©"Заметки по еврейской истории"
  январь 2022 года

Loading

Итак, главное в «нагадить» — нагадить, унизить, не прибегая к широкой конфронтации, которая без наличия у нас атомной бомбы, увы, сейчас неосуществима. И, насколько я понимаю, мы должны принять решение быстро, сейчас, ибо наш бесценный аятолла не хочет ждать.

Марк Львовский

МОИ РАССКАЗЫ

(продолжение. Начало в № 7/2021 и сл.)

Дану Рагинскому посвящается

НЕВЫДУМАННЫЕ СЦЕНЫ

Сцена первая

Начало Тегеранской ночи. Погружённый в полумрак дворец Навиран. Один за другим к едва заметным в тёмной стене воротам подъезжают роскошные автомобили. Всего их три. Несколько секунд ожидания, и машины одна за другой исчезают в воротах. Проникаем вглубь территории дворца. Все машины по струнке выстроились на стоянке. Из машин медленно вылезают: президент Ирана, министр обороны, министр иностранных дел.

Подходят друг к другу, жмут руки, обнимаются. Раскрывается невидимая глазу дверь. В ней появляется некто во всём белом и приглашает уважаемых гостей следовать за ним.

Красивый, небольшой зал. Полукругом расставлены роскошные кресла, обращённые к главному креслу, трону, на котором восседает сам Великий аятолла.

За троном, почти до потолка огромный портрет Рухоллы Мусеви Хомейни.

Левая стена с необыкновенным изяществом декорирована золотыми буквами на фарси. Надпись гласит:

«О, люди! Нет достоинства более высокого, чем Ислам; нет благородства более великого, чем богобоязненность; нет крепости более прочной, чем благочестие; нет заступника более успешного, чем покаяние; нет сокровища более полезного, чем знание; нет чести более возвышенной, чем терпение; нет знатности более совершенной, чем воспитанность; нет родства более низкого, чем гнев; нет красоты более прекрасной, чем разум; нет зла чернее, чем ложь; нет хранителя надежнее, чем молчание; нет одежды красивее, чем здоровье, и нет чужака более близкого, чем смерть».

У правого поручня трона — красивый, инкрустированный золотом столик, на котором простой графин с водой и стакан.

На троне правитель Ирана Аятолла Сейед Али Хосейни Хаменеи. Он печален. Выглядит больным. Каждый из гостей подходит к нему, почтительно склоняет голову, тихо произносит “Ассаламу Аллейкум”, получает в ответ “Ваалейкум ассалам”, после чего жмёт протянутую ему руку, затем прикладывает правую ладонь к сердцу и в той же позе почтения, задом продвигается к своему креслу и усаживается. Откуда каждый из гостей знает о предназначенном ему кресле — загадка. Возможно, приём у аятоллы высокопоставленных гостей в таком составе далеко не первый.

Воцаряется тревожная тишина, из которой вдруг рождаются слова атоллы:

— Во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного. Я безмерно рад, что Аллах, да святится имя его, позволил вам собраться у меня в этот поздний час. Я обращаюсь к вам, не потому что обхожу вниманием других, а потому что в ваших руках будущее нашей страны, а также в силу того, что в ваших сердцах сильнее и настоятельнее, чем в других, потребность в правде. Я не буду мучить вас вступлениями, намёками, иносказаниями. Слишком велик повод для нашей встречи и потому он не нуждается в лишних словах.

Он отпил воды.

— Вы прекрасно знаете, что я болен и только благодаря Аллаху, милостивому и милосердному, да святится имя его, прожил ещё несколько прекрасных и, по— своему, долгих лет. Все вы помните прекрасные слова великого имама Али, да святится имя его: «О люди! Тот, кто ходил по земле, уйдет в ее недра. Каждые день и ночь спешат стирать наши жизни. Все мы — хлеба для смерти». Но я не хочу уходить в мир иной, зная, что Израиль проводит моё тело с песнями и плясками. И будет звучать его, сворованный у чешского композитора Бедржиха Сметаны, гимн…

— Прошу всемилостивейшего прощения, мой аятолла, — прозвучал приятный голос президента Ирана, — но Бедржих Сметана сам позаимствовал эту мелодию у итальянского композитора Джузеппино дель Бьядо, сочинённую им ещё в 1600 году. Позже эта незатейливая мелодия была известна в Испании и весьма популярна на Украине… Я хотел этим сказать, что израильское воровство, как всегда — многоступенчатое…

 — Твои точные, обширнейшие знания, господин Президент, как всегда, поражают наши умы. Спасибо, но не об этом сейчас речь. Кем бы ни был сочинён этот гимн, он звучит в центре исламского мира, напоминая нам о том, что мы оказались не в силах противостоять Израилю. Ему покровительствует Америка, его жалеет Запад, которому евреи не дают забыть некоторые моменты своего прошлого. Даже Россия, в лице, правда, одного президента Путина, благоволит ему. И я собрал вас, достопочтимые друзья, чтобы поделиться с вами идеей унижения Израиля… Я хочу ещё при моей жизни так нагадить Израилю, чтобы сделать его посмешищем для всего мира, чтобы доказать нашим друзьям, что безопасность его — всего лишь миф. Вот для чего я созвал вас, мои сподвижники… О плане унижения Израиля доложит нам уважаемый министр обороны. И ещё: вас, конечно, волнует вопрос, почему не приглашён командир корпуса стражей исламской революции? Потому что в его лексике нет слова «нагадить», а есть только слово «уничтожить»… Прошу вас, друзья…

Немедленно встал министр обороны, откашлялся и сказал:

— Я начну с ключевого слова нашего многоуважаемого аятоллы: «нагадить». И мы нашли решение, как это сделать.

Итак, главное в «нагадить» — нагадить, унизить, не прибегая к широкой конфронтации, которая без наличия у нас атомной бомбы, увы, сейчас неосуществима. И, насколько я понимаю, мы должны принять решение быстро, сейчас, ибо наш бесценный аятолла не хочет ждать.

— Не может, — прошептал аятолла.

И столько горечи было в его словах, что многие из сидящих едва справились с выступившими на глазах слезами.

— Тем более, — продолжил министр обороны. — И поэтому я начну с интересной, короткой и уже не секретной истории. Это произошло в далёком 1944-м году. Как знают все присутствующие, мы находились в это время под властью оккупационных войск Советского Союза и Великобритании. И так случилось, что когда антигитлеровская коалиция добралась до складов секретного немецкого оружия, где были обнаружены первые в мире ракеты ФАУ-1 и ФАУ-2, — целые и вполне готовые к употреблению, — то начался делёж, и англичане одну ракету тайно вывезли к нам, в Иран, надеясь потихоньку, вдали от русской и американской разведок изучить эту чудо-ракету. Но первого января 1946 года англичане вынуждены были покинуть Иран, а ракета, стараниями наших патриотов, осталась у нас. Девятого мая 1946 года ушли из Ирана и русские. И наша ФАУ-2, новенькая, завёрнутая с немецкой тщательностью в промасленную ткань, в отличном деревянном ящике ждёт своего… пробуждения. Мои специалисты говорят, что она вполне готова к запуску. Ракета спокойно может пролететь 300 километров со скоростью около 6000 километров в час, на высоте около 80-ти километров… Приготовить для неё пусковую платформу на грузовике не составит труда… Горючее — спирт…

Я знаю, друзья, что вы считаете меня не в меру импульсивным, но поверьте, я хорошо подумал, очень хорошо подумал и предлагаю врезать этой прекрасно сохранившейся ракетой, начинённой обычным тротиловым зарядом, по столь чтимой Израилем «Стене плача». Нагадить — так нагадить! Лететь ракете каких-то триста километров, время полёта — всего 3–4 минуты, и им не сбить её! Запуск осуществим из Синая, из Шейх-Зувейда — там очень верные нам люди. Ракета — немецкая, музейная, кто запустил — неизвестно, а эффект будет, на мой взгляд, потрясающим! И она в некоторой степени управляема! Да, да — у неё есть специальный, секретный код управления!! Англичане придумали! Если что-нибудь будет не так, мы сможем развернуть её и сжечь в Синае! Или просто взорвать в воздухе!

Неожиданно раздался вдруг ставший ясным, сильным, голос аятоллы:

— Теперь я прошу каждого высказать свои идеи по поводу услышанного вами. Что ты хотел сказать, уважаемый президент?

— О, мой аятолла, — громко и отчётливо произнёс президент Ирана, — ты хочешь «нагадить» Израилю… Но мы уже гадили. Достаточно вспомнить взрыв в еврейском культурном центре в Буэнос-Айресе в 1994 году. И что же? Что изменилось?! Охота на саранчу не дело сокола. По-настоящему «нагадить» — превратить Иран в могучую ядерную державу, и тем самым превратить Израиль в маленькую, жалкую страну, с которой никто не захочет иметь дело, ибо кому нужна страна, на которую нацелены сотни ядерных ракет? Это длинный, чреватый немалыми трудностями и даже опасностями путь, но это — единственный путь, и доказательством тому является та бешеная злоба, с которой противостоит нам Израиль. И не рискуем ли мы с этой странной ракетой? Иногда укус комара доводит укушенного до непреодолимого исступления…

Но о предложении нашего уважаемого министра обороны я бы хотел как следует подумать… Есть в нём много привлекательного…

Наступила напряжённая тишина…

Голос министра иностранных дел прозвучал так неожиданно и отчётливо, что все вздрогнули:

— Мой аятолла, а мне эта смехотворная ракета очень щекочет нервы… И у меня есть идея, но прошу не перебивать меня возмущёнными криками. Я — за ракету, но… без взрывного в ней устройства. Пусть она только своим весом выбьет десятки камней из «стены плача», и это обернётся в итоге, мировым хохотом, весьма унизительным для сионистов…

И тихо произнёс аятолла:

— А по сути, нам этого и надо… Нагадить… Всего лишь нагадить… Унизить… Замечательная идея. И это моё последнее слово…

Голос его неожиданно обрёл густоту:

— Сколько времени понадобится для осуществления этого славного предприятия?

— Максимум четыре месяца! — бодро отрапортовал министр обороны.

— Но даст ли мне Аллах эти месяцы? Надеюсь… Я только хотел бы уточнить: эта древняя ракета всё-таки полетит?

Министр обороны:

— К евреям?! Ещё как полетит! Созданная для убийства англичан, она не побрезгует и евреями!

И на этом великое собрание было завершено.

 Сцена вторая

Через четыре месяца…

Армия Обороны Израиля. Глубокая ночь. Просторное помещение с множеством столов, на которых стоят компьютеры. Тишина. За компьютерами сидят молодые ребята в военной форме. Чуть в отдалении от них — гораздо больший стол с огромным монитором. За ним сидит сеген (старший лейтенант) Эяль. Четыре часа ночи…

Вдруг раздаётся громкий, взволнованный голос расаба (старшего прапорщика) Янива, обращённый к сегену Эялю:

— Мефакед (командир), в Синае, в районе Шейх-Зувейда, в 150 километрах от нашей границы с Египтом произведён запуск ракеты! Направление — Иерусалим… Мефакед, направление — Иерусалим!!

— Чтоб они сдохли! Что за ракета?

— Не знаю, мефакед… какая-то странная… Запущена с обычного грузовика…

— С грузовика?! С ума сойти! Скорость?

— Примерно 1.7 километра в секунду.

— Расстояние до Иерусалима!?

— Примерно 400 километров.

— Сколько ей лететь?

— Около четырёх минут…

— Йоси!!

 Почти мгновенно раздаётся голос близко сидящего от лейтенанта вихрастого, самара (старшего сержанта):

— Слушаю, мефакед!

В оперативном центре

— Ты видишь ракету?

— Да, мефакед!

— Свяжись с ракетчиками! Уничтожьте её!

— Есть, мефакед!

— Нива, — истошно кричит лейтенант сидящей около него девушке, — немедленно соедини меня с раматкалем (начальником Генштаба)! Йоси! Уничтожил? Не слышу!

— Не получается! Она виляет, мефакед!

— Включи соседей! Всех!! Нива, где раматкаль?!

Вдруг раздаётся вопль Йоси:

— Мефакед, она слушается меня! Я, кажется, поймал её код!

— Держи её!

— Она во второй раз ушла от противоракеты!

— Ты же кричал, что она слушается тебя, Йоси! Разверни её и отправить обратно! Утопи! Врежь по «Хизбалле»! Нива, где раматкаль!?

Голос Нивы:

— Мефакед, раматкаль у телефона!

Вопль Йоси:

— Мефакед, она не разворачивается! Эта старая, испорченная болванка! Я могу только приподнять её или приспустить. А! Вот! Могу приказать ей лететь чуть правее или чуть левее! Мефакед, что делать с ней?!

— Я понял, господин раматкаль! — вопит сеген. Понял! Йоси, куда она врежется, если не удастся сбить её?

— Я извиняюсь, мефакед… но, кажется, в Стену плача…

— В Стену плача… Я постараюсь, господин раматкаль… Йоси, если ты разрушишь Стену плача…

— Я приподнял её! — вопит Йоси.

— Мефакед, — кричит Нива, — «Железный купол» на связи!

— Ребята, почему вы не грохнули эту сволочь? Что?! Ребята, повторите, пожалуйста!

Из микрофона раздаётся отчётливый голос:

— Повторяю, батарея провела вычисление траектории ракеты и не выдала команду на перехват, так как, согласно расчётам, ракета упадёт в ненаселённый район.

— Ничего себе «ненаселённый район»! А Бог?! И вы не можете заставить свою дуру выстрелить без вычислений?! Обратиться в «Хец»?! Я что, раматкаль?!

Голос из микрофона:

— Говорили с «Хец». Они не могут. Поздно…

— Йоси! Где ракета?

— Прошла Бейт— Шемеш! Мефакед, я думаю, что пролетев мимо Иерусалима, она пролетит над Маале— Адумим, потом над Альмогом, и прямиком в Иорданию, где и грохнется! Тем более, я чуть приподнял её!

Сеген Эяль, вздохнув, расслабляется на своём стуле.

Раздаётся истошный вопль Йоси:

— Мефакед, она опускается!! И я больше ничего не могу сделать!

— И что это значит?!

— Что она врежется… в купол мечети «Купол скалы» …

— Йоси, я убью тебя!!

…Храмовая гора… Отчаянный грохот. Снесённый у самого основания огромный, золотой купол мечети «Купол скалы» плавно планирует, затем с визгом и треском скользит по поверхности гранитных плит. Обезглавленная мечеть вызывает ужас. Рядом с мечетью валяются безобидные осколки ракеты.

Четыре часа тридцать пять минут. К ракете мчится офицер израильской армии. Он в совершеннейшем изумлении проводит ладонями по ракете, резко встаёт и громогласно объявляет: «Она не несла заряда! Это просто болванка!»

Постепенно к ракете приближаются потрясённые увиденным муллы. Но опережая любопытных, на Храмовую гору буквально влетают солдаты израильской армии. Они заполняют собой каждый угол, каждый выступ мечетей. У лежащего на земле золотого купола уже суетятся рабочие. Над Храмовой горой появляются военные вертолёты.

Мощно и быстро светает…

 Сцена третья

Резиденция премьер-министра Израиля. Пять часов утра. Премьер в пижаме. Растерянный. Приник ухом к телефону. Влетает жена. Тоже мало одета. Трясёт мужа за плечо.

— Что случилось?!

Премьер-министр кричит на жену:

— Бегом обратно в спальню! Потом расскажу! Не мешай мне!

Испуганная жена исчезает, и отчётливо слышен голос Начальника генерального штаба Армии обороны Израиля:

— … и нам не удалось сбить ракету…

— Не удалось сбить старую немецкую болванку? Ты шутишь?!

— Сейчас не время для технических подробностей нашей неудачи. Господин премьер-министр, надо срочно принимать политическое решение. Выступите. Объясните…

— И что, золотой купол валяется на земле?! Ужас! Немедленно ко мне!

Нажимает кнопку, соединяющую с секретарём правительства.

— Министра обороны немедленно ко мне! Что?! Ах, я занимаю этот пост… Тогда министра иностранных дел! Что?! И этот пост у меня… Голова ходуном ходит…

V-2Вопит: «Одежду!»

Влетает жена с тюком одежды и тотчас исчезает. Премьер быстро одевается

Вопит: «Кофе!»

Влетает жена с чашкой дымящегося кофе и тотчас исчезает. Он делает глоток. Глубоко вздыхает. Пьёт кофе. Вдруг резкий звонок.

— Господин премьер-министр, президент США на проводе!

Премьер глубоко вздыхает и нажимает кнопку. Раздаётся голос президента (далее — на английском языке):

— Какого чёрта?!

— Это не мы! Откуда у нас старая немецкая ракета?! Я позвоню вам и всё объясню! Мы найдём этих подонков. А купол мне обещали водворить на место через неделю. Пришлёте специалистов? Спасибо, но мы и сами можем справиться. Конечно, буду вас информировать непрерывно! Спокойной ночи! Ах, простите — дня… нет… вечера…

В кабинет входит начальник штаба армии. В отличном настроении. Улыбается. Здоровается. Премьер-министр немедленно спрашивает:

— Кто это мог сделать?

— Я вот что думаю — а надо ли искать? Мне кажется, что всё складывается отлично. Ракета — германская, музейная, запуск произведён из Синая, очевидная цель — Стена плача. Всё легко доказуемо. Мы — жертва. Лупить из мести по египетскому песку — ничего не даст, да и Египет злить не следует. Эти болваны снесли купол — замечательно. Починим. Ещё краше сделаем. Чтоб лучше было видно их ракетчикам… А аятоллы всё равно отмажутся…

В двери появляется голова жены премьер-министра:

— Ребята, лёгкий завтрак?

— Какой завтрак?! Я умоляю, не мешай нам!

Голова жены исчезает.

Начальник генерального штаба, улыбаясь, замечает:

— Вообще-то, я всю ночь не ел.

Премьер-министр:

— Интересно, отчего у тебя такое игривое настроение?

— А вот послушай наш официальный отчёт.

Достаёт из нагрудного кармана красивый мобильный телефон, включает его, и оттуда слышен спокойный, уверенный голос:

«В четыре тридцать по среднеевропейскому времени, в районе Шейх— Зувейда на севере Синайского полуострова, в 150 километрах от границы Израиля, террористами с военного грузовика был произведён запуск старой немецкой ракеты ФАУ-2. Целью ракеты, со всей очевидностью, была «Стена плача» в Иерусалиме. В силу объективных причин средствами «Защитного купола» и «Хец» ракету уничтожить не представилось возможным. В центре слежения, чтобы избежать удара ракеты о «Стену плача», удалось приподнять высоту полёта ракеты, что, к сожалению, оказалось недостаточным для перелёта её в Иорданскую пустыню, и ракета снесла золотой купол мечети «Купол скалы», не затронув, к счастью, основного строения здания. Зарядного устройства в ракете не было. Через короткое время из Иордании, Египта и Саудовской Аравии прибудут инженеры всех необходимых специальностей по строительству и сохранению мечетей. На данный момент, по мнению наших специалистов, для полного возмещения нанесённого ущерба понадобится не более семи дней. Израиль готов принять на себя все расходы, необходимые для восстановления купола.

Никаких инцидентов со стороны арабского населения Иерусалима не замечено. Всё арабское население страны и Палестинской автономии понимает, что случившееся не является делом рук Израиля».

Премьер удовлетворённо кивает головой и посмотрев на часы, говорит:

— Очень хорошо! Я выступлю в Кнессете в восемь утра.

— Армия готова к любому повороту событий. Но я не вижу ничего, чтобы реально угрожало нам войной и даже интифадой. Арабы поверили, что это не наша ракета. Наша невиновность в произошедшем так очевидна, что даже я бы поверил. Полчаса тому назад я говорил с начальником военной разведки… Что у него есть: американцы давно подозревали, что парочка ФАУ-2 были спёрты у немцев. Непонятно, кому, кроме террористов, они могли понадобиться. Поэтому её хранили у «Братьев-мусульман», расположенных около Шейх-Зувейда. И, наконец, стрельнули. Почему именно сейчас, почему без заряда… Что-то там творится у аятолл… Без их указания никто бы не рискнул запустить эту болванку.

Выслушав начальника генштаба, премьер-министр словно очнулся и закричал в закрытую дверь:

— Кофе и лёгкий, очень лёгкий завтрак для начальника генштаба!

Через минуту появляется красиво одетая жена премьера с подносом, на котором дымится чашка кофе, несколько ломтиков свежайшего белого багета, красиво расположенный нарезанный сыр, печенье, конфеты, стаканчик с йогуртом… Уловив взгляд мужа, со вздохом покидает комнату. Успокоенный премьер быстро достаёт блокнот, и пока начальник штаба с удовольствием закусывает, быстро, без помарок, пишет… Затем звонит по мобильнику и приказывает:

— Все министры должны прибыть в Кнессет к восьми утра. Не принимаются никакие отговорки! Мною будет сделано заявление чрезвычайной важности. В семь утра должны работать все радио- и телеканалы! Представители всех аккредитованных в Израиле средств информации приглашаются в Кнессет!

 Сцена четвёртая

Бурлящий, переполненный Кнессет. На трибуне — премьер-министр. Слышны последние слова его выступления. Он измучен. Ему почти не давали говорить. Отчаянно орали тринадцать представителей арабского «Общего списка». Возмущены и неумолчны израильские члены оппозиции. И всё это, несмотря на убедительные, снятые видеокамерами, кадры драматического приземления ФАУ-2, её падения на купол мечети «Купол скалы», «полёт» самого купола, вид обломков ракеты и первые слова специалистов.

Премьер-министр пытается завершить свою речь:

— Мы не имеем никакого отношения к запуску ракеты, и, тем не менее, ещё раз повторяю — готовы взять на себя все расходы по восстановлению купола мечети «Купол на скале».

 Крик со скамьи арабских членов Кнессета:

— Не позволим вам отделаться долларами! Суд в Гааге! В ООН! Суд совести всего мира! Вам хочется проверить надёжность любви нашего народа к нашим святыням?! О, вы не знаете арабский мир! Отныне навеки будут прокляты ваши имена в нашей истории! В истории человечества! Израиль из расистского государства превратился в фашистское! Солдаты ЦАХАЛа — убийцы! И никакая это не ФАУ-2, а израильская ракета!

Спикер кнессета:

— Ещё одно высказывание в том же духе, и я вынужден буду удалить вас из зала
Кнессета!

Выкрик с мест оппозиции:

— Почему о случившемся нам сообщили только в шесть тридцать утра, а не в момент падения ракеты на купол?

Премьер-министр:

— Менее всего я хотел поднимать панику.

 Выкрик с мест оппозиции:

— Господин Премьер-министр, почему, узнав, откуда была запущена ракета, вы не нанесли ответного удара?

Премьер-министр:

— Вы забыли, что Шейх-Зувейда находится не в Газе, а в Египте!

Кто-то из арабского списка орёт:

— Трусы! Подлые трусы! Трепещете перед Египтом, но безбоязненно сносите купола наших храмов, потому что не считаете нас народом, страной, обществом! Трусы! И поэтому вы так отчаянно боретесь против создания палестинского государства! Но мы победим!

Как по сигналу, все арабские депутаты встают и покидают Кнессет.

Но зал Кнессета по-прежнему гудит от воплей, рыданий, криков, стонов, оскорблений. Слышна пощёчина. В узком, неудобном проходе, тяжело дыша, держа друг друга за воротники рубашек, борются член «Ликуда» с членом «Мереца». Их разнимают и выводят из зала Кнессета.

Выкрик с мест оппозиции:

— Господин Премьер-министр, на каком основании мы, невиновные в сносе купола мечети «Купол скалы», должны брать на себя все расходы по восстановлению купола?

Премьер-министр, пытаясь перекричать Кнессет:

— Мы обязаны были защитить Храмовую гору, но не сумели этого сделать.

 Выкрик со скамейки оппозиции:

— Господин Премьер-министр, а вы не опасаетесь, что после нашей неудачи, такие страшные болванки смогут безнаказанно летать в небе Израиля?

Премьер-министр:

— Я стою на этой трибуне не для того, чтобы хвастаться достижениями, а для того, чтобы обсудить наши проблемы. И, поверьте, ваши вопросы мучительны для всех нас. Господа, на этом мне хотелось бы окончить своё краткое выступление…

Он тяжело покидает трибуну. На трибуну поднимается спикер Кнессета и произносит:

— Божьей волей, хотя и на короткое время сорван купол с мечети, и краеугольный Камень мироздания вновь соединился с небосводом…

И Кнессет вдруг умолкает. То ли устали депутаты, то ли услышали нечто, перекричать которое было уже невозможно.

 Спикер спокойно продолжил:

— В Устной Торе неоднократно говорится о краеугольном Камне земли, камне мироздания, с которого началось сотворение Мира и на котором держится мир. Всевышний бросил камень в море хаоса, и с этого начал своё существование мир. Указывается и конкретное место расположения Краеугольного камня Земли — Храмовая гора в городе Иерусалиме. Как сказано в Торе, именно это место было указано Всевышним, и первым его увидел наш праотец Авраам. Именно из этого камня были вырезаны для Моше Рабейну Скрижали Завета, и здесь, возле этого краеугольного камня, согласно Торе, был установлен Ковчег Завета, когда возвели Иерусалимский Храм. «Ковчег священный посредине Храма, а под Ковчегом камень фундамента, на котором основан мир».

Над фундаментом Камня мироздания были построены Первый и Второй Иерусалимский Храмы, на этом месте первосвященники непосредственно обращались к Всевышнему, здесь было место божественного присутствия — Шхина.

Но пройдёт лишь неделя, и купол снова отделит Камень мироздания от небес… от нас… И с этим нам всем жить… Благодарю вас, господа. На этом чрезвычайная сессия Кнессета считается закрытой…

 Сцена пятая

 Огромная толпа взбудораженных евреев у Стены Плача. Верующие, неверующие — все вместе и все изумлены — не видно золотого купола на мечети!!

Размахивают руками. Говорят одновременно. Вдруг над всеми, на руках друзей поднимается фигура пожилого, худого до измождения человека в кипе. В его руках мегафон. Он отчаянно пытается перекричать толпу, и, наконец, ему это удаётся. Воцаряется относительная тишина. Голос восставшего над толпой человека оказывается неожиданно сильным, звонким.

— Друзья мои, братья, евреи! Вдумайтесь — свершилось чудо! И оно вызывает к нам: смотрите — это начало восстановления Иерусалимского Храма! Но это чудо исчезнет, если мы останемся только любопытными, только изумлёнными. Евреи, нас призывают небеса к величайшей стройке тысячелетий — восстановлению Храма! Так поднимемся на Храмовую гору и начнём, пусть без лопат, без кирок, голыми руками строить Храм. Поднимемся и начнём строить Храм!

 Воцаряется тяжёлое молчание.

— Вы не верите в чудеса?! Но разве не чудом было сотворение государства Израиль? Разве не чудо, что мы противостоим полутора миллиарду мусульман, мечтающих о нашем уничтожении? И разве не чудо, что снесён купол, закрывавший Краеугольный камень?! Евреи, ну каких ещё чудес не хватает вам?! Давайте достойно ответим Господу нашему: мы с Тобой, Господи! Мы построим Храм! Евреи, поднимемся?!

Раздаётся отчаянный выкрик:

— Кто нас пустит туда?! Там целая армия!

— Ну и что — армия? Армия — разве не евреи? Вдруг и в сердцах солдат вспыхнет надежда на восстановление Храма! Идёмте! Поднимемся! Расскажем солдатам о нашей цели! Они поймут нас! И это будет следующим чудом, ибо чудо не бывает только одним — оно влечёт за собой целую цепь чудес! Идёмте! Поднимемся!

Из толпы слышны голоса:

— То, к чему ты призываешь — провокация!

— Новая интифада на нашу голову!

— Лезь первым, уговори солдат, и тогда мы — с тобой!

Оратор отчаянно пытается перекричать толпу:

— А когда над нами торчал этот купол и не было армии, вы поднимались? (Молчание) Вы не поднимались даже тогда, когда это можно было с лёгкостью сделать и утром, и днём! Так мы мечтаем о восстановлении Храма?! Мы равнодушны к самому главному в нашем будущем — Храму! Два разрушенных Храма взывают к нам! Идёмте! Поднимемся! Это так близко!

Человек спускается со своего «пьедестала» и направляется к мосту Муграбе, ведущему к Храмовой горе. Толпа медленно расступается перед ним. За ним следует узкий людской ручеёк, состоящий, в основном, из молодых людей в кипах. Подходят. Перед ними — стена полицейских. Человек останавливается и, стараясь быть уравновешенным и деловым, обращается к главному — пузатому, огромному полицейскому в солнечных очках, одетых, чтобы скрыть лихорадочные от беспокойства и бессонной ночи глаза.

Человек говорит полицейскому:

— Сейчас восемь часов утра. Это то время, когда можно подняться на Храмовую гору.

Полицейский почти с испугом смотрит на него:

— Ты сумасшедший или только притворяешься? Ты не слышал, что произошло? Ты ведёшь за собой людей, не видя, какое количество полицейских собрано у входа на этот мост? Тебе не хочется спросить, что произошло?

— Мы все знаем, что произошло… Произошло чудо. Пал купол мечети. Открылся Камень мироздания. Мы хотим видеть его, ибо считаем, что это начало восстановления нашего Храма.

— А ты слышал, что премьер-министр обещал поднять купол в течение недели? Ты слышал, что миллионы мусульман готовы пойти на нас войной? Ты помнишь, чем кончилось восхождение Арика Шарона на Храмовую гору? И ты хочешь, чтобы я, отец двух сыновей, потворствовал развязыванию новой бойни? Я умру здесь, но ты не сделаешь ни шагу в сторону Храмовой горы! Понял? И уходи! Немедленно уходи, чтобы не возбуждать таких же, как ты!

— Но так мы никогда не построим Храм! Понимаешь, господин полицейский, — никогда!

— И ты будешь с этим жить. И дашь жить другим. Уходи отсюда, пока я действительно не рассердился…

Вскинув руки, человек обернулся и увидел, что за ним нет никого. Люди отошли в сторону, наблюдая, чем закончится его разговор с полицейским. Тогда он сел на землю и, закрыв ладонями лицо, заплакал. Полицейский подошёл к нему, легко приподнял за локти и перенёс, чтобы не мешал, в сторону, ибо к нему спешили обвешанные фотоаппаратами и видеокамерами корреспонденты газет и радио всего мира…

ТАКАЯ ВОТ ИСТОРИЯ…

На заре моей израильской жизни, работая плотником в театре «Габима», я познакомился с интересным человеком, вольным художником, пенсионером, которого «Габима» часто приглашала для оформления на сцене интерьеров салонов, гостиных и прочих помещений театрального быта. Я же готовил для портретов разнообразных предков, на мой взгляд, с блеском нарисованных этим художником, рамки, рамы, подставки под раскрашенные скульптуры и прочее. У обоих было достаточно времени поболтать, ибо «Габима» далеко не каждый день обновляла репертуар. Звали художника Арье. У него была очень польская, звонкая фамилия — Зензиковский. По-русски говорил с акцентом, постоянно извинялся за ту или иную неточность, но ему явно нравилось говорить со мной именно по-русски. «В память о Грише» — как-то объяснил он.

— О каком Грише?

— О нашем… — ответил он и чуть не расплакался.

Я растерялся, но больше ничего спрашивать не стал, полагая, что речь идёт о какой-то трагедии, случившейся в семье Арье.

А через месяц Арье подошёл ко мне с видом таинственным и счастливым и торжественно вручил красиво оформленное приглашение на «брит» (обрезание) его второго внука. Я принял приглашение с благодарностью. Был конец рабочего дня, и Арье неожиданно спросил:

— Останешься минут на десять? Хочешь выслушать интересную историю? О Грише…

И он поведал…

— Мы жили в Люблине, в Пёсьем квартале, в хорошем доме… Мы были счастливы — мама, отец и я. Мне было пятнадцать лет, когда немцы вторглись в Польшу. В Люблин они вошли в сентябре 1939 года. Но еврейская община осталась в городе. Я не буду морочить тебе голову подробностями, скажу только, что нам повезло — мы попали в «гетто B», «новое гетто», откуда евреев, в возрасте от 12 до 60 лет направляли на работу на разные немецкие объекты. В «новом гетто» поселили около пяти тысяч «нужных» евреев, но только двум тысячам из них выдали «аусвайсы» — так назывались гаранты, на некоторое время дававшие право на жизнь. Нас разместили в летних домиках… Мои родители были молодыми, крепкими. Папе 37 лет, маме — 35. Папа был замечательным плотником, мама — медсестрой, я был сильным парнишкой, помогал папе. Как мы дотянули до 1944 года — сам не знаю. Но скоро поняли, что нам всем конец. Начались расстрелы, депортация в лагеря смерти. И кто мог, убегал в леса. И мы собрались. Договорились с верными людьми, что за нами приедет подвода, якобы, для починки её. Как сейчас помню — комнатушка наша, мама с папой в нетерпении кусают губы, смотрят друг на друга; большая кастрюля с кипятком на потушенном огне, мы только что выпили чаю, ждём условного крика. И вдруг дверь распахивается, в комнату врывается офицер с солдатом, и в это же мгновенье раздаётся долгожданный условный крик. И знаешь, что сделала мама?.. Схватила кастрюлю с кипятком и плеснула прямо в морду офицеру! И кричит нам: «Бегите! Бегите!» Солдат бросился к вопящему эсэсовцу и освободил дорогу к двери — мы с папой и помчались. Думали, что и мама с нами, но услышали выстрел… Бросились на подводу и укатили в лес. Отец до конца дней своих не простил себе того бегства, и я был единственным оправданием его поступка

Присоединились к еврейскому партизанскому отряду и скоро вошли с ним в освобождённый Красной армией Люблин. Потом приехало еще несколько чудом уцелевших еврейских семей, и начали мы оттаивать потихоньку. Выбрали заброшенную, полуразрушенную усадебку, внесли туда вытащенный из тайника свиток Торы — знаешь, он даже сохранил пред­военный, такой родной, такой неповторимый запах — и зажили себе, еще ог­лядываясь, трясясь от каждого окрика, умирая от каждого выстрела… А отец каждый вечер плакал, казнил себя… Мог, мол, схватить маму и утащить её с нами… Я думал, он с ума сойдёт. Однажды услышал его шёпот: «Вот, выращу Арье, и сразу — к тебе, Дина». Я говорил, что маму звали Диной? Но постепенно стал спокойнее. Да и работы было очень много.

 И вот, однажды, недалеко от нашего дома разместилась русская воинская часть, и через несколько дней ближе к вечеру к нам постучали. Отец занервничал, но открыл и впустил солдатика — небольшого роста, худенького, черноволосого и простуженного. Боже правый, как красивы были его глаза — темно-карие, глубокие, страстные, с длинными, казалось мне, немигающими ресницами. Я хорошо описал эти глаза? Да и все лицо его было, будто изваяно великим скульптором: ничего лишнего, ничего несоразмерного. Таким я пред­ставлял себе юного Давида. Ты ведь знаешь, я рисую немного.

…Немного! На Фимин взгляд, Арье был великолепным художником, но более рисовальщиком — с тонким юмором, с массой странных, на первый взгляд, деталей, которые потом, при внимательном рассмотрении, блистательно подчеркивали суть изображенного лица. Он не раз показывал Фиме свои рисунки…

— Я потом по памяти зарисовал лицо нашего солдатика… и всю жизнь теперь рисую его. Я как-нибудь покажу тебе…

Он почти заплакал, и я понял, что в этом рассказе ещё будет много печали.

 Рисунок Б. Богуславского — Звали его Гриша

Рисунок Б. Богуславского Гриша

Звали его Гриша. Сказал, что он — еврей, что видел уже два концлагеря и что не может спать после этого. Пришел к нам, потому что подсмотрел, как мы выходили из нашей маленькой, доморощенной синагоги. Попросил разре­шения, если он не мешает, конечно, изредка приходить к нам, пока его часть стоит в Люблине, чтобы отвести душу. Еврей не может жить без евреев. Евреям, если они еще остались на этом свете, надо быть вместе. Чтобы научиться защи­щать друг друга, чтобы еврей из Америки мог защитить еврея из Польши… Кажется, такие слова он произнёс тогда…

— Я понимаю, — ответил мой отец, — вот, например, вы, еврей из России защитили еврея из Польши. Но вместе с русскими. У евреев нет армии…

— Вы ошибаетесь, — ответил Гриша. —  Русская армия пришла вовсе не для спасения кого-либо, а уж тем более евреев, а для захвата Польши.

Отец страшно испугался, бросился закрывать форточку и попросил Гришу говорить тише. Тот немедленно извинился.

Потом пили чай. Гриша высыпал на стол сахар, ценность в те дни необыкновенную, подарил банку американской тушёнки и рассказал о своей семье: мама — врач, папа — учитель литературы и безумно любимая им младшая сестренка, которую в семье звали Пуськой. Уходя, еще раз попросил разрешения приходить.

— На каком же языке вы разговаривали? — спросил я.

— Как на каком? — удивился рассказчик. — На идише! Ну, вот… На следующий день Гриша пришел точно в то же время.

— Мы должны жить в Палестине. Наше место там! Только там! Несчаст­ный народ, когда мы поймем это?

— Какая Палестина? — изумился отец. — Слава Богу, нас не сожгли, и мы начинаем новую жизнь.

— Вас обманут! Вы не знаете, что такое коммунисты! Вы даже не пред­ставляете, что они сделают с нами!

Отец в ужасе бросается закрывать окно. Гриша, естественно, извиняется. Мне приказывают немедленно идти спать.

Прошло пять или шесть, уж не помню, странных, удивительных вечеров с Гришей. Он наизусть читал Бялика, цитировал Жаботинского. Страшно смуща­ясь, читал и свои стихи. Поверьте, талантливые, на ярком, не­ожиданном идише. Я и не знал, каким он может быть, мой родной язык… Рассказывал о Палестине, о её красотах. Меня, конечно, отправляли спать на самом интересном месте, но я очень подозреваю, что папа знал, как хорошо слышен из моей комнатки даже тихий вздох.

А в тот, последний вечер, перед самым приходом Гриши, в страшной близости от нас, щелк­нуло два выстрела… Сухо так, деловито. Отец побледнел, но пересилил себя и вы­шел. Я бросился за ним.

Около нашей калитки лежал Гриша. Лицом, обращённым к небу. Он успел войти в калитку, пройти несколько шагов и упал затылком в рос­шие около калитки цветы, и голова его была в цветах, как лики католических святых. Он был еще жив и, увидев склоненного над ним папу, прохрипел:

— Напишите моим, пожалуйста… — и слабым жестом руки указал на на­грудный карман гимнастерки. — Там адрес… Напишите моим… Вы очень хоро­ший человек…

— Я отнесу тебя к врачу…

— Не надо… Я уже на пути к Богу…

Из уголка рта его, все быстрее и быстрее, потекла струйка крови, которая казалась зеленой в лунном свете. И, вздохнув, он умер…

Папа лихорадочно расстегнул пуговицу нагрудного кармана, вытащил бумажку с адре­сом, спрятал её и помчался в комендатуру. За Гришей пришли и молча унесли его.

Мы ужасно боялись допросов, следствия, но ничего этого не было. Никто убийством не интересовался, кроме соседей, конечно.

Утром военная часть с грохотом покинула наше местечко. Отец долго пи­сал письмо, несколько дней, и не рассказал мне о его содержании. Не рас­сказал, значит, так было нужно. Я уважал отца. А потом не раз заставал его, чуть не плачущим, над моими, сделанными по памяти, рисунками Гришиного лица.

…А жизнь всё не налаживалась. Хуже того, начались антиеврейские погромы. Мало нам досталось от немцев… И тогда мы поддались на уговоры старшего папиного брата Моше, — мы часто получали от него письма, — который бежал от немцев в СССР в самом начале войны, жил в Саратове и решили воссоединить наши семьи. Пошли в Люблинский «Комитет польских евреев Со­ветского Союза», который был в то время в большой силе, и на удивление быстро получили разрешение на выезд в СССР. Но в Саратов мы не попали. Нас почему-то привезли в Сибирь, а оттуда — в Ка­захстан, где мы прожили семь лет. Моше нас пару раз навестил. Все его старания перевезти нас в Саратов ни к чему не привели. А через два года он умер…

В Казахстане я и выучил русский. А в тысяча девятьсот пятьдесят втором году нас неожиданно вернули в Польшу, и мы тут же уехали в Израиль: всё — коммунистам больше не верили. Помню, когда, еле живые от усталости и волнений, сошли с парохо­да в Хайфе, папа прошептал:

— Дина, любимая моя, Арье, сын мой, Гришенька, мальчик мой, — вот мы и дома.

Папа очень скоро умер. Истерзала, добила его память о гибели мамы…

А теперь самое интересное… Ты не устал? Нет? Тогда слушай. 1975 год. Сидим мы вечером дома с женой и красавицей дочкой — нет, нет, я не «мишигинер тате» (сумасшедший отец), она действительно красавица, — и вдруг стук в дверь. Открываю: стоит передо мною миловидная женщина, а позади нее — юноша, лица которого я в темноте ко­ридора не разглядел.

— Простите, вы Арье Зензиковский?

— Да…

— Извините, что врываемся к вам без телефонного звонка — наверное, нам дали неверный номер, мы не могли дозвониться, но впустите нас, пожалуйста, я думаю, вам будет интересно узнать, кто мы…

— Да входите, входите!

Мой рассказчик весь сжался, как перед прыжком в бездну.

— Входят… Я смотрю на лицо молодого человека и… Как я закричал! Как закричал:

— Гриша! Гриша! А вы — Пуся! Родные мои!

Ты веришь — почти тридцать лет прошло, а Гриша продолжал жить в моём сердце. Я думал, что сойду с ума. А Пуся села на стул и расплакалась:

— Да, меня действительно так звали в детстве… Увы, теперь я просто Полина…

И рыдает, рыдает… Какой же занозой в стольких сердцах был этот горячий еврейский мальчик Гриша!..

Наконец она успокоилась.

— Я до сих пор храню письмо вашего отца, в котором он рассказал о героиче­ской гибели Гришеньки.

Я аж вскрикнул: О чём?!

— Как, о чём? О героической гибели моего брата. Господи, в самом конце войны!

Я решил больше не перебивать Пусю.

— Откуда там появи­лись эти проклятые немцы? Папа, сколько ни читал, ни выспрашивал, так и не выяснил, откуда в августе сорок четвертого года под Люблиным оказались немцы. Получил повестку о гибели сына в Люблине, и всё. Судьба, значит… Мы ведь только месяц тому назад приехали и, видите, как быстро вас разыскали. По фамилии. У вас, к счастью, очень редкая фамилия.

— Но почему вы решили, что мы обязательно живем в Израиле? — спрашиваю.

— Так почти все евреи Польши уехали. И вы должны были уехать и, конечно, в Израиль. А разве могло быть иначе? — Она изумленно уставилась на меня…

«Вы же общались с Гришенькой!» — мысленно продолжил я её ответ…

— А вот и письмо вашего папы. Я храню его…

Я, онемев, читал протянутые мне хрупкие, пожелтевшие листки папиного письма. Вот почему он писал его несколько дней. Вот почему не показывал мне. Вранье давалось отцу с большим трудом. Я читал эти листки и поражался любви отца к Грише. Меня даже кольнуло чувство ревности… А уж описание боя с неожиданно появившимися фашистами и героическое участие в этом бою Гриши — просто литературный шедевр. Кто может писать сейчас на таком идише?..

Знаешь, я до сих пор пытаюсь понять, кто же убил Гришеньку? Поляк из бывших полицаев, сошед­ший с ума от ненависти к евреям? «Особист»? — так, кажется, звали чекистов-убийц в Красной армии? Я боюсь, что не только нам вверял Гришенька свои безумные по тем временам мысли… И всё время думал, что называя Гришу героем, мой отец, по сути, не лгал, ибо таким вот выстрелом в спину, подло, ис­подтишка, убивают действительно героев, тех, кого боятся, с кем не хотят встретиться глазами. И я рассказал Полине обо всём, что действительно произошло в нашем доме в сентябре 1944 года, в освобождённом Красной армией Люблине. Она смотрела на меня широко раскрытыми, зарёванными глазами и повторяла только одно слово — «сволочи»… И когда я завершил свой рассказ, тихо произнесла:

— Сколько лет мы жили этим письмом. А теперь… Всё заново… Будто оживили Гришу и снова убили… Как хорошо, что наш папа так и не узнал правды…

Потом заговорили о делах насущных…

— Нет, нет, вы не беспокойтесь, нам ничего не нужно, у мужа замечательная специальность, я знаю английский, и у нас достаточно здесь родственников. А Гриша продолжит учебу — он очень способный математик…

— Мама! — укоризненно проговорил Гриша.

У него были те же глаза, те же ресницы… Но я чувствовал, что похвала матери ему льстила. В разговоре он почти не участвовал. Знаешь, чем он занимался? Ты угадал: глядел на мою дочь…

— Да, да, — перехватив мой восторженный взгляд, уже улыбаясь, проговорила Пуся, — глаза — это у нас доминантно, у каждого мужчины в семье — от дедушки… Но знаете, какая я дура — Гришины стихи показала на таможне. Они листали, листали — там вперемежку были стихи на идише и на русском, — и заявили, что, воз­можно, это национальное достояние и без разрешения эксперта вывозу не подлежит. Гады такие, вспомнили, что евреи — национальное достояние… Вот мы и оставили тетрадку родственникам, может привезут когда-нибудь…

Мой рассказчик замолчал. Вытер платком влажные, ставшие красными глаза, с чувством высморкался и вдруг широко улыбнулся:

— А хочешь на закуску самое интересное?

Я и так понял, что дочь его замужем за Гришей. Но воровать праздник такой концовки не посмел. И в конце рассказа Арье торжественно вручил мне приглашение на торжество обрезания второго внука. Второго Гришиного внучатого племянника… Я живо представил себе дом, наполнен­ный этими незабываемыми глазами.

«Господи, — взмолился я про себя, — только не повтори пройденного нами!»

— Арье, — спросил я, — а почему папа не написал в том письме правду?

— Причин этому так много, что можно, сколько угодно фантазировать. Одна из главных, я думаю, что все письма перлюстрировали. Но меня — как это сказать? — о! — папина ложь не коробит.

И вдруг задумчиво добавил:

— Знаешь, я иногда думаю, что папа считал себя виновным и в гибели мамы, и в гибели Гриши…

(окончание следует)

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.