©"Заметки по еврейской истории"
  май-июль 2022 года

 94 total views,  7 views today

Наверное, многие иностранцы поражались галантностью, изысканностью, с которыми русский мужчина относится к женщине, особенно малознакомой, особенно в начале марта. Однако они же приходили в состояние полного изумления, видя, что на самых тяжелых, грязных и малооплачиваемых работах в России заняты исключительно женщины, мужчины же наблюдают, как «слабые существа» в ватниках орудуют неподъемными тяжестями и т.д.

Александр Яблонский

ОСОБЕННОСТИ МЕНТАЛИТЕТА РОССИЙСКОГО СОЦИУМА

(Истоки и почва событий дня сегодняшнего)

Выпросил у Бога Россию сатана.
Протопоп Аввакум Петров

Теодор Адорно утверждал: «писать стихи после Освенцима — это варварство» (Adorno. S.30). Чуть перефразирую: сочинять стихи так, как писали ДО Освенцима — Холокоста, невозможно. И ныне: немыслимо писать так, как писали, и то, о чем писали до 24 февраля (год можно не указывать, как излишне называть год 22 июня или Катастрофы 25 октября). Возможно, кто-то в состоянии мучительно искать адекватное чувствованию или мысли слово, интонацию и ритм повествования, конструкцию абзаца или архитектонику текста, с ностальгией вспоминать ушедшее, воспарять в фантазиях или становиться Демиургом нового мира, новых судеб, коллизий и т. д. У автора этих строк уже не получится. Всё! Умерло. Отмерло утром 25 февраля.

Однако появилась непреодолимая потребность понять, как это могло случиться — и даже не сама нелепая, тупая и тупиковая, кровавая и наглая авантюра параноидально закомплексованных неучей, страдающих неизлечимыми комплексами и попривыкших (справедливо попривыкших!) к безнаказанности и попустительству «западных демократий» (ничему не научившихся), а та вакханалия обезумевшей от запаха крови, вседозволенности, «великорусской имперскости» массы подавляющего большинства «народа-Богоносца». Как могло случиться, что появившиеся в начале марта в Бостоне группы американцев с плакатами «Русские — вон из Бостона!» (немногочисленные, быстро полицией купированные, но ранее абсолютно немыслимые в этой цитадели Демпартии, оплоте фанатичного культа зашкаливающей политкорректности, демонстративной толерантности, нелепого «мультикультуризма» и прочей леволиберальной идеологии и демагогии) — эти группы, эти плакаты воспринимались как крайне неприятная, но естественная и закономерная реакция на события в далекой и ранее не очень здесь известной части земного шара?!

Что ж — заслужили. Обижен ли я на это? — Ни в коем случае. Виноват ли я в этой трагедии и этом кровавом кафкианском посмешище? — Нет, не виноват, как не виновато большинство читающих эти строки. Но ответственность, бесспорно, и на мне, и на них — на всех, как лежала ответственность на любом германце, жившем в середине ХХ века, даже если это были Томас Манн, М. Дитрих. Э.-М. Ремарк или А. Эйнштейн. Потому что я русский (как и они немцы). Точнее, представитель того мира, от которого с ужасом и отвращением отвернулась цивилизация. И это — ещё одна ипостась преступления режима: «замазан» весь российский социум, каждый русский (вне зависимости от национальности), как был маркирован «фашистом» любой немец («убей немца!», писал И. Эренбург в 42-м — и был в этом 42-м прав). И не сон ли: замечательный русский писатель Михаил Шишкин замечательно говорит в Израиле (Тель-Авив, 17 мая сего года) о необходимости защищать русский язык, буквально ещё вчера бывший символом гуманности, одухотворенности, «всечеловеческой любви» (Достоевский) и моментально ставший синонимом сленга одичавших насильников, бессмысленных садистов и обдолбанных патриотов — убийц…

Откуда это? Не с неба же свалилось эта напасть, как не с неба эти напасти сваливались во времена Сталина, Петра, Грозного, Калиты, Св. Владимира и других кумиров нынешних властителей и их идеологической обслуги.

Об этом — предлагаемая несовершенная статья с небесспорными наблюдениями и выводами.

 

***

Менталитет русской культуры

Если окинуть историю страны самым беглым взглядом, пролистав даже популярный школьный учебник, что бросается, прежде всего, в глаза? — Разрыв между несовместимыми цивилизационными типами одной и той же национальной истории. Казалось бы, что общего между Дохристианской Русью и Имперской Россией ХIХ века, между культурой эпохи Петра Первого и «Серебряным веком», между сталинской эрой и периодом татаро-монгольского ига, между русским «Зарубежьем» и крестьянской культурой Смутного времени?

Собственно, история России — это череда катастрофических «ломок», катаклизмов, потрясений. Николай Бердяев насчитывал пять «разных Россий»: Киевскую Русь, Россию татарского периода, Московскую Россию, Петровскую, императорскую Россию и СССР (Бердяев, Истоки и смысл, с.7). Я бы рискнул расширить список глобальных изменений: 1) крещение Руси, 2) татаро-монгольское нашествие, 3) утверждение русского самодержавия, 4) Раскол, 5) Петровские реформы, 6) реформы Александра Второго, 7) большевистский переворот и сталинский террор, 8) крушение коммунистического тоталитаризма и «отдушина» 90-х, 9) создание авторитарной, затем — тоталитарной корпоративной деспотии спецслужб. И каждая Россия была абсолютно не похожа на свою предшественницу, ей враждебна, ее опрокидывала и опровергала, но из нее произрастала. И каждый «слом» был трагедией для поколений, на которые эти потрясения приходились, и все эти развороты истории были удобрены невероятном количеством крови. «Историческая судьба русского народа была несчастной и страдальческой, и развивалась она катастрофическим темпом, через прерывистость и изменения типа цивилизаций» (Бердяев, там же).

Однако, при всем этом, при невероятной дискретности исторического пути, русская цивилизация сохраняет устойчивое единство. «Собирал во времени» Россию в единое целое, преодолевал катаклизмы бытия страны — все эти «сломы», менталитет отечественной культуры, этот ее стержень, этот цемент суперэтноса в его тысячелетнем развитии.

Менталитет — наиболее стабильная, наиболее глубинная константа личности или общества. Стабильность эта обусловлена подсознательной природой и приоритетом интуитивного начала в общественном сознании. Менталитет, конечно, — и мышление, и образ мыслей, но, прежде всего, это — глубинная совокупность воззрений, верований, накопленных духовных навыков, «история впечатлений», всё то, что формирует подсознание, то есть ту область, которая не поддается (почти не поддается) сознательной или волевой коррекции.

А. Гуревич формулирует: «Ментальность не рефлексируется сознанием, но в большей степени переживается (эмоционально) и реализуется (поведенчески)» (Гуревич, с. 454). Действительно, безошибочно узнаешь на улицах Парижа, Берлина или Монтевидео — по походке, жестикуляции, манере оглядываться или спрашивать полицейского — человека с российской ментальностью, будь то питерский филолог, провизор из Житомира, представитель старообрядческой общины из Приамурья, грузинский танцор или лидер татарских националистов. Захватывая бессознательное, в первую очередь, и подсознательное начала, менталитет выражает и формирует жизненные принципы человека, создает устойчивые образы мира, эмоциональные предпочтения, свойственные каждому народу и его культурной традиции. «Менталитет культуры — это глубинные структуры культуры, исторически и социально укорененные в сознании и поведении многих поколений людей, а потому — при всей относительной исторической изменчивости — в своих основах константные, стабильные, а потому представляющие наиболее общее содержание, объединяющее в себе различные исторические эпохи в развитии национальной истории культуры» (Кондаков, с. 41). Итак, менталитет культуры отличается стабильностью, и эта стабильность позволяет идентифицировать ту или иную национальную культуру на всем ее историческом пути.

О культуре. Самое общее определение культуры заложено в переводе с латыни самого слова CULTURE — возделывание. То есть культура — суть всего, что создано (возделано) человеческим обществом (в отличие от результатов деятельности природы — NATURE). Одно из первых употреблений термина мы встречаем у Марка Порция Котона (234–149 до Р.Х.) в его «Трактате о земледелии». Помимо интерпретации понятия «культуры» как возделывания, обрабатывания чего-то, Котон вкладывает в него и другой, не менее для него значительный смысл. Культура — это не только обрабатывание, но и любовное, эстетическое отношение к этому предмету или процессу обрабатывая. Так, говоря о приобретении земельного участка, он советует несколько раз обойти его не только для того, чтобы изучить этот участок, но и для того, чтобы он понравился. Это субъективное отношение — «нравится» — есть важная составляющая, определения культуры. Культура первоначально обозначала и обработку, и почитание, даже поклонение (обращу внимание на единый корень слов «культура» и «культ»). Культура строго дифференцирована по национальному, религиозному, историческому, социальному и многим другим факторам. Катоновское «нравится» весьма различно в разные времена у разных народов, социальных групп и т. д. Однако само наличие этого составляющего культуры — необходимо.

Итак, культура есть результат человеческой деятельности, или «возделанная среда обитания людей, организованная посредством специфических человеческих способов (технологий) и насыщенная продуктами (результатами) этой деятельности» (Культурология ХХ век», с. 203). Самостоятельное значение термина «культура», употребляемое для обозначения результатов деятельности общественного человека, появилось в трактатах немецкого юриста и философа Пуфендофера (1632–1694 гг.).

Далее. Возделывается, обрабатывается не только среда обитания, но и субъект этого процесса и этой среды. Таким образом, культура — это мир «возделанных личностей» и результатов их труда, личностей, чье сознание и деятельность мотивируются и регулируются уже не столько биологическими, сколько социальными интересами и потребностями, общепринятыми нормами и правилами их удовлетворения.

Иначе говоря, культура — это история человечества, человеческой деятельности. Или иначе, как писал Ю. Лотман, культура — это память (Лотман, с. 8).

Одно из важнейших определений культуры характеризует ее как «негенетическую» память коллектива (общества). Поэтому она всегда связана с историей, всегда подразумевает непрерывность нравственной, интеллектуальной, духовной жизни человека и человечества. Говоря о негенетической памяти, мы подразумеваем то, что, в отличие от биологических свойств и потребностей человека, культура не наследуется генетически, а усваивается только методом научения — образования, воспитания и т.п. Когда мы говорим о сугубо современных проблемах, скажем, идейно–нравственного состояния общества (что является одной из ипостасей культуры), то мы, сами того не подозревая, говорим об огромном пути, который эта культура прошла, об огромном культурно–историческом опыте и «грузе» культурных традиций и о прочтении этого опыта. Мы говорим о сути и закономерностях менталитета данной культуры, проявляемых с почти неизменным постоянством в знаковых системах (языке, текстах, поведенческих стереотипах, идеологических приоритетах, социально-политических устремлениях и пр.), присущих миру возделанных личностей в конкретной возделанной среде обитания.

Что является доминантой ментальности отечественного социума, то есть его бытия и мышления? У каждого может быть свой ответ. У автора этих размышлений — свой: антиномия русской культуры.

Антиномия

«Образ России двоится, — писал Федотов. — Единой России нет» (Федотов, с. 121). Любая грань, любой аспект бытия в России поражает своей разорванностью, разнонаправленностью, антагонизмом, несовместимыми и, вместе с тем, органически спаянными противоречиями. Трудно представить другую культуру с аналогичными парами диаметрально противоположных характеристик.

Вспомним классиков, властителей дум и душ: обескураживавшие иноземца, но привычные русскому уху несопоставимые, казалось бы, пары. «Птица тройка, кто тебя выдумал?» И так далее. «Божье чудо» — это Россия (оставим в стороне, кого несет эта птица тройка — проходимца и авантюриста Чичикова — не Собакевича же ей вести или Коробочку — а других то и нет… впрочем, не надо, наверное, придавать особое значение этому лирическому отступлению, самоценность и обособленность которого, как и других подобных «поэм» внутри сюжета у Гоголя, очевидна). Оппозиция: «…немытая Россия, страна рабов, страна господ». Шедевр, созданный двадцатитрехлетним Лермонтовым, и это — Россия. Другая пара. «Назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским <…> значит только <…> стать братом всех людей, всечеловеком <…> Грядущие русские люди поймут <…>, что стать настоящим русским и будет значить: стремиться вести примирение в европейские противоречия…». Самому Федору Михайловичу не всегда удавалось примирить стремление к всечеловеческой любви с презрительно-ироничным отношением к полякам, немцам и прочим «французам», особенно с его эталонным антисемитизмом, редким даже для русской общественной мысли, с ее юдофобскими предубеждения и настроения. Однако, слова, произнесённые на открытии памятника Пушкину в Москве в 1880 году, владели умами и определяли (что не звучало дико до нынешних времен) восприятие России, ее роль в мировом культурном процессе. Иначе говоря, и это — Россия. Но вот антитеза: «Нам, русским, не надобен хлеб, мы друг друга едим и с того сыты бываем». Слова эти были произнесены Артемием Волынским, хотя авторство оных приписывается юродивому начала XVIII века Тихону Архипычу, (а юродивые — то есть божевольные, по Далю, люди есть подлинные народные философы, которые, наряду с придворными шутами, были единственными в России, кто мог говорить Правду вслух, даже перед очами всесильных владык).

Итак, Волынский озвучил мудрость юродивого Тихона Архипыча в определенных, для нас сейчас важных обстоятельствах. Достигнув при Анне Иоанновне (в 1738 году) высшей должности в Империи — став кабинет-министром, он неизбежно пал, так как вступил в естественный конфликт с Остерманом и настроив, а затем и обозлив Анну. Последней каплей стало «Доношение» Волынского Императрице, где он рассуждал о том, «какие потворства и вымыслы употреблены бывают при монархических дворах и в чем такая зарытая бессовестная политика состоит» (нечто похожее на реплику М. Ходорковского на судьбоносной для него встрече с Президентом). Плюс Волынский осмелился возвысить голос против засилья и всевластия немцев, лифляндцев в окружении Анны и, в частности, Бирона, которым Анна дорожила более жизни (хотя Волынский имен не называл). Но, главное, он осмелился давать советы Императрице. Стерпеть этого она не смогла, и судьба его было решена. Он был арестован и предан суду. Следственная комиссия, назначенная лично Анной и состоявшая исключительно из русских (!): чтобы не запачкать ни одного «немца» русской кровью — более месяца вела следствие без пыток, однако, позднее определила поднять Волынского на дыбу. В конце концов, комиссия признала Волынского виновным и вынесла приговор: вырезав язык, посадить на кол, то есть определила самую мучительную и страшную казнь. Анна «смягчила» приговор: Волынскому отрезать язык, отсечь правую руку и четвертовать. 27 июня 1740 года казнь состоялась. Вот при этих обстоятельствах в пыточной камере, в присутствии высокой следственной комиссии — «цвета» русской аристократии (полные генералы Чернышев, Ушаков, Румянцев; генералы-поручики Трубецкой, А. Хрущов и князь Репнин; тайные советники Новосильцев и Неплюев, генерал-майор Шипов), и было произнесено:

«Нам, русским, не надобен хлеб, мы друг друга едим и с того сыты бываем».

Чаадаев: «Мы (русские — А.Я.) принадлежим к числу тех наций, которые как бы не входят в состав человечества, а существуют лишь для того, чтобы дать миру какой-нибудь урок. Наставление, которое мы призваны преподать, конечно, не будет потеряно; но кто может сказать, когда мы обретем себя среди человечества и сколько бед суждено нам испытать, прежде чем исполнится наше предназначение?» Опубликовано знаменитое «Философское письмо», за которое автор был объявлен сумасшедшим лично Николаем, было в 1836 году. Однако, актуальность его сегодня не менее велика, нежели сто шестьдесят с лишним лет назад. Россия всё преподносит миру уроки, расплачиваясь миллионами жизней, нищетой и унижениями. Хотя — «Умом Россию не понять…». Тютчевская внеисторическая вера в Россию и ее особую стать, подтверждённая формулой выдающегося философа В. Соловым: «Идея нации есть не то, что она думает о себе во времени, но то, что Бог думает о ней в вечности» (Соловьев В. Русская идея. 1888, с. 187), то есть претворение Божьего замысла в вечности не есть ли великое предназначение России. В это предназначение верили многие поколения русских мыслителей, интеллигенции, подвижников… Однако эта вера наталкивается на трезвый взгляд со стороны, сформулированный французским поверенным графом де ла Муссе в депеше французскому премьер-министру Ришелье от 11 марта 1816 года:

«Что бы стало с Россией без ее штыков? <…> Будучи данницей всей Европы вследствие своих потребностей и фантазий, Россия даже не в состоянии одевать и вооружать своих солдат, благодаря которым она существует. Будучи падки на наслаждения роскошью, русские не умеют ни создавать их для себя умом и постоянною работою, ни положить границы своим прихотям <…>. Влияние России в Европе есть результат случайных обстоятельств и полной безоружности западных народов <…>. Может ли долго существовать Россия? <…> Если она не пойдет путем реформ <…> то, вероятно, она долго не выдержит ни своего благополучия, ни своих несчастий. <…> Это — колосс, <…> падение которого может задавить часть Европы, близорукость которой подняла его на нынешнюю высоту» (Сборник ИРИО, с. 435-436).

Впрочем, любой пласт российского бытия-сознания — не только и не столько изысканно интеллектуальный, но и бытовой даст множество примеров антиномии российского менталитета. Варварское отношение к природе — бездумное уничтожение лесов, катастрофическое загрязнение водоемов, хищническое истребление ценного и бесценного от песцов до китов, — всё это органически уживается с искренней любовью к отдельным представителям этой природы. Легендарна любовь русского человека к березе — сколько песен, стихов ей посвящено (показателен эпизод в фильме В. Шукшина «Калина красная»).

Кто хоть раз бывал в гостях у русской семьи, наверняка был поражен хлебосольством русского человека. При всей убогости и даже бедности, при всем том, что в магазинах почти всю советскую историю было пусто, стол, накрытый для гостя, поражал обилием и выдумкой. Однако через пару часов гость мог оказаться свидетелем русской бытовой драки, кровавая жестокость которой не сопоставима с ничтожностью ее причины.

Наверное, многие иностранцы поражались галантностью, изысканностью, с которыми русский мужчина относится к женщине, особенно малознакомой, особенно в начале марта. Однако они же приходили в состояние полного изумления, видя, что на самых тяжелых, грязных и малооплачиваемых работах в России заняты исключительно женщины, мужчины же наблюдают, как «слабые существа» в ватниках орудуют неподъемными тяжестями и т.д.

Это всё есть быт, который изобилует устоявшимися парами: избыточный интернационализм, моментально сменяющийся оголтелым патриотизмом, воинствующий атеизм — кликушествующей религиозностью и т.д. Однако быт — это и почва, на которой произрастает «высокая» культура, и зеркало, в котором она отражается.

Многие судьбоносные, кульминационные произведения русской литературы в заглавии имеют букву «И»: «Война и мир», «Отцы и дети», «Преступление и наказание», «Былое и думы», «Христос и Антихрист», «Жизнь и судьба», «Поэт и толпа» и т.д. Иначе говоря, в духовном мире отражался глубинный смысл — раздвоенность, антагонистичность, поливалентность российского бытия.

Все противоречия: всемирная мессианская любовь, декларируемая Достоевским, в сочетании с мудростью юродивого, европейские реформы Петра, проводимые с азиатской жестокостью, то, что Г. Плеханов маркировал, как «два процесса, параллельные один другому, но направленные в обратные стороны» (Плеханов, с. 118), всё это — антиномия менталитета русской культуры, наиболее характерная ее константа.

Антиномия — это противоречие между двумя положениями, каждое из которых является доказуемым, т.е. справедливым. К примеру, прерывность и непрерывность материи, или в гегелевской философии: единство и борьба противоположностей, или понимание «тварной» и «нетварной» Божественной природы человека в Христианстве…

Крещение Руси, татаро-монгольское нашествие, утверждение русского самодержавия, Раскол, реформы Петра, отмена крепостного права, Октябрьский переворот, сталинский террор, крушение советского тоталитаризма, недолгая кособокая свобода и чекистская реставрация — это были не только трагедии нации. В этой цепи катастроф необходимо отметить их взаимно противоположную, отрицающую друг друга направленность. Что может быть несовместимее и антагонистичнее, нежели Крещение Руси и религиозный Раскол, порабощение России монголами и утверждение самодержавной Москвы, реформы Александра Второго, освобождавшие крестьян, и коллективизация, превратившая тех же крестьян в более бесправных рабов, нежели до названных реформ? Можно возразить, сказав, эти примеры, разделены большими временными отрезками. Однако много примеров единовременного наслоения различных пластов, когда следующий этап стремится осуществиться в то время, как прошедший не собирается уходить с исторической сцены. Так, язычество древней дохристианской Руси (скажем, масленица) сосуществует с Православием (мясопустной неделей), татаро-монгольские культурные влияния переплетаются в Московском Царстве с традициями Византии, во времена Петра насильственная европеизация и модернизация сочетаются с традиционализмом «старой Руси» и восточной деспотией, в советский период явление западной философской мысли — марксизм ужился с российским почвенничеством и религиозным фундаментализмом, что дало чудовищный феномен сталинского тоталитаризма. Такие наслоения мы наблюдаем в различных других культурах, но нигде эти наслоения не носят столь перманентного характера, нигде не сопутствуют всей истории нации. Собственно, символ и гордость современной России — Петербург — город любимый и «знакомый до слез» — есть в камне претворенный пример антиномии постпетровского времени: «площади с колоннами, теряющимися среди громадных пустых пространств», «античные статуи» напоминающие «пленных героев в стане врага», «здания, <…> храмы, неведомо отчего перенесенные с вершин греческих гор в лапландские болота», «копии афинских памятников, как бы ни были они верны оригиналу, неминуемо теряющиеся среди расположенной ниже уровня моря болотистой равнины», лики итальянского Возрождения, соседствующие с убогой серостью природного и бытового пейзажа, — всё это, привычное нам с детства, поражало и раздражало европейца середины Х1Х века, но, в то же время, восхищало: «как бы ни оскорбляли взор вздорные подражания, уродующие облик Петербурга, невозможно без восторга созерцать этот город» (Кюстин, с.12). Иначе говоря, антиномия несовместимых начал — «света» европейской классической градостроительной культуры (олицетворяющей общественную атмосферу) и мрака природных и социальных условий её — этой культуры — трансплантации, эта антиномия дала уникальную новую органику — парадоксальный шедевр — Петербург.

Антиномичность российского бытия выявлена здесь и на «бытовом» уровне: разительный контраст между «формой» и «содержанием» архитектурных шедевров центра города: совершенное, классическое великолепие фасадов — и жуткие условия даже сегодня многочисленных коммуналок (более 150 тысяч на начало 2022 года — более 650 тысяч человек, что превышает населения Рязани или Тулы), быт которых не менялся со времен военного коммунизма. Или наблюдение иностранца в 1839 году: «С борта корабля петербургские набережные кажутся величественными и роскошными, но, ступив на сушу, вы тотчас обнаруживаете, что эти самые набережные мощены скверными булыжниками, неровными, уродливыми, столько же неприятными для глаза, сколько и опасными для пешеходов и экипажей» (Кюстин, с. 120).

Очевидно и общеизвестно, что не будь Николая Первого, вполне могло бы не быть позднего Пушкина, Гоголя, Лермонтова, как могло не быть Белинского и Герцена, Достоевского и Щедрина, Льва Толстого и Чернышевского (имею в виду, конечно, не их частные судьбы, а их творчество, мировоззрение), не было бы споров славянофилов и западников, либералов и демократов — радикалов, не было бы политической эмиграции и вольной печати. Не будь сталинского ужаса, а затем и более «вегетарианского» режима Хрущева-Брежнева-Андропова и Ко, не познали бы мы величайшего подъема свободного духа, реабилитирующего всю холуйско-холопскую «этику и эстетику» советского бытия, имен множество… выделю одно — Варлама Шаламова — идеал несгибаемой свободной личности (независимо от трансформаций его идейного мышления или поведения).

Деспотизм не только сосуществовал — сосуществует с величайшими проявлениями независимой мысли. Деспотизм провоцирует, востребует, обуславливает развитие этой мысли. Это — как в литературе: жестокие цензурные условия и репрессии, насаждавшиеся в России на протяжении веков, пристальный полицейский надзор в сфере культурной жизни, когда разговор воспринимался как «заговор, мысль была бунтом и несчастьем», «всякую жестокую истину они именуют ложью», что особенно актуально сегодня (Кюстин, сс. 45, 27). Всё это порождали и стимулировали общественно — гражданское звучание и значение слова, превращая его из явления эстетического порядка в акт политического противостояния этой цензуре и этой полицейщины, в объединяющее интеграционное целое различных отраслей культуры, социального климата. Так и здесь: как только временно ослабевала хватка очередного вотчинного владыки, так тут же ниспадала энергия независимости духа. И наоборот, и разнонаправленно: бесспорно, Реформы царствования Александра Второго — Освободителя или Горбачева — Ельцина, к примеру, невозможны без всех названных и многих неназванных причин, то есть явлений свободного мышления и поведения, без Герцена и Степняк-Кравчинского, Замятина и А. Кузнецова, Амальрика и Авторханова, Солженицына и Войновича, Зиновьева и Шаламова, Синявского и Платонова, Вигдоровой и Белинкова, о. Якова Кротова или о. Александра Меня и многих других. Но также, бесспорно, продолжая данный ряд причинно-следственных связей, что эти великие Реформы были невозможны без редкого даже для России деспотизма Николая и Сталина, коль скоро о них вспомнили. Зло неотделимо в России от Добра. Зло порождало Добро. И наоборот.

Порядок и произвол — еще один пример уникальности русской политической культуры, ее противоречивости, как необходимой составной части существования. Россия всегда была известна, как страна с наиболее жестокой, деспотической властью, страна, отличающаяся перманентным тяготением к тоталитарному, казарменному порядку. «Российская империя — это лагерная дисциплина вместо государственного устройства, это осадное положение, возведенное в ранг нормального состояния общества» (Кюстин, с. 132). Россия — страна единовластного правления и четко выстроенной вертикали власти. Мадам де Сталь сформулировала: «Правление в России есть самовластие, ограниченное удавкою».

Справедливости ради стоить подчеркнуть, что фраза г-жи де Сталь, которую приводит Пушкин в «Заметках по русской истории ХVШ века» (1822), звучала так: «En Russie le gouvernement est un despotisme mitigé par la strangulation», то есть «Власть в России есть абсолютная монархия, ограниченная удавкой», что, по замечанию Ю. Лотмана, есть парафраз афоризма де Шамфора: «Французское правительство — монархия, ограниченная песнями». Однако подобной фразы с «удавкою» у де Сталь нет. На самом деле в ее книге «Десять лет в изгнании (M-me de Staël, Dix années d’exil, 1821) находим похожий пассаж: «Ces gouvernements despotiques, dont la seule limite est l’assassinat du despote, bouleversent les principes de l’honneur et du devoir dans les têtes des hommes» («Эти деспотические правительства, ограниченные лишь возможностью убийства деспота, опрокидывают в человеческой голове понятия чести и долга»). Скорее всего, Пушкин свою мысль приписал м-м Сталь, что было умно и остроумно. Или записал то, что слышал. Впрочем, мнение, аналогичное приписываемому де Сталь определению, было не единичным. Так, де Кюстин писал: «Русское правительство -— абсолютная монархия, ограниченная убийством» (Кюстин, с. 48). Как бы то ни было, деспотизм в России демократическим, парламентским путем ограничить невозможно. Можно только удавить деспота. Однако, вместе с тоталитарно-деспотической диктатурой, «пыточными тисками», Россия отличается уникальной разболтанностью, разбалансированностью системы, хаосом и беспорядком. Всех и всегда поражало сочетание беспредельного произвола чиновников и строжайшей иерархии бюрократических ценностей, железной дисциплины, основанной на животном страхе, и безнаказанного самоуправства номенклатуры, культа государственной упорядоченности и полукриминальной, блатной анархии. Практически всегда «маниакальный централизм оборачивался неуправляемыми центробежными процессами, жажда порядка — аморфностью и хаосом» (Кондаков, с.189).

Одна из наиболее стабильных пар, перманентно присущая всей российской истории и конкретизирующая оппозицию «порядок и произвол», это антиномия страха, парализующе и гипнотизирующе пронизывавшего и пронизывающего ныне все слои русского общества, и несокрушимой стихией казнокрадства, элементарного воровства, взяточничества, питаемых и стимулируемых потугами намертво спеленать состояние и развитие общества.

Причем, поразительна прямо пропорциональная связь: чем более свирепеет машина подавления и намертво замерзает общество, тем обильнее расцветает всё разъедающая коррупция в самых невероятных масштабах. И какие бы драконовские меры ни принимал «сильный» правитель, воровство и взятки взлетали в поднебесье. Ничего не получалось и не могло получиться. Потому что это — даже не просто историческая традиция, это — традиция, выросшая из закономерностей развития страны и неразрывно с ними связанная.

Бери, большой тут нет науки;
Бери, что только можно взять.
На что ж привешены нам руки,
Как не на то, чтоб брать?

Это — 1798 год. Комедия «Ябеда» Василия Капниста (1757–1823 гг.). Пьеса, разрешенная к постановке императором Павлом, ненавидевшим свою мать и нравы, царившие при ее распутном и продажном Дворе. (Император самолично принимал комедию, находясь в пустом зале вместе с Наследником — Александром; говорили, что он смеялся до упаду, приказав срочно вернуть отправленного в Сибирь после начала спектакля автора; правда, после 4-х представлений пьесу распорядился снять и запретить. Александр запрет не снял.)

Вспомним Пушкина:

«Екатерина знала плутни и грабежи своих любовников, но молчала. Ободренные таковою слабостию, они не знали меры своему корыстолюбию, и самые отдаленные родственники временщика с жадностью пользовались кратким его царствованием. Отселе пошли сии огромные имения вовсе неизвестных фамилий и совершенное отсутствие чести и честности в высшем классе народа. От канцлера до последнего протоколиста всё крало, и всё было продажно. Таким образом, развратная государыня развратила свое государство» (Пушкин. с. 125). Хотя при Екатерине и крепостничество зацементировалось, и вся социально — политическая атмосфера заледенела, и даже не оппозиционное — робко независимое мышление преследовалось с небывалым ожесточением (вспомним судьбу Новикова или Радищева). Да и государственная мощь достигла своего пика, не в пример, скажем, достижениям Петра в этой области.

«Ябеда», особенно «Хор чиновников» и цитируемая фраза прокурора Хватайко вызывали такой ажиотаж, что «зрители начали рукоплескать, и многие, обратясь к одному из присутствовавших в театре чиновников, громко называли его по имени и восклицали: «это вы! это вы!». (Глинский, с. 387–388).

О делах при упомянутом Павле Первом — императоре, бесспорно, мощном, деспотичном, принципиальном вплоть до самодурства, ненавидевшим любое попрание или нарушение регламента и порядка, в том числе особенно — мздоимство, лучше всего написал цесаревич Александр Павлович в письме своему другу князю Виктору Павловичу Кочубею: «В наших делах господствует неимоверный беспорядок; грабят со всех сторон; все части управляются дурно, порядок, кажется, изгнан отовсюду, а Империя стремится лишь к расширению своих пределов». Напомню, написано было 226 лет назад (Эйдельман Н.Я. Дворцовый заговор, с. 103).

О казнокрадстве и взяточничестве при правлении другого умельца выстраивать «вертикаль» — Николае Первом смотри: Гоголь, «Ревизор».

Самый характерный пример «сильного» и продажного царствования — эпоха Петра Великого, когда страну сжали в таких тисках и залили в цемент такого страха, которые не снились во времена его предшественников (за исключением Ивана Калиты или Ивана IV).

Вообще, страх как константа российского менталитета был заложен в фундамент нации, он соответствовал тому «животно-природному» типу нарождающегося этноса, при котором социум существует по законам «стаи» или «стада» (что звучит обиднее, но, по сути, точнее), то есть востребует своего вожака, сильного, безжалостного и коварного, умеющего держать стаю в страхе. Этот страх был пестуем и лелеян вотчинной системой правления, особенностью сознания «вольноотпущенника», типичного для всей системы взаимоотношений «верха» и «низа» в России. «Вольноотпущенниками» же в России были все, ибо даже люди элиты всегда закономерно ощущали себя холопами. «Вольноотпущенник» перманентный раб, при первой возможности становился самым оголтелым, садистски ориентированным «хозяином» (это как в армии, когда самый забитый и униженный новобранец, если выживает, становится к концу службы самым беспощадным «дедом»). Страх основывался на тотальном беззаконии, во всяком случае, на односторонней и избирательной организации права «сверху вниз», на отчуждении и враждебности различных слоев общества, на незыблемости постулата «Бог всегда с сильным», на многих других особенностями русского сознания и бытия. Симптоматично, что чувство страха пронизывало (-вает) не только многомиллионное холопство, но и «кремлевских сидельцев». Причем последних в значительно большей степени, нежели простых смердов: эти хоть могли бежать в Степь, в Литву, на Дон, к другому барину и т.д., ныне — во все стороны; «кремлевским сидельцам» бежать было некуда: либо чернь, вчера восторженно покорная и боготворившая, растерзает, либо соратники, наследники, приемники, дети (!), «благодарные соседи» — вассалы, все, кто мог терзать: «не приходится ждать любви от того, кого ты подчинил мечом и пулей, обездолил, ограбил», заметил Ю. Нагибин. По поводу детей подчеркну: имеется в виду не борьба за престол, за власть, за наследство, эти отношения «отцов и детей» присущи всей мировой истории. Речь идет о принципиальной оппозиции сына (дочери) политике, системе, созданной отцом, оппозиции, переходящей в явную или латентную вражду. Царевич Алексей тому наглядное подтверждение, как и, скажем, Светлана Аллилуева. Акад. А. Панченко справедливо утверждал, что наследник Ивана Грозного — Федор Иоаннович быстро перешел в «духовную оппозицию отцу»: «Федор тоже «богоподобен», но он подражает не Саваофу, а Христу. Федор не воюет, не казнит, выказывает кротость и любовь, умирает и погребается в «рабьем зраке», как простец. Во всем этом есть нарочитая забота о монаршей репутации», разрушенной отцом (Панченко. Русская культура, с. 42).

И Иван Грозный, чем беспощаднее становилось его единовластие, тем острее испытывавший чувство панического ужаса, и Николай «Палкин», пребывавший в состоянии прогрессирующего страха, и дядя Джо, находившийся в состоянии параноидальной подозрительности, да и нынешние, казалось бы, такие «крутые», но в бункере, полностью оправдывают диагноз маркиза де Кюстина: «жить в Кремле, это значит не жить, но обороняться» (Кюстин, с. 187). Боятся и своих ближайших соратников, и оппозицию — в любом, даже самом мягком виде, и своих рабов, и своей тени, и своего преемника, ибо незыблема в России традиция растоптать, уничтожить предшественника и грабануть им награбленное. И страх вымещают на стране, на каждом из нас. Это у нас в плоти и крови, в природе российской власти, в фундаменте менталитета.

Почва «поэтики» страха была благодатна. Страх был востребован. Именно он — страх, персонифицировался в облик восточно-беспощадного владыки-деспота, но не европейски воспитанного, традиционного, пусть и авторитарного лидера. Все злодеяния любого тирана или деспота воспринимались обществом в целом, в том числе, и его жертвами, с восторгом и пониманием.

Наум Коржавин — личность, мыслитель, поэт, человек, хорошо вкусивший «прелести» сталинского режима, говорил в своих воспоминаниях: «в изнасилованной стране к этому <сопротивлению Сталину — А.Я.> никто не был готов» (Коржавин, с. 165). Боюсь, что это — редкий случай, когда Коржавин не совсем прав. Думаю, страна и общество (за очень небольшим исключением) вошли в добровольное, полюбовное, извращенное, но желанное соитие, получая удовлетворение от садистских «ласк» кровавого Сосо.

По поводу соучастия народа в деяниях правителей, в том числе и преступных, как-то отлично сказал Юрий Нагибин: «Самая большая вина русского народа в том, что он всегда безвинен в собственных глазах. <…> Может, пора перестать валять дурака, будто русский народ был и остался игралищем лежащих вне его сил: мол, инородцы, пришельцы делали русскую историю. Это удобная, подлая ложь. Всё в России делалось русскими руками, с русского согласия, сами и хлеб сеяли, сами и веревки намыливали. Ни Ленин, ни Сталин не были бы нашим роком, если б мы этого не хотели» (Нагибин, с. 327).

Ещё одна цитата — высказывание замечательного русского философа Георгия Федотова (1886–1951 гг.). Это — уже не обобщающее рассуждение, как у Нагибина, а конкретика, в которой можно ничего не менять, кроме имен деспотов.

Пример с Грозным выбран из множества других не случайно. Известно, что, с одной стороны, именно Сталин воплотил в своем правлении традиции русского самодержавия в самых крайних его проявлениях: «советское государство <при Сталине, равно, как и его нынешняя «реинкарнация» — А.Я.> <…> есть трансформация идеи Ивана Грозного, новая форма старой гипотрофии государства в Русской истории» (Бердяев, Истоки, сс. 152, 125. Также см.: Такер, сс.1630).

Говоря о глубоком кризисе Православия, полностью подчинившегося самодержавной деспотии Грозного, исследуя причины и последствия конкретной трагедии — мученической смерти Митрополита Московского Филиппа Колычева, низверженного из сана стараниями не «столько деспота, сколько собора русской церкви», оклеветанного «своими духовными детьми» и задушенного в своей келье Малютой Скуратовым, Федотов констатировал:

«Весь русский народ был не только жертвой царя Ивана, но и соучастником его преступлений» (Федотов, с. 78).

Иначе говоря, террор и кровавые вакханалия, беззакония Грозного, Сталина, их убогих адептов были востребованы русским обществом. Без энтузиазма опьяненных кровью и ужасом народных масс — от интеллектуалов до черни — не состоялись бы «Империи зла» ХVI, ХХ, ХХI веков.

Как сформулировал цитируемый де Кюстин, общество прибывало в страхе, сублимируемым в «любовь стада к пастуху, который кормит его, чтобы зарезать».

Так вот, ужасаясь казнокрадству высшего чиновничества России во все времена, надо только вспомнить, что во время царя — реформатора воровство у своего государства стало не только нормой — это было и значительно раньше и позже — до сих грустных пор, но и «высшей доблестью», если хотите, «культурной» традицией созданной Петром системы.

Причины многих безумно жестоких деяний Петра, таились не только и не столько в особенностях вотчинного самовластия в стране, в бесчеловечности традиций главного «хозяина живота» своих подданных: формула Грозного «жаловать своих холопей мы вольны и казнить их вольны же» пронизывает всю философию правителей Руси от первых князей до нынешних. Ко всему этому добавлялась и доминировала личная жестокость Петра: не стихийная, взрывная лютость неконтролируемого сознания, сменявшаяся истовыми молениями, покаяниями, постами (как у Ивана Грозного, Богдана Хмельницкого и др.), но продуманная, спокойная (при всех вспышках гнева), садистская, неумолимая жестокость, проявившаяся прежде всего в зверской расправе с сыном. Любимым сыном. Не сомневаюсь: Хозяина живота и духа России изумляли и, соответственно, озлобляли, наливали бессильной и лютой агрессией не только и не столько возможность возрождения старых «московских» порядков, ненавистных Петру, не столько крушение планов на будущее, перечеркиваемых при возможном воцарении наследника, не столько неприемлемое для Царя окружение — Алексея, в том числе и «бородачей», мощно влиявших на сына, — всё это побочное, вторичное, хотя и существенное. Петр не мог и не смог понять, как его сын — человек, бесспорно, слабый, подверженный влияниям не только духовных наставников, но дворовой девки — наложницы, сильно пьющий, болезненный, казалось бы, никакой, по сравнению с ним, Императором, — этот хилый молодой человек оказался внутренне сильнее своего мощного всесильного отца. Чем больше гнул Петр Алексея, собственноручно пытая свое дитя, тем более понимал, нет — чувствовал, чуял превосходство сына, превосходство независимого духа над государственно, системно упорядоченным сознанием, так же, как и над всеми атрибутами и механизмами его власти.

Пушкин: «Петр Первый <…> доверял своему могуществу и презирал человечество. <…> История представляет около его всеобщее рабство. <…> Всё дрожало, всё безмолвно повиновалось» (Пушкин, цит. изд., с. 122). Дрожало и повиновалось, но … воровало.

Причем ближайшее окружение царя знало всю подноготную, все детали расправы и с сыном, и со своими подельниками — с высшими чинами Империи. Но именно во время упомянутого царя-реформатора воровство у своего государства стало, повторю, «культурной» традицией созданной им системы. Причем мы не говорим о мелкой сошке, мы говорим о людях несметно богатых, обладавших огромной властью, таких как фельдмаршал Шереметев, кабинет–секретарь Макаров, губернатор Сибири князь Гагарин, обер–фискал (глава государственного надзора) Нестеров, генерал–адмирал Апраксин или сам Меншиков. Воровали фантастически, постоянно, несмотря на все ужесточившиеся преследования, на то, что сам царь нещадно с этой напастью боролся — не увещевал, а за волосья драл, по мордасам хлестал, ногами топтал, несмотря на ужасающие пытки и казни. Вспомним, как казнили губернатора Сибири Гагарина в 1721 г.: истязание кнутом, троекратное повешение — перед окнами Юстиц-коллегии, а затем уже труп — на центральной площади столицы, а потом в Сибири (следствие возглавлял обер-фискал Нестеров), или самого Нестерова в 1724 году — казнь была ещё страшнее: Нестеров был особо доверенным Петра, поэтому и «почести» были оказаны посолиднее: после самых изощренных пыток его заживо колесовали, то есть отрубили одну за другой руки и ноги, затем ещё живому обрубку бывшего всесильного «птенца Петрова», погрузив голову — лицом вниз — в лужу крови казненных ранее его подчиненных, её отрубили… И — ничего не помогало. Когда упомянутый Алексашка Меншиков после смерти Петра Второго пал, у него было конфисковано 90 тысяч крестьян, города Ораниенбаум, Копорье, Ямбург, поместье Раннебург, и др., 13 миллионов рублей, 200 пудов золотой и серебряной посуды, брильянты, картины, недвижимость — дворцы, не уступавшие царским, и пр., пр… Это при том, что зарплата в 12–18 рублей в год считалась хорошей годовой зарплатой работника средней квалификации. Меншиков был родоначальником традиции «перекачивать» государственные деньги на свой счет в иностранные банки — только в банки Амстердама Светлейший перебросил 9 миллионов…

…Представление о «божественном» происхождении царской власти в России, о незыблемости этой власти, ее несменяемости неизбежно порождало потребность в опровержении этого постулата, потребность в другом «хорошем», «своем» царе (отсюда такое количество востребованных народом и историей Самозванцев, пришедших как извне, так и рожденных воображением народных бунтов). Ореол святости оспаривался или получал «противоположный знак»: как известно, Петр Первый, к примеру, в народном восприятии был явлением Антихриста. Результатами этой неизбежной антитезы были всеобщее неповиновение, «разгул неверия и самоуправства, зыбкость границ истины и лжи, добра и зла, <…> эскалация насилия и ненависти» (Кондаков, там же). Абсолютная власть в России всегда порождала абсолютную «волю» — хаос, произвол, безвластие, что, в свою очередь, востребовало ужесточение деспотизма, абсолютизма, подкрепления авторитета власти. Порядок рождал произвол. И так без конца, как цепная реакция.

Об «антиномичности России, жуткой ее противоречивости» впервые заговорил Н. Бердяев, относя эти качества не только к «российскому бытию», но и к русскому самосознанию, к «русской душе». Я имею в виду работу, написанную им накануне краха 1917 года, под названием «Судьба России» где он с изумлением и ужасом констатировал: «Творчество русского духа так же двоится, как и русское историческое бытие» (Бердяев, Судьба России, с. 10).

Бердяев первым «маркирует» двоящийся лик России: «Бездонная глубь и необъятная высь сочетается с какой-то низостью, неблагородством, отсутствием достоинства, рабством. Бесконечная любовь к людям, поистине Христова любовь, сочетается с человеконенавистничеством и жестокостью. Жажда абсолютной свободы во Христе (Великий Инквизитор) мирится с рабьей покорностью» (с .11).

Одна из важнейших пар: воля — рабство. Мечта о воле была заветной мечтой русского. С первых лет своей истории — с заговора «храброго Вадима» на протяжении веков русские люди отдавали тысячами жизни «за волю»: вспомним крестьянские войны Стеньки Разина и Емельки Пугачева, бунты Смутного времени и антибольшевистские восстания русских деревень 20-х годов. Неуемная тяга к воле проявляется у русского человека во всем — от бытовых мелочей (принятие пищи, употребление алкоголя, организация досуга) до политических пристрастий (например, вековая тяга к анархизму, приведшая к появлению в России М. Бакунина и князя П. Кропоткина). Однако это вольнолюбие непостижимым образом срослось в национальном сознании с непреодолимой тягой к «твердой руке», к диктатору, который «думает за нас», нас казнит или милует. В восторженной народной памяти остался Иван Грозный, маниакальный тиран-убийца и садист. О Борисе же Годунове имеет представление далеко не каждый… По сей день толпятся люди разных возрастов с портретами «великого Сталина», перед расчетливой жестокостью которого меркнет кровавый след Ивана Грозного — любимца нынешнего Хозяина.

Вся русская культура соткана из бесчисленного множества этих тез и антитез. Николай Бердяев в упоминавшейся работе «Судьба России» выявляет основные, перманентно присущие российской культуре «пары»:

«Россия — самая безгосударственная, самая анархичная страна в мире», и она же — «самая государственная и самая бюрократическая страна в мире»; всё в России превращается в орудие политики»; страна эта — самая нешовинистическая страна в мире» и одновременно — «самая националистическая страна в мире, страна невиданных эксцессов национализма, угнетения подвластных национальностей русификацией, страна национального бахвальства»; «Россия — страна бесконечной свободы и духовных далей, страна странников, скитальцев и искателей, страна мятежная и жуткая в своей стихийности, в своем народном дионисизме, не желающем знать формы» и, в то же врем, она — страна неслыханного сервилизма и жуткой покорности. Страна, лишенная сознания прав личности и не защищающая достоинства личности, страна инертного консерватизма, порабощения религиозной жизни государством» (Бердяев. Судьба России. сс. 11, 13, 15, 16, 21). В другой своей работе «Русская идея» Бердяев противостояние полюсов русской ментальности определяет короче и жестче: в русском народе поразительным образом сочетаются «жестокость, склонность к насилию и доброта, человечность, мягкость», «искание Бога и воинствующее безбожие, смирение и наглость, рабство и бунт» (Бердяев Н. Русская идея, с. 44-45).

Однако антиномия как таковая не является наиболее яркой отличительной чертой менталитета России. Думаю, из огромного количества противоречий скроена любая национальная культура. Для России же свойственно отсутствие середины, компромисса между крайностями и полюсами противоречий. У нас — «или-или», «кто не с нами, тот против нас». «И в других странах можно найти противоположности, но только в России тезис оборачивается антитезисом, бюрократическая государственность рождается из анархизма, рабство рождается из свободы» (Бердяев, Судьба России, с. 10). Эта бескомпромиссность, абсолютная «разорванность» являются не временными, пусть и длинными периодами русской жизни, но перманентно действующими, присущими всей истории России. «Кентаврообразность», «раздвоенность» России есть основная черта органики её менталитета. По определению М. Гефтера, «Мы же не страна. Мы страна стран. Мы наследники сугубо разных начал. Мы — кентавр от роду, встроенный напрямую в мировой процесс». (Гефтер, с. 465.). Это качество менталитета русской культуры обуславливает и знаменитую непредсказуемость, как русского характера, так и русской истории — готовность общества двигаться либо в одну, либо в абсолютно противоположную сторону, спонтанно меняя вектор движения, «разом кругом вдруг», без остановки, беспричинно, страшно.

И всё же… Во всем этом кажущемся хаосе, во всех взаимоисключающих процессах есть одна доминирующая, сила, преодолевающая невероятную антиномию российского сознания и бытия. Пара эта — «рабство — свобода» и производные: «государственность — личность», «стабильность — прогресс» и др. И если в цивилизациях западного типа эти противоречия находят компромисс, то в России, где преобладает тяготение к восточному цивилизационном типу, они, ожесточаясь, разбегаются, чтобы на стыке неистового противостояния сменить, опрокинуть один другого, предопределив неминуемый новый катаклизм и новый разворот истории.

Что усугубляет остроту этих катастроф? Особенность нашего менталитета, которую лучше других сформулировал, сам того не ведая, Шарль Морис Талейран: «Они ничему не научились». Сказано было по поводу реставрации Бурбонов в 1814 году, но полностью определяет принцип развития России. Талейрану вторил и Александр Первый: «Бурбоны и не исправились и неисправимы» (Тарле, с. 340). Слово «Бурбоны» заменяется словом «Россия», и диагноз готов. Причем относится он как к власти, так и к говорливой, непримиримой — не к власти, а друг к другу, — оппозиции. Но главное, к обществу в целом, к общественному сознанию, которое, будучи не в состоянии и не желая учиться, «наступает на одни и те же грабли» вот уже тысячелетие.

Сколько раз возникала простая коллизия: общество выстраивало «универсальное государство, как цель» (типология А. Тойнби). (Тойнби, с. 486-99.) Иначе говоря, в паре «государственность — личность» («стабильность — свобода» и пр.) первая часть полностью подавляла вторую. Общество постоянно востребовало лидера, которого отличали бы абсолютная беспринципность и жестокость, полное небрежение законами и традициями, лидера, довольно быстро мифологизируемого, обожествляемого, который вкупе с окружением создавал иллюзию «спасения нации», возрождал ее из «руин смут и разрухи» (то есть коротких годов относительной свободы), разворачивал очередную «охоту на ведьм», извлекаемых из собственного воображения, и закладывал фундамент стабильной «тысячелетней» империи (в любой обертке). Тем самым, стимулировался тоталитаризм, как «высшее чувство единства» нации. (Тойнби, там же; Кондаков, сс. 172–173). Создавалась государственная конструкция, в которой из названных пар исчезала одна составляющая, и оставались «Рабство», «Государственность», «Стабильность», бесправие. Именно такие конструкции казались совершенными и долговечными. Однако практически никого история не научила простой истине: чем заканчивали эти «идеальные универсальные империи» на Руси (и не только, вспомним Германию ХХ века). И что являлось «курицей, а что яйцом»: эти «универсальные государства» не «столько возникали из общественного хаоса и распада, сколько сами порождали его». (Кондаков, с. 173). И. Ильин, говоря о раздирающей историю России антиномии и дискретности, отмечал: «Вся история России есть борьба между центростремительным, созидающим тяготением и центробежным, разлагающим» (Ильин. Наши задачи, с. 245). «Универсальные» государства от Владимира Святого до империи Сталина и корпоративного тоталитаризма ГБ порождали односторонние центробежные силы, предопределяли неизбежный крах не только системы, но и страны, как единого целого, во всяком случае, дезинтеграцию, кризисы всех мастей, демонтаж даже того положительного, что было достигнуто «твердой рукой» тирана-правителя.

Не надо было большого ума, чтобы предвидеть и предугадать все эти результаты. Не случайно, к примеру, англичанин Джайлс Флетчер «пророчил» (и напророчил) «России гражданскую войну» по окончании царствования Ивана IV, отмечал акад. А. Панченко (Панченко, Русская культура, с. 42). «Золотой век» Владимира и Ярослава Мудрого «подытожился» удельной раздробленностью, кровавыми междоусобицами, обеспечившими легкость татаро-монгольского нашествия и фактическое уничтожение старой киевской Руси Ярослава, Владимира и других сакрализированных князей. Царствование Ивана породило Смуту — ту самую гражданскую войну (первую, кстати, в отечественной истории), которую предсказал Флетчер, невиданную даже по тем временам разруху, голод, отчаяние. Империя Петра не сразу рухнула, но моментально демонтировались его реформы, им заложенные принципы государственности, началась неразбериха дворцовых переворотов, рост бюрократической машины и пр. Николай Первый финишировал позорнейшим поражением в Крымской компании, самоубийством, фиаско во всех государственных новациях. Сталинский принцип «советской империи» был частично дискредитирован во времена «оттепели», но окончательно рухнул после стагнационной агонии брежневского времени: Советский Союз распался, его территория, разъедаемая национальными конфликтами и войнами, скукожилась, закономерно и неизбежно рухнула в пропасть вся экономическая, идеологическая, социальная система «развитого социализма». Поэтому неизбежен бесславный конец и корпоративного «вертикализма» нынешней автократии. Антиномия…

Ключевский, говоря о временах перемен вообще и в России, в частности, отметил: это — печальная выгода тревожных времен: они — эти времена — отнимают у людей спокойствие и взамен того дают опыт и идеи. Россия постоянно и без колебаний отвергает саму возможность приобретения опыта и воспроизводства новых актуальных идей ради спокойствия, ради привычного стагнационного состояния. Пока общество не стряхнет это оцепенение, не освободится от страха не только перед государственной машиной, но и перед неизвестностью перемен, будущее его бесперспективно. А оно не стряхнет.

Антиномия сознания отечественного социума прямо или опосредовано определяет другие особенности исторического пути страны, менталитета общества. В том числе парадокс превращения искомого блага и величия в причину неизбежных проблем и деградации

ХХХ

«Россия — не государство. Россия — вселенная», заявляла Екатерина Вторая (Великая). И была права. Россия — огромная страна. Есть ли это благо? Способствуют и способствовали ли невообразимые расстояния прогрессу России, становлению ее институтов, нравов, законов?

Здесь, кстати, сказывается антиномия «благо — несчастье» и самих размеров этой «вселенной», и ее восприятия. Классический пример — «полемика» Пушкин — Вяземский. «Иль мало нас? Или от Перми до Тавриды, /От финских хладных скал до пламенной Колхиды…» и. д. («Клеветникам России») — «Мне так уж надоели эти географические фанфаронады наши: “От Перми до Тавриды” и проч. Что же тут хорошего, чем радоваться и чем хвастаться, что мы лежим в растяжку, что у нас от мысли до мысли пять тысяч верст, что физическая Россия — Федора, а нравственная — дура… <“Велика Федора, да дура” — известная пословица — А.Я.> Велик и Аникин, да он в банке. <Имеется в виду легендарный размером детородный орган Аники — гайдука Петра Первого, который хранится в заспиртованном виде в Кунсткамере — А.Я.>» (П. Вяземский, с. 156).

Чтобы «осязаемо» почувствовать российские расстояния и скорости, приеду несколько примеров.

Дочь Петра Великого, Елизавета, взойдя на престол (1741 г.), вознамерилась украсить церемонию своей коронации участием в ней представительниц, как бы мы сейчас сказали, «малых народов». На Камчатку был послан штабс-курьер Шахтуров, который должен был привести шесть камчадалок. Коронация планировалась через полтора года, и Елизавета была уверена, что ее посланец вполне успеет. Однако она плохо представляла размеры (и дороги!) своей империи. Лишь через 6 (шесть) лет Шахтуров с девицами на обратном пути достиг Иркутска. Поверить в это трудно, и я вполне разделяю внутреннее недоверие к этим словам. Скажу лишь, что документальное подтверждение можно найти в Государственной Публичной Библиотеке Санкт-Петербурга (ГПб, СПб, ф. 874, оп. 11, №301). В то же время специальный курьер (со времен Павла Первого именовавшийся в России «фельдъегерем») в декабре 1796 года «всего» за 34 дня преодолел расстояние от Петербурга до Иркутска с сообщением о смерти Екатерины Второй и о воцарении ее сына. Здесь, конечно, надо учитывать чрезвычайность события и, соответственно, скорость курьера. С другой стороны, тракт Петербург — Иркутск (тогда главный город Сибири) был хорошо наезжен. Далее — от Иркутска до Камчатки шло бездорожье. (Эйдельман, Грань веков, с. 7)

Кстати, Ричард Пайпс приводит характерное сравнение скорости курьерских гонцов. Так, во времена Дария Первого — царя государства Ахеменидов, это 522–486 гг. до Новой Эры — курьер передвигался по Царской дороге, преодолевая 380 километров в сутки. Во времена Чингиз-хана и его ближайших потомков — XIII век от рождения Христа — правительственный гонец двигался со скоростью 335 км в сутки. В России даже после того как шведы и немцы создали регулярное почтовое сообщение, то есть в конце XVII — начале XVIII веков, царский посланник мог покрывать в лучшем случае до 80-ти километров в сутки, так как двигался со скоростью не более 7 км. в час и только в дневное время суток, при благоприятствующей погоде (Пайпс, с. 37-38).

Впрочем, еще один пример, который подтверждает первый: в 1630-х годах воевода из Москвы ехал на новую работу в Якутск три года. Любой путешествующий по Сибири должен был не только преодолевать самое тяжелое бездорожье, но и пережидать разливы великих сибирских рек и свирепые морозы, которые длятся месяцами и при которых путешествие на лошадях абсолютно невозможно. Да и торопиться было некуда.

Значительно позже, в первой четверти ХVIII века, 26-летний Артемий Волынский был назначен Петром Великим Главой Посольства для переговоров с иранским Шахом. Посольство отбыло из Петербурга 7 июля 1715 года и прибыло в Иран 14 марта 1717 года. Подчеркну, что эти торговые переговоры и их результаты нужны были Петру как можно быстрее! Понятно также, что маршрут не затрагивал Сибирь и пролегал по относительно обустроенным территориям (Павленко, с.551).

Эти невообразимые расстояния, эта «медленность» страны откладывала отпечаток на всё, в том числе и на нравы, и на обычаи, и на историю, и на политическое мышление.

«Есть один факт, который властно господствует над нашим многовековым историческим движением, который проходит через нашу историю, который содержит в себе, так сказать, всю её философию, который проявляется во все эпохи нашей общественной жизни и определяет их характер, который является в одно и то же время и существенным элементом нашего политического величия, и истинной причиной нашего умственного бессилия: это — факт географический» (Чаадаев П., с. 538).

«Своими», ни на кого не похожими путями с самого начала своей истории шла Россия — нация, «не входящая в состав человечества» (Чаадаев, там же). Однако выбор таких «нехоженых» дорог был обусловлен не только нежеланием, но, думается, и невозможностью идти «столбовой» — европейской дорогой.

Что касается нежелания, то здесь всё ясно. Идея особого пути России давно овладела умами отечественных мыслителей, правителей, духовных лидеров. Однако, помимо индивидуальных воззренческих мотивов — со времен самопровозглашения Москвы «Третьим Римом», — есть ещё и закономерная обусловленность такого выбора, проявившаяся значительно раньше — при самом зарождении нации. Иначе говоря, даже при желании сильных личностей российской истории оказать существенное воздействие на развитие страны, вводящее его в общеевропейское русло, все их усилия оказывались, практически неэффективны. Ярчайший пример — Пётр Первый (про Бориса Годунова, к примеру, Александра Второго или Михаила Горбачева говорить не приходится). Уж на что был силен, энергичен, талантлив, если не сказать, гениален Петр (злой, на мой взгляд, гений, но — гений!), уж как через колено — окровавленное колено — ломал людские жизни, российскую действительность, законы бытия и морали, нравственные устои, шире — ментальность… Результат — да, появился на костях сотен тысяч замордованных холопов величественно красивый город на Неве.

Впрочем, остановлюсь: величественно красивым он становился и стал(!) значительно позже — при Анне, Елисавете, Екатерине, Александре, Николае; не прошло и трех лет после кончины Петра, как город пустел, разваливался, зарастал травой, волки безбоязненно забегали в центр города. За Петром Вторым и его Двором ушли в Москву гвардейские полки; опустели Коллегии, дворянство, чиновничество, купечество, ремесленники, служилый люд поспешно покинули болотистые мрачные, дикие места, отдаленные от деревень и поместий, от привычных условий бытия. Природа мстила амбициозному правителю. Петербургу грозила судьба Эхнатона — новой столицы на «брегах … Нила», столицы фараона ХVIII династии Аменхотепе IV, покинувшего старую столицу Фивы, Эхнатона, разрушенного после смерти царя — мечтателя, поэта и авантюриста, занесенного толстым слоем песка…. Лишь с воцарением Анны двор возвратился в Петербург, за двором силой, угрозами конфискации имущества и жилья, лишения гражданских прав, ссылки стали загонять жителей, и начинаются аннинский, елизаветинский, екатерининский периоды истории города.

 Да, Пётр заложил город на Неве, да, построили флот, не переживший своего создателя — сгнивший, развалившийся, отданный туркам, да, произвел реформы, большинство которых было отменено ближайшими преемниками Петра, да, сбрил бороды, надел кафтаны, ликвидировал Патриаршество, — да, много чего сделал и наломал заодно, — ан нет, не вошла Россия в «семью европейских народов», в «состав человечества». Внешне он, конечно, модернизировал страну, но сущность её не затронул. Не смог. Даже такая мощная личность не смогла изменить вектор развития России. Было нечто более сильное, с первых «детских» шагов истории нации и общества проявившееся, веками усугублявшееся, накапливающееся, закреплявшееся в русской действительности и русском сознании.

Многие внешние очертания послепетровской России немыслимы без его видения развития страны, его бешеной энергии, его жестокой воли, выработанного европейски ориентированного сознания в сочетании с глубочайшей, природной азиатской ментальностью. Результаты деяний Петра — европейски ориентированные, несовершенные, половинчатые и, как правило, недолговечные, — обесценились, опрокинулись и опорочились средствамиазиатски бюрократичными. Причем, большинство почитателей Петра привлекают, завораживают, вдохновляют именно средства достижения целей — беспощадная восточная деспотия. Подавляющая часть сторонников дела Петра — люди в лучшем случае славянофильски ориентированные, в большинстве же своем — изоляционистски, ксенофобски настроенные. Им не то важно, что Петр «окно в Европу прорубил», а то, что «рубил». За то, что «рубил», можно и «Европу» простить.

Давнишний вопрос «оправдывает ли цель средства?» в принципе ложен. Цель не только не оправдывает средства — негодные средства дискредитируют и подменяют цель.

Бесспорно, отношения между светской и духовной властями во все времена во всем — не только православном — христианском мире были не безоблачны, порой жестко конфронтационны. Земной правитель мог принудить Владыку духовного уйти в монастырь, изгнать из страны, были отравления и наветы, какой-либо император (скажем, Наполеон) мог сознательно поставить Папу в унизительное положение. Однако время Петра стало поворотной точкой, «точкой невозврата»», как говорят ныне, во взаимоотношениях духовной и светской властей, поворотным пунктом направлении развития духа нации.

Всё, что происходило и происходит ныне, стало результатом уничижения этого духа, нивелировки нравственных ценностей, заложенных в фундаменте христианства и шире — подлинной религиозности, конкретнее — Православии.

Утрату русской Православной Церковью роли нравственного и духовного лидера нации мы наблюдаем и значительно раньше, особенно, к примеру, в уже упоминавшиеся времена Иоанна Грозного. Однако корни этого явления уходят в века — в начальные периоды нашей истории. При зарождении нации формируется менталитет ее культуры, одним из краеугольных каменей которой стала «конструкции» Государство — Церковь, в которой последняя являлась одним из подчиненных институтов царской — «вотчины». Собственно, одной из главенствующих причин в самом выборе веры, был приоритет светской власти над духовной, примеченный ещё в Византии. Петр, почитавший себя (вслед за Грозным) равным Богу-Создателю — первопричиной мира, российского, во всяком случае, лишь наполнил тенденции личным отношением, новой энергетикой, конкретным и выстраданным содержанием, довел этот принцип взаимоотношений до совершенства, до автоматизма.

Именно поэтому всё стало возможно в стране, где, в общем-то, не столь важны такие «мелочи», как титул: «Патриарх Всея Руси» или «Обер-прокурор Синода» (в переводе: Обер — главный, Прокурор — от proсurare <заботиться, надзирать> — то есть Главный надзиратель). Справедливости ради отмечу, что поначалу реально во главе Синода стоял Президент — первым Президентом был Стефан Яворский. Обер-прокурор был лишь посредником между царем и Синодом, «оком Государя и стряпчим по делам государственным», и в его обязанности входило «сношение с гражданским начальством по делам Церкви» (Смирнов, с. 209). Однако, очень скоро Обер-прокурор стал фактическим главой русской Православной Церкви, выполняя функции, присущие Патриарху. То есть Петр создал тот тип государств, который создал, и глубинная антиномическая суть который определяет и сегодня состояние страны. В этом случае взгляд со стороны иностранца характерен: «…Если сегодня <1839 г. А.Я.> Россия — одно из любопытнейших государств в мире, то причина тому в соединении крайнего варварства, усугубляемого порабощенным состоянием Церкви, и утонченной цивилизованности, заимствованной эклектическим правительством у чужеземных держав» (Кюстин, с. 17).

Не любил Петр «бородачей», не любил духовенство. В них видел виновников «отступничества» сына, которого собственноручно и замучил. Невыносим был ему «тунеядства» дух, коим, якобы, заражено духовенство, монастырское, прежде всего. Понять, что такое духовная, интеллектуальная работа, что такое нравственное совершенствование и служение Некоему — не ему — Петру, — этому «талантливому чертежнику» (Я. Гордин), было невподъем.

Более того, был ненавистен Императору непонятный чуждый «соперник» — властитель неподвластного ему, суверенного внутреннего мира человека, мира нравственного, духовного — Божественного. Исправить ситуацию — подмять под себя и под созданную им государственную машину — вот цель великая и осязаемо результативная. Я. Гордин, писал: «Петр воспринимал себя не просто как монарха, но как демиурга. Он строил не просто государство. Он строил мир. В русской истории у Петра-богоборца есть только один аналог — Ленин. Презрительная ярость Петра по отношению к «бородачам» сопоставима с яростной презрительностью Ленина по отношению «боженьке». <…> Два эти демиурга, воспринимавшие Бога как соперника, равно сопоставимы и по степени физического урона, нанесенного русской церкви. <…> Его <Петра> поведение в церковных делах было настолько жестоко, насколько это было возможно в христианской стране в первой четверти ХVIII века», в отличие от Ленина, у которого были развязаны руки (Гордин, сс. 14–16).

Суждение Якова Гордина абсолютно справедливо. Однако есть и другая сторона тиранства Петра по отношению к церковным институтам: полагая себя, повторю, Демиургом, Богом-создателем мира, он интуитивно воспринимал духовенство, как один из департамент своей иерархической системы, бытие и мышление «служащих» которого должно было строго регламентироваться и контролироваться им самим или его доверенным управленцами. Любые неповиновения, разномыслия, любая инициатива воспринимались им как нарушение регламента, если не бунт и, соответственно, карались с присущей ему жестокостью. (Замечу в скобках, что с незапамятных времен и по сей день любая инициатива, не «спущенная» с самого «верха» или не одобренная этим пресловутым «верхом» преследовалась по закону наравне с государственным преступлением.)

Так вот, «соперничество» двух «миросоздателей» — земного и небесного, отмеченное Я. Гординым, желание подмять под себя «конкурента» или, в лучшем случае, слишком инициативного, ретивого исполнителя было причиной столь активного противоборства Петра с Православием и церковностью. Но более всего, думаю, бесила и пугала самодержца духовная независимость, а точнее — возможность таковой независимости верующего и Церкви в целом. Именно суверенитет мышления и чувствования были причиной многих безумно жестоких деяний Петра, прежде всего лютой расправы с сыном. Помимо этого, Христианство и внешне структурированное, и внутренне ставшее органикой народного сознания, представляло не только опасность, но, главное, делало, по сути, всю реформаторскую деятельность Петра никчемной и малозначимой. Но главное — бесило своей неукладываемостью в прокрустово ложе логики, целесообразности, ощутимой результативности. Всё, что непонятно, необъяснимо с точки зрения «мастерового-прагматика» (Я. Гордин), должно было быть упорядочено, подчинено и «переведено» на язык управляемой бюрократии. Для этого нужно было не только сломать этот ненавистный дух суверенитета священства и прихода, не только сокрушить веру народа, его представление о Церкви и христианстве, как о «власти вне мира сего», высшей по сравнению с земной — государственной, то есть, его, петровской властью; надо было добиться не только подчинения и мирского послушания всех ступеней православной иерархии, — надо было, подмяв под себя, включить Церковь в систему чиновничьей машины, лишив Её роли Заступницы народной и Хранительницы высших ценностей народа. И здесь все средства были хороши, и все эти средства Петр применял.

Принесение присяги священнослужителей на верность государству — читай Государю, ставившее духовных пастырей нации в положение чиновников, издавна на Руси известных своей сервильностью, продажностью и никчемностью, введение Обер-прокурорского — читай военно-полицейского контроля, надзора за духовной жизнью нации (обер-прокурором, как правило, назначался высокий военный или полицейский чин, которому придавался огромный фискальный аппарат), — всё это, по словам знатока эпохи и декабриста М. Фонвизина, ввело Синод — Православную церковь «в череду прочих административных учреждений» и поставило в «безусловную зависимость от произвола царя» (Гордин, с. 19). Далее — неслыханные репрессии, обрушившиеся на монастыри и монашество: чего стоит запрет «писать взаперти»: за ослушание — смертная казнь! У Пушкина запись в «Истории Петра»: «18 августа <1718 года> Петр объявил ещё один из тиранских указов: под смертной казнью запрещено писать запершись. Недоносителю объявлена равная казнь» (Пушкин, т. IХ, с. 410), также запрет держать чернила и бумагу в кельях, делать выписки из книг и прочее — ох, как Петр боялся неподконтрольных ему Пименов (вспомним ещё раз де Кюстина) и как ревниво заботился о «памяти народной в веках». Наконец, думается, самый одиозный и беспрецедентный указ Петра Великого, беспрецедентный для всей истории христианства — указ, запрещающий священникам соблюдать тайну исповеди: за ослушание жестокие истязания надлежало принять «неисполнителю» оного. Всё это и многое другое должно было подмять под себя Церковь, лишить ее духовного единства с нацией, соответственно, вырубить из народного сознания высшие ценности — моральные, нравственные, духовные, — веками прививавшиеся, Православием на Руси.

«Петр разрушил лишь обветшалую оболочку Святой Руси», и, по мнению Г. Федотова (и не только его), «живая святость» покидала Россию, посему <…> его <Петра — АЯ.> надругательство над этой Старой Русью встретило ничтожное духовное сопротивление» (Федотов, Святые Древней Руси, с. 196-197). Продолжу мысль: это надругательство, имевшее богатую, яркую, многовековую предысторию, не только не встретило сопротивления его современников, но, более того, вызвало одобрение, восхищение, восхваление и «подражание» среди потомков. Слишком глубоки и прочны были причины, породившие и «надругательство» Петра, и «надругательство» Ивана Грозного, органично и естественно сочетавшего ревностное обрядовое благочестие с невероятной жестокостью, изощренной похотью и непрестанным блудом. Подчеркну, более симптоматично и обескураживающе не бесчинства христианских властителей Руси от Св. Владимира до феномена Григория Распутина, неразрывно совмещавшего религиозный консерватизм, язычески-ритуальное следование канонам Православия, с тем, что прочно вошло в историю страны, как «распутинство», чуть позже превратившееся в «самое настоящее беснование» (Новик, с. 66). Поражает то, как, с каким упоением и восторгом этот народ-богоносец топил баржи, переполненные их духовными пастырями, сжигал в срубах храмов, изгалялся физически и нравственно. Поражает то, что за всеми этими уродами — венценосцами или «народными героями» (Буслаев, Стенька, Емелька) в православных облике и одеяниях народ валом валил, веками славил, песни слагал и города их именами. Вспомним хотя бы одного Богдашку Хмельницкого, вышедшего из «славянской колыбели» (Бунин), ментальность которого была столь родственна ментальности московских деспотов и народных героев:

«Холопы Богдашки, при его “благословении” во время тяжких запоев ”батьки” и между ними — во время неистовых молений, рыданий и постов — резали, грабили, жгли богатых и бедных, православных и католиков». Особое внимание православные воины уделяли иудеям. Выдумки были разнообразны: тут и пляски на свитках Торы, и насильное кормление свининой (за неимением под рукой евреев Стенька Разин кормил насильно православных мясом в постные дни, чем и развлекался наряду с изнасилованием девственниц и старух, отрезанием рук и ног и понуждением несчастных ползти к плахе, истекая кровью в страшных мучениях), но самое забавное для хлопцев Хмельницкого в «играх» с евреями было: вырвать у еврейского младенца внутренности — на глазах родителей — и спросить: “Жид, это — трефное?”» (Бунин. Великий дурман, с. 135-136; об этом подробнее: Натан Ганновер. «Глубокий ил. Хроника Натана Ганновера», Киев, 2010). За почти пятитысячную историю еврейский народ — великий и непобедимый — впервые испытал столь массовое и изощренно жестокое, глумливое истребление. Следующим был Холокост.

Человечество знало подобные зверства — не в таких масштабах и не столь садистские, но знало. Однако, все они обосновывались определенными причинами и преследовали какую-то цель, пусть самую порочную и лживую. Скажем, обращение неверных — иудеев или инков — в христианство, или преследовало ересь, или оправдывалось поисками реальных или мистических сокровищ Грааля, майя и т. п. И совершались подобные злодеяния по отношению к другим народам в ходе их завоевания или при отражении агрессии. Но чтобы по отношению к своим и для забавы?

Зверства чекистов после октябрьского переворота превзошли подвиги всех предшественников, и не только по масштабам, но, главное, по результатам — хребет российской цивилизации был переломан, история народа, страны, государства была искорежена и перенаправлена. Однако народ до сих пор поёт им осанну. Vox Populi — vox Dei.

Здесь следует подчеркнуть, что антиномия «русского» — славянского пути дала и высочайшие образцы подлинно независимого духа, истинного христианства и подвижничества в вере. Вспомним, хотя бы, кн. Михаила Черниговского, пошедшего в Орду ради России, но даже ради нее не согласившегося на поклонение идолам в Ханстве, но избравшего мученическую смерть. И Житие Аввакума Петрова или патриарха Тихона, Митрополита Филиппа Колычева или Иосифа Волоцкого, митрополита Алексия (Симанского) или Сергия Радонежского, тысяч безвестных «тихоновцев» и подвижников Катакомбной Церкви — этих и бесчисленного множества других истинно верующих в Слово Божие и следующих ему, есть доказательства, что «сергианство» в любом его качестве и временном измерение не есть лик подлинного Православия, а ересь, одна из самых злостных в истории. Увы, эта светлая составляющая двуединства русского Православия неизбежно истончается, уничтожается (изолируется, извергается из священного чина), развращается, «гундевеет». В Советские времена и при нынешнем режиме истинное Православие, как и в целом, свобода духа, обитает прежде всего в местах не столь отдаленных (или рано или поздно там оказывается).

Однако её влияние будет неизменно питать силу духа подвижников Истинного Христианства. Не могу не согласиться с Иеромонахом Серафимом (Роузом): «значение ее <Катакомбной церкви, принявших все мыслимые мучения, но не ступившей на греховный путь сотрудничества с Советской властью и чекистскими агентами, заполонивших все ветви Московского Патриархата; полагаю, что иеромонах Серафим имел в виду всю церковь Иосифлян, последователей Патриарха Тихона — АЯ.> заключается в сохранении истинного духа Православия, духа свободы во Христе» (http://www.rusnat.org/news/in/index.php?id=199). Этот дух свободы во Христе прежде всего в противлении, хотя бы, словом.

Причины, породившие раскол, уход на периферию русского Православия учений и принципов «великого старца» Нила Сорского и всего «нестяжательства», всеобъемлющей секуляризации, огосударствовании религии, окончательно утвердившихся в России во времена Ивана Третьего, и много другого, что предшествовало «реформам» церкви Петра, — в глубине веков, в принципах выбора веры, в том наложении особенностей восточного, византийского христианства на формирующийся менталитет нации, когда строго структурированная, вертикально, авторитарно выстроенная религия и самодержавное государственное устройство нашли друг друга как взаимопритягивающие, идеологически родственные и взаимодополняющие начала.

(продолжение следует)

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *