©"Заметки по еврейской истории"
  февраль-март 2022 года

Loading

Володя не стал великим математиком. Но блестящим был, несомненно. В эти годы — конец семидесятых, начало восьмидесятых — вошли в моду постановки оптимальных экономических задач. Решение этих сложнейших задач было доступно, естественно, только компьютерам. И вот тогда в СССР стали вовсю обхаживать «продажную девку загнивающего империализма» — кибернетику. И математики такого класса, как Володя, стали одним из самых дефицитных товаров.

Марк Львовский

ДА НЕ ЗАБУДЕТСЯ ИМЯ ЕГО…

Воспоминание о Володе Ваксмане

Позвонила дочь, сообщила, что мой внук окончательно выздоровел, и настроение в этот вечер стало таково, что я ожидал радости от всех телефонных звонков.

И от этого тоже — звонила Таня Ваксман, жена моего любимого человека Володи Ваксмана, и я, едва она представилась, — она никогда мне раньше не звонила, я с трудом узнал её голос, — стал весело кричать в трубку, а что, мол, ребе уже и позвонить сам не может и ещё какую-то чушь, как вдруг услышал:

— Марик, Вова застрелился… Вчера, на исходе Субботы. Доконала его проклятая боль… Похороны завтра в 10 утра на Беер-Шевском кладбище… Надеюсь, ты успеешь приехать…

И следом за этим в телефонной трубке раздались гудки… Гудки… гудки… гудки…

И мне захотелось выть. Я так и сделал. И выл, пока не ворвалась в комнату жена.

Я много ей рассказывал о Володе Ваксмане. Но лично она его не знала. Слушая из моих уст рассказы о нём, почему-то боялась встречи с ним. Раз и навсегда решила про себя, что он инопланетянин.

И я бросился к компьютеру и начал лихорадочно писать о Володе. Фразы лезли одна на другую, мешали друг другу, но в каждой был мой крик, частица моего сердца. Три часа вдохновенного труда, и мне показалось, что я обессмертил друга. После похорон я привёл лихорадочно написанное в порядок и отослал Тане… Она позвонила и сказала:

— Я и не догадывалась, как ты любил его. Спасибо.

Вот этот очерк или даже рассказ… Как хотите…

…Многое может вынести человек: и смерть близких своих, и потерю дома, и денег, и Родины, и даже чес­ти, и многого чего ещё — где друг поможет, где — водка, где — книга, женщина, а то и Бог чудо явит… Но боль, непрерывную, часто непереносимую боль в спине как вынести? Боль, что не оставляла его два года, боль, что отпускала на день, на неделю даже, чтобы потом вер­нуться, вгрызться в него, низвергнуть на пол, заставить зверем выть, головой о ножки стульев биться, и вот так — день за днем, день за днем в течение двух лет… Куда ему было деться? Ничто уже не помогало… Он побывал, кажется, у всех израильских знаменитостей. Один из них сказал, что это фантомные боли. Боли, характерные, в основном, у ампутантов. Боль, как продукция мозга. Лечения нет…

Вот и осталась только пуля, спасительная пуля. А не она — все равно бы он умер, только не человеком уже, а обезумевшим от боли животным, или уж та­кой гадостью поить бы пришлось его, которая убила бы и боль, и разум, и душу… Так какая разница?

Но многие ли знают, какой человек ушел?!. Он же не поразил мир ни открытием, ни поэмой, ни фильмом, ни чудом архитектурным, ни банков­ским счетом…

А был гением.

Гении бывают разные. Одни открывают тайны природы, другие создают нетленные произведения искусства, а тре­тьи, ничего такого особенного не сотворив, освещают жизнь нашу только самим существованием своим. Он был именно таким — гением непостижимого, как «чёрная ды­ра» всех втягивающего в себя обаяния.

Обаяние, по Далю — есть «чародейство, колдовство, умение овладевать волей и умом другого, умение очаровывать». Вот в чём он был гением. Вот что составляло суть его. И были три составные части его великого обаяния: блестящий ум, золотые руки и подвижное, тонкое, ироничное лицо… Одно из самых прекрасных лиц, виденных мною…

Я с ужасом осознавал, что ничего, из оброненного Володей, не помнил! Сколько лет прошло! Друзья Володи, — лентяи, пустозвоны, остряки, диссиденты, а потом и сионисты, — понимая, кто он, не записывали его мыслей, парадоксов, шуток, вопросов, на которые, кроме него самого, никто не мог дать вразуми­тельного ответа. А он шествовал и расшвыривал бриллианты, и так много их было, что никто не собирал их, а только любовались ими. Он был неис­черпаем…

Люди, цените гениев! Их крайне мало! И если выпало вам счастье общаться с ними, не будьте идиотами — записывайте, храните! Не вбирайте только в себя: и сами не переварите, и другим не дадите.

Волосам на такой голове делать, конечно, было нечего.

Думая, он поглаживал лысину. Морща нос, поправлял очки, вскидывал вре­мя от времени к потолку голову и, произнеся свои любимые «э-э-э… да… хмм…», выдавал то, что и полагается гению.

Лгать ему было бессмысленно. Разыгрывать — опасно. Заставить слушать себя — величайшим достижением.

Его профессией была математика.

Его глаза всегда подсмеивались над собеседником, по-доброму отмечая свое превосходство. Ни в коем случае не снисхождение к дураку, а просто констата­ция простого факта своего неоспоримого превосходства. О, он знал, что велик… И, безусловно, гордился этим.

И не стал он — а, несомненно, мог! — крупным математиком только потому, что страстно любил всякую жизнь. Он разбрасывался. Его донимали увлечения: шахматы, изобретательство, разнообразные ремесла, собирательства. Другой его бедой, но счастьем для многих окружавших его, — иначе, где бы он взял время для общения с ними? — было отсутствие у него интереса к выбору какой-нибудь фундаментальной математической темы, решение которой принесло бы ему звание, почести и блага. Он лишь блистательно решал задачи, которые при­носили ему заказчики.

Господи, он не был честолюбив! Кто видел такое?!

Я наблюдал его, раздавлен­ного музыкой Баха. Растерянного, не знающего, куда девать руки, после моего прочте­ния вслух гениального стихотворения Бориса Пастернака «В больнице».

Я познакомился с ним на каком-то совещании в конце 1970 года, когда занимался очисткой сточных вод химических предприятий. Это было любимой темой шуток надо мной. По-доброму: мол, понимаем, что дело важное, но, согласись, все-таки, несколько ассенизаторское, фекальное…

И только Володя, он один, по-настоящему понял значение того, чем я занимался.

Я не мог забыть, как впился он в меня глазами, когда услышал после какого-то совещания мой рассказ о мертвых осетрах Волги, о почерневшей от химических стоков Оке, об угрозе уничтожения Байкала целлюлозно-бумажным комбинатом, об огромных рыбинах-мутантах в реках, а вернее, уже в сточных канавах, несчастного города Дзержинска, тогдашнего ги­ганта советской химической индустрии.

Ах, как он слушал! Не перебивал, только морщил нос, поправлял оч­ки, теребил лысину, изредка вскидывал голову… Он вцепился в меня, как репей, и не отпустил, пока я не выдал ему весь принцип расчета очистных сооружений: выбор химических реагентов для нейтрализации сточных вод, возможные химические реакции в очистном реакторе и трубопроводах, время их протекания, выбор и объем очистных сооружений, разбавление уже очищен­ных сточных вод водой водоема, в который их предполагалось сбросить и, на­конец, стоимость очистных сооружений.

Я — к тому времени профессионал в очистке сточных вод, — не видел ничего, кроме очередного проекта. Володя же за час разговора со мной увидел всю проблему сразу, всю ее красоту и грандиозность. И именно тогда родилась в голове его идея создания компьютерной программы всех стадий рас­чета по очистке сточных вод и на основе её выбор оптимального варианта — естест­венно, с точки зрения защиты водоемов, а шире, и всей природы — размещения химических предприятий на территории СССР. А нужда в этих предприятиях была в те годы одной из самых острых, и чем больше строили их, руководствуясь лишь сиюминутной выгодой, тем более обострялась проблема сточных вод. Другими словами, ставилась на карту жизнь великих рек России, Украины и Белоруссии. Это они, благодаря полноводности своей и кажущейся неизбывной силе, принимали на себя основной удар химических чудовищ.

Казалось, что такая программа, за считанные минуты способная оценить взаимоотношения водоёма и комбината, а также общую стоимость очистки сточных вод, программа, способная, как колоду карт, тасовать реки, комбинаты и разнообразнейшие производства, начиняющие их, пробьёт себе дорогу к мед­ным лбам вершителей судьбы России и заставит их задуматься о будущем великого речного богатства. Надо ещё добавить, что ручной расчет очистных соору­жений и разбавления очищенных стоков водой водоёма занимал не менее месяца и требовал большого напряжения сил.

В конце разговора он задумчиво почесал лысину, взглянул на огром­ную, в четверть страницы, формулу разбавления сточных вод водой водоема, изобретенную известным, непререкаемым специа­листом, и сказал, что хочет проверить ее «на вшивость». Морща нос, экая и мыкая, через пару минут он заявил, что формула эта говорит о незначительном математическом образо­вании автора, и что она не учитывает несколько весьма важных физических па­раметров процесса смешения сточных вод с водой водоёма. Вздохнув, он добавил, что немного поработает над этой формулой. После этого, он попросил меня достать телефон несчастного изобретателя этой формулы…

И я, с разрешения своего начальства, начал трудится над своей, технологической, частью программы.

И Володя сделал эту программу!

Через год после нашей «исторической» встречи, Володя, при огромном стечении математиков, экономистов, боссов химической промышленности и специалистов по очистке сточных вод, с блеском доложил о проделанной работе и заработал поч­ти овацию. Во время доклада он всячески подчеркивал и мои заслуги, но то, что он был головой и сердцем проекта, было понятно всякому.

Был на этом докладе и изобретатель злосчастной формулы — милый, кудла­тый старик. Он влюблёнными глазами смотрел на Володю и благодарно жал ему руку: ещё бы, его формула обрела значимость, блистательную закончен­ность, и никто не претендовал на соавторство…

И если бы не сионизм, кто знает, может, и принесли бы мы с Володей пользу своей неисторической родине…

Два года проработали мы вместе.

Володя не стал великим математиком. Но блестящим был, несомненно. В эти годы — конец семидесятых, начало восьмидесятых — вошли в моду постановки оптимальных экономических задач. Решение этих сложнейших задач было доступно, естественно, только компьютерам. И вот тогда в СССР стали вовсю обхаживать «продажную девку загнивающего империализма» — кибернетику. И математики такого класса, как Володя, стали одним из самых дефицитных товаров.

А теперь — о руках его. О, о них я мог бы написать поэму…

Я и сам рукастый, люблю и умею возиться с инструментами. Но уметь и лю­бить — это все-таки не творить. А Володя Ваксман — творил. Ни разу, ни в одной сделанной им вещи я не видел и следа плагиата, не видел стандартного решения, не видел ре­шения, продиктованного лишь утилитарностью изделия. Все его работы были отмечены печатью гения!

Четырехгранная вешалка на кухне вращалась, и на каждой из ее сторон на разнообразнейших крючках располагалась вся кухонная утварь.

Каждая книжная полка могла ездить вдоль неподвижного ряда других книж­ных полок, открывая корешки находящихся там книг.

Табуретка приобретала любую, нужную хозяину высоту.

Настольная лампа принимала самые немыслимые положения и могла осве­щать любую часть письменного стола.

Ах, можно бесконечно рассказывать об особой конст­рукции крючков для полотенец, о тайных, полутайных ящиках и ящичках его секретера, о вращающейся подставке для телевизо­ра, о держателях в вертикальном положении книг и так далее, и тому подобное…

Впервые именно у него я увидел крючок в виде английской буквы S, с помощью которого легко было подвешивать сумку или портфель к столикам общепита.

А как он затачивал инструменты! И вечно добывал где-то особые отвёртки, стамески, свёрла, ножи, пилы, рубанки, точила. Содержал их в особых стойках, стойлах, ящичках, приспособлениях всегда чистыми, смазанными, наточенны­ми, любимыми.

Как и пистолет свой…

Он умел всё — от приготовления необыкновенной яичницы до производства бетонных работ.

Он не умел халтурить. Шлицы в завинченных им шурупах всегда были параллельны. Но и шлиц одинокого шурупа никогда не имел случайного направления, а всегда был параллелен или перпендикулярен основной линии изделия.

Его семья состояла из жены Тани, русской, на вид суровой женщины, и толстого, упрямого сына.

Только через полтора года после знакомства, я рассказал ему о своих планах. Только тогда, когда получил от своего дяди, жившего в Израиле, вызов.

Голос у Володи был басовитым, но часто срывался на баритон, а то и на тенор, особенно при хихиканьи. Такое вот хихиканье я и получил в ответ на свое при­знание.

— Э-э-э… хм… хм… я уже думал об этом. И давно догадался о твоих планах. Но поскольку ты молчал, то было бы бестактным ставить тебя в неловкое положение.

Я действительно боялся рассказывать ему о своих планах. Это было боязнью потерять его дружбу, ибо я хорошо знал, как подавшие документы на выезд, теряли друзей, становились изгоями, носителями вируса сионизма, лучшим лекарством от которого было отсутствие с ними контакта. Мало того, Володя общался с академиками, с чиновниками из министерств, имел допуск к государственным секретам. Да и не воспринимал я его как потенциального сиониста. Ну, что ему Израиль? Это я, инженер на унизительной зарплате, без особой перспективы, — меня к тому вре­мени уже пару раз хорошенько ткнули носом в неподходящее происхождение, — выросший в традиционной еврейской семье, в еврейских разговорах, в мечтах деда и всех дядьёв об Израиле, поплыл за счастьем. А ему-то чего не хватало? Шаг до докторской диссертации, прекрасная кооперативная квартира, имя, работы до черта, причем, работы лю­бимой, творческой, нужной стране. Да и жена русская…

Хотя и у него были счёты с Советской властью. Так, его не при­няли на мехмат МГУ; он окончил математический факультет педагогического института, да и туда его взяли с проволочками.

…Идиоты эти большевики! Вся власть их держалась на страхе и жополизании. Со страхом, надо сказать, всё было в порядке. Но производство жополизов явно хромало. А ведь из нашего брата-еврея жополиз просто фирменный получается — идейный, да ещё и сентиментальный. Так нет, своими запретами да нормами, вместо жополизов, вырастили из нас диссидентов и сионистов, разрушивших СССР. Несчастье большевиков в том, то ума у них всегда бы­ло меньше злобы…

…Итак, думал он.

Ах, какое певучее настроение стало у меня, когда Володя сказал мне: «Э-э-э.… я уже думал об этом…»

Оказалось, что добрая половина его друзей и знакомых заражена вирусом отъезда. Короче, и он заболел сионизмом. Через месяц он заказал вызов, через полгода получил его, подал документы на выезд (с работы его, конечно, выперли) и в ожидании ответа — а он ни секунды не сомневался, что получит «отказ» — нацепил на плечи рюкзачок и превратился из старшего научного сотрудника в плотника. Случилось это в 1974 году.

Он устроился плотником в любимую народом забегаловку «Казбек», что на Ленинском проспекте. Когда он вместе со мной, пришёл по объявлению устраиваться в этот ресторан плотником, первое, что мы увидели — огромную входную дверь забегаловки, увешанную цепью ог­ромных, уродливых висячих замков. Директор, кавказский человек, посмотрел на него задумчиво — а кто бы ни задумался, увидев такого вот претендента на должность плотника: почти лысого, в очках, трезвого, к тому же еврея — и спросил:

— Гвозд от шуруп отличаешь, э? Двэр эту починишь? Прямо сейчас?!

И все присутствующие увидели блистательный документальный кинофильм о столярном мастерстве.

Володя подёргал косо привинченную к двери, огромную ручку, пощупал разболтанные дверные петли и внутренний замок, опустил, предварительно расстелив газету «Правда», на землю рюкзачок, вытащил из недр его деревянный клин, подогнал его под дверь так, что бы она устойчиво находилась в открытом положении, потом извлёк из рюкзачка могучую отвертку, вывинтил все гнилые шурупы из петель, ручки и внутреннего замка; в отверстия, оставшиеся после них, выдавил из тюбика какой-то особый клей, вогнал в каждое из отверстий короткие, толщиной в две-три спички, деревянные палочки, смазал густой смазкой трущиеся детали петель, извлёк из недр рюкзачка солидную горсть новых шурупов, и через несколько минут петли, дверная ручка и замок прочно застыли на своих местах. После чего он достал наждачную бумагу, совершил несколько точных движений — и дверная ручка сверкнула давно забытой медью. На всё ушло полтора часа…

У директора отвисла челюсть, и от избытка чувств он торжест­венно наградил Володю огромной бутылью собранных за день вина и водки, недопи­тых щедрыми клиентами ресторана, и торжественно вручил десять рублей…

— Скажи, фокусник, — поинтересовался я, — каким образом у тебя в рюкзаке оказались деревянный клин и подходящие шурупы?

— Ведомо ли тебе, что первым делом изучают полководцы перед битвой?

— Обстановку, поле предстоящей битвы…

— Умница! Вот и я, прежде, чем устраиваться, прошёлся около этой забегаловки и приготовил всё, что нужно, чтобы поразить работодателя. Интересно, вычтет он десятку из моей первой зарплаты?

Володя проработал в этом ресторане полтора года, вплоть до отъезда.

А я в том же году получил четвёртый по счёту «отказ» и очень надеялся, — прости меня, Господи, — что и Володю ждет та же участь. Предстоящая жизнь в «отказе» представлялась мне тогда эдаким щекочущим нервы времяпровождением в обществе бле­стящих людей, а главное — рядом с ним…

Но вышло по-другому. Чекисты, наверное, представляли себе математиков очкастыми недотёпами, думающими только о своих формулах и хлебающими щи вилками, то есть, идиотами, с их точки зрения. Да и русскими математиками не скудна была Россия. Вот и случилось, что Володя вдруг, несмотря на имеющийся у него «допуск к государственным секретам», получил разрешение на выезд в Государство Израиль на постоянное место жительства.

Как тошно было мне! Я с ужасом представлял себе, что надо будет прожить без Володи год или даже два — ну, сколько можно продержать человека в «отказе»?

Мы расстались почти на четырнадцать лет…

Я видел ящики, сотворенные им для перевозки инструментов. Он рассказы­вал, как синели таможенники, проверяя их содержимое. Я сочувствовал им. От злости они перемешали все инструменты. Несколько стамесок и отвёрток не пропустили — на них оказались непонятные им знаки. Он очень горевал: это бы­ли замечательные инструменты, сделанные из особой стали на каком-то «почтовом ящике».

Он улетел в конце января 1975 года…

И стали от него приходить письма. На один адрес, но адресованные сразу всем друзьям.

Его письма — отдельная история. Каждое письмо было праздником. Читали мы их запоем. Это были точные, всеобъемлющие советы, что брать с собой, что пе­ресылать, что покупать, что класть в багаж, без чего можно обойтись — от совета «рассовывать сковородки по разным ящикам, чтобы потеря одной из них не ли­шила бы тебя всех сковородок сразу», до ставшего классическим — «без шкафа можно прожить год, без ножниц — не протянуть и недели».

Вот, несколько отрывков из его писем:

«…табак у нас — дороже кур, маргарин — дешевле семечек, шоколад — дешевле соленых помидоров, водка — почти даром, дешевле закуски, в общем, всё наоборот, да еще и пишут справа налево…»

«…очень важно понимать, что в Израиль попада­ешь постепенно, по мере абсорбции…»

«…и во многих случаях вредно предаваться самоанализу, особенно людям мнительным и самокритичным; лучше переключиться на анализ среды, что по­может более объективно оценить свое место в ней. Я читал, что если бы акулы сознавали свою силу, они сожрали бы всё живое в океане. Из этого я делаю вы­вод, что акулы вместо естественнонаучного анализа океана, предаются пагубному самоанализу, развившему у них чувство неполноценности…»

«…Из моей склонности к метафизике и из личного опыта, я вижу отъезд как трату огромных сил, но, к счастью, прибывающих из неведомого резервуара со щедростью абсолютной. Эта щедрость — спасительная, даже если она и затронет аварийный запас. И страх, что восстанавливаться придётся в условиях, не слишком подходящих для этого, ни в коем случае не должен заставить вас вмешиваться в работу этого таинственного резервуара…»

«…Как правило, попадает в цейтнот тот шахматист, который имеет готовый стратегический план: его голова слишком занята его тактическим воплощением, ибо любой стратегический план реализуется, как последовательность тактиче­ских… Поэтому не надо бояться смены стратегии по ходу дела. Творчество часто результативней даже хорошей догмы».

Он входил в Израиль так, будто вся его предыдущая жизнь была лишь недолгим отсутствием. Он обрёл страну, где можно и должно было жить дос­тойно, не стыдясь своего еврейства, не стыдясь слёз восторга, не стыдясь даже патриотизма. Он с великой искренностью возблагодарил судьбу за этот воистину Божий дар. Всё стало его: язык, блистательно освоенный им всего лишь за один год, работа по специальности — профессорская должность в Беер-Шевском университете, (full professor, как, не без гордости, сообщил он нам), — яркая лекторская деятельность, компания незаурядных людей, сплотившихся вокруг него и, естественно, влюблённых в него, неустанная помощь новоприбывшим, — представляю, как внимали они ему! — рождение дочери, второго сына, загранич­ные командировки и путешествия Он стал значимой фигурой в своей Беер-Шеве.

Но письма стали приходить всё реже…

От общих знакомых доходили вести, что он посещает семинары, проводимые религиозными интеллектуалами. Потом у него нашли опухоль, и местные врачи отправили его на исследование в больницу «Сорока», и выяснилось, что никакой это не рак — просто полип, который и был благополучно удалён. Пока шло исследование, дочь и жена поклялись, что если он вернется здоровым, — а шансов, как им казалось, на это было немного, — они начнут жить по Торе…

И жена немедленно прошла ортодоксальный «гиюр»…

Вся история с его болезнью была воспринята им и его семьёй, как Чудо, как знак свыше, и мы скоро уз­нали, что он «хазар бе тшува» («вернулся к ответу»), то есть вернулся к Господу своему. И это было истинным возвращением, ибо всё, что он делал, он делал до конца, до самой последней точки, до того совершенства, когда ничего ни прибавить, ни уба­вить было уже невозможно.

 Владимир Ваксман. 1989 год

Владимир Ваксман. 1989 год

Я полагал, что с Володиной дотошностью, он перепробовал всё, что помогло бы ему понять, зачем он… И не нашел ничего, кроме Веры. Значит, он всегда шел по до­роге, ведущей к Богу. Просто задержался, ибо с тысячами ответвлений выложил Бог ему эту дорогу, чтобы прошел он их все, чтобы сам убедился, что ведут они в никуда.

…Долетали слухи, что он «чокнулся», стал «невыносимым ортодоксом», прекратил отношения со многими прежними друзьями, не принявшими его таким, как он стал, детей превра­тил в «религиозных фанатиков» и так далее, и так далее…

Наконец и я прибыл в Израиль…

И уже через три месяца после приезда, Володин друг повёз меня, (жена ехать не захотела) в состоянии полной прострации, тоски и страха, к нему, к Володе, в город Беер-Шеву. Мне было просто плохо: всё — чужое, неприветливое, плюс жестокий хамсин и связанный с ним страх погибнуть в дороге от жары или жажды. Да, да, у меня от страха еле челюсть воро­чалась, особенно когда въехали в пустыню! Я всё время допрашивал улыбающегося водителя «а не закипит ли вода в моторе, а не лопнут ли шины от такой жарищи…»

Домик Володи оказался светло-коричневым двухэтажным, уютным коттеджем на благоустроенной окраине Беер-Шевы — профессор Беер-Шевского университета не обязан был жить в многоквартирном доме.

Я увидел Володю и замер. Бородатый, в чёрном костюме, сквозь очки — внимательные, изучающие глаза. Хотел броситься к нему, но не посмел. Просто сделал шаг, тихо проговорил какую-то, приличествующую случаю, банальность, и мы обнялись. И хотя внешне Володя почти не изменился, — борода показалась естественной и даже привычной, — он предстал передо мной гражданином иной планеты.

А Володя, ни о чём не спросив, сказал, что спешит в синагогу, что скоро вернётся, что очень рад моему приезду. Вернувшись, стал лихорадоч­но заклеивать липкой лентой выключатели — я приехал в канун Субботы.

Телевизора в доме не было.

Почти не изменившаяся жена и тринадцатилетняя дочь — хорошенькая, приветливая девушка — стремительно и ловко накрывали Субботний стол. Еда, по моим, олимовским понятиям, была просто роскошной. В довершение, появилась тёплая, красоты неописуемой хала, не купленная, а выпеченная хозяйкой дома. Её торжественно накрыли белоснежной салфеткой. Вернулся из синагоги едва узнанный мной, старший сын — высоченный, со смеющимися глазами, c красивой каштановой бородкой. Как скоро выяснилось, он стал весьма востребованным мастером по изготовлению всякого рода религиозных украшений.

Затих младший — пухлый, неутомимый буян с нежными русыми пейсами. Падающие с ног от усталости женщины сели рядышком и влюблённо уста­вились на хозяина дома. Он немного постоял у кресла во главе стола, задумчиво потирая друг о друга белые, длинные ладони, и лишь потом, царским жестом приложив палец к губам и призвав, таким образом, всех нас к молчанию, опустился в кресло.

«Барух ата Адонай…» (Благословен ты, Господь наш).

Ангелы влетали, кружили, насладившись увиденным, улетали, видимо, спе­ша к другим молящимся, влетали следующие… И мне, первый раз за три месяца пребывания на этой земле, стало удивительно покойно — я мог слышать дорогого мне человека, говорить с ним, касаться его, ибо огромное пространство, поначалу вставшее между нами, из сострадания ко мне, Всевышний сжал до такой степени, что создалось обманчивое между мной и Володей ощущение близости.

Володя видел всё. Наверное, моё лицо разгладилось, перестало быть напряжённым, и Володя, самодовольно взглянув на меня, заявил:

— Будем считать, что этот день стал первым днём твоего пребывания в Израиле.

Началась трапеза. Спокойная, веселая, сытная Субботняя трапеза в доме счастливого слуги Всевышнего. И мне, правда, уже изрядно выпившему, показалось, что только попроси Володя, я остался бы навсегда в доме этом, только б не кончалась трапеза, только б не надо было возвращаться к тоскливым олимовским буд­ням. Правда, на мгновенье мелькнул передо мной суровый взгляд жены…

Господи, как он был весел! Как шутил! Да он и не изменился вовсе! Он с та­кой легкостью спустился с небес своих на землю, что только черный костюм, кипа и молитвенник выдавали его истинное местожительство. И я понял, что в первые мгновения нашей встречи Володя был целиком поглощен предстоящей Суб­ботой, и ничто не могло нарушить ход его мыслей, даже приезд человека, кото­рого он не видел почти четырнадцать лет.

Все вместе они по-доброму подтрунивали надо мной, над моим ивритом. Потом Володя заявил, что мне надо переехать поближе к нему, что надо посещать лекции раввина в Реховоте — он назвал имя — и что по окончании субботы даст адрес его и даже позвонит ему, дабы походатайствовать.

— Мне жалко твоих дней, прожитых впустую. Начинай учиться.

И посмотрел на меня с той пронзительностью, которая была так знакома мне, так всегда пугала меня. Но на этот раз я обманул его, ибо мне было так хо­рошо, я был так согласен со всем, что происходило в эту Субботу, что в глазах моих ничего, кроме радости и покоя, прочесть было невозможно. Даже Володе…

Целую стену занимали полки, естественно, сотворённые им, заставленные еврейскими книгами. Ни одной не было на русском языке. Огромные, тиснён­ые сусальным золотом, фолианты Талмуда, сочинения Рамбама и де­сятки других книг, названия которых я тогда мог только прочесть и то, с великим трудом. Похожую библиотеку я видел в доме своего деда много лет тому назад. Это добило меня окончательно… А что, вот возьму и переберусь к нему, и жену уговорю, и дочерей, и будем жить рядом, и начну учиться. Водка и восторг делали своё дело…

— Путь к Богу, — продолжал Володя, — лежит через учёбу. Только начни, и ты уже никогда не захочешь вернуться к прежней жизни. Она пуста, не бессмысленна, раз Он дал её тебе, но пуста. В ней нет восхождения к Истине, в ней только суета. Все оставшиеся тебе годы ты проговоришь о политике, о русской литературе, о смысле жизни… Э-э-э, ты ведь наверняка еще и пописываешь?

— Да, так, баловство…

— Ты поймёшь, что значит слово. Как ёмко оно. Как из слов выстроен мир. Ты узнаешь, что на изучение даже одного слова Торы порой не хватает всей жизни. Нет, это не те слова иврита, на котором мы говорим, слова, смысл которых изуродован, приспособлен к быту. Слова Торы — это слова Бога. Ими, по большому счету, нельзя пользоваться в быту. Их можно только читать, по ним можно только учиться. Только постигать. Ты думаешь, «хашмаль» — это электричество? Это все равно, что солнце назвать, скажем, светящимся объектом. Хашмаль — это небесные молнии, пламя небес, огненные духи… это так огромно, что и не объять нашим разумом… Нет большей радости, чем учить Тору… Когда из кажущегося вначале хаоса великих слов и понятий постепенно выстраивается целый мир, совершенно для тебя новый, когда начинаешь не столько понимать, сколько ощущать замысел Его, только тогда ты становишься, но еще в очень малой степени, достойным своей избранности… Понимаешь?

…Я плыл по его размеренным словам, по его басовитому, прекрасному, глу­бокому голосу, смотрел на любимое лицо, видел святого, понимал, что ка­ждая высказанная им мысль была проверена всей мощью его интеллекта и вос­принята всей глубиной его благородного сердца…

— Мы живём в галуте. То, что мы приехали сюда, есть всего лишь переме­щение тела в земных координатах. Это не Израиль ещё, это — очередное государство. Мы получим Израиль, только став теми, кем должно…

Спать меня уложили в библиотеке.

…Я действительно становился другим в этом доме, но когда машина Володиного друга, а потом и моя собственная, мчала меня на исходе Субботы домой, я вновь превращался в самого себя, в того самого еврея, жизнь ко­торого, кроме всего прочего, проходила в поисках смысла жизни…

Посещал я Володю раз в три–четыре месяца. Жена ехать со мной отказывалась:

— Ты у меня актёр, а я ляпну что-нибудь… Как-нибудь, когда я буду готова… И ведь надо с ночёвкой… И куда девать девочек?

Володя спрашивал, почему я приезжаю без жены. Я придумывал причину, всегда связанную с дочерями.

Однажды Володя, внимательно посмотрев на меня, произнёс:

— Не хочет приехать. Ладно. Но передай ей, что с ночёвкой для вас четверых, никаких проблем не будет — у меня почти свободен весь второй этаж. Я только надеюсь, что она не является ненавистницей нашей Веры…

Приезжал я всегда в канун субботы и наутро, после прихода Володи из синагоги и завтрака, присутствовал при одной и той же картине: он ложился животом на пол — зимой на расстеленный для этой цели коврик — и читал Талмуд. Хватало его на полчаса, не более. Он засыпал. Сладко чмокая, как дитя, положив под щеку ладонь. Никто и ничто не смели тревожить его в эти минуты — еще бы, он вставал каждый день в четыре утра, чтобы поспеть к самой ранней, самой, как он объяснял, важной молитве.

Просыпаясь, вздыхал:

— Опять сатана одержал вверх надо мной…

— Какой сатана?!

— Обычный. Он не даёт мне учить Талмуд. Он усыпляет меня. Но кривая моих успехов в борьбе с ним, несомненно, ползёт вверх — еще год назад я засы­пал через пять минут, нынче меня хватает уже на полчаса.

Однажды я приволок огромный арбуз. Володя уже нацелился на него полуметровым, острейшим ножом, но вдруг застыл. Позвал жену — они громко заспорили, потом позвал старшего сына — они заспорили уже втроём, потом была привлечена дочь — спор разгорался. Дело было в том, что Володя вдруг заметил какие-то, как ему показалось, буковки на поверхности арбуза. Спор зашел о том, не ивритские ли это буквы.

— Ну и что? — глумливо спросил я.

— Резать буквы лошен-койдеш (святой язык)?! — и восемь пар глаз в немом ужасе уставились на меня.

Мне стало невыносимо стыдно. Но обошлось. Они сошлись на том, что это были всего лишь царапины…

— Тора, — говорил Володя, — вмещает в себя всё: всё, что было, есть и будет. Познание Торы — процесс бесконечный. Даже самые великие не могли постигнуть её до конца. Представь себе огромный шар, скажем, как зем­ля. Это — Тора. Познание её — движение по поверхности этого шара крохотного муравьишки. Ты можешь оценить огромность времени, которое пона­добится ему, чтобы проползти хотя бы по самой малой площади этого шара? Именно проползти, потому что надо часто останавливаться, чтобы осмыслить пройденное, возвращаться, чтобы вспомнить, и только потом ползти дальше. Да и что за скорость у бедной человеческой головы?

Я пришел в ужас, представив разницу между своей «бедной» головой и Володиной…

— А какой в Торе рай для математиков и поэтов! Какая логика! И ни единого слова, без которого можно было бы обойтись! И всё более, по мере проникно­вения, углубляющийся смысл! Как, например, изучение знакомой для тебя штуки, как вода. Что знает дитя о ней? Что она мокрая. Первоклашка — что она может быть холодной или горячей. Юнец тихона — что она состоит из двух атомов водорода и атома кислорода. Студент химического колледжа — что она состоит из молекул гидроксония и гидроксила, связанных водородной свя­зью, — он самодовольно подмигнул мне, мол, и мы кое-что знаем из твоей хи­мии, — и что она может быть тяжёлой и сверхтяжёлой, а ученый, посвятивший себя воде, может о ней написать тома.

— Ах, — думал я, — какого Ты, Господи, получил апологета! Не просто истово молящегося, с младенческих лет приученного исполнять все предписания, не познавшего иную жизнь, не могущего ни с чем сравнивать, не слышавшего Мо­царта, не читавшего Достоевского, бегущего в ужасе от голого микеланджеловского Давида… Таких у Тебя — легион! А много ли таких, как он, пришедших к тебе с таким интеллектом, с таким багажом в памяти, с такой силой дум, с такой страстью к истине, с таким желанием служить Тебе?

— Володя, а что такое, с точки зрения религии, «Большой взрыв», сотворивший вселенную?

— Понимаешь, это было — если было — единичным явлением, то есть, таким явлением, которым наука не в силах заниматься. Наука не занимается единичными явлениями. Понимаешь? И задумывался ли ты, что этот «взрыв», по сути, — возникновение «нечто» из «ничего»? А если это так, то не проще ли принять за версию, что это «нечто» есть Божье Творение? Ты думаешь, это менее доказуемо? Пойми, что бы ни писали, ни выдумывали о «взрыве», это будет не более чем математические символы, которые по мере накопления будут столько же раз ниспровергнуты, сколько написаны заново! А Торой уже даны слова! И какие слова — вечные! А возникновение жизни? Вы всё спихиваете на эволюцию, и приписываете как сказал один умный человек, «такие ей чудеса, которые не приписывают даже Богу».

Однажды я спросил:

— Ты не признаешь Государство Израиль в том виде, в котором оно существует?

— Другими словами, ты спрашиваешь — являюсь ли я сионистом? Знаешь, что говорил по этому поводу рав Кук? Он говорил, что сионисты — это те, кто во времена Иисуса Навина, испугавшись постыдного рассказа трусливых разведчиков, не пошли в Землю Обетованную. И Бог переселил в тела нынешних сионистов души тех трусов, чтобы они, в конце концов, исполнили великий Завет Бога и вошли в Землю Обетованную. Что, недурно?.. Я думаю, что и души шести миллионов, уничтоженных Гитлером, тоже когда-нибудь вернутся, и мы узнаем, почему Бог не спас их… Так что, считай меня сионистом.

— И тебе не страшно? — вопрошал Володя. — Не верить в Бога, а Он — есть! Ты представляешь себе масштабы такой ошибки? Ты представляешь, что ждет тебя?! Неверие — это исключение себя из круга ценностей, очерченных самим Богом! Улицу перейти на красный — и ты покорно платишь штраф. А не соблюдать Субботу?! Не штраф платить придется, нести страшное наказание!

Но я не менялся, и Володя постепенно стал терять ко мне интерес. Да и мне становилось всё труднее. Находясь у Володи, притворяясь, угождая ему, соглашаясь с ним во всем, я не спорил даже там, где утверждения Володи были для меня совсем не очевидны. С ним всегда было невозможно спорить, а уж сейчас… Попробуй поспорь, когда только и думаешь, как бы не оскорбить его чувства! Я знал из рассказов других, что оскорбленный в своей Вере, он становился бешеным и отторгал таких от себя жестоко и навсегда.

С ним почти уже невозможно было говорить без того, чтобы он не свёл тему разговора к своей несокрушимой Вере…

Огромную русскоязычную библиотеку он сохранил. Как памятники прошлого, застыли на огромных полках давно не читаемые гении.

— Взгляни, — сказал он как-то, окинув взором это печальное собрание, — они потратили всю жизнь на поиск тех истин, которые россыпью — только учи! — лежат в одной Книге. И сколько времени я потратил, на то, чтобы прочесть всё это… Милые, талантливые несмышлёныши…

— Но ведь не всё в истине! — вдруг отчаянно возразил я. — Дорога к ней порой интересней её самой! Да просто читать — разве не наслаждение?

— Вот, и читай… Лишь в конце жизни увидишь, в каком ты оказался тупике, в каком страшном неведении! Миллиарды пустых слов, развлечение слабых разумом, не желающих познавать. Ну ладно — гой, ему не дано другого. Он рожден для чтения этих книг. Но еврей! Ты же еврей! Избранный! И отторгаешь, отталкиваешь от себя такой дар, такую к тебе щедрость Бога! Я схожу с ума от жалости к тебе…

После рассказа о моих приключений в качестве новоприбывшего в Израиль, он смачно рассмеялся:

— Столяром в «Габиме»? Советская власть действительно перековывает евреев! А обо мне ты, небось, думаешь, что кроме перелистывания книг, я ничем больше не занимаюсь? А ну-ка, за мной!

И он приволок меня в незамеченную мной раньше угловую комнату, и, как всегда, я ахнул, увидев творения Володиных рук — огромный верстак с монументальными на нём тисками, вся стена, увешанная молотками, дрелями, электропилами, бесчисленными отвёртками, стамесками и многими другими инструментами, о назначении которых я и не ведал.

— Так кто из нас столяр?!

Он остался блестящим острословом: и пошутить мог, и анекдот смачный рассказать. Однажды задумчиво посмотрел на огромную связку ключей, висящую у него на ремне, и спросил: «Как ты думаешь, почему в России у меня было всего два ключа, а здесь целая куча?» И, не дожидаясь моего ответа, со вкусом произнёс: «Да потому, что ключи от всего остального были у них!»

…И мы почти расстались. Раз в несколько месяцев — телефонные звонки; приезжал я к нему уже не чаще одного раза в полгода. Ко мне, несмотря на все его обещания, Володя так и не приехал.

А потом в него вошла эта проклятая, уничтожившая его боль.

И однажды я услышал по телефону жалкий, почти шепотком, страдающий голос:

— Плохо мне… так плохо… я каждый день прощаюсь с вами… Знаешь, я не могу говорить больше… так больно… и ничего, ничего не помогает! Ужас какой-то… Прощай… прощай…

Я не смог оценить происходящего. Ну, боль, ну ладно, пройдёт, ну кто не страдает от болей в позвоночнике и в других местах, зависимых от этого костля­вого гада? Не знал, не понимал я, не чувствовал, какая в Володе сидела боль… Поражался, что никакие врачи не помогают…

…Было холодно, ветрено… Пришло много людей. Много коллег по работе и совсем немного оставшихся у него от прежней жизни друзей.

Хоронили Человека, не сотворившего и малой части предназначенного ему. Хоронили Человека, которого любили даже те, кто был отторгнут им. Хоронили Человека… Было холодно и ветрено, и метрах в пятидесяти от его могилы, оказавшейся на самом краю нового кладбища, — самоубийца ведь — работали бульдозеры, разгребая бытовой му­сор с соседней с кладбищем свалки…

Раввин, небольшого роста человек с печальными, слезящимися на ветру глазами, исполнив полагающийся похоронный обряд, сказал на прощание:

— Он пришел из страны, где очень немногие шли путями Торы. И пришел в страну, где очень многие не ходят Её путями… Почти пятьдесят лет он жил, не зная той радости, которая дает еврею Тора, а жил радостями, которые дает че­ловеку незнание Её… И это — суетные, пустые, но немалые радости, и часто, увы, очень часто, еврей проводит в них всю свою жизнь и умирает, не зная, чего он был лишен… Нам, что младенцами еще были принесены к Свитку Торы на руках наших учителей, трудно оценить подвиг тех, кто пренебрег привычками, вошедшими в кровь и плоть, и сам пришел к Дому своему. Но он сделал это. Он, кто вызывал восторг своих друзей, он, кто был центром притяжения многих других… Он отказался от прежней жизни сразу и навсегда… И стал примером для многих из нас… Может быть, его привел к нам Божий ан­гел… Он никогда не жалел о том, что оставил. С непостижимой жадностью и скоростью постигал он Книгу… Он ушел от нас, но мы не забудем его. И нехватка нам этого человека будет стократно возмещена мыслью, что как ни коротка была его жизнь с Торой, она была прекрасна, и, я надеюсь, станет при­мером другим… Только не дай Бог никому его страданий…

Он кончил говорить, вытер платком глаза и, сгорбившись, сопровождаемый почтительными учениками, направился к нетерпеливо фыркающему автобусу…

Маленькая могила, много камушков, и в изголовье, на деревянной палке жестяная дощечка с фамилией и датами. Чуть поодаль, ставшая вдруг очень маленькой, жена, растерянные дети, невменяемая от горя сестра…

Господи, если многие окаменели, потеряв друга, то каково было им, потерявшим такого отца, такого мужа, брата!

Холодно, ветрено, и такой, не ко времени, деловой, вонючий шум на мусор­ной свалке…

Через месяц мы с женой пришли к его каменной могиле. Всё было, как полагается, как у всех. И только надписи на белом мраморе отличались от надписей, которые были вокруг.

Только у него было написано:

 מדוכא בייסורים

И это значит: УГНЕТЁННЫЙ СТРАДАНИЯМИ.

Но это — бытовой перевод. А на самом деле следует переводить так: ЧЕЛО­ВЕК, КОТОРОГО БОГ УДОСТОИЛ СТРАДАНИЕМ или ИСПЫТАЛ СТРА­ДАНИЯМИ.

Кому что нравится… И ещё: не было написано, как у всех, что умер он тогда-то и тогда-то, а было написано:

 הובא למנוחות

И это значит: УНЕСЕН НА ВЕЧНЫЙ ПОКОЙ.

Нет, не как самоубийцу схоронили его, ибо не он убил себя, а его убила непреходящая боль, его убил амок, его убила собственная рука, уже не ведавшая, что творит… Он выдержал испытание, ниспосланное ему Тобой, Господи… Он не вопил: «Господи, за что? Разве мало я сотворил для Тебя»? Он так верил, что у него не возникало и те­ни сомнений, даже в такие минуты боли, когда не возопить, не проклясть было выше сил человеческих.

Так думал я…

А спустя полгода позвонила Таня и сказала, что он в раю. Сказала так спокойно, так буднично, что и у меня на сей счет не осталось никаких со­мнений…

— Спасибо Тебе, Господи! — прошептал я…

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.