструкторов, когда, вдруг, нам объявили, что наше ОКБ-466 сливается с Климовским ОКБ-117. Самого Климова там уже нет: он вышел на пенсию в 1960 году и вернулся в родную Москву, откуда в 1933 году начались его перемещения по стране. Через два года он там умер.

Главным на 117-м стал бывший заместитель Климова — Сергей Петрович Изотов.

А Мевиус? Два Главных в одном КБ? Нам сказали: Да: Изотов — руководитель организации, центром его внимания будут по-прежнему авиационные двигатели, а Мевиус будет главным конструктором по жидкостным ракетным двигателям (ЖРД).

Это построение с самого начала казалось странным, но только сейчас мне открылась закулисная сторона его.

Грушину нравилось работать с Мевиусом, и он пригласил его ехать вместе с ним на приём в Совет Министров, чтобы там предложить объединение ленинградских конструкторских бюро, разрабатывавших двигатели для самолётов и ракет. Мевиуса он собирался предложить руководителем нового объединения.

Мевиус вначале отказался от этого предложения, но позже, видя, что объединение неизбежно, согласился, но при условии, чтобы именно Изотов был назначен его заместителем.  Министерство приняло постановление, но посчитало, что Мевиус —«слишком конструктор», чтобы быть хозяином большого предприятия, и назначило руководителем объединения — Изотова.

На Флюговом переулке главные конструкторские залы и кабинет Изотова размещались на третьем этаже, кабинет Мевиуса — на втором.

Он очень скоро стал безлюдным…

Тысяча девятьсот шестьдесят третий год

Мама заболела. Мы с Витькой не сразу поняли это. Мы видели, конечно, что она выглядела более усталой последнее время, но этому было объяснение: уже год, как она ездила на работу в город Выборг; она перевелась туда, чтобы увеличить свой заработок в последний год перед выходом на пенсию: он влиял на размер пенсии.

Однако, перемена, которую я заметил, была резче: она больше погрузилась в себя, стала раздражительней и её тон в общении со мной стал жёстче, — он выражал невысказанное недовольство мною.

Непривычный к этому, я был озадачен и, в свою очередь, ощущал раздражение. Критическим стал момент, когда мама сорвалась по поводу моих занятий «ерундой».  А дело было в том, что у нас был очень умный «сибирский» кот. Он по личной инициативе отверг ящик с песком, предпочтя вместе со всеми пользоваться унитазом. Мне было жаль его, видя, как ему неудобно, как соскальзывают его лапы со скользкого фаянса, когда стульчак поднят.

Я решил сделать ему персональный стульчак и, конечно, развёл столярный беспорядок в прихожей перед кухней, в которой мама готовила еду, чтобы оставить нам, пока она несколько дней будет в Выборге. Не раз она перешагнула через мой беспорядок, постепенно нагреваясь, пока не потеряла способность сдерживаться и закричала.

От «ерунды», которой я занимался в тот момент, она перешла к тому, что, наверно, слишком избаловала меня, если в свои 36 я всё ещё не взрослый,… а, значит, — может ли она оставить нас дольше, чем на пару дней,…

Тут, прочитав на моём лице обиженность, растерянность, а с её последними словами — испуг, мама расплакалась и призналась: пару месяцев тому назад, когда она возвращалась домой с вокзала, троллейбус резко затормозил и она сильно ударилась грудью о стальной поручень. Образовалось и не проходило затвердение.

У неё нашли рак груди…

После операции мама, ещё недолго поработав, вышла на пенсию. Я в то лето отдыхал в Зеленогорске и снял там свой второй фильм — «Этюд». Если настроение первого фильма я определил, как «здоровый дух и любознательность», то здесь в нём было уже «чувство и творческая потребность».

Виктор был в нём участником, но наше творческое содружество было недолгим: в институте он очень скоро стал не просто студентом, а в какой-то степени ассистентом преподавателя режиссуры.

Перескочив через курс, он через четыре года закончил институт и защитил диплом, поставив фильм на ленинградском телевидении. Фильм был успешным и те, кто работал вместе с ним над фильмом ожидали немедленно увидеть Виктора своим коллегой.

Однако, приглашения от администрации не последовало.

Перебиваясь почасовой работой на Ленфильме, Виктор почти год искал постоянную работу, пока не нашел её… на крайнем севере, — на телевизионной студии в Архангельске.

Ему пришлось опять расстаться с родными, опять покинуть Ленинград, — в третий по счёту раз в его жизни, если начать считать с эвакуации в годовалом возрасте.

Году в 68-м я навестил Виктора. Катаясь на лыжах в Хибинах, я кувыркнулся, потянул ногу и на костылях «подскочил» в Архангельск, расположенный на другом берегу Белого моря.

Запомнился мне там гастроном, в который я зашел по пути, чтобы при встрече поставить что-то на стол. Не тут-то было! Полки были чисто вымыты и украшены искусным соединением спичечных коробков в виде высокой аркады. «Хлеб привозят рано утром», — объяснили мне, — «А. кроме соли больше ничего нет»…

Тысяча девятьсот шестьдесят шестой год

Летом мы с мамой отдыхали в Дзинтари. Латвия всё еще хранила в себе привкус заграницы. Она давала себя знать архитектурой и, конечно, самими литовцами, которых наводнившие страну русские обходили с неловкостью, высокомерием и опаской. Хотя, их неловкость выражалась не в том, что они топтали чужую землю, а, скорее, в том, что их злило нежелание литовцев говорить по-русски.

Но ощущение большей культуры, чем у себя в России, привлекало к прохладному морю многочисленных отдыхающих, больше — ленинградцев. Одной из достопримечательностей Дзинтари был возникший там еще в ХIХ веке открытый концертный зал. Я снимал там с разрешения музыкантов репетиции симфонического оркестра, имея ввиду использовать эти кадры для фильма на тему одного из сонетов Шекспира. (Настроение этого моего третьего фильма, — «Сонет 8» определю, как «Музыка и грусть одиночества»).

Этот «отдых на море» совсем не был похож на наши черноморские отпуска: не помню, чтобы мы купались там; не помню, чтобы загорали. Но дни наши были заняты и заняты интересно: я бегал «по загранице», смотрел и снимал свой фильм, мама в первый же день нашла на берегу интересное знакомство и всё время проводила в беседах. Её новый знакомый оказался местным адвокатом. Им интересно было сопоставлять условия их работы: в этом сопоставлении обнаруживалась всё ещё неискоренённая буржуазность Латвии. Один факт поразил её особенно: местные адвокаты, оказывается, уже вовсю ведут имущественные дела, связанные с массовым выездом местных евреев в Государство Израиль…

Впервые я возвращался к работе после отпуска без особого энтузиазма.

Формально, Мевиус был загружен модификацией нашего 5Д12, получившей индекс 5Д67, были и другие, начатые «дома» проекты, но напряженность в его отношениях с Изотовым ощущалась всеми и мешала отдаваться работе. Напряженность эта была отражением борьбы на более высоком уровне. Грушин, который приобрёл огромный авторитет у Хрущёва после уничтожения под Свердловском американского У-2, вдруг, стал испытывать сильную конкуренцию со стороны другого очень влиятельного ракетчика, — Чаломея. Грушин работал над противоракетой с Мевиусом, которому он поручил разработку двигателя с поворотным соплом; Чаломей, работая с Изотовым, разрабатывал межконтинентальную ракету, которую предлагал использовать и как противоракету, сделав Грушинский проект ненужным.

Поэтому судьба нашего нового проекта висела в воздухе, да и испытывать двигатель оказалось негде: полигон в Салде был загружен чаломеевскими и изотовскими испытаниями.

Изотов, в то же время, стал сразу вмешиваться в мевиусовские проекты и подключать его конструкторов к проектам, полученным от Чаломея. Эти перемены кончились для меня катастрофически: Изотов решил отказаться от разработки у себя регуляторов и передать их разработку специализированному московскому бюро Короткова.

Это бюро занималось регулированием авиационных двигателей, — регулирование ракетного двигателя было для них делом новым, и Изотов направил меня на месяц в Москву курировать их первую разработку.

Впервые в трудовой практике я был в роли «куратора» и это было плохо: такая роль мне была совсем не интересна. С другой стороны, второй раз в жизни я жил в интуристовской гостинице: вот это было до неправдоподобия хорошо! Если первый раз, — почти тридцать лет тому назад это была дореволюционная «Астория» в Ленинграде, то теперь, — в Москве, — наисовременнейшая «Россия».

На работе я мучился: мне было трудно навязывать в чужом бюро свои предложения… а хотелось. Но в одном случае я был настойчив: когда увидел чертёж мембранной крышки; с гладкой формой её внутренней поверхности я был категорически не согласен, а молодой конструктор с такой неохотой слушал моё настояние прорезать её пазами, что я, на всякий случай, доложил об этом заместителю главного конструктора.

А, в общем, не получая никакого удовлетворения от работы в бюро, я ждал окончания рабочего дня, чтобы начать получать удовлетворение от командировочной жизни вне работы без привычной проблемы с ночёвкой.

Руководили этой частью моей московской жизни Лёня Левин, — «невыездной» специалист по мировым запасам пришельфной нефти, и Борис Степанцев, мультипликатор, уже вкусивший плоды всеобщего признания после постановки своего «Малыш и Карлсон». (Ранее уже были «Петя и Красная Шапочка» и «Вовка в Тридевятом царстве»).

Вернувшись из командировки, я ощутил положение на работе в Ленинграде ещё более поскучневшим: Изотов почти полностью отстранил Мевиуса. Я нашел Анатолия Сергеевича нахохлившись сидящим за своим рабочим столом в большом пустом кабинете. Больно было видеть, что ему с трудом удаётся держать себя с достоинством главного конструктора и изображать занятость.

А эпизод с регуляторной крышкой в Коротковском КБ имел продолжение.

Когда, через некоторое время после моей командировки в Москву, на заводе «Красный Октябрь» было большое поздне-вечернее заседание с участием высокого министерского начальства (кажется, это был «сам» Дементьев).

Присутствовал на совещании и заместитель главного конструктора московского регуляторного бюро. Докладывал Изотов. Мевиус просидел молча всё заседание.

Посвящено это заседание было результатам испытания первого образца двигателя 5Д67 на стенде в Зеленогорске.

Объём работ по созданию этого двигателя не превышал 10 процентов того объёма, который потребовало создание его надёжно работающего прототипа — 5Д12. Поэтому министерство уже приготовило сроки развёртывания серийного производства.

Совещание было заранее назначено на день первого испытания, чтобы, получив хорошие результаты утром, вечером заставить завод принять на себя жёсткие обязательства…

А утром был взрыв на запуске…

Ведущие конструкторы, некоторые начальники бригад до поздней ночи испуганно отчитывались в том, какие изменения были сделаны в их узлах и как они могли бы привести к взрыву. Дошла очередь и до меня. Я рассказал об эпизоде с мембранной крышкой и о том, что мне не понравилась в её конструкции именно возможность задержки реакции стабилизатора на запуске, которая могла бы привести к взрыву.

Зам. Короткова подтвердил мой разговор с ним и сказал, что он детальные чертежи не подписывает, но «почти уверен», что моё замечание было учтено.

Суд высокого начальства был скорым: немедленно отрядить заводской автобус в Зеленогорск и под руководством Коротковского заместителя отыскать в обломках при свете фонарей эту крышку, чтобы убрать из рассмотрения слово «почти».

На следующий день было доложено, что крышку нашли… Пазов в ней не было.

Крупный, очень добродушный заместитель Короткова при встрече со мной в его бюро в следующий раз, добродушно, почти ласково, сказал мне: «А ведь я из-за тебя тогда схлопотал выговор по министерству и лишение премии».

Нелепое положение Мевиуса закончилось тем, что в 1968 году на заводе «Красный Октябрь» министерство образовало филиал конструкторского бюро Бондарюка, разрабатывавшего для ракет бортовые источники питания («БИП»-ы). Руководить филиалом в качестве заместителя Бондарюка назначили Мевиуса.

Только несколько человек решили вернуться на «Красный Октябрь» вместе с Мевиусом.

Конечно, я был первым, кто сообщил ему о своём решении. Решил остаться с Мевиусом и разработавший турбонасосный агрегат для 5Д12, — Юлий Чехов.

Я вернулся в зал, в который с таким энтузиазмом впервые вошел ровно десять лет тому назад.

Только… — он был теперь совсем пустым, и атмосфера в нём ни в какой степени не напоминала ту, в которую я окунулся тогда.

Доводка БИП-ов чужой разработки не была столь увлекательна, как участие в собственной разработке ракетного двигателя. Я уговаривал себя, что это интересно: узнать больше о двигательном отсеке ракеты, заняться другим механизмом, участвующим в её стремительном движении. В процессе этого изучения даже родилась идея схемного новшества; секретное авторское свидетельство я получил, но, опять-таки, и в помине не было той радости и гордости, с которой я принял свидетельство в авторстве конструкции стабилизатора: там была идея, воплощённая в металл, летающая.

Не было у нас конструкторских бригад: мне помогал только славный юноша Юра Боднар, о котором Анатолий Сергеевич, представляя его мне, сказал: «Он от тебя быстро многому научится: очень способный молодой человек!»

Несмотря на то, что кроме БИП-ов от Бондарюка, вскоре пришлось работать и над БИП-ом от другого знатного ракетчика, — Душкина; несмотря на то, что стало известно о планах превращения нашего филиала в самостоятельное ОКБ с Мевиусом в качестве главного, — жизнь в бюро была вялой.

Сам Мевиус мало находился в своём кабинете; помню его за письменным столом только в одном эпизоде: не посмотрев на часы, я зашел в его кабинет в обеденный перерыв. Стол был застелен салфеткой, на которой был разложен домашний припас. Он жевал с не совсем нормальной жадностью. Я смутился и попятился, готовясь закрыть дверь, но Анатолий Сергеевич продолжая жевать яростно замахал мне рукой с большим куском колбасы, указывая на стул. И тут я заметил, что колбаса в его руке — диабетическая.

Будучи конструктором по складу ума и характера и не будучи глубоко вовлечён в конструкторскую работу, Мевиус страдал. В этот период его жизни был вынужден постоянно летать в командировки для участия в полигонных испытаниях, оставляя Чехова замещать себя.

И вот, во время одной из таких командировок, в самолёте ему стало плохо. Самолёт был посажен в Куйбышеве, где его положили в заводскую больницу авиационного ОКБ.

— Инфаркт.

Прошло несколько месяцев, Анатолий Сергеевич был уже дома, когда он неожиданно позвонил на работу и пригласил меня зайти к нему поговорить. Я подумал, что он собирается вскоре выйти на работу и хочет выяснить какие-то детали нашей производственной жизни, но — почему не у Чехова?

Меня ждал сюрприз…

Почти полвека спустя, уже не в Ленинграде, и уже оставив свою работу в Чикаго, блуждая в Сарасоте по своему любимому компьютерному сайту Space News, я прочитал новость: американский космический корабль Dawn подлетает к карликовой планете Церера, совершив ранее облёт другой карликовой планеты, — Веста, находящейся в том же поясе астероидов.

Облёт сразу двух планет! Такое — человек совершил впервые!

Стало это возможно благодаря тому, что для движения космического аппарата был впервые использован ионный двигатель… и моё сердце дрогнуло, — я вспомнил ….

Анатолий Сергеевич открыл дверь в халате, засовывая в карман какую-то книжку.

Он усадил меня за стол, и, по тому, насколько поверхностными были его несколько вопросов по работе, я сразу понял, что настоящий разговор будет о чём-то другом.

Вот, что я услышал от него…

«Мы хорошо поработали над нашими двигателями; видел, что тебе это было очень интересно. Но, видишь ли, — наши твёрдотопливные и жидкостно-топливные двигатели имеют хорошее земное, но очень ограниченное внеземное применение.
Неограниченное будущее космических полётов имеют фотонные и ионные двигатели.
И я, вот, думаю, сделать об этом представление в правительстве и попросить фонды».

Мои мысли и чувства разлетелись по многим направлениям: во-первых, я был не готов быть посвящённым в планы государственного масштаба, во-вторых был поражен, что приязнь ко мне Анатолия Сергеевича распространилась так далеко, что именно со мной он повёл столь конфиденциальный разговор; но в то же время во мне разлилось восхищение другой стороной этого человека: вдруг, отступил нагоняющий робость «главный», и выступил романтик, забывший о своём физическом состоянии, забывший о своём шатком административном положении…

Но как он угадал романтика во мне?

Просьба ко мне была проста: посидеть в Публичке и поискать в открытых патентах и диссертациях что-нибудь серьёзное в этой области для представления, которое он готовил.

Я был польщён доверием, загорелся идеей, но, получив обратно свой первый же запрос на переводную статью со штампом: «материал выдаётся только для научной работы», немного затянул с дальнейшими действиями…

А 20 мая 1969 года Анатолий Сергеевич Мевиус умер.

(продолжение следует)

Print Friendly, PDF & Email
Share

Один комментарий к “Феликс Аранович: Химеры и Явь

  1. starik

    Очень интересно. Не сочтите за обиду, буквоедская привычка: в Латвии живут, в основном, латыши; фамилия генконструктора — Челомей.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.