©"Заметки по еврейской истории"
    года

Loading

В пору социалистического патернализма сефардов называли «фрэнками», а законоучитель в кипе и помыслить не мог о портфеле министра внутренних дел. Зато лошадка могла застрять на тель-авивском перекрестке, и ни тпру ни ну. А по Иерусалиму пастух гнал отару овец. В правительстве мало кого волновала генетическая составляющая выходцев из России. Хочешь быть евреем, будь им. Главное, что они не черные, не фрэнки, которые роют корни Рабочей партии.

Леонид Гиршович

КНИГА Р.

(окончание. Начало в №7/2021)

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

I

Леонид ГиршовичНа майском ветру колышатся знамена побед. Начало современности. Альбом для раскрашивания. Дети раскрашивают неряшливо: дикобраз штрихов посередке –обагренные кровью знамена, обагрено чуть-чуть. А вот тебе небо. Синий карандаш не покрывает и пятой его части. Хилька расчеркал свой альбом за полчаса.

— Ты думаешь, я тебе буду каждый день новый покупать?

Хилый близнец полная ему противоположность: синюшный, с белыми губами. Но Хилькиной гиперактивности хватит на двоих.

У Номы была справка, что она участница обороны Севастополя, и другая — что у одного из близнецов врожденный порок сердца и здешний климат ему противопоказан. Она выхлопотала разрешение переехать из зоны вечной мерзлоты в Крым, куда «самостоятельно въезжающих» не больно-то пускали и уж подавно не на том основании, что здесь родина. Именно в Крыму, в Ялте, это слово обрело новый смысл: родина там, где хорошо для хороших и плохо для плохих. Кто в мире плохой, трем договаривающимся сторонам было ясно. Не договорились только, кого считать хорошим.

По счастью, Нома не в одном эшелоне с многочисленными колхозниками – заселенцами обезлюдевших аулов. Она попадала под указ «О размещении репатриируемых» и сразу получила прописку: поселок Кожедуб Симферопольского района в доме семь по улице Партизанской, общежитие «Семейное». Устроилась уборщицей на санэпидстанции — ее еще называли «газовой атакой», и кем-то было написано мелом на двери: «Без противогаза не входить». Не будем преувеличивать опасность. Для живущих поблизости это было свое, родное, запах, без которого чего-то не хватает.

Отведя детишек в садик, Нома шла в «газовую атаку», а в обед успевала снова сбегать покормить их. За нянечками нужен санэпиднадзор, а то сами все сожрут. Им объедать ребенка, что козе кору. Им все сходит с рук. Она помнит эту сумку, куда левой рукой Кирибей насовал и шоколадных наборов, и колбасы. «Иди замуж за меня». В садике еще туда-сюда, придет мать, проследит, а детдом это остров Голодай. В детдоме в Симферополе хищений на десять тысяч. Судят. («Симферопольская правда», репортаж из зала суда.) Симферополь у всех на виду, а отъедь на двадцать километров, там полная безнадзорность. Не доливай пива — я слова тебе не скажу, но круглых сирот морить голодом? Я сама дочь врагов народа, знаю, что говорю.

Для Номы торговля пивом — высшая ступень в социальной иерархии, выше только райское облако и самолеты летают. То, что сумела поменять работу, это начало. Теперь приводит ребятишек и сама в садике остается — подтирать за ними. Синюху не теряет из виду. Раз видит: совсем завалился Синюха, она на руки и в амбулаторию. Без очереди приняли, укол — и, ничего, ожил. К школе немножко выправился, Хильке даже нос утер. Тот — Хилион Лодыревич Лентяйский, а это Махлон Разумеевич Отличник, схватывает все на лету.

Уже Нома гремит на кухне тарелками, и не в Кожедубе, а в самóм Симферополе. Жилищные условия будут похуже, зато перспектива роста: поближе к нам Симеон Богоприимец — маленького росточка, а Младенец на заднем плане величиной с Гаргантюа. Обратная перспектива. Какими только ни бывают перспективы! Например, перспектива получить хороший срок, как директор детского дома им. Крупской. Его замше дали пять и выпустили досрочно с чистой совестью. Совсем чистою совесть не бывает, как и посуда, которую Нома полоскала в теплой мыльной воде, а протирала серой тряпицей напарница. Нома жаловалась ей, что спина болит.

— На крайнем севере застудила. Ночь и ночь — сутки прочь. Я тоненькая была, а выглядела, как сейчас. Теплые штаны, на них еще штаны и еще штаны — под платье.

— Это у тебя холод из поясницы выходит, — сказала напарница.

— Вот тут все ноет, — Нома встала и показала где. Потом продолжила есть. Кто при столовой, пусть судомойкой, пусть поломойкой — с голоду не помрет. Макароны с подливкой, борщ флотский — всегда, пожалуйста. Ребятам можно было что-то принести, первый в сезоне огурчик. Витаминов-то раньше не видели.

— Сходи проверься.

В женской консультации сказали, что у нее нормальное женское воспаление. Прописали лекарство. И еще сказали, что лучше воздерживаться пока.

«Пока…» Двое детей, одна комната на две семьи, одеться привлекательно не во что. Было когда-то платье с бантом, были две блузки, еще кофточка. Подарок флоту от союзников. Все продано. Да и не налезло бы. Губы накрасишь, а зубов — кот наплакал. И потом она до этого дела непристрастная. Мужчина нужен, чтоб детей растить, чтоб «тáту» им было кому сказать.

Комнату она делила с одной такой Нормой Ильиничной, почти тезкой. У той была девочка. Зачинать девочек от Духа Святого — занятие неблагодарное. Мальчики — ладно, выбьются в люди, кому предначертано. Это с девчонками беда. А бесплатные аборты запрещены. Но если выигрышный номер попался, будет рожать от мужа, в шелках ходить и есть на золоте. А парень должен сам пробивать себе дорогу.

Норма Ильинична — учительница пения. Свезла дочку на смотрины в Ялту, та спела кому надо, и ее взяли сниматься в кино. Им и комнату в Ялте выделили, а к Номе никого подселять не стали. Жилищные условия улучшались. Сказал же Молотов пленным немцам: «Домой не уедете, пока Севастополь не отстроите». А где Севастополь, там и Симферополь.

Она сдает часть комнаты иногородним. («Строительно-монтажное управление номер три снимет комнаты и части комнат для иногородних. Обращаться по адресу…») Для жильцов она Нома Ильинична. Известно, что губы тянутся к губам, а деньги тянутся к деньгам. Нома уже работает в системе общепита Сталинской железной дороги. Начинала вокзальной официанткой, вспомнила молодость: наколка, беленький передничек. Потом пошла на панель, по выражению начальницы — той самой замши, что объедала кору с деревьев, прежде чем выйти по УДО. Нома нашла с ней общий язык. Когда никто их не слышал, они переходили на мама лошн[1], вытоптанный врагами, презираемый своими.

Перспектива работать на панели сулила высокие заработки. Голосом диктора радио: «Требуются швеи-мотористки, оплата труда от семисот рублей и выше». Усмехается в усы: у нее будет хорошо повыше. Дома радио всегда включено, даже когда просто тикает. Вечером «Театр у микрофона»: «На бойком месте». К ней это подходит и не подходит. Не толстая тетка Нома сидит на бойком месте, а бойкое место там, где сидит Нома. На бочке стилизованный хлебный колос и большими буквами «Пиво». Ниже: «Часы работы: с 14 ч. до 22 ч.». Случались недоразумения: «Граждане, больше в очередь не становиться!». Нет, он все равно становится. Нома выходит из себя: «Я вам не отпущу, гражданин, можете не стоять». А гражданину палец в рот не клади: «Часы работы указаны по московскому времени». Она теряется, она не знает, сколько сейчас в Москве.

На случай серьезных недоразумений у нее был свисток, но жаждущему — море по колено. В дальнейшем установили пивной ларек. Помимо того, что ларек хранил ее от разных неприятностей, он имел одно решающее достоинство: больше не привозили на прицепе бочку заводского разлива. Приезжала автоцистерна, от нее шел шланг, и все держалось на честном слове, ручательством которому открытка «Оборона Севастополя» с картины Дейнеки. И прибита табличка «Требуйте долива после отстоя пены» — видится гражданин с квадратной пастью: «Держите меня, а то я за себя не отвечаю».

Когда учительница с девочкой съехали, перед Номой стал вопрос такого порядка: предпочтительней сдавать мужчине или женщине? Ее собственное мнение разделилось. Исходя из себя, предпочтительней женский пол: и для большего взаимопонимания, и убирать будет свой уголок, а не пьяная являться. Но исходя из того, что Махлон и Хилион вымахали, это дразнить их чужой занавеской. У Хильки и так вся простынь в слониках, лучше б учился. Их бы соединить, его и Синюху, у которого разряд по шахматам. Ошибка природы, что парой родились, должен был один. Паре хорошо сдавать: дополнительно взимаешь за амортизацию кровати. Но супружеская чета, как многоплодная беременность — заглянет в кои веки раз. Чаще попадаются одинокие мужики с голыми бабами под майкой. Освободившиеся из мест заключения. Она их не боится. На грозный окрик: «Требуйте долива после отстоя пены» наш ответ: «Храните деньги в сберегательной кассе». Хоть весь дом обшарь, ничего не найдешь. Нома держала деньги на книжке, помня реформу, когда курортники продавали часы с руки, чтоб вернуться домой.

II

— Руфима?

Любой логопед скажет, что шевелить губами проще, чем тыкаться кончиком языка в щелку меж передних зубов, которых и не досчитаешься еще. Поэтому пишется «Руфина», а говорится «Руфима». Упражнение на дом. Прочитайте, глаголы неопределенной формы поставьте в повелительном наклонении: «Стащить коробки к Антону Павловичу. Поехать в Трудовое. Помочь Вере Васильевне на огороде. Сказать Номе Ильиничне…». Упражнение сделано.

Когда Руфина поздоровалась на светофоре: «Здравствуйте, Дора Исааковна» — бывшая замша сразу ее узнала.

— Руфима? Тебя не узнать, большая.

Дора Исааковна помнила ее ребенком. Жиденькая, бесцветная. Очень послушная. Как сектанты: хочет жить в покорности. На сектанток в лагере она насмотрелась. Тот же взгляд книзу, будто кто отчитывает.

— Как живешь, Руфима?

— Работаю в строительно-монтажном управлении номер три, в малярно-отделочной бригаде.

— А хочешь перейти на другую работу? — хотела спросить, есть ли кто у нее — и не спросила. Из жалости.

Оформили Руфину на хлеборезке точильщицей. Весь в искрах вращал ногой наждачные жернова человек чернявого вида в огромной кепке, а в расчетном листе это была Руфина. Однажды он повесил на плечо свой станок — ушел и не вернулся. Тогда ее перевели на новую работу.

— Нома Ильинична, Дора Исааковна послала сказать, чтобы с четверга вы ушли на больничный.

Это был запоздалый отзвук того громкого дела, когда расстреляли директора сети ресторанов Приднестровской железной дороги — после XXII съезда ее переименовали. Дора Исааковна — битая птица, а подранка пуля не берет. К ней нечаянно нагрянуть могла только любовь, ко всему прочему стреляный воробей готов, включая ревизию.

Нома прибралась, как перед смертью. Ударившись затылком об асфальт, она была увезена на скорой помощи с первоначальным диагнозом «сотрясение головного мозга (врачиха на скорой получила свой гонорар). После обхода этот диагноз подтвердила завотделением. Сотрясению мозга подвержены мужчины по пьяному делу — женщины подвержены побоям, что тоже ведет к сотрясению мозга («Коля, только не в живот!»). Нома — единственная в палате, кто поскользнулся на панели.

За те три недели, что она пролежала в больнице, Хилька успел расписаться. Заявление в загс они подали на следующий день после несчастья с мамашей, а зарегистрировались в канун ее выписки. Придя с бельевым узелком домой, Нома увидела в своей кровати бесстыжую лахудру и сына, слоняющегося в трусах по комнате.

— Это Орфа, моя жена.

— Здравствуйте, — сказала Орфа вызывающе, готовая к бою. Выставив нижнюю губу, она сдула упавшие на глаза волосы.

Волосатая, как чёрт. Лохмы на подушке не умещаются. У Номы так застучало сердце, что хоть обратно в больницу ложись. Сам собою и решился вопрос, кому сдать угол, петушку или курочке. Хотела семейную пару? Ну и получай.

— А где Махлон?

— Я тут, — из-за занавески высунулась голова.

— Орфа… — поморщилась Нома. — Что за имя такое…

— А у вас у самой какое?

— Орфа, Орфея, — сказал Хилька. — Это греческое.

Орфа закончила парикмахерские курсы — прекрасная профессия для девушки. «Себя подкарнать не может», — ворчала Нома, свекрови положено. Хилька — дурак-дурак, а выбрал жену толковую. Но ей тоже грех жаловаться. Не пьет, не бьет. Что в институт не поступил? Ну и сидел бы с книжками, как его брат. Да я с пива имею больше главного инженера. Войдешь в дом — румынский гарнитур, ковер, на столе чешская хрустальная ваза, на стене картина в раме: перед зáмком, обняв за длинные шеи двух лебедей, проплывает рыцарь, а из окна на него смотрит дама сердца. Им дали панельку, когда бараки на снос шли.

Нома вздыхает: не вечная она. Случится с ней чего, поскользнется на асфальте — Хилька еще справится, а Синюха? О нем ктó позаботится? И она решила кто.

— Руфима, у тебя есть кто-нибудь? — то, о чем Дора Исааковна спрашивать не стала.

— А зачем?

— Затем. Вот что, Руфина. Один сын у меня женатый, а один — нет. Выходи за него замуж. Ты видела его когда-нибудь?

— Нет.

— Увидишь. Он человек нетребовательный, не будет тебе обузой. У него пенсия по инвалидности. Махлон — сердечник. Ну, что скажешь? Пропишешься у меня в двушке, получите отдельную комнату.

— Хорошо, Нома Ильинична.

— Мы теперь не чужие, зови меня на ты: тетя Нома. Я тоже дочка врагов народа. Знаю.

Распределились честь по чести: сыновья с невестками спят в комнатах, Нома на кухонке — хоть и без мягкого знака: не уместился, но диванчик встал (Ушаков категорически настаивает на избыточности здесь мягкого знака). Невестки — не лентяйки. Одна польку танцует ножницами: «Как будем стричься? Бокс, полубокс, под польку? Канадская сорок копеек». Руфина — корабельная старшина по особым поручениям, Элимейлах одобрил бы такую сноху. Махлон заочно окончил Днепропетровский институт путей сообщения. Защитился: «Прокладка железных дорог в условиях Заполярья». Хилька — инструктор по спортивной ходьбе в Клубе Водника.

Салгир высох, там можно проводить состязания по спортивной ходьбе. Все живое жаждет, оно жаждет пива. Стоит бычок качается: сейчас я упаду… Кто лежит на тротуаре без признаков жизни, того вволакивают в казенный транспорт, вымещая на трупе все, что на душе. У милиционеров багрово-красные лбы, под фуражками слипшиеся волосы. Милиция взопрела.

Прибегает Руфина:

— Тетя Нома! Тетя Нома! Махлошу увезли на «скорой»!

Под разочарованный глас народа ставень опускается и закладывается железной перекладиной с замком.

— Я сейчас.

Синюха в маске, подключенный к кислородному баллону. Без памяти. В ногах стул: пустили посидеть. Дышать нечем — все окна настежь, во фрамугах жужжат мохнатые доисторические вентиляторы. Доктор в белой шапочке на завязках говорит:

— Тридцать лет для него — совсем неплохой результат.

Рожанская, многолетняя акушерка на зоне, после родов сказала: «Не выживет — вам легче».

Доктор вышел. Нома сидела, сложив на животе руки и смотрела на сына. Вдруг он открыл глаза. Первая мысль: «Неужели произошло чудо?» Он был мертв.

Говорится обычно: «Что вы хотите, больной от рождения». Так, словно это дает право предъявлять претензии, когда умирает тридцатилетний крепыш. Спустя десять минут-четверть часа прибегает Орфа с криком: «Хилечка!.. Хилечка мой!..»

Жара такая, что жители Симферополя срывали с себя одежды и бросались в городские фонтаны. Это не поощрялось, но Хилька не был единственный, кто с разбегу прыгнул в фонтан. От желающих освежиться не было отбою. Брызги стояли стеной. «Чего это он?» — спросил какой-то подросток, указывая товарищу на неподвижную спину с раскинутыми руками. «Это он дыхание замеряет». Хилька захлебнулся.

Рыданья смешались. В одном гробу не хоронят, а в одной могиле — да. Бог дал и Бог взял синхронно Махлона Элимейлаховича и Хилиона Элимейлаховича. Махлона Разумеевича и Хилиона Лодыревича.

III

Еще при них — если быть совсем точными, двумя годами ранее, чем пробил час их жизни — ленинградская газета «Смена» сообщила о предотвращении вооруженного угона самолета на аэродроме «Быково». Центральная печать тогда планово промолчала: происшествие местного значения, успеется, не сразу на полную мощность. Опять-таки раздел уголовной хроники — атрибут желтой прессы. Со страниц наших газет звучит порой иронический голос фельетониста, предвосхищающий репортаж из зала суда, но это «суд, встать, идет». Проведенная в аэропорту «Быково» операция дала осложнения. Хирургия — не панацея.

Будущее нельзя отменить, поэтому смерть сыновей повернула все задом наперед. «Наше будущее, где наше прошлое», — был Номе голос. Ее детство ярким не назовешь. Но первые ростки сознания, но трепетная ботаника памяти всегда наделены радостным цветом. Нома инстинктивно заслонилась этим прошлым, как инстинктивно заслоняются локтем от удара. Почва, из которой пробивалось ее «аз есмь», была нездешней, унесенной на подошвах башмаков. Палестина, откуда приплыли ее родители, сомкнулась с другим словом, бранным, тайно влекущим, как все срамное: Израиль. «Отъезд», «ехать» — слова, ставшие паролем. По ним узнавали друг друга члены тайной организации, участие в которой приписывалось вестимо кому.

Согласно регламенту надлежало представить в авир (зачеркнуто и переправлено на ОВИР) характеристику от пивного ларька. Дора Исааковна разоряется почем зря:

— Чего надумала! Характеристику подавай ей. Из-за таких вот все наши цурэс. Тебе на жизнь здесь не хватает? Думаешь, вас там ждут? Ко мне из-за тебя потом с проверками явятся. Да катись в свой Израиль, там тебя замуж возьмут. На твое место фоньку-квас посажу, чище будет воздух.

Сразу после ХХ съезда честные коммунисты-ленинцы были реабилитированы. У других курс реабилитации затянулся. Сталинская железная дорога уступила место Приднестровской, когда Ноэминь Эликовну высшие судебные органы уведомили о реабилитации ее родителей — отца, с которого детская память сняла скальп, и матери, знатной свинарки, нежнейшей со своими нежно-розовыми детками, нежели с дочерью: за Номку путевкой в санаторий не наградят и почетной грамоты не удостоят.

Место рождения родителей не какие-нибудь Гореличи, а Палестина. Это придает вес приглашению — вызову от сомнительных родичей. Еще одно слово, «вызов», обогатилось острозлободневным смыслом. Выстроилась цепочка: вызов — виза — отъезд. Прототип пресловутого: «чемодан — вокзал — Израиль».

Свекровь с невестками продолжали соображать на троих свою двушку. В одно прекрасное утро свекровь сказала им:

— Я уезжаю. Я так решила. Родить вам новых мужей я не могу. А и могла бы, пока они вырастут, станете как я. А вам надо свою жизнь устраивать. Вы остаетесь при жилплощади. Можно разменять квартиру, обстановку поделите. Люди берут с собою, что нажили, а я все вáм оставляю — за то, что были хорошими женами моим сыновьям, а мне — хорошими дочерьми. Ничего с собой не беру.

Начался рев — как сказано, «они подняли вопль и стали плакать». Орфа поникла головой, уронив власы на глаза. Руфина наоборот: свои жиденькие волоски убрала со лба, словно подбирала их за жнецами, глаза подняла, что было ей не свойственно.

— Тетя Нома, не прогоняй меня. Куда ты, туда и я.

Что-то забрезжило у Номы в памяти: предрассветная сукровица, автобус без сидений, скачущий по ухабам: куда он, туда и ты.

— Тетя Нома, я с тобой. И где ты будешь жить, там и я буду жить. Народ твой будет моим народом и твой Бог моим Богом, — сектантка… глаза ее сверкали, она даже показалась Номе красивой. — А Орфея одна в двушке, кто хочешь на ней женится. Они с мужем будут в одной комнате, а у детей будет своя.

Попасть в отказ нам не грозило, разве только прикроют выезд — перекроют «авир». Для этого еще не созрели предпосылки. Рука Москвы еще не разворошила Афган палкой. У пилотов в наушниках еще не прозвучала команда «курс на Кабул», за окном Хельсинки.

Сто восемьдесят долларов подъемных — это все. Ехали двумя дурами, по мнению одномаршрутников, до упора использовавших перечень разрешенного к провозу. Безбедное проживание в Израиле должны были обеспечить полукилограммовая банка икры антрацитовой, десять подарочных изданий «Слова о полку Игореве», изделия хохломы, гусь хрустальный, завернутый в необъятную норковую шубу, за которую дщери иерусалимские выложат любые деньги. Если что и объединяло любителей гжели и хохломы с таможенниками в Чопе, так это презрение к тем двум, что ехали налегке. Таможенники рассказывали женам, а те передавали дальше, что евреи уезжают и везут, везут, везут… И эхо разносило по всей стране: «Везут, везут, везут…».

В Вене их окружили автоматчики и повели по перрону, уже не в первый раз такое. Усадили в автобус и повезли в лес. В том лесу за бетонным забором со спиралью колючей проволоки пóверху размещался филиал Израиля. Тонкорукие смуглые юноши в просторных блузах изъяснялись на языке капитана Немо. Рядом с ними вольнонаемные женщины из местных напоминали сбитые сливки.

После проверки автобус въехал за ворота и остановился. На флагштоке флаг, при виде которого начинает щипать в носу. Их приветствовал некто с сердечностью массовика-затейника.

— Шалом, дорогие. Меня зовут Мошé. Через несколько дней ваша нога ступит на родную землю…

Ближе всех к нему стояла Нома. Ей показалось, что он ненароком бросил взгляд на ее босоножку, которую деформировала косточка на ноге.

— Сейчас вам покажут, где вы будете спать, выдадут гигиенический пакет. А потом будем есть, танцевать и веселиться. Вы семья? Вам сюда. Мама с мальчиком тоже с вами, — он сверился со списком. — Как тебя зовут, Толик? В Израиле будешь Нафтали. Ага, а вы мама с дочкой… ах нет, девушка — вдова вашего сына, тут так стоит. Руфина? А Ноэминь это вы? Очень хорошо. Наоми и Рут. Вот ваши кровати.

Кормили так, что было не до воспоминаний о котлах египетских с макаронами по-флотски. Это по ним горевали евреи в пустыне, ропща на Моисея, которого в Израиле будут звать Моше. И полно бананов на столе.

С Наступлением темноты — «с появлением первой звезды» — сидели у костра и пытались подтягивать за Моше, который пел «Эрец Исраэль яфа» («Земля Израиля красивая»), раздувая меха аккордеона. Потом хлопали в ладоши, скандируя: «Эль-Эль Исраэль!». Филиал Израиля? Или это его агитпункт поры социалистического строительства?

IV

В пору социалистического патернализма сефардов называли «фрэнками», а законоучитель в кипе и помыслить не мог о портфеле министра внутренних дел. Зато лошадка могла застрять на тель-авивском перекрестке, и ни тпру ни ну. А по Иерусалиму пастух гнал отару овец. В правительстве мало кого волновала генетическая составляющая выходцев из России. Хочешь быть евреем, будь им. Главное, что они не черные, не фрэнки, которые роют корни Рабочей партии. А русские еврейские или русские русские — они свои, это голоса за нас, социалистическое пополнение. Поэтому чиновник долго не раздумывал, когда новоявленной Рут в графу «вероисповедание» вписал «иегудия». И твой народ будет моим народом, и твой Бог будет моим Богом.

Их отправили в Кирьят-Тивон.

— Это почти что в Хайфе, вам там будет хорошо.

Что такое хорошо, а что такое плохо? Для «коренных ленинградцев» (якобы такие бывают) Кирьят-Тивон — дыра несусветная, а для двух одиноких репатрианток из тмутаракани это «почти что Хайфа». Хостелем обеспечили. Ходите себе на курсы да хавайте бананы, пока они у вас из ушей не полезут. («У вас в ушах бананы». — «Говорите громче, у меня в ушах бананы».) Если в ком-то Всевышний и был заинтересован, то вас он вывел из Египта действительно по великой милости своей. Очень ты ему нужна, Наоми. Ты, что ли, знаешь, кто такой Смоктуновский? Ты ходила на концерты Рихтера? Да и что ты умеешь делать — не доливать пива после отстоя пены? А ты, Рут? К чему пригодна ты — подлизываться к Господу Сил: кроткая я, кроткая. Знаем мы этих кротких, читали.

Стали приходить счета за воду, свет — поди разбери за что. Видишь астрономические числа, и всегда на конце мелкая монетка — соломинкой, что переломит верблюду хребет. («Так то ж верблюд, то ж не я». — «А вы докажите». А как докажешь, когда Нома Эликовна — тварь бессловесная. Здесь проще договориться по-арабски, чем на идиш.)

По пятницам Рут всегда что-то перепадет на рынке. Ее уже знали. «А, эта русская…» Она привозила домой полную тележку дареных овощей, фруктов, целлофановых упаковок куриной колбасы. Иногда помогала с уборкой и тогда в придачу получала денежку. Как-то подталкивала за Мохаммадом тачку с арбузами, и владелец автомобиля с кузовом вопросительно покосился на нее.

— А, это русия… — сказали ему.

— Замужем за арабом?

— Я не замужем, — возразила Рут. — Я вдова. После смерти мужа я с его матерью приехала сюда.

— Со свекровью вдвоем?

— Я ей — как сын.

— Если хочешь, можешь работать у меня в мошаве. Бейт-Лехем а-Глилит (Вифлеем Галилейский). Спросишь Боаза. Меня знает каждый. Поняла?

— Да, адони.

Дома сказала свекрови, что нанялась на полевые работы. Чтоб не тратиться на автобус, которого еще и ждать неизвестно сколько, на рассвете отправилась пешком. До мошава шесть остановок. Меньше чем за час дошла до Вифлеема Галилейского.

— Дом Боаза? Вон видишь башню? Если он еще дома. А нет, так он в поле, иди туда, — «башня» на иврите будет «чубчик», легко запомнить. Много слов похожих. «Будка», например, так и будет «будка».

Большой, сложенный по старинке из массивных камней двухэтажный дом с круглой угловой башенкой. Таких здесь много. Еще сохранились выбитые готическими буквами изречения, и в каждом слово «Gott», вроде как «Надейся на Бога», но без дерзкого «а сам не плошай». Некогда Вифлеем Галилейский — образцовое немецкое хозяйство, где жили набожные немцы-пиетисты, именовавшие себя «темплерами» — на манер средневековых тамплиеров, судьбу которых разделили[2].

На колокольчик, тоже трофейный, никто не отозвался. Пошла куда ей указали — там начинались поля, колосился ячмень. Она сразу же узнала «додж», а хозяин узнал Рут.

— Нашла?

— Да, мой господин (адони).

— Сейчас он тебе все покажет.

Звеньевой поставил ее отбирать колосья. Дал холщовый мешок и объяснил как:

— Чтобы зерна были не рыхлые и чтобы не меньше пяти. Можно поникшие. Ты должна почувствовать тяжесть в руке. Вот так. Встряхни. Иди на середину поля, к ним.

Но ее окликнул хозяин:

— Кто в поле работает с непокрытой головой? — он достал из машины панаму. — Надевай. А где вода? — он дал ей флягу в чехле на ремне. — Потом вернешь.

Тем же, что и она, были заняты еще с десяток женщин в повязанных по-арабски платках. Подошел звеньевой, запустил к ней руку в мешок. Ничего не сказал, только кивнул. Ближе к полудню стало так припекать, что без шапки — ой-ё-ёй! Показался трехколесный мотороллер-пикап:

— Кадима охель! Халас![3] Обед!

Сложив мешки на краю поля, все уселись под навесом за стол, на котором стояли две большие кастрюли и горка пластмассовых тарелок. Рут зачерпнула уполовником перловой каши и поверх положила немножко жаркого. Ела, сосредоточив взгляд на ожоге от неаппетитно погашенной о край тарелки сигареты. Ее товарки шумели, хохотали, на нее внимания не обращали. После обеда Рут сморило. Положив на лицо панаму, она прилегла в тени…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

I

И снился странный сон Руфине. Как будто бы она идет по ячменному полю, а Орфа стрижет ее. Рут, хочет подмести, но ее хватают под руки две женщины: это пряжа, нельзя. Махлон, выздоровевший, загорелый, берет ее под крыло свое.

— Разве ты еще не умер? Ты поправился?

Он молчит, у него грузовичок «додж».

Солнце обожгло край поля… Поле обожглось о край солнца. Приехала арабская машина — забрать женщин. Они ехали стоймя, смешливые, только без колхозных песен.

— А ты что? Ночевать здесь собралась? — говорит «слуга, приставленный к жнецам». Звеньевой.

Рут принесла свекрови дневной заработок. Та сказала:

— Не поискать ли тебе пристанища, чтобы тебе хорошо было? Умойся, намажься, нарядно оденься и пойди туда снова. Но не показывайся ему. Когда же он ляжет спать, узнай место, где он ляжет. Тогда залезешь к нему под одеяло. Но не рядом на подушку, а откроешь у ног его и ляжешь. И он скажет тебе, что делать.

Невестка все исполнила, как научила усыновившая ее свекровь. «Она пришла тихонько, открыла у ног его и легла. В полночь он содрогнулся, приподнялся, и вот у ног его лежит женщина».

— Ты кто?

— Рут.

— Это хорошо, что ты не пошла искать молодых, ни бедных, ни богатых. Не бойся, дочь моя, теперь все будут знать, что ты женщина добродетельная. (У него еще нет причин так говорить. Он еще не знает, что делает богоугодное дело. См. Лавират.)

Наутро она встала прежде, чем они «могли распознать друг друга».

— Никто не должен знать, что ко мне приходила женщина.

— Да, адони.

— Откуда ты?

— Из России.

— Нет, откуда из России?

— Из Крыма.

— Брат моего отца когда-то туда уехал.

— Родители моей свекрови тоже.

— А как их звали?

— Отца — Элик, она Нома Эликовна. Мой свекр, который на фронте погиб, тоже был Элик.

— А мать как звали?

— Ее мать? Я знала и забыла. Я спрошу.

— Авива?

— Да. Кажется, так.

Боаз молчал. Долго молчал. Так же молча вышел, а когда вернулся, в руках у него был пакет.

— У тебя есть во что положить?

Она сняла с плеч свой нарядный платок и связала концами.

— Дашь своей свекрови. Осторожно. Здесь много денег.

— Да, мой господин.

(«И сказал ей: подай верхнюю одежду, которая на тебе, подержи ее. Она держала, а он отмерил ей шесть мер ячменя и положил на нее и пошел в город. А Руфь пришла к свекрови своей. Та сказала ей: что, дочь моя? Она пересказала ей все, что сделал ей человек тот. И сказала ей: эти шесть мер ячменя он дал мне и сказал мне: „не ходи к свекрови своей с пустыми руками“. И та сказала: подожди, дочь моя, доколе не узнаешь, чем кончится дело; ибо человек тот не останется в покое, не кончив сегодня дéла».)

— Я тебя сейчас отвезу, мне тоже нужно в город.

Высадив Рут, он припарковался у Водонапорной Башни, там всегда есть место (когда я буду в Тивоне через несколько недель — я имею в виду наш клезмерский «джаз-банд» — мы там же запаркуемся). Город, прямо скажем, невелик, и ему было до адвокатской конторы, ну, семь минут ходу.

— Моти, есть новости, — после предварительного и не требующего ответа «что слышно?» и «как твое здоровье?». Не входя в частности, он известил двоюродного брата, что приехала дочь Элика… да-да, который уехал в Россию, в Крым… да-да, которая наследует участок земли, у поворота на Звулон.

— М-м… — протянул Моти. — Если она подтвердит свои права, я как старший из ближайших родственников могу выкупить его раньше, чем он будет выставлен на торги… Момент. Она приехала одна?

— С невесткой, вдовой сына.

— Отпадает. Я могу выкупить только часть земли, а вдовья доля будет продана на общих основаниях. Знаешь, сколько застройщики за нее предложат. Нет, я пас.

— Короче, ты отказываешься?

— Может, прикажешь развестись и жениться на этой особе? Ты следующий после меня[4]. Женись, завидная партия. Шучу.

— Но я бы взял ее в жены голую-босую, — вырвалось у него.

Моти не верит своим ушам — он, все понимавший с полуслова.

— Боаз, это серьезно? Ты женишься? Ты?!

— Ты не видел ее. Это небесная звезда.

II

Первое, что я сделал, приехав в Израиль, это сел в оркестр. Как-то Нафтали, кларнетист и каждой халтуре затычка, позвал меня поработать клезмером.

— Сумеешь? «Аз дэр ребе Элимейлах» знаешь?

Золотое правило: никогда не отказывайся от халтур, один раз откажешься, больше не позовут.

— Чего там знать?

Репертуар на слуху: «Семь-сорок», «Купите, койфче папиросн», «Катюша» на веселый лад в мажоре: умпа-умпа. При ресторанах открыты нотные библиотеки. А вы не знали? За пару дней я овладел тем, подо что в витринах сувенирных лавок пляшут фигурки хасидов.

— Поближе они никого не нашли? — ехать надо было в Кирьят-Тивон, это где-то между Хайфой и Назаретом. — Свадьба в Кане Галилейской. В этот раз выпивки на всех хватит?

До Нафтали не дошло. Он сказал:

— Это называется далеко? А как я тридцать лет назад в Бейрут ездил? Ваш Нафтали на всех свадьбах пляшет, от бейрутской до байройтской, — и он поет:

Светлый союз юных сердец
Нежным покровом любовь осенит

— свадебный марш из «Лоэнгрина».

В пути он прояснил мне ситуацию:

— Она русия, он мошавник, ей в отцы годится. Крэзи лав. Там у скрипача роль. Она застенчивая, а тебя не будет стесняться.

Роль заключалась в том, что я должен был не просто играть, но этаким романтическим клезмером.

— Ты скрипач на крыше?

— Да, адони.

Вот она спускается по лестнице, поддерживаемая двумя женщинами. Идущий впереди скрипач как аллегория ее мечты. Ее усаживают на трон цвета свадебного платья. Я играю что-нибудь мечтательное. («„Золотой Иерусалим“ знаешь: „И если ты смычок, то я скрипка в твоих руках“». — «Как не знать».)

Медленно, тоже под руки, словно опоенного, подводят Боаза. Он накрывает ей лицо белым кружевом при двух свидетелях: чтоб не подменили невесту. Затем оставляет ее, а сам в белой ночной рубахе до пят уходит под балдахин, имитирующий спальню — дожидаться невесты. Две женщины вводят ее туда, впереди я со скрипкой. И я же семь раз кряду обхожу с нею кругом зачарованного жениха. После чего он откидывает фату: это она!

Только тут я уступаю место ребе. Одним из двух свидетелей дважды во всеуслышание зачитывается ктубá, брачный договор — для нее по-русски, ничего не должно укрыться от ее понимания. Так в дни Храма на понятном всем арамейском читалась ксубо — ксива:

— Нашими собственноручными подписями скреплено, что этот человек, Вооз сын Салмана, сказал женщине именем Руфь, дочери Гибора: стань мне женою по закону Моисея и Израиля, и с помощью Всевышнего я обеспечу тебя пропитанием, одеждою и чтить буду тебя, как это заведено у мужей израилевых.

Выжидающе поднят указательный палец невесты. Жених нанизывает на него кольцо и, топнув ногой, разбивает сосуд, из которого они пили. (Знают ли язычники, что бьют об пол бокалы в память о разрушенном Храме?) Одновременно жених подает этим знак гостям: «Веселитесь! Гуляйте! Музыканты, играйте, вам за это заплатят больше, чем три зузы»[5].

Еще до начала брачной церемонии какая-то гостья издала свадебную трель языком по способу ханаанских жен — так в предвестье праздника, не утерпев, запускают шутихи. Но когда началась церемония на сцене под хупóй — балдахином брачного ложа, всё торжественно стихло. И вот теперь ударили в тимпаны, заиграло наше трио: скрипка, кларнет, синтезатор — и все пустились, что называется, в пляс.

Не польские хасиды в белых чулках и шелковых халатах, где мужское и женское разделено стеной, и не тель-авивская жирная публика с лакированными прическами, но тот хананейский сельскохозяйственный мишмаш, который отвергает два тысячелетия рассеяния: наше будущее там где наше прошлое. Несколько человек, остриженных по-военному, пляшут хору, обнявшись за плечи и лбами касаясь друг дружки. Змеятся кисти рук в золотых браслетах у женщин. Другие скачут, как на дискотеке.

На их фоне я замечаю дородного мужчину, восседающего на стуле и опирающегося на палку перед собой. Арабское платье и куфия на голове — часть того же хананейского паззла, что складывают эти взрослые дети. Я указываю на него Нафтали.

— Мухтар соседней деревни.

Над головами танцующих плывет невеста в белоснежном кресле, подобном кораблю посреди бурного моря. В глазах у нее ужас и счастье. С нею вровень и жених у кого-то на плечах, в костюме при галстуке.

Привычные к этому официантки спешат разнести по столам полные салатницы, тяжелые супницы, подносы с мясом и птицей. Вина хватит на всех — кудесник, превращающий воду в вино, на этой свадьбе не понадобится.

III

История Руфи-Моавитянки заканчивается словами:

И говорили женщины Ноэмини: благословен Господь, что Он не оставил тебя ныне без наследника! И да будет славно имя его в Израиле!

Он будет тебе отрадою и питателем в старости твоей; ибо его родила сноха твоя, которая любит тебя лучше семи сыновей.

И взяла Ноэминь дитя сие и носила его в объятиях своих и была ему нянькою.

Соседки нарекли ему имя и говорили: «у Ноэмини родился сын», и нарекли ему имя: Овид. Он отец Иессея, отца Давидова.

Примечания

[1] Мама лошн — т.е. на идиш.

[2] С приближением корпуса Роммеля немецкие колонисты были депортированы в Австралию. Впоследствии лишены права на возвращение как поддержавшие нацизм.

[3] Вперед на еду! Кончай! (иврит, арабск.)

[4] Речь о так называемом лавиратном браке — долге благочестия, согласно которому женившийся на бездетной вдове ближайшего родственника «восставит семя умершему», сохранит его память в потомстве.

[5] В ночь первой пасхальной трапезы по прочтении Агады (пасхального сказания) поется песня о козленке за три зузы.

Print Friendly, PDF & Email
Share

Леонид Гиршович: Книга Р.: 2 комментария

  1. Soplemennik

    Хорошая работа, интересный язык. Многое заставляет додумать. Большое спасибо!

  2. Ася Крамер

    Просто замечательно! Свой авторский стиль, очень хорошо написано. Спасибо!

Добавить комментарий для Soplemennik Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.