Через много лет Эренбург так вспоминал о Ленине: «Приземистый лысый человек за кружкой пива, с лукавыми глазками на красном лице, похожий на добродушного бюргера, держал речь. Сорок унылых эмигрантов, с печатью на лице нужды, безделья, скуки, слушали его». Будущий вождь назвал тогда Эренбурга «Илья Лохматый».
ПИСАТЕЛЬ, ПУБЛИЦИСТ, ПОЭТ, ЧЕЛОВЕК
Вряд ли был в СССР в военные годы или в 3-4 послевоенных десятилетия читающий человек, не знавший это имя — Илья Эренбург. Во время войны номера газеты с его статьями бойцы не использовали для раскуривания и сохраняли. Его авторитет и после смерти оставался огромным.
Родился этот незаурядный, разносторонне способный человек в январе 1891 г. в Киеве. Отец Герш Гершанович (Григорий Григорьевич) был инженером, мать Хана Берковна (Анна Борисовна), как принято было тогда говорить, «вела дом». Позже Илья Григорьевич писал: «Отец мой, будучи неверующим, порицал евреев, которые для облегчения своей участи принимали православие, и я с малых лет понял, что нельзя стыдиться своего происхождения». В 1895 г. семья переехала в Москву, где отец получил место директора Хамовнического пиво-медоваренного завода.
Илюша рос болезненным ребёнком, но характером обладал отчаянным. Мальчишки с улицы и потом, в гимназии, не смели его дразнить и бить — он кидался один на пятерых, и это пугало.
Выдержав жёсткие экзамены (нужно было преодолеть процентную норму), Илья поступил 1-ю московскую гимназию и со своим характером тут же впутался в революционные дела. В 1905 г. 14-летний мальчик уже стал членом революционного кружка, который вели начинающие социал-демократы — будущий член Политбюро Коля Бухарин и будущий отец твердого советского червонца Гриша Сокольников.
Из шестого класса Илью исключили, а в 1908 г. (в 17 лет!) при обыске у него нашли нелегальную литературу, арестовали, грозили ссылкой и каторгой. Полгода юноша провёл в тюрьмах, бывал избит, объявлял голодовку, попадал в карцер. Отец пустил в ход связи, возможно — уплатил «кому надо». Илью выпустили до суда под надзор полиции, а затем даже разрешили выехать за границу — якобы для лечения.
18-летний молодой человек без специальности и профессии оказывается в Париже. А там живут Ленин, Каменев, Зиновьев, Троцкий. Но вся эта публика юноше очень не понравилась — фанатики.
Правда, сначала он всё же включился в работу большевистской секции российского социал-демократического подполья. Там Илья познакомился с Елизаветой Полонской, тоже политэмигранткой — она ещё гимназисткой в Петербурге переправляла нелегальную литературу. Вскоре революционная риторика, споры, требования дисциплины стали им надоедать. Ирония, дух противоречия, разгоревшаяся страсть (как говорят — «дело молодое») всё больше отвращали их от этого.
Через много лет Эренбург так вспоминал о Ленине: «Приземистый лысый человек за кружкой пива, с лукавыми глазками на красном лице, похожий на добродушного бюргера, держал речь. Сорок унылых эмигрантов, с печатью на лице нужды, безделья, скуки, слушали его». Будущий вождь назвал тогда Эренбурга «Илья Лохматый».
Поставила точку на их революционной деятельности реакция Ленина на свою карикатуру, которую проказливые Илюша и Лиза дерзнули поместить в самодельном сатирическом журнале. Шарж и текст вызвали гнев Ленина и фактическое отлучение Эренбурга от большевистской группы. Свое разочарование политикой юный экс-большевик излил в таких, ещё по-детски неуклюжих строчках:
Я ушел от ваших громких, дерзких песен,
От мятежно поднятых знамен,
Оттого, что лагерь был мне слишком тесен,
А вдали маячил новый небосклон…
Молодым людям были совершенно не интересны споры между «отзовистами», «вперёдовцами», «троцкистами» и «правдовцами». Они полностью отошли от этих нескончаемых разговоров и горячих споров и поселились в маленькой комнатке недалеко от медицинского факультета Сорбонны, куда поступила Лиза. А Илья проводил целые дни в музеях и кафе «Ротонда», где преисполненным вдохновения, но часто полуголодным поэтам разрешали сидеть за столиком и писать стихи.
Тогда он и познакомился с французскими и русскими художниками и поэтами, составившими впоследствии славу европейского и мирового искусства — Аполлинером, Мальро, Арагоном, Леже, Пикассо, Модильяни, Риверой, Матиссом, Шагалом, Сутином и многими другими представителями международного богемного братства нищеты и талантов.
Через много лет он описал себя так: «Мне 24 года, на вид дают 35. Рваные башмаки, на штанах бахрома. Копна волос. Ем чрезвычайно редко. Заболел неврастенией…».
А вот описание молодого Эренбурга Максимилианом Волошиным:
«С болезненным, плохо выбритым лицом, с большими, нависшими, неуловимо косящими глазами, отяжелелыми семитическими губами, с очень длинными и очень прямыми волосами, свисающими несуразными космами, в широкополой фетровой шляпе, стоящей торчком, как средневековый колпак, с плечами и ногами, ввернутыми внутрь, в синей куртке, посыпанной пылью, перхотью и табачным пеплом…».
Эренбург того периода писал много стихов. Кроме того, он увлёкся французской поэзией и стал заниматься её переводами; в частности, сделал непревзойдённые переводы стихов Франсуа Вийона и Бодлера.
В 1910 г. Лиза вернулась в Россию, захватив с собой стихи Ильи. В Петербурге их приняли в несколько журналов; некоторые из них понравились таким большим поэтам, как Блок, Брюсов, Бальмонт, Гумилёв.
А у 19-летнего Эренбурга появилась Прекрасная Дама. Её звали Екатерина Шмидт. Илья сразу влюбился в неё без памяти; это чувство (вначале — взаимное) оказалось одним из самых сильных в его жизни. Замечательно написала о ней Валерия Новодворская:
«Она была парижанка, хрупкая, изящная, как колибри. И она была русская, знала литературу, умела восхищаться стихами и поэтами. …Они жили в гражданском браке, это было модно. У них родилась дочь Ирина. Илья дал ей свое имя. Ирина Эренбург, впоследствии писательница и переводчица, вся в отца. Ранний ребенок, она родилась в 1911 г., папе было 20 лет».
Но постепенно жизнь с Катей расстроилась, и она уходит от Ильи, уставши от его темперамента; это не помешало им остаться добрыми друзьями.
А к дочери он всегда испытывал отцовские чувства. Путешествуя, старался посещать её и Катю и впоследствии помогал, чем мог. Ирина вспоминает посылки, которые Эренбург посылал им в голодный Петроград в 1919 г. — её поразила белизна муки и яркие акварельные краски, которые она «не удержалась и лизнула». Сначала она училась в Москве во французской школе, а когда ей исполнилось 12 лет, Эренбург увез её во Францию, и там она доучивалась. Хотя так уж сложилось, что всю жизнь отца она называла Ильей, а отчима — папой, но отца она обожала.
Вскоре разразилась Первая мировая. Илья попытался вступить во французскую армию, но из-за врожденной болезни сердца был признан негодным — армии не нужны были хилые российские интеллигенты. Тогда он стал военным корреспондентом газет «Утро России» и «Биржевые ведомости», бывал на фронте. В 1916 г. в Москве был напечатан его сборник «Стихи о канунах». Это название отражало ощущение грядущих перемен в судьбе России.
Февральскую революцию Эренбург встретил с огромной надеждой — помимо всего прочего, она открывала ему путь в Россию. Поездка туда, затянувшаяся до осени, произвела на него удручающее впечатление. Родина, с которой он расстался в 1908 г., предстала перед ним в совершенно ином обличье — солдаты убивали офицеров, бросали окопы и устремлялись по пути домой в города; обыватели жили в тревоге, не зная, что их ждет завтра. Октябрьского переворота Эренбург, как и большинство интеллигентов, не принял; своих прежних парижских знакомцев в роли новых вождей России он не воспринимал всерьёз и считал, что они не надолго.
В 1919 г. Эренбург женился на юной киевской художнице Любе Козинцевой, сестре будущего знаменитого режиссера Козинцева. Они побывали и под красными в Москве, и под белыми в Киеве и Крыму, и под меньшевиками в Грузии, испытали голод, бездомность, страх погибнуть в казачьем погроме.
Илья провёл в России несколько бурных лет: революцию, Гражданскую войну, голод, разгул бандитизма и анархии. Вот отрывок из написанного тогда его стихотворения:
Суровы роды. Час высок и страшен.
Не в пене моря, не в небесной синеве, —
На тёмном гноище, омытый кровью нашей,
Рождается иной, великий век.
По приезде в Москву Эренбург был арестован как агент Врангеля и помещен во внутреннюю тюрьму ВЧК, откуда его вызволил Бухарин.
В 1921 г. Илья и Люба с советскими паспортами уехали в Париж, потом в Берлин, потом снова в Париж. На Западе Эренбург провёл почти полтора десятилетия. Там написаны несколько романов, сборники стихов, рассказов, эссе. В опубликованном в 1922 г. романе «Хулио Хуренито» Эренбург предсказал не только Холокост («В недалёком будущем состоится уничтожение иудейского племени — традиционные погромы, … сожжение иудеев, закапывание их живьём в землю»), но и Хиросиму («Учитель возлагал все свои надежды на известные эффекты лучей и на радий… — средство, которое значительно облегчит и ускорит дело уничтожения человечества». Более того – в романе указано, что применено это «средство» будет против японцев.
Как мог человек гуманитарного склада, совершенно не интересовавшийся физикой, за 17 лет до искусственного расщепления атома и последующего появления в Германии идеи использования этого явления для создания страшного оружия, – как мог он предвидеть то, что произойдёт через 35 лет? Да ещё и указать, против кого оно будет применено!
Рационального объяснения такого предвидения нет.
1932 г. писателю приходится стать парижским корреспондентом «Известий», ехать в Кузнецк и на «стройки пятилетки».
В 1936 г. начинается гражданская война в Испании, и Эренбург преображается — вот оно, настоящее. Он едет туда военным корреспондентом. В Испании Эренбург занимался не только репортажами — он печатал газету для бойцов-республиканцев, организовывал кинопередвижку и показывал на позициях анархистов фильм «Чапаев», вел конфиденциальные переговоры с их лидерами и посылал подробные отчеты советскому послу в Мадрид.
В конце 1937 г. Эренбург приехал на короткий срок в Москву, но был лишен загранпаспорта, провёл полгода на процессе «врагов народа» и слышал там чудовищные признания, в которые он мужественно не поверил.
Мертвящий ужас массового террора в СССР, наложившийся на неминуемую катастрофу Испанской республики, с которой Эренбург прошёл всю войну, изменили и его — он постарел, узнав и горе, и тоску, и бессилие, и вероломство, и щемящую нежность; исчезли его былые уверенность и усмешка.
Эренбург пишет горькие стихи о войне, написанные её участником, который там, в Испании, не забывал о том, что творится у него дома, старался об этом не думать — и не мог не думать:
В темноте все листья пахнут летом,
Все могилы сиротливы ночью.
Что придумаешь просторней света,
Человеческой судьбы короче?
В 1939 г. была написана поразительная по лирической глубине исповедь:
Додумать не дай, оборви, молю, этот голос,
Чтоб память распалась, чтоб та тоска раскололась,
Чтоб люди шутили, чтоб больше шуток и шума,
Чтоб, вспомнив, вскочить, себя оборвать, не додумать,
Чтоб жить без просы́пу, как пьяный, залпом и нá пол,
Чтоб тикали ночью часы, чтоб кран этот капал,
Чтоб капля за каплей, чтоб цифры, рифмы, чтоб что-то,
Какая-то видимость точной, срочной работы,
Чтоб биться с врагом, чтоб штыком — под бомбы, под пули,
Чтоб выстоять смерть, чтоб глаза в глаза заглянули.
Не дай доглядеть, окажи, молю, эту милость,
Не видеть, не вспомнить, что с нами в жизни случилось.
Эти строчки написаны в страшное время ежовщины. В те годы мало кто решался помогать попавшим под каток репрессий. Эренбург пытался как-то им помочь, понимая это:
Чужое горе — оно, как овод,
Ты отмахнёшься, и сядет снова,
Захочешь выйти, а выйти поздно,
Оно — горячий и мокрый воздух,
И как ни дышишь, всё так же душно.
Оно не слышит, оно — кликуша,
Оно приходит и ночью ноет,
А что с ним делать — оно чужое…
А потом появился пакт Риббентропа-Молотова. Эренбург был умный человек и политик, но этого никак не предвидел: «Шок был настолько сильным, что я заболел болезнью, непонятной для медиков — в течение восьми месяцев я не мог есть, потерял около двадцати килограммов. Костюм на мне висел, и я напоминал пугало…. Это произошло внезапно: прочитал газету, сел обедать и вдруг почувствовал, что не могу проглотить кусочек хлеба».
Когда гитлеровцы вошли в Париж, Эренбурга с женой спрятали в каптёрке советского посольства, а в Москве пустили слух, что он невозвращенец. Жизнь в оккупированном гитлеровцами Париже была невыносима, и Эренбург отводил душу в стихах:
Глаза закрой и промолчи, —
Идут чужие трубачи,
Чужая медь, чужая спесь.
Не для того я вырос здесь.
Илья Григорьевич согласился вернуться в Москву поездом через Германию по подложным документам, когда из разговоров немцев в Париже понял: нападение Гитлера на СССР неминуемо, а значит — нужно возвращаться, он понадобится.
Вернувшись в Москву 29 июля 1940 года, Эренбург сразу же написал о том, что узнал в Париже, Молотову. Ответа не получил, но его положение определилось — разрешили напечатать стихи и, с великим трудом, очерки о разгроме Франции. Писатель начал работать над задуманным ещё во Франции романом «Падение Парижа»
В годы войны Эренбург был фронтовым корреспондентом. Как первый публицист не только Советского Союза, но и всего антигитлеровского альянса, он работал он на износ — более 1500 статей за 4 года!, — чем довел свой организм до жесточайшей бессонницы.
Газеты с его очерками бойцы не использовали на раскурку, перечитывали, сохраняли, и это дорогого стоило. Заголовок одного из них «Убей немца!» стал главным лозунгом Отечественной Войны. Гитлер считал Эренбурга своим личным врагом, распорядился поймать его и повесить. Стиль эренбурговских статей был неповторим, несмотря на множество попыток ему подражать.
Д. Ортенберг, работавший в военные годы главным редактором газеты «Красная звезда», писал об Эренбурге:
«Он работал много, быстро, без устали. Все мы поражались его работоспособности. Почти ежедневно он писал для нашей газеты. Бывало, вечером намечалась тема, а через час-два он уже приносил рукопись, в которой были и острая мысль, и афоризм, и удачное сравнение, и точный эпитет, и философская тирада. Казалось, он это делал без особого труда и напряжения. Стоило зажечь трубку, выкурить её — и статья готова! В каждой фразе, в каждом слове его были заложены продуманное и пережитое, и он яростно отстаивал их».
Эренбург вёл активную деятельность по сбору и обнародованию материалов о Xолокосте на территории СССР. Вместе с Василием Гроссманом он вписывал еврейские судьбы в знаменитую «Черную книгу», которая при жизни авторов так и не была опубликована.
Именно из его материалов советские люди узнавали о злодеяниях фашистов, о фактах уничтожения ими еврейского населения.
«Я — русский писатель, но покуда на свете будет существовать хотя бы один антисемит, я буду с гордостью отвечать на вопрос о национальности: «Еврей». Мне ненавистно расовое и национальное чванство», — часто говорил Эренбург.
С антисемитизмом, в том числе и в свой адрес, Эренбургу приходилось сталкиваться в течение всей жизни. Ещё в 1918 г. прозвучали развязные строки, в которые его фамилия рифмуется с названием российской столицы:
Ни Москва, ни Петербург
Не заменят им Бердичева.
Сам Илья Григорьевич впоследствии назвал их «юдофобскими стишками».
В редкие минуты затишья Эренбургу удавалось писать стихи:
Есть время камни собирать,
И время есть, чтоб их кидать.
Я изучил все времена,
Я говорил: «на то война»,
Я камни на себе таскал,
Я их от сердца отрывал,
И стали дни ещё темней
От всех раскиданных камней.
Добавим к этому систематические выступления по радио и тысячи писем от чаще всего совершенно незнакомых людей с фронта и тыла (малограмотные писали их сами, а неграмотным — товарищи под диктовку). Ни одно Эренбург не оставил без короткого ответа на машинке, и на фронте бойцы дорожили этими листочками,
как медалью или упоминанием их части в приказе Верховного главнокомандующего.
Однажды после боя за Винницу Илья Григорьевич увидел маленькую еврейскую девочку, на глазах которой немцы недавно расстреляли родителей и сестер. Он привез её в Москву и отдал дочери Ирине, в то время безутешно оплакивающей погибшего на войне мужа. Так у отчаявшейся женщины появилась дочь, а у Эренбурга внучка Фаня. Они стали родными на всю жизнь.
В 44-м, после освобождения Киева, Эренбург стоял над Бабьим Яром. Стихи, которые он написал тогда, стали достойным памятником лежащим там:
Бабий Яр
К чему слова и что перо,
Когда на сердце этот камень,
Когда, как каторжник ядро,
Я волочу чужую память?
Я жил когда-то в городах,
И были мне живые милы,
Теперь на тусклых пустырях
Я должен разрывать могилы,
Теперь мне каждый яр знаком,
И каждый яр теперь мне дом.
Я этой женщины любимой
Когда-то руки целовал,
Хотя, когда я был с живыми,
Я этой женщины не знал.
Моё дитя! Мои румяна!
Моя несметная родня!
Я слышу, как из каждой ямы
Вы окликаете меня.
Мы понатужимся и встанем,
Костями застучим — туда,
Где дышат хлебом и духами
Ещё живые города.
Задуйте свет. Спустите флаги.
Мы к вам пришли. Не мы — овраги.
Всегда остро чувствовавший чужую боль, Эренбург не мог не отреагировать и на страшные события Холокоста в Европе:
…За то, что с нами говорит тревога,
за то, что с нами водится луна,
за то, что есть петлистая дорога
и что слеза не в меру солона,
что наших девушек отличен волос,
не те глаза и выговор не тот,
нас больше нет. Остался только холод.
Трава кусается, и камень жжёт.
Есть среди его военных стихов исполненное скрытого внутреннего трагизма стихотворение под названием «День Победы». Кстати, само это словосочетание впервые ещё в декабре 1941-го ввел в обиход именно Эренбург. Вот отрывок из него:
…Она была в линялой гимнастерке,
И ноги были до крови́ натёрты.
Она пришла и постучалась в дом.
Открыла мать. Был стол накрыт к обеду.
«Твой сын служил со мной в полку одном,
И я пришла. Меня зовут Победа».
Был чёрный хлеб белее белых дней,
И слезы были соли солоней.
Все сто столиц кричали вдалеке,
В ладоши хлопали и танцевали,
И только в тихом русском городке
Две женщины как мертвые молчали…
В 1944 г. писателя наградили первым орденом Ленина (второй он получит в 1961 г.), а вскоре генерал де Голль вручил ему орден Почетного легиона за творчество о Франции в годы войны, за вдохновенные статьи, перепечатываемые французскими подпольными изданиями.
После окончания войны был опубликован роман Эренбурга «Буря», и на его автора злобно ополчились. «Ему чужд русский народ, ему абсолютно безразличны его чаяния и надежды, — заявил на писательском собрании М. Шолохов. — Он не любит и никогда не любил Россию. Тлетворный, погрязший в блевотине Запад ему ближе». А. Сурков предложил исключить Эренбурга из Союза писателей и был поддержан другими выступающими.
В конце обсуждения слово для покаяния предоставили самому Эренбургу:
— Вы только что с беззастенчивой резкостью, на которую способны злые и очень завистливые люди, осудили на смерть не только мой роман “Буря”, но сделали попытку смешать с золой всё мое творчество.
Зачитав несколько положительных отзывов о романе, он добавил:
— Разрешите мне закончить своё выступление прочтением ещё одного письма. Оно лаконично и займет у вас совсем немного времени: «Дорогой Илья Григорьевич! Только что прочитал Вашу чудесную “Бурю”. Спасибо Вам за неё. С уважением, И. Сталин».
И тут же те, кто только что злобно ругали Эренбурга и готовы были единогласно проголосовать за его исключение, преобразились и без всякого стыда стали ему аплодировать.
В 1948 г. за роман «Буря» Эренбург получил Сталинскую премию первой степени.
В январе 1949 г. началась официальная антисемитская кампания по борьбе с «безродными космополитами». Эренбурга перестали печатать, об аресте «космополита № 1 Ильи Эренбурга» объявили с трибуны большого московского писательского собрания. Ожидая ареста, он обратился с коротким письмом к Сталину, сухо прося прояснить свое положение. Второй человек в партии Маленков на следующий день в телефонном звонке назвал всё недоразумением. В очередной раз Сталин решил, что Эренбург ещё пригодится, и поручил ему заниматься «борьбой за мир».
Писатель стал вице-президентом Всемирного совета мира, в 1950 г. «за борьбу за мир» получил Ленинскую премию.
В январе 1953 г. было разыграно начало последнего, самого страшного акта антисемитской кампании Сталина — дело кремлевских врачей-евреев, «убийц в белых халатах».
А незадолго до этого Сталин присуждает Эренбургу, первому из советских людей, Международную Сталинскую премию «За укрепление мира между народами», демонстрируя миру свою лояльность к евреям. Отказаться от неё было равносильно самоубийству.
Принимая премию в Кремле в день своего рождения, Эренбург не упомянул в речи арестованных врачей как «убийц в белых халатах» (а ему это настоятельно рекомендовали), но фактически сказал о них, вспомнив тех, «которых преследуют, мучают, травят», упомянул «про ночь тюрем, про допросы, суды — про мужество многих и многих».
«В Свердловском зале было тихо, очень тихо», — вспоминал потом Эренбург. А в напечатанном газетами тексте после его слова «преследуют» вставили «силы реакции». Опять он играл с огнём, и опять пронесло.
Дело врачей, по плану Сталина, должно было вызвать массовые погромы и последующую депортацию еврейского населения СССР на Колыму и в другие подобные районы. Самым знаменитым деятелям советской культуры еврейского происхождения «предложили» подписать коллективное письмо в «Правду», подтверждающее справедливость готовящейся акции. Около пятидесяти высокопоставленных и именитых евреев это сделали; отказались четыре-пять, в том числе Эренбург.
Но он не ограничился этим, а — единственный! — обратился к Сталину с письмом, изложив в нём те прагматические аргументы против готовящейся акции, которые могли убедить вождя (реакция Запада, непоправимые последствия для коммунистического движения и недавно созданного всемирного движения сторонников мира).
Сталин прочёл письмо Эренбурга. Скорей всего, оно на него повлияло; во всяком случае, события не стали форсировать, а 5 марта 1953 г. дело закрылось из-за смерти его инициатора.
В том же 1953 г. Эренбург написал новую повесть. Её название облетело весь мир и стало общепризнанным названием наступившей эпохи — «Оттепель». Эренбург становится одним из самих деятельных и признанных общественных лидеров этой эпохи. Он пишет статьи и эссе о литературе и искусстве; от него — первого! — многие узнают о Цветаевой, Мейерхольде, Бабеле, Мандельштаме; он способствует переводам книг западных авторов.
Образному описанию оттепели как явления природы, приносящего тепло и весну после долгой ледяной зимы («А мы такие зимы знали, Вжились в такие холода»), было посвящено замечательное стихотворение Эренбурга. Благодаря десятилетиями испытываемой боязни цензуры автор заменил в нём Запад, где демократия и свободы, на тёплый и счастливый Юг, а холода и закованная льдом река символизируют в нём сталинскую эпоху репрессий. Главный смысл стихотворения — надежда на то, что наконец «зашевелится грузный лед» и все увидят «глаза зелёные весны».
Да разве могут дети юга,
Где розы плещут в декабре,
Где не разыщешь слова «вьюга»
Ни в памяти, ни в словаре,
Да разве там, где небо сине
И не слиняет ни на час,
Где испокон веков поныне
Всё то же лето тешит глаз,
Да разве им хоть так, хоть вкратце,
Хоть на минуту, хоть во сне,
Хоть ненароком догадаться,
Что значит думать о весне,
Что значит в мартовские стужи,
Когда отчаянье берет,
Всё ждать и ждать, как неуклюже
Зашевелится грузный лед.
А мы такие зимы знали,
Вжились в такие холода,
Что даже не было печали,
Но только гордость и беда.
И в крепкой, ледяной обиде,
Сухой пургой ослеплены,
Мы видели, уже не видя,
Глаза зеленые весны.
Эти иносказательные строки не нуждались в пояснениях, все всё понимали — не случайно именно эти стихи (первые у Эренбурга) стали петь под гитару.
В 1956 г. Эренбург помог привезти из Франции картины Пикассо и способствовал организации их выставки в Музее им. Пушкина.
— На открытие пришло слишком много народу, — писал он впоследствии. — Толпа прорвала заграждения, каждый боялся, что его не впустят. Директор музея подбежала ко мне: «Успокойте их, я боюсь, что начнется давка…» Я сказал в микрофон: «Товарищи, вы ждали этой выставки двадцать пять лет, подождите теперь спокойно двадцать пять минут…». Три тысячи человек рассмеялись, и порядок был восстановлен.
К Эренбургу обращались многие люди по самым разным поводам — и за советом, и за помощью. Мой товарищ по институту, ныне старейший журналист и культуролог Одессы Е.М. Голубовский, и ещё три его однокурсника были исключены из комсомола за то, что в предоставленном актовом зале института был прочитан подготовленный ими доклад о модернизме в живописи. Доклад сочли «пропагандой буржуазной идеологии». От исключения из института их спасла только хорошая успеваемость — был 1956 год, и для подобных карательных мер уже требовались формальные основания.
Зная о приверженности Эренбурга к авангардному искусству, Голубовскому удалось, приехав в Москву, обратиться к нему. Казалось бы, безмерно занятый, уже немолодой и совсем не здоровый человек совсем не обязан заниматься неприятностями неизвестных ему одесских студентов.
Но Илья Григорьевич принял Евгения в кабинете своей небольшой квартиры на ул. Горького, выслушал, попросил дать ему текст или конспект доклада и полчаса внимательно с ним знакомился. Потом в присутствии Жени сам напечатал письмо Борису Полевому. Вот отрывки из него: «…можно только радоваться, что молодой человек читал, думал об искусстве и решил поделиться своими знаниями с товарищами. То, что руководители местного комсомола сделали из этого криминал и исключили четырёх студентов из комсомола, кажется мне неправильным».
В конце письма Эренбург просил Б. Полевого принять Голубовского и помочь. Особенно важной для характеристики Ильи Григорьевича как человека и гражданина представляется последняя фраза письма: «…скажите мне, что я могу сделать для того, чтобы помочь молодым людям, на которых обрушилась беда».
Б. Полевой выполнил обе просьбы — и принял, и помог. Более того — он вернул ребятам бесценный автограф Эренбурга, который Женя после возвращения из Москвы показывал нам.
Таким образом, вмешательство Эренбурга позволило ребятам избежать очень серьёзного в то время пятна на репутации, которое могло основательно испортить жизнь — их восстановили в комсомоле.
Они были не единственными — Илья Григорьевич помогал очень многим. А ведь кроме писательской деятельности, которой отдавал всего себя, он был депутатом Верховного Совета СССР, членом бюро Всемирного Совета Мира, членом Комитета по Международным Ленинским премиям, президентом общества СССР-Франция. И относился он к этим своим обязанностям совсем не формально.
— Да, обязанности депутата, общественная деятельность отнимают у меня много времени, — говорил Илья Григорьевич, — но я об этом не жалею. Мне кажется важнее помочь колхозу приобрести трактор или нуждающейся семье получить жилплощадь, чем написать страницу романа.
Литературовед Иосиф Вайнберг так описывал свои встречи с Эренбургом в его кабинете: «Небольшая комната. Два окна выходят во двор. Полки, тесно уставленные книгами. Коллекции трубок, коробки сигар и сигарет на бюро, шкафах. На стенах картины Пикассо, Леже, Тышлера, Фалька, Шагала. Одну стену занимают книги Эренбурга, переведенные почти на все языки мира.
…Он говорит тихо. Никогда не жестикулирует, не ходит по комнате. Он не задумывается над словом. И кажется, что не размышляет, а читает уже написанное, будто заранее точно знает не только мысль, которую сейчас выскажет, но и те единственные слова, в которые эта мысль выльется. Его речь отточена и афористична».
Статью «О стихах Бориса Слуцкого», сделавшую поэта известным, Эренбург закончил оптимистично: «Хорошо, что настаёт время стихов». Это, как оказалось, относилось и к нему самому — 1957-м годом датированы и первые после почти десятилетнего перерыва стихи Эренбурга.
Он вспоминал, как осенью 1957 г. работал («стучал на машинке»), поглядел в окно и… так неожиданно для него появилось
первое стихотворение «Был тихий день обычной осени…» — про опавшие, мертвые листья, взлетевшие с земли под порывом ветра:
…И вдруг, порывом ветра вспугнуты,
Взлетели мёртвые листы,
Давно истоптаны, поруганы,
И всё же, как любовь, чисты,
Большие, жёлтые и рыжие
И даже с зеленью смешной,
Они не дожили, но выжили
И мечутся передо мной…
Это, конечно, не о листьях — это о своем поколении.
«Внимательный читатель Эренбурга, — писал Б. Фрезинский, — находил в его «пейзажной» лирике актуальные раздумья о жизни, хотя цензура и в пейзаже, конечно, выискивала явные аллюзии, но органичность и серьезность эренбурговских природных сюжетов её обескураживала».
В 1959 г. Эренбург начал работу над мемуарами «Люди, годы, жизнь», считая их «последним заданием своей жизни». В них он откровенно рассказал «о времени и о себе», заново открыл читателям забытые имена, написал о гибели этих замечательных людей. Из его труда многие впервые узнали о французских художниках-модернистах, о не публиковавшихся в СССР поэтах и других явлениях европейской культуры.
Огромный успех публикации мемуаров в «Новом Мире» вызвал ярость московских реакционеров. Хрущёв на встрече с художественной интеллигенцией позволил себе оскорбления и угрозы в адрес Эренбурга и потребовал остановить публикацию его книги в «Новом мире».
Но автор не испугался и написал Хрущёву, после чего тот извинился за нападки («Я книгу тогда ещё не читал, подвели референты») и пообещал не чинить никаких препятствий в публикации.
Вот отрывки из стихотворения Эренбурга о Хрущёве:
Смекалист, смел, не памятлив, изменчив,
Увенчан глупо, глупо и развенчан,
…заведомый невежда,
Как Санчо, грубоват и человечен.
…Он власть любил, но не было в нем злобы,
Охоч поговорить, то злил, то тешил,
И матом крыл, но никого не вешал.
Взгляд на собственную длинную жизнь в последних стихах Эренбурга лишен каких бы то ни было прикрас:
Пора признать — хоть вой, хоть плачь я,
Но прожил жизнь я по-собачьи…
Когда луна бывала злая,
Я подвывал и даже лаял.
В Стокгольме в 1950 г. Эренбург познакомился с Лизлоттой Мэр. Жена крупного политического деятеля Швеции, она родилась в Германии, откуда её родители, немецкие евреи и коммунисты, после прихода Гитлера к власти бежали в СССР. Лизлотта тринадцать лет прожила в Москве, училась в школе, потом перебралась в Стокгольм, там вышла замуж и вместе с мужем участвовала в движении сторонников мира.
Лизлотта была моложе Эренбурга на 26 лет, но они понимали друг друга с полуслова. Это была любовь с первого взгляда, которая переросла в глубокое чувство, — «моя последняя любовь», как позже напишет он в стихах. Эренбург не скрывал этого романа, который начался в середине пятидесятых и продолжался буквально до последнего дня жизни Ильи Григорьевича.
В его стихотворении «Про первую любовь писали много…» говорится о последней любви, о вечере жизни, «Когда уж дело не в стихе, не в слове, / Когда всё позади, а счастье внове».
Эренбург писал о Тютчеве, но наверняка имел в виду самого себя, свою последнюю большую любовь:
…Горит последнее большое счастье,
Что сдуру, курам на смех, расцвело.
…Его последняя любовь
Была единственной, быть может.
Уже скудела в жилах кровь
И день положенный был прожит.
Последние годы Эренбург продолжал напряжённо работать над мемуарами «Люди, годы, жизнь». Этим огромным трудом, в котором чётко очерчены портреты многих деятелей культуры — как отечественной, так и зарубежной, советская интеллигенция будет потом зачитываться ещё несколько десятилетий.
Сам же Илья Григорьевич, закончив мемуары, стал постепенно погружаться в затяжные болезни, и 31 августа 1967 г. умер от инфаркта. О предстоящей гражданской панихиде не сообщила ни одна газета, но этого и не потребовалось — четвертого сентября на улице Воровского собралась пятнадцатитысячная толпа. Фронтовики с колодками орденов и студенты, представители зарубежных компартий и бывшие (а также будущие) политзаключённые, правоверные евреи и активисты общества «Франция — СССР» плечом к плечу шли за гробом Ильи Эренбурга.
Надежда Яковлевна Мандельштам писала: «…толпы пришли на его похороны, и я обратила внимание, что [там] — хорошие человеческие лица. Значит, Эренбург сделал свое дело… Может быть, именно он разбудил тех, кто стали [потом] читателями самиздата».
Сблизившийся с Эренбургом в последние годы жизни Борис Слуцкий написал о похоронах так:
Эти искаженные отчаяньем
старые и молодые лица,
что пришли к еврейскому печальнику,
справедливцу и нетерпеливцу,
что пришли к писателю прошений
за униженных и оскорбленных.
Так он, лёжа в саванах, в пелёнах,
Выиграл последнее сражение.
Похоронную процессию сопровождал двойной милицейский кордон. На случай беспорядков были заготовлены брандспойты. На Новодевичьем кладбище милиция перестала церемониться. Едва пропустили Твардовского; Борису Слуцкому и Маргарите Алигер не дали сказать прощальных слов над могилой. Властям не терпелось поскорее засыпать землёй того, кто при жизни так долго испытывал их терпение.
На гранитном памятнике на могиле Эренбурга закреплён его барельефный портрет — репродукция в металле со знаменитого наброска Пикассо.
Хочется надеяться, что современные посетители Новодевичьего кладбища, проходя мимо памятника, вспомнят добрым словом этого незаурядного человека, оставившего яркий след в истории и культуре страны. Но вероятность даже простой памяти, пусть и без доброго слова, увы, невелика.
Литература
Википедия, статьи Б. Фрезинского «Из слов остались самые простые», В. Новодворской «Последний европеец» и Шуламит Шалит «Рюмочка свежей клубники» в «Livegournal», С. Тучинской «Об Эренбурге: поэте, пророке, еврее, конформисте и любовнике» в журнале «Чайка», интервью М. Рюриковой с И. Щипачёвой «Жизнь, судьба, семья» в журнале «Лехаим», А. Викторова «Домашний еврей Сталина» в «Jewish.ru», сборник «Воспоминания об Илье Эренбурге» (К. Паустовский, В. Каверин, Д. Ортенберг, К. Симонов, С. Образцов, И. Вайнберг, М, Алигер,) и др.
Как то моя мама поздравила И.Г. Эренбурга с днем рождения. В ответ он прислал свою фотографию с автографом. Уезжая в Израиль в 1990 году, мои родители взяли её с собой.
Илья Эренбург — умнейший человек и как литератор, и как политик, и как общественный деятель, и как еврей. Мы должны быть благодарны судьбе, что были его современниками и потому избежали участь изгнанников до Пурима 1953-го.