Не успела бдительная гражданка Тимашук и глазом моргнуть, как ей вручили орден Ленина; список партийных руководителей, писателей и военачальников, пострадавших от действий врачей-вредителей, был расширен и многократно расширен список самих вредителей, причем тут же выяснилось, что эти вредители в большинстве своем — евреи. Простые трудящиеся, стали теперь бояться лечиться у врачей-евреев.
СКВОЗЬ ПЕРЕВЕРНУТЫЙ БИНОКЛЬ
Об отце, о времени и немного о себе
Главы из новой книги
(продолжение. Начало в №1/2021 и сл.)
ГЛАВА 3
Английская группа. Красовские
Примерно за год до того как я пошел в школу, я начал посещать занятия английским языком, которые для небольшой группы детей вела Мария Николаевна Красовская, пожилая женщина, ранее работавшая преподавателем английского языка.
С семьей Красовских родители были знакомы еще задолго до этого. Это была интересная семья. Муж Марии Николаевны — профессор Михаил Витольдович Красовский — был известным архитектором и историком архитектуры. Сама Мария Николаевна в совершенстве владела не только английским, но и еще несколькими языками. Папа был в приятельских отношениях с детьми Марии Николаевны — Юрием Михайловичем и Верой Михайловной, Юрой и Верой, как называли их мои родители. Знакомство и приятельские отношения возникли на почве общего увлечения театром и балетом. Юрий Михайлович Красовский, красивый, стройный, голубоглазый человек был преподавателем французского языка. Интерес к балету был для него, как и для папы, чем-то вроде хобби. А вот у его сестры Веры интерес был профессиональным. Выпускница Ленинградского балетного училища, обучавшаяся у Вагановой и бывшая балерина Кировского театра, она стала затем искусствоведом, очень серьезно занималась историей русского балета, уже в то время публиковала книги на эту тему и выступала в печати как балетный критик. Когда у их матери Марии Николаевны был обнаружен рак молочной железы, они обратились к папе. Папе пришлось дважды ее оперировать, но в результате ему удалось достичь желаемой цели — после этого Мария Николаевна прожила еще много лет.
Поправившись после этих передряг, Мария Николаевна организовала детскую группу для занятий языком. В группе, в основном, были дети ее знакомых. Занятия проводились раза три в неделю, иногда в квартире Марии Николаевны (она жила вблизи Исаакиевской площади), либо дома у кого-нибудь из учеников. Мы проводили там часа 4, в течение которых не только занимались английским, но и просто разговаривали о том, о сем, читали какую-нибудь книжку, иногда ходили на прогулку. Так что занятия были необременительными, мне они нравились.
Я сблизился с двумя мальчиками — Витей Доманским и Мишей Мейлахом. Оба были для своих лет большими эрудитами. Запомнился такой эпизод. Возник разговор о стихах Пушкина, и один из них сказал: “Пушкина убили декабристы”. Другой возразил: “Нет, Пушкина убили на дуэли”. На меня это произвело большое впечатление. Что есть такой поэт — Пушкин, я знал и даже мог наизусть прочесть пару длинных стихотворений, типа сказки о Золотом Петушке или сказки о Мертвой Царевне и Семи Богатырях, но понятия не имел о том, что Пушкина убили, кто такие декабристы и что такое дуэль. Впрочем, позднее я узнал, что Мишин отец — Борис Мейлах — был известным ученым-литературоведом (кажется, даже лауреатом Сталинской премии), причем специалистом именно по Пушкину. Так что Мишина осведомленность обо всем, что касается Пушкина, вполне объяснима. Эрудиция не мешала, выйдя на улицу после занятия, кидаться снежками, валяться в сугробе и прыгать с высокого парапета Исаакиевского собора, который в те годы еще не функционировал как музей. Сопровождающие бабушки или мамы тщетно пытались нас остановить.
Что же касается собственно английского языка, то я почти не помню, что и как мы там изучали. Смутно помню только что хором повторяли какие-то слова и пели песенку “Yankee Doodle went to town, sitting on a pony…” (дальше что-то о его шляпе, в которую он воткнул macaroni). Родители же потом говорили мне, что после этих занятий я довольно свободно болтал по-английски. Вскоре, однако, я начал ходить в школу, и мои занятия у Марии Николаевны естественным образом прекратились, а через некоторое время все что я знал, казалось, совершенно выветрилось у меня из головы. Но когда в пятом классе школы начались уроки английского, выяснилось, что я быстро усваиваю и запоминаю все, что говорит учительница, что мне легче, чем одноклассникам, дается более или менее правильное произношение и что я могу получать пятерки, не прилагая для этого никаких усилий. Это продолжалось все годы учебы в школе: я ни черта не делал и получал пятерки.
Разумеется, уровень преподавания английского языка в обычной советской школе 50-х годов был низким, так что эти пятерки отнюдь не свидетельствовали о наличии у меня глубоких знаний. К сожалению, тот, по-видимому, неплохой стартовый задел для овладения английским языком, полученный в детстве, не получил достойного продолжения. Только потом, уже в университете, осознав важность английского языка для профессии научного работника, я стал прилагать некоторые усилия и заметно улучшил свой английский.
С Витей Доманским мы потом учились в одной школе, а затем и в университете, я — на физфаке, он — на матмехе. Впоследствии, будучи взрослыми, иногда случайно встречались, и я всегда был рад этим встречам, потому что беседовать с Витей было интересно. Он часто высказывал неординарные, парадоксальные суждения, иногда, пожалуй, слишком для меня глубокомысленные. Я догадывался, что это глубокомыслие, эта незаурядность наверняка проявляется в его научной деятельности, но только в 2014 году, увы — из некролога, опубликованного в журнале «Математическая Теория Игр и ее Приложения», узнал, что Виктор Доманский был автором выдающихся, мирового уровня открытий и достижений в области математической теории игр.
С Мишей Мейлахом контактов у меня больше не было, хотя и он тоже учился в этом же университете на филологическом факультете. Потом он стал литературоведом, только в отличие от своего отца, премий от государства не получал, а получил несколько лет тюрьмы за распространение антисоветской литературы. Время от времени я что-то слышал о нем по Радио Свобода, о нем говорили как о диссиденте, он жил во Франции. В Интернете я нашел интервью с ним, датированное 2002 годом, из которого узнал, что ныне он — профессор Страссбургского Университета. Вообще нашел много интересных о нем материалов. Например, такой: на международной книжной ярмарке во Франкфурте, во время круглого стола, посвященного русской литературе, Михаил Мейлах публично дал пощечину Анатолию Найману, опубликовавшему роман «Б. Б. и другие», где в негативном свете изобразил некое семейство, в котором все их общие знакомые узнали семью Мейлахов. Вспоминаю маленького Мишу времен наших занятий у Марии Николаевны — благовоспитанного мальчика в круглых очках, умненького, эдакого вундеркинда из благополучной, даже можно сказать привилегированной, семьи. Было не очень легко представить себе как этот мальчик превратился в диссидента, а затем будучи почти шестидесятилетним литератором, в окружении чопорной немецкой публики дает пощечину своему бывшему другу, почти семидесятилетнему и еще более маститому литератору и бывшему секретарю Анны Ахматовой. Вероятно, немецкая публика немало была шокирована и уж посудачила о загадочной и неуравновешенной русской (или еврейской, что в данном случае почти одно и то же) натуре. Заниматься литературой в России всегда было небезопасно. Боюсь, что и писать мемуары тоже.
Марии Николаевны конечно давным-давно нет в живых. Юрий Михайлович Красовский тоже работал в университете. Иногда я встречал его в университетском дворе, постаревшего, но все еще стройного и элегантного, часто в сопровождении какой-нибудь красивой студентки. Но потом его не стало видно, и это тоже уже было довольно давно. А вот Веру Михайловну с мужем я нередко видел в театре, хотя она меня конечно не узнавала. Она стала крупнейшим в стране историком балета, ее перу принадлежит ряд фундаментальных книг о русском и советском балете, о выдающихся балеринах и танцовщиках. Многие из этих книг с дарственными надписями я потом обнаружил на папиной полке.
А в 1998 году Вера Красовская, которой было уже за 80, пережила триумф. В самом буквальном смысле этого слова. Ей была присуждена премия Триумф, которая с начала 90-х годов является самой почетной и престижной негосударственной премией, присуждаемой наиболее выдающимся деятелям Российской культуры. Мне повезло, как раз в том году я смотрел по телевизору церемонию награждения этой премией. Вера Михайловна, маленькая, худенькая, седая, но вполне узнаваемая, вышла на сцену в очень почетной компании: вместе с ней премию получали режиссеры Юрий Любимов и Алексей Герман, писатель Фазиль Искандер и композитор Гия Канчели. Наверно это был очень редкий случай, когда премия, связанная с балетом, вручалась не балерине или танцовщику, и не хореографу, а историку-искусствоведу.
Вера Красовская умерла в 1999 году. Недавно в Интернете я обнаружил еще один любопытный факт из ее биографии: оказывается она была правнучкой Анны Петровны Керн, той самой, которой Пушкин посвятил свое знаменитое стихотворение «Я помню чудное мгновение…».
Комарово. Косая улица. Смирновы и Качаловы
Начиная с 1949 года и на протяжении нескольких последующих лет, родители снимали на лето дачу в Комарово. Вскоре после войны этот в недавнем прошлом финский поселок под названием Келломяки стал популярным местом летнего отдыха ленинградских деятелей науки и искусства. По соседству с Комарово находился Академ-Городок, где располагались дачи различных академиков. В самом Комарово были роскошные по тем временам дачи Черкасова, Соловьева-Седого, других известных личностей. С середины 50-х годов в Комарово в небольшом очень скромном домике жила Анна Ахматова, но мне конечно в те времена это имя было неизвестно.
Впрочем, для многих взрослых советских людей имя Ахматовой ассоциировалось в то время только с грубой руганью, высказанной в ее адрес Ждановым, знаменитым постановлением 1946 года, заклеймившим ее и Михаила Зощенко как антисоветских элементов, исключением из Союза Писателей и последующей травлей. А между тем именно в этот скромный дом в Комарово в 50-х — 60-х годах приезжали молодые люди, для которых Ахматова была не только представителем Серебряного Века русской поэзии, легендарной личностью, чудом оставшейся к этому времени в живых и сохранившей творческий потенциал, но также, по-видимому, интеллектуальным и моральным авторитетом. Эти молодые люди были немногим старше меня. Теперь их имена известны всем — Иосиф Бродский, Анатолий Найман, Евгений Рейн, Дмитрий Бобышев и другие, а небольшое Комаровское кладбище, где Ахматова похоронена, стало знаменитым и посещаемым.
Хорошо помню первое лето в Комарово. Дом, в котором мы сняли две комнатки на 2-ом этаже, находился на Косой улице. Напротив была дача, которую арендовал Александр Васильевич Смирнов, заведовавший в то время кафедрой госпитальной хирургии во 2-ом Ленинградском медицинском институте. Папа работал доцентом на этой же кафедре и был правой рукой Александра Васильевича. Несмотря на большую разницу в возрасте, их связывала тесная дружба — творческая и личная. Если перед своим первым шефом — Гессе — папа, насколько я понимаю, преклонялся, то Александра Васильевича просто по-человечески любил и за глаза называл Шуриком. Их дружба не прервалась и тогда, когда через несколько лет, в период “дела врачей” и разгула антисемитизма, папу уволили, можно сказать вышвырнули, из 2-го Меда. Впоследствии результатом этой дружбы стал совместно написанный учебник по хирургии, но об этом ниже. Александр Васильевич и его жена Валентина Ивановна были милейшими людьми. Характерно, что их фотография стояла на папином письменном столе, так что иногда кто-то из гостей спрашивал папу: это что, ваши родители?
Как хирург, Александр Васильевич славился умением оперировать поджелудочную железу. Насколько мне известно, большинство хирургов не любят и боятся делать операции на поджелудочной железе. Этот орган считается (по крайней мере раньше так считалось) каким-то особо капризным, только тронь его, потом не оберешься неприятностей. Среди близко знакомых мне людей двое умерли от болезни поджелудочной железы, и в обоих случаях лечащие врачи избегали операции, пытались лечить медикаментозно, тянули время и в конце концов дотянули до летального исхода. А вот Александр Васильевич делал эти операции успешно, причем даже уже будучи в очень преклонном возрасте, когда большинство хирургов вообще не оперирует. Вставая к операционному столу, он молодел, делал все что надо, а затем превращался в дряхлого старика, и его под руки выводили из операционной.
По соседству с небольшим скромным домиком Смирновых располагалась красивая двухэтажная дача, в которой жили Николай Николаевич Качалов и его жена Елизавета Ивановна Тиме. Эта дача выделялась на общем фоне тем, что веранды на первом и втором этажах были застеклены разноцветными стеклами. Когда я впервые увидел эти яркие цветные стекла — а было мне в этот момент четыре с половиной года, и до этого никогда ничего подобного я не видел — они произвели на меня ошеломляющее впечатление. Я подумал, что в этом доме, должно быть, живут какие-то необыкновенные люди. И в общем-то не ошибся, ибо хозяева дачи действительно были людьми замечательными. Николай Николаевич был известным химиком, членом-корреспондентом Академии Наук СССР, лучшим в стране специалистом по химии стекла. Внешне он был очень привлекателен: высокий, представительный, с крупной седой головой и красивыми чертами лица. В этом человеке с первого взгляда угадывалась порода, и не случайно: он происходил из старинного дворянского рода и был двоюродным братом Александра Блока. Елизавета Ивановна Тиме, женщина со следами былой красоты, была народной артисткой России, актрисой Академического театра драмы им. Пушкина — лучшего в тот момент драматического театра Ленинграда. Она выходила на сцену вместе с такими актерами как Черкасов, Симонов, Толубеев. Несмотря на уже солидный возраст, они были красивой парой и обладали способностью притягивать к себе людей.
В доме Качалова и Тиме всегда было многолюдно — родственники, какие-то приживалки, гости. Частыми гостями были артисты Ленинградских театров, в том числе знаменитые тогда балерины Мариинского (Кировского) театра Алла Шелест, Татьяна Вечеслова и Инна Зубковская. Естественно, и мои родители, и Смирновы, также увлекавшиеся балетом, любили бывать в этом интересном доме. Бывал там пару раз и я. Качаловы устраивали у себя во дворе детские концерты, в которых участвовали дети их знакомых, живших поблизости — одни дети были актерами, другие вместе с родителями — зрителями. Помню, что на этих концертах я терялся и робел от большого количества народа. Однажды в качестве участника концерта прочел стихотворение, но в общем толку от меня было немного. Петь я, в отличие от других ребят, не умел и не хотел, для участия в импровизированных спектаклях был слишком мал и потому был среди зрителей. Но сам факт, что во дворе Качаловых происходили концерты, подтверждал моё детское ощущение необыкновенности этих людей.
Не могу не упомянуть ещё одно обстоятельство, возвышавшее Качаловых в моих глазах по сравнению со всеми другими людьми: у них была корова. Корова была самая обыкновенная, но до этого я коров не видел. Впрочем, сейчас я не уверен, что корова принадлежала лично Качалову и Тиме. Скорее ее хозяином был кто-то из дачной обслуги. Так или иначе, но когда по вечерам по Косой улице прогоняли нескольких коров, Николай Николаевич стоял у забора и наблюдал как одну из них загоняли во двор его дачи. После этого улица была основательно заляпана большими коровьими лепёшками. Зато ближайшие соседи Качаловых, в том числе и мы, имели доступ к свежему молоку от этой самой коровы.
Как ни странно, в эти сталинские годы ещё разрешалось частным лицам иметь домашнюю скотину. Позднее это запретил Хрущев, полагая, что работа на личных участках и уход за своим скотом отвлекает крестьян от ударного труда в колхозе или совхозе. Этот запрет окончательно подорвал и без того уже слабую заинтересованность сельских жителей в работе на земле; а так как тот же Хрущёв сделал и доброе дело, дав крестьянам паспорта и, стало быть, возможность свободного перемещения по стране, то значительная часть работоспособного сельского населения рванула в города, пополнив ряды люмпен-пролетариев.
Богиня. Зубковская и Кузнецов
Неподалеку, на 2-ой Дачной улице, вблизи ее пересечения с Косой, располагалась дача, где жила Галина Уланова. Уланова к этому времени уже переехала в Москву, стала прима-балериной Большого театра, огорчив этим всех своих ленинградских поклонников.
Однако летом она иногда еще бывала в Комарово. Папа был ее восторженным поклонником, считал лучшей балериной своего времени и называл “богиней”. Однажды папу пригласили проконсультировать ее в связи с какой-то легкой травмой. Папа был счастлив знакомству, несколько раз бывал на этой даче, однажды взял меня с собой, так что и я был представлен “богине”. Если Уланова прогуливалась по Косой улице или шла к Качаловым, папа, завидя это, хватал пиджак и выскакивал на улицу. Маме это не слишком нравилось, иногда она отпускала в его адрес ехидные замечания.
Однажды в подобной ситуации я папу опозорил. Хозяйская дочка доверила мне погулять с их собачкой. Очень довольный и гордый собой я шел по Косой улице, ведя на поводке эту дворняжку. И тут навстречу мне попался папа в обществе каких-то дам. Папа сказал: а вот мой сын Виталик. Дамы конечно сказали: «Какой милый мальчик!» А я сказал: «Вот сейчас спущу на вас собаку, будете знать!» Какая муха меня укусила — неизвестно. Зато папа, придя домой, устроил мне хорошую нахлобучку.
Знакомство с Улановой было лишь мимолетным эпизодом. Более близкое многолетнее знакомство, скорее даже дружба, связывали папу с семьей Инны Зубковской.
В те годы, о которых идет речь, Зубковская была молодой, но уже известной балериной. Инна или Инночка, как обычно называли ее друзья, была изумительно красивой женщиной, что нечасто встречается среди ведущих солисток балета. Папино знакомство с ней началось с того, что он оперировал ее мать, не помню уж в связи с каким заболеванием, а затем подружился со всей семьей. Инночка была полукровкой, ее отец был еврей, выступать она начала под девичьей фамилией Израилева, но затем вышла замуж за Николая Зубковского, также солиста Кировского театра.
Коля Зубковский был старше Инночки. Он был очень хорошим, техничным танцовщиком, но что-то помешало ему стать выдающимся, может быть слишком малый рост или травмы, которые рано начали его преследовать. Помню, как однажды мы с папой пришли к ним в гости в квартиру на улице Росси, и папа осматривал Зубковского в связи с какой-то очередной травмой.
Очарование Инночки безотказно действовало на всех знакомых мужчин. Жертвой этого очарования стал общий приятель папы и Зубковских, человек со смешной фамилией Гнутый. Костя Гнутый был рядовым артистом кордебалета и страстным Инночкиным поклонником. Однажды шел спектакль Дон Кихот, в котором Инночка исполняла партию Уличной Танцовщицы. В спектакле есть сцена, когда Уличная Танцовщица танцует между ножами, которые вонзают в пол танцовщики, исполняющие танец матадоров. Естественно, ножи вонзаются в строго намеченные и отрепетированные места, поскольку балерина танцует практически не глядя. И вот Костя, который был в числе этих самых матадоров, вдруг заметил, что один из партнеров по ошибке воткнул нож куда-то не туда. Живо представив себе как Инночка падает, споткнувшись об этот злополучный нож, Костя, забыв на минуточку, где он находится, закричал во весь голос: “Ты с ума сошел, что ты делаешь?!”. Разразился скандал, бедного Костю наказали, надолго отстранив от участия в спектаклях.
Брак Инночки с Колей Зубковским вскоре распался. Инночку пригласили сыграть роль Земфиры в фильме-балете “Алеко” по поэме Пушкина “Цыганы”. Роль молодого цыгана, которого полюбила Земфира, в фильме исполнял артист Святослав Кузнецов.
Кузнецов был хорошим, хотя и не выдающимся танцовщиком. В этом он, пожалуй, уступал Зубковскому. Зато был очень артистичен, ему хорошо удавались роли, где требовался драматический талант, вообще был человеком разносторонне одаренным. Обладал тонким вкусом, хорошо разбирался в музыке, живописи и антиквариате, впоследствии окончил Академию Художеств. Его приглашали в другие, в частности, драматические театры, когда там надо было поставить танцевальную сцену. Главное же состояло в том, что Слава Кузнецов был неотразимо красив и обаятелен. Когда на съемках фильма Кузнецов встретился с Инной Зубковской, произошло то, что описано в поэме — эти двое красивых людей полюбили друг друга. Более красивой пары, чем Слава и Инна я никогда в жизни не видел. К счастью, Николай Зубковский не стал играть роль Алеко и утешился в браке с Нинель Кургапкиной — тоже прекрасной балериной, хоть и не такой красавицей как Инна.
222-я школа. Я — еврей. Дело врачей
Папа — безработный. Увлечение фотографией
Летом 1951 года мои родители решили с 1-го сентября отправить меня в школу. Вообще-то в школу принимали с семи лет, а мне к этому моменту семи еще не было и должно было исполниться только в декабре. Однако я уже умел читать и писать, был для своих лет достаточно рослым, и папа решил, что я вполне уже могу ходить в школу. Школа, к тому же, находилась просто-напросто во дворе нашего дома, позади Петер-Кирхе.
Это была знаменитая, старейшая в городе школа. Она была организована в начале восемнадцатого века немецкой общиной Санкт-Петербурга, с ведома и одобрения Петра Первого. Во второй половине восемнадцатого века она уже находилась на том же месте, где и сейчас. Называлась она тогда Петри-шуле, то есть школа Святого Петра. В школе преподавали и читали лекции виднейшие ученые: физик Ленц (тот самый, из закона Джоуля-Ленца), филолог Греч (соратник Булгарина и гонитель Пушкина), химики Менделеев и Бекетов, физиолог Сеченов. В этой школе учились Карл Росси, Модест Мусоргский, Петр Лесгафт, Даниил Хармс и другие выдающиеся личности. В годы первой мировой войны школа была переименована в Петер-шуле (тогда же, когда Санкт-Петербург переименовали в Петроград).
Ну а в 1951 году это была мужская средняя школа № 222. (Женская школа, имевшая номер 217, располагалась практически в том же здании, только вход был с улицы Софьи Перовской). В конце августа папа вместе со мной отправился на прием к директору. Директора звали Борис Александрович, фамилию не помню. Это был приятной внешности человек с волнистой с проседью шевелюрой. Держался он строго. Поначалу, когда папа сообщил, что мне еще не исполнилось семь лет, директор стал категорически возражать. Сказал, что, когда в школу принимали с восьми лет, ему приводили семилетних. Теперь прием с семи — приводят шестилетних. Скоро грудных младенцев будут приносить. Однако папу это не смутило. Он начал довольно ловко и убедительно уговаривать директора. Говорил о том, что я уже многое умею, что детей, по его мнению, надо как можно раньше приучать к труду, к тому, чтобы у них были обязанности (на что директору было трудно возразить), предлагал взять меня условно, с испытательным сроком на одну четверть, обещал, что если я буду плохо справляться с учебой, он заберет меня из школы. Словом, директор смягчился и предложил мне прочесть несколько слов из какого-то учебника. Я прочел. Директор попросил сосчитать до десяти. Я сосчитал. Директор спросил: сколько будет пять плюс пять. Я сказал: десять. Папа торжествующе улыбался. Директор еще поворчал немного, что дескать зачем папе это надо, ну погулял бы ребенок еще год. В конце концов он дал согласие принять меня с условием, что папа заберет меня в случае если я не потяну. Когда мы вышли от директора, папа подмигнул мне и обнял меня за плечи. Я был рад, что заслужил его одобрение, но ходить в школу не очень-то хотел.
Однако, как папа и предполагал, учеба в первом классе оказалась для меня нетрудной. Я легко справлялся со всеми заданиями, получал хорошие отметки, к тому же был более или менее дисциплинирован. Учительница явно была мною довольна, хлопот ей я доставлял немного. В то же время многие мальчики в классе не умели ни читать, ни писать, и не проявляли стремления научиться, зато безбожно хулиганили. В классе из 42 человек было немало ребят, у которых отцы погибли во время войны, и одинокие работающие матери не справлялись с их воспитанием. После войны жизнь была трудная, многие были плохо одеты и зачастую голодны. Отличников и пай-мальчиков недолюбливали, могли побить, поиздеваться, порой весьма жестоко.
К счастью, будучи самым младшим в классе, я тем не менее был достаточно рослым и умел за себя постоять. Этому умению я был, как ни странно, обязан маме, которая совершенно категорически велела мне в случае любых посягательств на мою особу тут же давать сдачи, ни в коем случае не плакать и не жаловаться учительнице. Будучи послушным ребенком, я неукоснительно следовал маминым инструкциям. Однажды я переусердствовал и полез в драку профилактически, о чем учительница через бабушку сообщила родителям. Папа начал было меня отчитывать, но мама за меня вступилась. Это был, пожалуй, единственный случай в моей жизни, когда у них оказались разные позиции по вопросу, касающемуся моего воспитания. Как правило, они проявляли полное единодушие, и за мои провинности или низкие оценки в школе меня пропесочивали с двух сторон. Впрочем, это случалось редко. В общем, до поры до времени мое пребывание в школе ничем не омрачалось, я подружился с несколькими мальчиками в классе и с удовольствием ходил в школу.
Между тем над папиной головой сгущались тучи. Началась кампания борьбы с безродными космополитами, которые почему-то все оказывались евреями, затем возникло так называемое “дело врачей”. Для раскрутки этого дела, как известно, было использовано давнее письмо врача кремлевской больницы Лидии Тимашук о том, что консилиум известных профессоров, лечивших члена Политбюро ЦК ВКП(б) А.А. Жданова, не согласился с ее диагнозом — инфаркт миокарда — и вынудил ее изменить медицинское заключение. В результате Жданов, которого якобы неправильно лечили, скончался. Не успела бдительная гражданка Тимашук и глазом моргнуть, как ей вручили орден Ленина; список партийных руководителей, писателей и военачальников, пострадавших от действий врачей-вредителей, был расширен и многократно расширен список самих вредителей, причем тут же выяснилось, что эти вредители в большинстве своем — евреи. Простые трудящиеся, стали теперь бояться лечиться у врачей-евреев. В Москве нескольких крупных профессоров арестовали по этим бредовым обвинениям, в других городах начались увольнения евреев из медицинских учреждений (а заодно не только из медицинских). Ничего этого я конечно не знал. Однако в один прекрасный день мой сосед по парте Сережа Щ. встретил меня следующими словами: “Ну теперь твоему отцу будет!”. Я не понял, почему и что именно будет моему отцу, но по его злорадному тону было ясно, что будет что-то нехорошее. Это неожиданное злорадство и неясная угроза в адрес отца меня озадачили и разозлили. Я сказал: “Не ври. Ничего моему отцу не будет”. “Будет — убежденно сказал Сережа — ведь он же еврей”.
Придя домой из школы, я спросил бабушку: «А что папа — еврей?» «Да» — ответила бабушка. «А мама?» «Мама тоже еврейка, и я еврейка, вся наша семья — евреи». «Значит и я — еврей?» «Конечно». Эта новость меня неприятно поразила. Я был уверен, что я, как и все вокруг меня, — русский. Почему мы евреи и что значит быть евреем, я не понял, но уже было ясно, что ничего хорошего мне это не сулит. Было такое интуитивное ощущение, как будто между нашей семьей и всеми окружающими пролегла невидимая граница. Подумав, я спросил: «А в нашей квартире есть еще евреи, кроме нас?» «Еще Кадыши евреи» — сообщила бабушка, и я сразу почувствовал прилив симпатии к этой семье, так сказать, товарищей по несчастью. Впрочем, с их дочкой Диной Кадыш я и так был в дружеских отношениях, а ее мама Мария Львовна всегда была очень приветлива с моими родителями и бабушкой.
Будучи ребенком, я, конечно, не мог долго предаваться грустным размышлениям и на некоторое время забыл о своем еврействе, тем более что вскоре мои занятия в школе на время прервались. Я начал болеть всевозможными детскими инфекционными заболеваниями. Корь, ветрянка, коклюш, свинка — я болел всем подряд с небольшими интервалами. Некоторые другие дети — те кто посещал детский сад — уже успели переболеть этим раньше, я же впервые в жизни попал в окружение сорока ребят.
Обычно, когда я болел, за мной ухаживали мама и бабушка. Папа появлялся только вечером, осматривал меня, отдавал распоряжения как меня дальше лечить, какие давать лекарства. После чего шел заниматься своими делами. В этот раз, однако, было по-другому: папа неожиданно часто оказывался дома днем, иногда подолгу сидел со мной, рассказывая мне какие-нибудь истории. Во время коклюша, когда период карантина еще не кончился и я не мог общаться с другими детьми, но мне уже можно и даже нужно было гулять, папа отправлялся со мной на прогулку. Я был слишком мал, чтобы задаться вопросом, почему вдруг у папы стало так много свободного времени. Я просто получал удовольствие от общения с ним, по сути дела, впервые в жизни.
Я обнаружил, что гулять с ним гораздо интереснее, чем с бабушкой или мамой. Во-первых, он рассказывал мне много интересного. Рассказчик он был замечательный. Иногда рассказ прерывался, так как у меня начинался приступ кашля, который нередко заканчивался рвотой. Папа терпеливо ждал, поглаживая меня по спине, затем прогулка и рассказ продолжались. Гуляли мы по улице Софьи Перовской, по каналу Грибоедова, иногда доходили до Михайловского сада или до Марсова Поля. Во-вторых, в конце прогулки мы, как правило, заходили в Дом Книги, где папа покупал мне какую-нибудь книжку или, что было чаще, марки для коллекции. Он купил мне альбом, и, придя домой, я вклеивал туда марки, папа же обычно еще объяснял мне то, что на марках было изображено. Например, была марка с изображением картины Сурикова “Переход Суворова через Альпы”. Папа объяснял мне кто такой Суворов, где находятся Альпы, почему армии Суворова нужно было их переходить и т.д.
Затем вдруг оказалось, что у папы появился фотоаппарат, и во время прогулок папа начал фотографировать. Фотографировал он и нас с мамой, гостей, соседей. Потом, часто в моем присутствии, проявлял пленку. Но самым большим удовольствием для меня было наблюдать как печатаются фотографии. В нашей большой комнате папа ширмой выгородил угол, поставил там стол, на этом столе устанавливался фотоувеличитель, красный фонарь, кюветы с проявителем и фиксажем. Сидя рядом с папой в темноте, при приглушенном свете красного фонаря, я, затаив дыхание, наблюдал, как с помощью увеличителя папа фокусирует кадр фотопленки на подставку, затем подкладывает на освещенный участок лист фотобумаги, выдерживает там несколько секунд, потом пинцетом погружает его в проявитель, слегка покачивает кювету, и на моих глазах на бумаге начинает таинственно проступать изображение. Иногда папа доверял мне вытащить пинцетом фотобумагу из проявителя, промыть ее в ванночке с чистой водой и положить в фиксаж. Потом я начинал хотеть спать и укладывался на диване, папа же до глубокой ночи продолжал печатать. Проснувшись утром, я первым делом бежал посмотреть фотографии, разложенные для просушки на большом листе фанеры.
И все было бы чудесно, если бы не причина, вследствие которой у папы вдруг появилось так много свободного времени и фотоаппарат. А причина была простая — в конце 1951 года его уволили из 2-го Медицинского Института, где он проработал 16 лет, включая войну и блокаду, где защитил и кандидатскую, и докторскую диссертации, где считался одним из лучших лекторов (послушать его вместе со студентами приходили опытные врачи). Я видел его трудовую книжку, где стоит штамп с надписью “Уволен по сокращению штатов”. Никакого сокращения штатов, конечно, не было, просто уволили нескольких евреев, занимавших в институте сколько-нибудь заметное положение. Папины коллеги все понимали, но, естественно, не протестовали — это ведь было смертельно опасно. Единственное, что они сделали — на память о совместной работе подарили папе фотоаппарат.
(продолжение следует)
Вспомните ли Вы через 7 десятков лет маленького соседа Валю Лопатина? Я вспомнил о Вашем Папе, когда моя жена, работающая в Институте переливания крови, собирала материалы для музея ИПК. Какой, в сущности, маленький город Ленинград)).
Ответ Шмуэлю. Спасибо. Обязательно буду читать Вашу статью когда она появится.
Дорогой Виталий!
Хорошо, что мне рассказали про эту вашу стптью. Мне было особенно интересно, так как я был примерно в те же самые годы вашим соседом, жил на ул. Софьи Перовской, учился в 217 школе и регулярно ходил через ваш проходной двор на Невский.
Вполне возможно, что мы встречались в Михайловском саду, саду моего детства.
Между прочим я недавно послал Берковичу статью, которую так и назвал Михайловский сад.
«Придя домой из школы, я спросил бабушку: «А что папа — еврей?» «Да» — ответила бабушка. «А мама?» «Мама тоже еврейка, и я еврейка, вся наша семья — евреи». «Значит и я — еврей?» «Конечно»».
————————
Большое спасибо Автору!
Помнится у Льва Касиля мальчик спрашивал еще: «А наша кошка тоже еврейка?»