©"Заметки по еврейской истории"
  февраль-март 2022 года

 377 total views,  2 views today

Променад, где в реке отражаются джинсы и юбки,
Фонари на поверхность спускают блики как шлюпки.
У Дуная гулянье, но трогать поток зарекись…
А нарушишь — узнаешь,
почему здесь не пьют из реки.

Галина Ицкович

“…И ДОСТАЮТ ДО НЕБЕС ГОЛОСА НЕЖИВЫХ”

Пуримшпиль[1]

Галина ИцковичТише, геникшен[2], не то спугнешь
Нежный в духовке лейкэх[3].
Бродяга внизу пустяки за грош
Раскладывает по скамейке:
Красно-коричневых петушков,
Пищалки в разводаx синьки
И прыгающие с тоненьким смешком
Шарики на резинке.
Нет, недоступен цветной товар
Детям из бельэтажа…
Вдруг увидала: бродяга шар
Отвесил за хументаши[3]!
Пусть пуримшпиль и застал его здесь,
Пусть жизнь его — повод для смеха,
Но даже бездельник желает поесть
Рогалэ[3] и орехи.

С трудом упросила спуститься во двор,
Снести чудаку шелохмунес.
После подслушивала разговор,
Ни разу не шелохнулась.
Говорили, он шарики из фольги
Снами тайком заправляет.
Мишугенер хлумцах, пустые сны,
Взрослые не одобряют.

Мишугенер хлумцах — мишиге халоймес,
Рыжие шарики на резинке…
Милая девочка, что тебе вздумалось,
Что ты грустишь, кровинка?
Праздновать надо, трещать, отгрызать
Сладкие уши порока…
Как ей не терпится лечь и заснуть,
Шар закатив под щеку!

Спи, моя мейделе[4], на бочок,
Сон из цветной бумаги.
Слышишь? В подвале шуршит сверчок,
Стоны стоят в овраге.
Спи, моя мейделе, ловкость рук,
Не поднимай ресницы.
Видишь, на свадьбу пришел диббук[5]
И донести грозится.
Кто-то кошмар тебе шлет про то,
Как просят воздуха люди,
Кто-то по холоду без пальто,
Б-же, что с ними будет?

Девочка нехотя утром встает,
Чтоб взрослые не ругались,
Смотрит в окошко, как белка грызет
Хрусткий седой рогалик.
Мишугенер хлумцах — мишиге халоймес[6],
Бедняга замерз на ночной скамейке.
Ты его, девочка, похоронишь?
Главное, сны схоронить сумей-ка.
Мокнет под мартовским стылым дождём,
За год до бед, революций…
Девочка может проснуться ещё,
Может, успеет проснуться.

Будапештское

«Пить из фонтанов и реки запрещается».
Объявление

Променад, где в реке отражаются джинсы и юбки,
Фонари на поверхность спускают блики как шлюпки.
У Дуная гулянье, но трогать поток зарекись…
А нарушишь — узнаешь,
почему здесь не пьют из реки.
Что за привкус в стакане, наполненном сполохом зарев
Там, где туфли с ботинками все еще ждут хозяев?
Их Дунай напоил, приголубил, увлек за собою.

Приходили данайцы, приводили коней к водопою,
Только жажду нельзя утолить этой красной солью:
Кто-то кровью разбавил воду, Дунай позоря.
Раздевались бережно,
Гильзы волна сметала.
Чьи там туфли вдоль набережной
стоптаны до металла?
И не зря до сих пор здесь обходятся без парапета:
Вечно падают в реку босоногие люди из гетто.

За кого мне молиться и что мне прощать мадьярам?
Все мои ведь стояли не над рекой —
.                                                       над яром.
Ой, Дунай, приюти меня, волной меня нареки.
Здесь не пьют из реки,
всё-то помнят — не пьют из реки.

Узким лезвием лета надрезана ночь, ветер шепчет: «Поздно».
Фонари по воде рассыпают желтые звезды.

Смерть политрука

Дед мой гордился Ростовским театром,
взорванным в сорок первом:
правильно выверенные взрывы,
накрепко сшитые нервы.
Пришла, а он серый, совсем никакой:
обезболивающее не дали.
Дед, вдохновитель подрывников,
перебирает детали:
как сам Каганович позвал… велел…
как дед передал товарищам…
Еле успели: огонь зверел,
уши свинцом заливал артобстрел,
но вера в успех была ещё.

На одеяле метка: «Хаим-Соломон,
дом престарелых». Последний дом,
от государства дотации.
Залег с понедельника дед-бузотёр
в ров реабилитации.

Стены и балки, фриз и фронтон,
фугасы и мины, людские затраты.
Театр как театр, каменный дом.
Что они ставили в этом театре?
Говорили, акустика вроде не очень,
но что ему опера, что балет?
— Театр был как театр, не лучше прочих.
— Дед, а потом? — На другой объект.

Что искал он в дешёвой побелке казённого потолка?
Застеклённые в «горке» дорогие когда-то усы?
Или весточку с оставленного, понятного материка?
— Здесь другие герои, здесь иначе идут часы.

Он сжимал мои пальцы останками левой руки,
он лепил мои пальцы в холодный белёсый ком:
— Я награды в шухлядке… найди и прибереги…
и спроси, кем был-то Хаим их Соломон?
Я искала и, в общем-то, не находила
ни отца, ни тетку в его чертах.
— Переведи, — беспокойно просил он. —
— Что сказал этот доктор? Я кончился? Дело швах?

Тюбик скрученный тела, что в нем теперь? — голый дух.
Под капельницей с победами
лежал он, домашний лихой политрук,
чуравшийся идиша, хедера.

Барух ата Адонай, позабытый стон.
Вот тебе, дедушка, и Хаим тире Соломон.

К воскресенью он начал нести ерунду,
залюфтило сознанье зазорами,
и, наверное, виделся в полубреду
куйбышевский, так и не взорванный.

И уже убрала санитарка датчики и сорвала постель,
но слоняется дух в медалях по улицам Бенсонхёрста
и минирует стены, и прячется за капитель,
игнорируя тело в могиле , с утра развёрстой.

Летописцам на суд, краеведам в угоду
Рассказал на прощанье и был таков.
Видно, балетные деда встречали у входа
в рай для подрывников.

***

А давайте поедем в Япанк!
Не на постой, просто так.
Для рекогносцировки, как сказала бы Боберт.
Жаль, никто не поверит,
Что два эмигранта и бобик —
Это группа захвата.
Как местность прелестна! Когда-то
На этот лонг-айлендский берег
Детей отправляли на лето.

Давайте пройдемся точечно:
Бывшая Геббельса угол Немецкой,
А на Немецкой двадцатый номер —
Это бывший скаутский лагерь.
Ферма, спрятавшаяся от посторонних.
Волны далёко, ветер не тронет.

Прошлое не отыщется с первого раза,
Неочевидны ни шелест блестящих рубах,
Ни значок «Tag Der Arbeit», ни прочий Tag,
Ни обрывок Der Stürmer, обернувший забытую вазу.

Географический zugzwang[7], ход непростой.
Даже забавно, как точно
Повторяется стори — до запятой,
До последнего лозунга, до бутылки молочной.

Кто-то следит от ворот, поправляет упавшее,
Красно-сине-белое «Президент Трамп».
Мы просто так, продолжайте ваш кампф.
Уже уезжаем! — тем более, бобик не евши.

Война любопытным! — мы, верно, не первые.
Где эти дети, проведшие лето в деревне,
В веселом лагере «Зигфрид»,
Сезон тридцать пятого года?
Как им маршировалось,
.                             какая была погода?

Где поселились их внуки? Неужто мои соседи?
Фриц Кун проходил этой улочкой. Гражданства лишен в сорок третьем,
Он задержался в Япанке, сменил униформу на свитер.

Кто-то цитирует Геббельса, то ли Даркнет, то ли Твиттер.

Кто-то берет заложников,
Кто-то рисует свастику.
Прошлое множится. Ничего тут не трогай, пёсик,
Травка, небось, отравлена, масенький.

Угнетенному мною Билли

Билл пригласил на пленэр. Я шапочно знаю Билли,
но откажешься, скажет, пренебрегли или нагрубили.
Билли любит меньшинства, приветствует иностранцев…
Еду. Неблизко. На карте — сплошной обман из названий
(в Кингстоне нет кингстонов, в Чарльстоне не до танцев).

Вхожу. На дворе фуршет.
Корешки в зубочистных жалах ничком на траве лежат.
Дело дрова: он жует
так, словно суд вершит,
в настроении препираться.
— Хорошо, что пришли, так хотелось поговорить
с белой о репарациях!

Чуть было не хихикнула: вот в чем дело-то!
В бывшей советской еврейке что он увидел белого?

Книга о Холокосте дочитана им до конца,
я захлопнута меж страницами,
как октябрьский жук между рамами.
Резюмирует: — Не фиг шрамом гордиться,
Все у нас тут со шрамами.
Он логичен и убедителен:
— Что мне беды ваших родителей.
Шесть миллионов — подумаешь тоже…
Мириады моих уничтожены.

Ходи потом к ним на парти.
А еще говорят, люди братья.

— За давностью лет обвинять нам некого.
— А что закон? — Закон говорит: Пиноккио,
раз невинен, ступай в тюрьму.
Да и вы, евреи, молчали, где же вам,
простите за прямоту…
Уворачиваюсь от подножек по инерции вежливо:
упадешь и получишь по роже
землей, башмаком по хребту.
Хозяин доволен эффектом. Подыгрываю ему:
— …Я совсем не пытаюсь давить на жалость,
в споре истины нет…
Мы фуршетно, тезисно соглашались,
толерантный наш менуэт
танцуя, танцуя,
кроша моих предков кости.
Ничего так сходила в гости.

Били-бом, церковные колокола,
Библия… Билли, люби меня!

Били-бом — и не знаешь, кому молиться:
Ваши боги побили наших,
Наши съели, кого породили.
Билли, споем и спляшем!

Ветры, наверное, город листвой замели.
Там достают до колен поцелуи земли
и достают до небес голоса неживых.
Впрочем, я брежу, и Билли, небрежен и тих,
меня до ворот провожает, не смотрит в глаза.
Те, кто в земле, подталкивают к небесам.

…поезд увозит меня до начала танцев,
пляшут буквы в названиях станций.

Примечания

[1] Пуримшпиль — пьеса, исполняемая во время Пурима. В Пурим принято приносить друг другу сладкие «шелохмунес», подарки. В частности, хументаши символизируют уши царя Амана.

[2] Геникшен — хватит (ид.).

[3] Лейкэх, хументаши, рогалэ — сладкая выпечка.

[4] Мейделе — девочка (ид.).

[5] Диббук — оборотень (ид.).

[6] «Мишугенер хлумцах мишиге халоймес» — безумцам снятся безумные сны, поговорка (ид.).

[7] zugzwang — положение в шашках и шахматах, в котором любой ход игрока ведёт к ухудшению его позиции.

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *