©"Заметки по еврейской истории"
  июль 2021 года

Loading

Пленных расстреливали, добивали раненых. С теми, кто укрывал уцелевших, расправа была скорой. Маруся видела, как десятками свозили на Красную Горку. Поэтому, когда она обнаружила под своей кроватью конопатого парня в тельняшке, у нее от ужаса, как у падающего в бездну, схватило дыханье и зрачки расширились.

Леонид Гиршович

КНИГА Р

ГЛАВА ПЕРВАЯ

I

Леонид Гиршович«О чем писать?» Это как «чем дышать?» И если не о чем, то и дышать нечем. Последние минуты подводника. Или кацетника — в камере, куда пущен «Циклон-Б». Вот и пишу о том, чего не знаю, уговаривая себя, что знания только мешают сочинять, загораживают проход. Не зря же сказал безымянный сочинитель: во многом знании много печали.

II

Были двадцатипятитысячники — передовой отряд рабочего класса числом в двадцать пять тысяч бойцов, брошенный на село. А были двадцатипятисемейники. И во сколько раз двадцать пять меньше двадцати пяти тысяч, во столько раз каждый из двадцатипятисемейников превосходил сознательностью «брошенного на землю» пролетария. Сознательность не знает множественного числа. Эта радость на всех одна. Ее можно разделить между двадцатью пятью тысячами, а можно и между двадцатью пятью семьями. Двадцать пять семей, вооруженных опытом работы на земле приплыли в Феодосию прямиком из Палестины. Они были, как экипаж жюльверновского «Наутилуса», говоривший между собой на вымышленном капитаном Немо языке. Только конец пути все равно в колхозе «Икор» — на слух что-то среднее между «икоркой» и «Икаром».

Одному Богу известно, что значит «Икор». В языке, сконструированном Бен-Иегудой, такого слова нет, и поисковая программа твоего мозга мгновенно превратит его в «изкор» /сноска: «Икор» — расшифровывается как «Идише Коммунэ аф Ойсницн фун дэр Ройэрд» («Еврейская Коммуна по Обработке Целинных Земель»). Изкор — заупокойная молитва./. Когда иврит заклеймят как ловушку сионизма, искатели счастья из Палестины назовутся «Виа Нова». Мы предпочитаем эсперанто жаргону. Нам противны местечковые дятлы, еще вчера долбившие носами свои молитвенники.

На общем собрании коммуны, день в день с ялтинским землетрясением, коммунары один за другим выступали против переименования главной улицы из Бен-Иегуды в Шолом-Алейхема. Раз Бен-Иегуда оказался буржуазным националистом, пусть будет улица Заменгофа.

— Эсперанто это шаг к коллективному языку всех трудящихся. Пролетарии всех стран соединяйтесь! Пролетой де чиюй ландой, унюижу! — закончил свое выступление высокий красавец в черных кудрях, заметно тронутых заморозками.

Хая Библиóтека, та что в три обхвата, стенографирует. Она ответственна за библиотеку, она в переписке с эсперантистами всего мира, она переводит стрелку поезда. Не успеваешь оглянуться, как наш паровоз вперед летит по новому пути — Виа Нова.

— Изживем на своей земле жаргон рабов.

Но Крым не своя земля — выступающий увлекся.

— Она своя для всех, — поправился Элик — его звали Элик. — Скоро весь Крым станет одной большой коммуной имени Лодовика Заменгофа.

Рядом с Хаей Библиóтекой, многообхватной, как секвойя — которые, я верю, друзья, будут цвести в нашей Крымской Калифорнии — рядом с ней Авивка выглядит полевой былинкой: и самая тоненькая, и самая юненькая, но характера в ней на три библиотеки. Кому как не Элику это знать. Она сбежала с ним шестнадцатилетняя. Никогда дочку резника с Бухарского рынка не назовут Авивой. Ее назвали Нехамой — Утешением, в память об умершей сестре. То еще утешение! Дала деру из иерусалимского гетто в киббуц, взяла себе языческое имя «Веснянка». Элик, социалист каких поискать надо, пленился девчачьей прытью на горах Бальзамических. Он будет наставлять ученицу, сидящую у его ног. Но то и другое преходяще: верная ученица, внимающая каждому слову наставника, и серна на горах Бальзамических превратилась в козу с козлявым характером. Лицо костлявое, пергаментное, остроконечный беременный живот высосал из нее все соки. Ждали мальчика, а рождается девочка.

— Хочешь, назовем Нехамой? — предложил Элик. — На память о нашей первой встрече, когда ты еще была Нехама.

— Люди подумают, что мы ищем себе утешение. Мы разве жалеем о чем-то?

«Крым» звучало как райское яблочко, а обернулось страшной бедой, которую сами на себя навлекли — на себя и своих потомков. По жестоковыйности своей. В ком упрямство выше головы, у тех выи каменные.

Элик молчал. Они никогда об этом не говорили. Усомниться?! Пожалеть что переселились с родины предков на родину трудящихся, в счастливый Моав?

— Тогда уж Наоми, — сказала она. — Это имя девушке больше подходит.

Так в коммуне «Виа Нова» родился младенец, которого в русской метрике записали Ноэминью, что означает «приятная».

III

За окном сиял день, но не для Маруси. Вид на кровли прилежащих домов — для кого-то, может быть, домишек — отныне и навсегда сросся с бедою. Эти выбеленные кирпичные домики прилегали к зданию ЦИКа. Когда говорят «семь бед — один ответ», подразумевают, что бед приключается множество, разных, с разными людьми, но результат всегда один: слезы, страдание, разлука.

Вéли Ибрагимович взял Марусю на работу исключительно за то, что она ему приглянулась. Татарка это жена, читать-писать не умеет. Их брать на работу — против татарской культуры. А Вéли Ибрагимович человек культурный: до революции выступал в газете — своей, татарской. Незачем ему наживать кровников, когда есть нетатарки. Уж какой всесильный человек Хайсеров, начальник охраны, а братья Дины с ним сквитались. Хайсеров, еще когда был за белых, похитил Дину — и не женился. Маруся питала смешанные чувства к татаркам: если жалость смешать с презрением, будет то самое. По их культуре женщине нельзя любить мужа, только тешить, чтобы зачинать. В аулах им даже вырезают любимчик… ну, похотничок. Небось и жена Вéли Ибрагимовича такая.

Маруся помнит его последний разговор с Хайсеровым. Они всегда говорили между собой по-татарски, поэтому понять не поняла, только видела: Вéли Ибрагимович в ярости. У Хайсерова на лице брызги летевшей в него слюны, но попробовал бы достать платок. Вéли Ибрагимович, когда в ярости, плюется и глазами вращает, точь-в-точь переодетый турок перед «Варьете». А если радостно ему, то краснеет, становится похож на Котовского. По отдельным словам все же догадалась: это из-за кино, которое снимали. Несколько месяцев назад она приняла телефонный звонок. Звонили с ялтинской кинофабрики: приедут после обеда и с ними несколько московских товарищей. От телефонограммы Вéли Ибрагимович порозовел, вылитый Котовский. Маруся тоже стала прихорашиваться. Вдруг и ее снимут? Было бы у нее боа, она бы Веру Голодную обскакала.

Приехали с задержкой, когда цветы предвкушения утратили первую свежесть. У Вéли Ибрагимовича, отменившего на сегодня всё, вынужденный простой вызвал скрежет зубовный. Она знала этот звук: как будто под полом крысы скребутся. Только бы не срывал на ней свое бешенство, он же не смотрит, куда бьет. Она поднаторела в искусстве вместо себя подкладывать под него других. Но кругом все замерло. Гениально выразился об этом Пушкин: «Стамбул заснул перед грозой» — а Вéли Ибрагимович четыре года жил в Стамбуле.

Маруся любила стихи, подростком выписывала их в тетрадочку.

— Приехали! Приехали! — задыхающимся от счастья подростком влетела она в его кабинет.

К исполкому с тарахтеньем подъехал грузовичок-фургон, и какие-то люди стали выгружать из него осветительные приборы, разную аппаратуру. Вошедших, чтоб не сказать ввалившихся к нему товарищей, Вéли Ибрагимович встретил на своем рабочем месте за разбором бумаг, с вечным пером в руке, в папахе из каракуля.

Один из товарищей, поминутно откидывая со лба волосы, суетился: попробуем так, попробуем этак. Остановились на том, что Вéли Ибрагимович сосредоточенно смотрит в окно. Кровли домов снимут своим чередом. Эпизод с евреем-пахарем уже снят. Титры: «Раньше вол не понимал еврея, а еврей не понимал вола. Теперь еврей и вол хорошо понимают друг друга». Немного юмора, национального по форме социалистического по содержании.

Участие в работе над лентой «Евреи на земле» свидетельствовало принадлежность к крем де ля крем пролетарской культуры. Какие имена! Бабель, Маяковский, Брик, Шмик… Ром-бабá, как его называли в своем кругу, суетился в творческом азарте. «Евреи на земле» снискали одобрение Горького. Когда смонтированную ленту показали на симферопольском партактиве, татарское крыло сочло себя подрезанным. Ибраимов — до революции писался бы через «г», а тут, спасибо, уважили национальную самобытность, ну а мы, как до революции, через «г» — Ибрагимов смотрелся предателем в глазах других бахчисарайских интеллектуалов. В угоду Джойнту Всемирному участвовал в снимках фильмы: ой, как возделывают крымскую степь наши евреи на шести поставленных нами тракторах, тумбалалайка.

Вéли Ибрагимович с самого начала боролся против еврейского землеустройства. Им все, нам ничего? Прежде надо помочь своей бедноте. «Кто, — вопрошал он и требовал ответа, — кто умирал тысячами, когда свирепствовал голод? Вымирали целые селения». Ответом ему было убийство Хайсерова. Обычная пристрелка. Сперва разделаются с приближенными, со свитой, а самого Вéли Ибрагимовича на сладкое. Некогда он, возглавляя тройку при Кр.ЧК, пустил в расход одно татарское семейство. Кровная месть не знает срока давности. Добрались же братья обесчещенной Дины до штабс-капитана Хайсерова спустя десять без малого лет. Так и сродник расстрелянной им семьи. Под видом хлопочущего о пенсии красного партизана, он записался на прием к предкрымЦИКа, но наградной револьвер дал осечку. Вéли Ибрагимович вырвал его и с такой силой хватил нападавшего по голове серебряной рукояткой, что тот в бессознательном состоянии отправился в лазарет. Поздней он будет найден на помойке задушенным.

«В ходе следствия установлено, что Ибраимов В.И., состоя в должности председателя Крымского Чрезвычайного Суда, осуществлял казни коммунистов и членов их семей по заданию контрреволюционной организации „Милли Фирка“».

Февральский Симферополь, ясный, солнечный — не декабрьский, дождливый, с мокрым снегом. Увезли Вéли Ибрагимовича под конвоем конных красноармейцев по обе стороны фургона, того самого, на котором приезжали с кинофабрики — так показалось Марусе.

Приемная и кабинет были опечатаны с Марусею внутри — вместо печати человек с ружьем. Она постучала. Просунулась голова.

— Чего еще надо?

— Мне надо, куда царь пешком ходил.

Солдат встал со стула, взял прислоненную к стене винтовку и сопроводил ее до отхожего места. Убедившись, что сбежать оттуда невозможно: окошко, как тюремное, под потолком — он пустил гражданку по нужде. Глядясь в зеркало, Маруся вытерла глаза. «Нет, такие не пропадут, — и вздохнула: — До поры до времени». Вернувшись в свою приемную, она рассовала по карманам содержимое сумочки и стала ждать. Долго ждать не пришлось. Появились люди в фуражках и гимнастерках, крест-накрест перечеркнутые портупеей. Сами закрылись в кабинете Вéли Ибрагимовича, а краснармейцу приказали отвести ее в Особый Отдел. Оценив по достоинству своего Хозе, Карменсита выбрала момент, туфельки на каблучках сбросила и припустилась через улицу.

— Стой! Стрелять буду!

Но пока он скидывал винтовку с плеча, ее и след простыл. Бедный парень… Напрасно старушка ждет сына домой, ей скажут — она зарыдает.

IV

Иди знай, что под маской предсовнаркома скрывался матерый враг и агент «Милли Фирка». Об этом Элик прочитал в еврейской «Правде», которая выходила в Симферополе и называлась «Э´мес». В «Виа Нова» упорно продолжали произносить «Эмéт». Но язык, называвший себя «йидиш», звучал и в самой «Виа Нова». «Дети в школу собирайтесь, петушок пропел давно» — на каком языке он это пропел? Занятия в школе велись на йидиш… Ладно, будем писать «идиш» и не выпендриваться. Черта оседлости в лице евсекции положила Бен-Иегуду на обе лопатки. О Заменгофе с его вымученным эсперанто говорить не приходится. И если честно, библиотека от этого порядком раздобрела. Элик вынужден был признать: государство озаботилось переводом на идиш мировой и русской классики. Но главной заслугой был перевод «Капитала». Оригинальное творчество тоже занимало целый шкаф — читай не хочу. «Мы сильно прибавили в объеме», — улыбалась Хая Библиóтека.

Подробно печатались отчеты о суде над Ибрагимовым и его сообщниками, печатались фотоснимки загончика, в котором сидело шестнадцать обвиняемых (трое из них будут оправданы). Элик вчитывался в каждое слово. Говорилось, что Ибрагимова арестовали в Москве при попытке связаться с троцкистским подпольем.

— Просьба о помиловании отклонена, приговор приведен в исполнение, — сказал он жене, резко отложив газету и шлепнув по ней рукой. — Дура лекс сед лекс.

«Дура лекс…» — самоучитель эсперанто Авива куда-то задевала, теперь уж не найти. Номка ходила в садик, лишних детей они не заводили. По мере построения социализма классовая борьба обострялась, это раз… «И потом лучше меньше, да лучше», — сказал Элик после очередного ее выкидыша. Она была с ним согласна, для улучшения поголовья нужны условия. Хотела выучиться на трактористку, быть как Роза Блюмбаум, но тракторов имелось шесть на область. Это в кино они гуськом ездят, а на самом деле каждый как переходящее красное знамя. «Виа Нова» его не получит. Приезжали кино снимать, разве нас показали? Во время снимков все старались попасться на глаза объективу. Снимавшие расспрашивали о прошлой жизни, как жилось в Палестине. Чувствовался неподдельный интерес. Не жалеют ли, что приехали? Не скучают ли? Почему они обособились и живут, как сектанты?

Усмешливый толстогубый очкарик так сказал Авиве об обещанных «Агроджойнтом» дополнительных тракторах: «Не ждите. На то и капиталисты, чтобы обманывать трудовой народ. Лучше идите в нянечки». Его заинтересовали изречения, вырезанные по правую руку дверных косяков. Когда только строились, решено было: каждая семья изберет для себя девиз. Например, порвавшие с вековым мракобесием пишут: «На Бога надейся, а сам не плошай». На на иврите — «и´врис» по ихнему — это звучало так: «Если не я за себя, то кто за меня». Очкарик пытался самостоятельно их разбирать.

— Напоминает надписи на хасидском кладбище в Козине: «Принц, похищенный у Торы на девятнадцатой весне», — и прибавил: — С мертвыми на мертвом языке.

Когда узнали, что вышла фильма, всем не терпелось на себя посмотреть. Кинопередвижка каталась, как перекати-поле в степи: сегодня в одном красном уголке, завтра в другом. Наконец-то! Посмотреть «Евреев на земле» пришли все. Натянули экран и с первой звездой началось свето-представление. Заиграл аккордеонист, всегда сопровождавший кинопередвижку — а Мóше-то взял гармонь в надежде подыграть кино. Если б он был единственным разочарованным, нет же! Титры, даром что огромными буквами, все равно по-русски. И никого не показали, всех вырезали, приравняли к Ибрагимову. Показали какие-то сгоревшие деревни в прифронтовой полосе, нищенские лапсердаки. И лучом света — Розу Блюмбаум на тракторе. Через двадцать минут, столько длился показ, луч погас. Все сидели побитые: и это всё?

Авива не пошла в нянечки, но близко: пестовала отпрысков свиноматки Деборы, без пяти минут призера всекрымской животноводческой конференции. Если бы не Элик со своим арестом, получила бы грамоту. В «Икоре» стало доброй традицией давать свиньям имена пророков, свинарки любят своих свиней. (Голос из будущего: «Нормалек. А твой командир Двир просто боготворил свою собаку: назвал ее Йешу. Забыл?»)

С началом колхозного строительства от «Виа Нова» на память остались только надписи на дверных косяках, и те скоро были вырублены топором вопреки поговорке. Потому что на Бога надейся, знаете, а сам не плошай, он бережет только береженого. Элик не из их числа. Зато всему находил разумное объяснение, даже своему проживанию на зоне вечной мерзлоты. «Все действительное разумно», — говорил он. Последние его слова были: «Икорцы и икорки, слушайте…»

Авива еще несколько лет принимала у свиней роды, воспитала не одно поколение свиноматок и за это съездила «в Евпаторию в санаторию».

Наша Циля всякий раз
Разбавляет кислый квас.
И за это в Евпаторию
Ей путевка в санаторию,

— распевал куплетист «Театра на колесах» Каминский, извивая и выкручивая гусеницу гармоники.

Их было четверо женщин мужского рода — тех, что сами себе мужья — отдыхавших в комнате с видом на знаменитый террариум. Как Сухуми славился своим обезьянником, так Евпатория славилась своим змеюшником. Четырехразовое питание: завтрак, обед, полдник, ужин. По утрам гимнастика на свежем воздухе с инструктором, водные процедуры под душ-навесом, затем загорание, солнечные ванны, после обеда мертвый час, между полдником и ужином лекция, а вечером танцы. Авива ни с кем так и не познакомилась. Свинарки привлекательны лишь в фильмах — белокурые певуньи, которые нравятся кавказским чабанам. Как та, что с кровати у двери — Маруся. Ни откуда, ни кем работает — ничего не сказала. Дочурку, Номкину ровесницу, оставила на соседку. «Подруга?» — «За интерес».

Авива худо-бедно перешла на русско-еврейский суржик, строго запрещенный во Второзаконии: не засевай поле двумя видами семян, смесь ржаной и пшеничной муки мерзка Господу. Не поняв, она переспросила: а как это за интерес?

— А у нее во мне интерес.

А Номка и сама может остаться дома на несколько дней. Большущая девка.

— То-то и оно, — говорит Маруся. — За такой-то и нужен глаз да глаз. Четырнадцатилеток у татар в жены берут.

Того же мнения держится и закон. Номке жить одной не полагается по закону, и когда мать забрали, прямо из санатория, она очутилась в детской коммуне имени «Дружбы народов», где воспитывались дети врагов народа разных национальностей.

— Ноэминь? Это еще что за имя такое? — спросила неодобрительно заполнявшая анкету тетка. — Ты что, из сектантов?

Ноэминь отчаянно замотала головой, сжав рот лягушкой и выпучив буркалы: нет, Нома она.

— Нома… Народно-Освободительная Монгольская Армия… Это можно. Нома.

(Ономастических чудес не счесть. Так с разоблачением антипартийной группы крейсер «Молотов» переименуют в «Славу», Вячеслава Михайловича фамильярно похлопают по плечу: так-то, Слава.)

Не всем в «Дружбе народов» жилось одинаково. Привыкшим, что у папаши шофер, а у мамаши домработница, им было с чем сравнить. А трудовому элементу, как татарам: все равно где не есть мороженое, в «Икоре» или в детдоме.

Взятие мамы на три года опередило взятие Крыма. Дыма без огня не бывает, Крым это дым от огня — если вы понимаете, о чем мы.

ГЛАВА ВТОРАЯ

I

Если бы в глубокой древности человек не приручил лошадь, «из дикого леса дикую тварь», не было бы сегодня кавалерийских частей и некому было бы брать под охрану колодцы. А без этого скот, который гнали на Кубань, нечем было бы поить и румыны пожрали бы его, как гусеницы — виноградные насаждения.

— Верь в лучшее, готовься худшему, — сказал инвалид-завхоз — по прозвищу Кирибей, по документам Семирадский Тихон Григорьевич — и, оглянувшись, не видит ли кто, перекрестился левой рукой. И чего оглядывается? Левой можно, это не в счет. На его ответственности лежал токарный станок: он его заминировал. Так это или, что называется, «а ты больше слушай», но трудпрактика кончилась «с началом… — нет, не „войны“, он мрачно подмигнул… — с началом конца… — сделал говорящую паузу, подмигнул еще мрачней, — который ждет румыно-немецких захватчиков». Кирибеич был какой-то недобрый и духорной разом. У такого хочется спросить: ты дурак или прикидываешься?

До эвакуация скота Нома слова такого не слышала: эвакуация. Теперь эвакуируются со скотом и люди — «с котом». Она лично для себя решила: ни с котом, ни без кота ни в какую эвакуацию не пойдет. Она пойдет в бой. Она поднимет в атаку роту. Пусть крепче сжимает рука бойца винтовку, как будто эта винтовка она сама. А когда ее ранят, все увидят, на что способны дети врагов народа. О ней напишут книгу «Дочь врага народа», кино тоже будет называться «Дочь врага народа», и крейсер назовут «Дочь врага народа».

— Дочь врага народа это звучит гордо, — сказала она Кирибею, который слушал ее, как кот Васька, и на ус мотал.

— Прячься в мастерскую под рогожуя. А к вечеру я отопру. Мне пока не время отрываться от коллектива, — он запер ее на ключ.

Сколько отсюда до станции? Километров тридцать или больше? А если поезд не остановится? А если налет? А сколько баржу ждать? А сколько народу без очереди влезет? Только отчалили — самолет. Одну баржу потопил. Люди барахтаются в воде, хватаются за борт, их втягивают, вместо того чтобы бить по рукам: у нас и на себя места нет.

Потом воображала, как поведет бойцов в атаку под крики «Да здравствует дочь врагов народа!» Рука бойцов сжимать устала…

Разбудил поворачивающийся в замочной скважине ключ. То Кирибей пришел с полной сумкой еды. Была даже выставочная коробка шоколадных конфет «Лебединое озеро».

— Пир в Кане Галилейской, — Кирибеич отпил из зеленовато-мутной склянки и передернул плечами: ух!.. Нома поддерживала снизу бутыль, одной левой ему несподручно.

— Можно открыть? — спросила она, не сводя глаз с женщины на пуантах. Шоколадный набор «Лебединое озеро»

— За меня пойдешь замуж?

Нома за дверь и наутек.

Она бежала на горевшую полоску неба — не потому что знала, куда бежать, а просто летела на огонь. Когда и эту полоску скрыли черные облака, остановилась. Нома никогда не плакала, глаза она держит в сухом месте. Но плакать от ярости можно — это как от лука. Она стерла кулаком слезы.

Тишина стояла первозданная — как до появления первых людей, а значит и ушей. Такая стояла миллионы лет назад. Земля еще была огненным шаром. Собака и та не залает, их что, тоже эвакуировали? Опустилась на землю перевести дух. Так и уснула. Во сне к ней пришел завхоз с полной сумкой запасных рук. Пока он прикладывает их к пустому месту, ты ешь «Лебединое озеро» — он не может тебе помешать, его единственная рука занята. Он примеряет то женскую руку, то коротенькую детскую: ладошка, как оладушка.

Забрезжила сукровица дня, откуда-то доносилась канонада. Она побрела по дороге. Оглянулась на приближающийся шум: точка вдали оказалась городским автобусом — не пригородным, а те, которые с собачьими мордами, которые ходят только по улицам. Сбился с маршрута, как и она?

— Сидай.

А негде: сидений нету. Ящики с инструментами, канистры, одеяла — все навалено до потолка. Продолжение сна.

— Закуришь, убью.

— Я не курящая.

Она сидела на полу, подтянув колени к подбородку — раскачиваясь и подскакивая на каждой колдобинке, словно говоря автобусу: куда ты, туда и я. Ожидала расспросов, кто она да что, но шофер ни о чем не спрашивал, он думал о своем.

— Я детдомовская, мы на поезд должны были.

— На Керчь поездов уже два дня как нету, разбомблено железнодорожное полотно.

— А как же наши все?

— Как все, так и они. Ты сирота?

— Я дочь врагов народа. Я хочу воевать, чтобы видели: дочь врага народа…

— А ты не хвастайся этим. Держи язык за зубами.

На этом разговор закончился.

II

Героическая оборона Севастополя началась в червоный день календаря, когда «Червону Украину» готовились встретить с оркестром — двадцать второго июня, и продолжалась до третьего июля следующего года. В годовщину войны еще держалась батарея Константиновского форта, выполняя приказ держаться до последнего. В этот же день северные подступы в последний раз получили свежее подкрепление, две с половиной тысячи человек, доставленные «Молотовым», упокой, Господи, их души. Первого июля Абакумов докладывал: «Бойцы дерутся героически, в плен не сдаются, при безвыходном положении уничтожают себя». (Его так запытают в тюрьме, его и его жену, которую варили, как варят раков, что у последнего злорадника отпадет охота злорадствовать.) Третьего июля по радио передали, что оборона Севастополя навсегда останется ярчайшей страницей истории.

Эту страницу Нома прочла всю, да и сама в ней что-то нацарапала. В милиции ей выдали справку: такая-то, Ноэминь Эликовна… — помня добрый совет, она держала язык за зубами.

Севастополь не был осажденным городом, он был карликовым государством, население которого составляла армия. Этакая Спарта в бескозырках. Обслуживавшая ее рабсила производила пушки, снаряды, работала в порту. Что нельзя было изготовить самим шло по воде. Или под водой, как, например, горючее для самолетов, поставлявшееся подводными лодками. Это не была блокада Ленинграда, блокада голодом. Пища тоже горючее, только не для бензобаков, а для желудков тех, кто в рабстве у войны. Раб есть орудие одушевленное, учил Платон. (Мы морали не читаем, кому нам читать мораль — Платону? Пишем как нам это видится, и всё тут.) Номе, работавшей на подземном комбинате боеприпасов, где от вони и сырости было не продохнуть, простаивавшей у станка по пятнадцать часов в гулком грохоте — здесь ей жилось сытнее, чем в «Дружбе Народов».

Опыт с Кирибеичем, по счастью одноруким, ее ничему не научил — опять же по счастью. Дочери врага народа по-прежнему хотелось, чтобы рука бойца крепче сжимала винтовку, и по-прежнему ей мечталось поднять его в атаку. Как известно, мечты сбываются, почему умные люди и призывают мечтать с осторожностью.

Осмотревшись да пообвыкнув к героическим будням, а именно: не ощущая их героическими, на то они и будни, Нома в суматохе авиаудара, стоившего нам «Червоной Украины» — значит, это было в первый штурм города, двенадцатого ноября — грудь грудью столкнулась с моряком, который стал ее судьбою.

— Куда! Поворачивай оглоблю, ты что, слепая? Пикировщики!

Нет, не слепая — ни он, ни она. Скажи мне, ветка Палестины, где ты росла, где ты цвела? С первого взгляда она узнала шапку волос — единственное, что сохранила память об отце. Но прежде всего имя: Эля, Элик. Этого моряка тоже звали Элик. «Аз дэр ребе Элимейлах ис геворэн зайе фрейлах…», — сплясал он ладонями у себя на коленях. «Если добрый дядя Эля в сердце чувствовал веселье», — поет Утесов.

Он награжден фиксой «За мужество», проявленное при ударе пивной кружкой в зубы. По званию корабельный старшина — мичман, ему так больше нравилось — а по должности состоял ординарцем при Петрове. Когда Иван Ефимович /сноска: В повести «Пиэса» отчество генерал-майора Петрова, в то время начальника ташкентского пехотного училища, у нас изменено на «Ефремович»./ бывал в духе, то называл своего ординарца «дядя Эля»: «Ну что, дядя Эля, как там твоя зазноба? После войны на свадьбу позовешь? Я вам такой чардаш спляшу. На, дашь ей шоколадку, скажешь от меня».

После зимнего штурма немец поутих, но судный день Севастополя еще был впереди, день, когда начсостав покрыл себя неувядающим позором — в панике бежал, кто по воздуху, кто на подлодках, кто, набившись в катера. Пример подал командующий фронтом адмирал Октябрьский — в простом матросском бушлате он добрался до Херсонесского аэродрома и улетел на дожидавшемся его самолете. Вместо себя он оставил Петрова, но тот, передав полномочия нижестоящему, генералу Новикову, тоже пустился в бега. Сам Новиков попытался скрыться, но его катер был перехвачен немцами. За два дня в Севастополе сменилось три командующих, последний из которых попал в плен (ум. 1944 г.).

Из огня спасают самое ценное — кадры, потому что они решают все. Командиры это кадры. Командир взвода стóит взвода, командир роты — уже целой роты. Командарм стóит армии. Ну а за верховного главнокомандующего и вождя можно положить население всей страны. Понятно, почему мы солдат на генералов не меняем. Из стотысячной армии подлежали эвакуации старшие офицеры и партактив, всё остальное отработанный воздух, выпущенный из скафандра — души, души, души, несметное число душ. По взлетающим транспортным самолетам стреляли свои же.

С выходом из строя последней электростанции подземный комбинат стал. Нома выбралась из удушающей темноты на воздух — уже выбравшиеся разбегались, боясь взрыва. «Чайками кричали женщины» — это все, что можно сказать о конце «Специального комбината №1». Над городом висело густое библейское облако, в районе Северной бухты громыхало. Куда бежать?

— Я тебя всюду… — он запыхался, моряки плохо бегают (еще Стивенсон писал, любимый наш союзник).

Услыхав, что штольню взорвут, добрый дядя Элимейлах поспешил к Троицкой балке.

— Номка, я тебя повсюду… у меня пропуск, ты племянница Петрова. И ни слова, мычи. Речи лишилась. Из-под завала… — Она так и выглядела.

Артобстрел не прекращался. Вид жертв делался привычным, больше никто их не замечал. Некому было их замечать, свет потух в очах Севастополя. Одни куда-то позабились: кто как зверь в поисках предсмертного уединения, кто — в ожидании плена. Другим ослепшая ярость ударяет в голову: видишь тот кишмя кишащий клубок гадов? Умри и уведи их с собой. Но командир самоустранился. Патронов нет, без них слепая ярость — неперебинтованная рана. А сколько в прямом смысле неперебинтованных ран, нуждавшихся в перевязке? И сколько людей исходило безнадежной болью? Заревом вставала она над городом, обратившимся в кучу мусора.

Вверившись бойцу, крепко сжимавшему в руках винтовку, Нома удвоила его волю жить. Они без приключений добираются до Карантинной Насыпи. Там несколько десятков человек — больше, чем может вместить судно — ищут вчерашний день, именем его чего-то требуют. Охрана из нескольких офицеров с автоматами не подпускает никого. Вот-вот задраят носовой люк.

Пробиться к трапу потребовало нечеловеческого усилия, на которое способен раз в жизни — дабы ее сохранить.

— Я ординарец товарища Петрова, мой пропуск… его контуженная племянница… — тут с пристани начинают стрелять, свои по своим. Стоящий рядом офицер падает. Воспользовавшись замешательством, мы взбегаем по трапу.

— Форзихт, трепелэ… /сноска: Осторожно, ступенька. (Идиш.)/

Внутри бронированного ковчега тишина.

— Сюда…

И вдруг от толчка заработавшей турбины все пошло мелкой дрожью, потом рычанье перешло в ровное гудение, к которому привыкаешь, как к темноте. Сидя за металлической переборкой на корточках она разглядела военного, лежавшего лицом к стенке. Военный спал прямо в сапогах, ремень расстегнут… нет, не спал: рука нащупала кобуру, дуло пистолета уперлось в бритую голову.

Своим криком Нома упредила выстрел. Испугалась, что подумают на нее. Петров обернулся, взгляд чугунный, как у памятника на Малаховом кургане. Знать, судьба: перед тем, как получить пулю, еще и пройти через все муки застенка, а каково это, он знает по своему опыту. В тридцать восьмом за боевого товарища заступился первый красный офицер Ворошилов. Петров уже видит, как Мазепы лик терзает кат.

Но со стороны все выглядело иначе. Попытка застрелиться в его положении — поступок достойный офицера, а девчушка молодчага, заслужила свое спасение.

— Кто ты? — спросил Петров, и без того смутно догадываясь.

— Му-у… — замычала Нома, как ей было велено.

III

Лягушка раздувалась, не желая отставать от братьев по оружию, наследовавших древним германцам их суровую славу: и мы тоже били римлян, когда были даками. Потомки германцев заостряли мужеством ретивóе, прогуливаясь в аллеях Городского сада, кто держа на перевязи руку, кто держа в руке палку — сюжет для «Вохеншау», недельного киножурнала. Ну а потомки даков обеспечивали покой и порядок на курорте: с наступлением комендантского часа охотились на зайцев, трепетали подпольщиков, проверяли документы у мужчин, заводили шашни с женщинами.

Про Марусю судачили — вообще-то судачат в Судаке, в Евпатории сплетничают — что была Маруся секретуткой у Ибрагимова и дочка от него. Так ее и звали: «дочка Ибрагимова», как будто имени у нее не было. Чтоб не продолжилась династия дочек в подоле, мамаша держит ее в ежовой узде: не то что нельзя в солдатский дом на танцы, где румынские пилотки кружат наших дивчин — белого платья не сошьет девке, по набережной пройтись. Грабли всех родителей: неправильно толкуют поговорку «подальше положишь, поближе возьмешь». Дочерям Евы запретный плод сладок.

Евпатория представляется «нерезидентам» (словечко из лексикона оккупации) курортным местом, где всё заострено на курортниках. Холопская психология как муниципальная черта. Что за ложь! Прямая обида для патриотов малой родины. Но ложь на длинных стройных ногах притягивает взоры. Подвиг их родного города сознательно замалчивался в пользу Севастополя. Слыхали ль вы о евпаторийском десанте прежде, до появления «Черных бушлатов», компьютерной игры по песне Высоцкого, напетой на магнитофон? И только теперь, когда слово «Крым» стало лакмусовой бумажкой для произносящих его, евпаторийский десант сделался еще одной из ярчайших страниц героической эпопеи по имени ВОВ.

В первые январские дни на развалинах порта высадился десант морской пехоты — семьсот человек с коренным евпаторийцем во главе. К ним прибавились жители. «Голос Крыма» опубликовал заявление оккупационных властей: «Подавляющая часть населения поддерживала немецкое главнокомандование, но часть жителей злоупотребляла нашим доверием. Вследствие такого нечестного поведения они лишили себя защиты международного права. Их дома были разрушены, а сами они расстреляны». Целью десантников было оттянуть силы немцев от Севастополя, приняв удар на себя, и это им удалось. Чтобы вернуть Евпаторию под свой контроль, командованию одиннадцатой армии пришлось снять с севастопольского фронта и направить сюда значительные подкрепления.

Пали все — как при Фермопилах. Буря разметала маневрировавшие поблизости от берега суда, а немецкие танки, пришедшие на смену быстроногой румынской береговой батарее, довершили то, что не удалось стихии. Пленных расстреливали, добивали раненых. С теми, кто укрывал уцелевших, расправа была скорой. Маруся видела, как десятками свозили на Красную Горку. Поэтому, когда она обнаружила под своей кроватью конопатого парня в тельняшке, у нее от ужаса, как у падающего в бездну, схватило дыханье и зрачки расширились.

— Ваша дочка меня пустила, — он боялся, что она его сдаст: «Домнер полициану, — и пальцем на окно: — Большевик».

Скотина, спрятала его.

— Где она?

— Сказала, принесет поесть.

Маруся вышла, на кухне никого. В квартире жили еще две семьи, обе русские. Стала ходить взад-вперед перед домом, черные мурашки не по спине бегают, а в глазах. В Евпатории ей удалось устроиться в санатории, куда ездила по путевке. А до того они жили… да где они только ни жили, заметая следы… Накануне тяжелых привезли, и Маруся всю ночь на ногах. Каждую минуту несется: «Швестер!..».

Мысли несутся по небу, как рваные облака… Вот она! Идет.

— Я тебя в дом не пущу, поняла? Дери отсюда, куда хочешь… — переводя дух: — Иди к Фаине, скажешь, что комната мне срочно понадобилась. И что у меня есть для нее на примете кое-кто. Давай, чтó принесла? — взяла сетку, не глядя. — Ну, уходи, уходи же.

Вернувшись и нырнув к себе, Маруся поняла, что такое счастье: удрал! В комнате было пусто… Нет, под кроватью. Велела там оставаться и туда еду просунула — а вдруг кто войдет.

— Я скоро. Раздобуду только, во что переодеться. Если что надо, за занавеской ведро.

Но уйти ей никуда не удалось, в дверях стояла «дочка Ибрагимова».

— Сама иди к Фаине… Я никуда не пойду. Можешь сказать… можешь сказать… — она ловила ртом воздух, ее душили рыданья, — что мне понадобилась комната. Гриша, вылезай. Ты не собака, чтоб с полу есть.

Маруся смотрела на них, стоявших рядом. Она подле него, как часовенка подле колокольни. Под задравшейся на животе тельняшкой все сизое от густой татуировки. Уголовник, что ли? Весь десант из уголовников? Она была недалека от истины: не весь, но добрая половина состояла из заключенных. «Так что так», — произнесла бесстрастно, как это сделал бы прибор. Посмотрела на стыдливо набросанное тряпье на дочкиной постели. «Так что так. Только ночь с ней провозжался, сам наутро папой стал…».

— Ему в квартире нельзя. Зáвтра выдадут.

«Зáвтра» это прямо как «после дождичка в четверг». А через два часа не хочешь?

Есть разница между наказанием и «чтоб другим неповадно». Грише приказано было пленных не брать и самому в плен не сдаваться — ну так их в плен и не брали. Можешь быть хоть сто раз ни при чем. Считай себя жертвой дорожно-транспортного происшествия со смертельным исходом.

Спустя два часа. Черным-черно от униформы: двое русских, остальные татары. «Домнеры», те остались снаружи. Снаружи же и любопытствующие: на лицах немой страх, прячущий сострадание. Но и неприязнь: из-за таких вот… У детей на лицах написан интерес, им и крылышки у мух отрывать интересно. Татары не монголы, это только в школах учат, что татары — монголы, в отличие от монголов, у татар на лицах все написано: наша земля, наша вера. Татарка из соседнего дома, когда их выводили, шагнула к полицейскому, коротко что-то по-своему сказала. Тот плечом оттолкнул «дочку Ибрагимова», и уже на голове у нее косынка, и ее нет, всё с быстротою, не оставляющей по себе следов.

Ибрагимов — герой своего народа. А она его дочь, пусть и от наложницы — Ибрагим родил Исмаила тоже от наложницы. Зачать с Ибрагимом или с Ибрагимовым не то же, что с матросом Гришей, который только ночь с ней провозжался, и нате… Из деревни, в которой ее схоронили в косынке, ей пришлось бежать, ведомой тем же Ангелом, что и Агарь.

Девочка родилась прежде времени, но выжила молитвами и заботами супруги настоятеля Всехсвятской церкви матушки Евгении, а также других благочестивых жен. Помещенная в приют Вифлеемских младенцев для детей-сирот и детей, лишенных родительского попечения, она при крещении была названа в честь святой мученицы Руфины, память которой празднуется в середине сентября. С изгнанием врага приют Вифлеемских Младенцев снова стал называться детским домом им. Н.К. Крупской. Следы же матери теряются, вернее, стираются со страниц нашего повествования.

В «Крупской» до двенадцати лет всех, включая девочек, стригли под машинку, иначе было бы очевидно, что имя Руфина, «рыженькая» /сноска: От латинского rufus — золотисто-желтый, рыжеватый./, себя оправдало. А с возрастом рыжеватый цвет светлеет, когда волоски тоненькие, как в законе про колоски: чтоб не смели их подбирать позади жнецов, а кто ослушается, тому горе.

IV

Наряду с линейной перспективой, воздушной перспективой, лягушачьей перспективой и еще множеством перспектив существует перспектива чисел. Я — ноль. Корректнее сказать: ноль это я. Как точка зрения я всегда вне числового ряда. Ближайшее ко мне число единица. Двойка меньше, чем единица. Тройка меньше двойки и так далее. Чем число больше, тем оно меньше. Расстояние делает численность неразличимой, а значит и безличной. («Одна смерть трагедия, миллион смертей статистика».)

Оттого, что Нома крикнула Петрову под руку, последнему удалось и честь соблюсти и жизнь сохранить. «После попытки самоубийства я стал иначе относится к Петрову» (Адмирал Кузнецов). Нома единичка, она дана крупным планом. Ее жалуют своим участием люди, горстями бросавшие батальоны в огонь «страха ради генеральска» — дабы беспримерным числом павших свидетельствовать свое рвение. При оставлении войсками Севастополя — корректней было бы сказать, оставлении войск командованием — Нома не брошена при первой возможности «в набежавшую волну».

Откладываем тысячи километров: Ваенга, аэродром за Полярным кругом, в волосах у Номы наколка буфетчицы. Бывший ординарец Петрова — с его неукротимой шевелюрой, ухватками Кости-моряка и талантом располагать к себе командиров — пришелся по душе одному флотоводцу, и тот взял его к себе. Ординарцы, порученцы — род номенклатуры. «Угождай командиру верною службой, а не кривой дружбой» — гласит солдатская поговорка.

Растущий живот буфетчицы трогал всех, кому она, по-утиному переваливаясь, подавала.

— Здравия желаю, товарищ гвардии майор. Флотский борщ, макароны по-флотски, котлеты по-флотски…

— Заправляй полный бак, Нома. А как родишь, давай его прямо к нам в полк, летчиком-истребителем.

Но армейский капитан, которого она видела впервые, посмотрел на нее с пристальным прищуром.

— Что это за имя такое — Нома?

Она ответила не сразу, сглотнув.

— Ноэминь.

— Так-так, — и повторил, медленно перекатывая во рту толстые гласные: — Но-э-минь, — как смакуют толстую винную ягоду.

Не было печали, черти накачали. И двух месяцев не прошло, а Эля сменил форму одежды на солдатскую. Сапоги достались ему со склада новенькие, а не пудовые, которые после ремонта — из госпиталей. Гимнастерка тоже с манекена снятая — не то что по латкам видно, куда в человека попало.

— Как я тебе?

— Ты какой-то чужой… Моряком ты мне больше нравился.

Она его не ожидала увидеть. Несколько раз уже начинались схватки. С вечера она в поселке Гранитном, где районная больница переоборудована в военный госпиталь, но родильное отделение осталось.

— Немножко повоюем на суше, и снова вернусь на флот. Всех североморцев посылают…

Не всех, не всех. Вице-адмирал мог спасти от живодерни своего двуногого любимца, но после того, как был судим, разжалован — чуть не посажен, он боялся собственной тени. Уже катали во рту толстую винную ягоду, уже не раз доводилось слышать вице-адмиралу: «Иван в окопе, Абрам в рабкопе» — по адресу своего порученца.

Зато и неслыханное ему поощрение: быть отпущенным в роддом у черта на куличках — повидаться с гражданской женой перед отправкой на передовую. Входит. Поверх еще не простреленной шинели белый халат, как ночная рубаха до пят. «Немножко повоюем на суше…»

— Напиши, куда писать… пиши!

Знай она, куда с Кольского полуострова перебрасывают девяносто вторую Североморскую бригаду — это бы не прибавило страхов. В сентябре слово «Сталинград» оставалось Sache an sich — вещью в себе, как говорил вражеский философ.

Многоплодные роды бывают с интервалом от нескольких минут до часа и долее, если надо кого-то там рукой подредактировать. У близнецов вопрос о первородстве не снимается. Кто-то впереди, а другой «держит за пятку», только бы не сцепились подбородками, когда лежат головка к головке.

— Как назовем, мамаша?

Но тут акушерку окликнули, и местная с лицом, как гранитная скала и таким же образованием, стала записывать. Получилось «ахалай-махалай»: Махлон Эликович и Хилион Эликович и мать их Народно-Освободительная Монгольская Армия.

Махлон Эликович слабенький, кило семьсот, из тех, кому Небеса широко открывают объятья. Хилька, десятью минутами младший, потянул на три восемьсот. «Берете?» — «Заверните». — «А Махлона в нагрузку, выживет — хорошо, не выживет — вам же легче. Только намаетесь, не жилец он. Излишки молока будете сдавать в молокосоюз». Марья Львовна Рожанская с тридцать второго года родовспомогательница в тиши полярной ночи. Бог помочь.

Полевая почта заставила себя ждать два месяца и девять дней — ровно столько исполнялось Махаону и Хамелеону (и как только их имена не коверкали), когда Номе пришел треугольник за семью печатями. Пальцы дрожат, никак не ухватить загнутую внутрь полоску.

Здравствуй, дорогая Нома. Мой первый вопрос, кого ты родила и как ты живешь? Если мальчик, то он будет жить в прекрасное мирное время. Но и если девочка, она тоже будет жить в прекрасное мирное время. Поэтому мне неважно, если девочка. Бывают в жизни огорченья, вместо хлеба ешь печенье. Это сказала французская королева своим слугам. Я живу не тужу, хотя фронтовые друзья не могут заменить тебя. Помни, мои руки крепко сжимают винтовку, как они сжимали тебя. Чтобы тебе не было грустно в мое отсутствие, я сочинил для тебя стихи.

Без штанов фашист бежит,
Потерял от страха.
А за ним снаряд летит,
Счас догонит, ха-ха.
Мы не дремлем ни минуту,
Всюду смерть врагу.
Серпом-молотом раздавим
Гадину ему.
Плачет, что теперь мне делать,
Как теперь мне жить?
Моя немка не захочет такого любить.

Помнишь, как мы шли и я тебя поцеловал в губы. Сладкий поцелуй ты не отвергла, и я жду с нетерпением его повторения. Велико мое нетерпение, дорогая и любимая Нома, а пока что я целую тебя в своих мечтах. Твой муж Элимейлах.

У него счастливый номер полевой почты. Если перемножить пять цифр и произведение окажется кратным первой, третьей и пятой, это на счастье. Такая примета. Письма бесплатные, но короткие. «Не болтай!» — строгая женщина в красной косынке работницы приставила палец к губам. А кто в белой наколке буфетчицы, и подавно может обладать секретами, она же слышит, о чем говорят. Нома, бдительность!

Здравствуй, мой любимый Эля. Я тоже живу не тужу. Только пока рожала двух мальчиков. Их имена я не разглашаю, чтобы враги не узнали. Они здоровы, особенно младший, а старший немножко слабенький, младший забрал всю его силу. Но и он прелестное дитя. Не скажу, кто мне это сказал, но тебе было бы приятно узнать. Он спрашивал о тебе и меня угостил иностранной шоколадкой. Понял? Я сказала «Служу Советскому Союзу». Они еще доползунки. Сцеживаю на рабочем месте, а в перерыве доставляю в ясли. Твои стихи мне очень понравились, полные задора и огня, а еще больше понравилось, как мы шли. У тебя получается писать лучше, чем у меня, так и должно быть. Я тоже целую тебя в моих мечтах. Твоя навечно, Нома.

Ответ долго не приходил, и страшно было думать почему. Говорят, похоронки присылают по местожительству. А когда оно на временно оккупированных территориях? Или семья в эвакуации? А если не расписаны, ей что, вообще ничего знать не положено? Нет, говорят, кто с детьми, то при совместном проживании наравне с законными женами. А когда поженились на войне? Она обращалась, ей обещали помочь. Очень много без вести пропавших.

И тут сразу две треуголки. На обеих адрес незнакомым почерком. Набросилась как сумасшедшая.

Здравствуйте, Нома. С прискорбием извещаю вас, что в палате, где лежал Елимелех, разорвался снаряд. Ищите утешение в Боге и своих сыновьях. Рядовая медицинской службы Надежда.

— А-а-а… — затянула Нома. И все громче, протяжней: — А-а-а-а…

Люди жили в первобытно-общинном мире, друг у друга на виду, не отгораживаясь. Сразу поняли.

— А это что? — спросила одна, увидев непрочитанное письмо. Надежда? Нома не в силах была читать, и кто-то это сделал за нее:

Здравствуйте, Нома. Пишет вам Надя, медсестра. У вашего мужа временная потеря зрения. Он сейчас на излечении в госпитале. Он просит сообщить вам, что чувствует себя хорошо, скоро поправится и, может быть, получит отпуск. Он мечтает увидеть своих сыновей, а нет, так хотя бы обнять вас. Он также желает вам доброго здоровья и просит поцеловать за него сыновей. Медсестра Надя.

(окончание следует)

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.