©"Заметки по еврейской истории"
  август-сентябрь 2022 года

Loading

Бывшие партийные руководители всех рангов, ректорат и деканаты, заведующие кафедрами и лабораториями, административные работники всех уровней — всё пропитано жесткой неприязнью к так называемым «лицам еврейской национальности». Некоторые ведут себя абсолютно непримиримо во всех ситуациях — их называют зоологическими антисемитами, другие чутко ждут специальной отмашки.

Александр Берлянт

ИНТЕРВЬЮ

Предисловие Павла Поляна

Предисловие

Так сложилось, что с Александром Михайловичем Берлянтом мы трижды коллеги, если только признаком коллегиальности считать общее дело, общее место или общий интерес.

Мы оба географы, а, стало быть, и картографы, оба с Геофака МГУ. Когда я учился там в 1969-1974 гг., Александр Михайлович был одним из моих лекторов и экзаменаторов. Доктор географических наук, профессор, 45 лет педагогической деятельности, 20 лет заведовал кафедрой картографии. Автор более 500 научных работ, в т.ч. более 30 учебников, монографий, атласов, справочников и словарей. Лауреат Золотой медали Русского географического общества (1999), Анучинской (1980) и Ломоносовской премий (1990), заслуженный деятель науки РФ (2002). Автор идеи геоиконики — общей теории геоизображений, сочетающей картографию, дистанционное зондирование и геоинформатику.

Вторая коллегиальность — неожиданная: не помню, как это обнаружилось, но оказалось, что на нашем факультете целых три человека… собирают пивные этикетки! Я, Берлянт и Александр Михайлович Чельцов-Бебутов, 1922-1978, замечательный орнитолог и зоогеограф (однажды я консультировался у него по вопросам аккомодации зрения хищных птиц — в связи с комментариями к Мандельштаму).

С 2009 года Берлянт живет в Канаде. Контакт наш, если не потерян, то серьезно ослаб. Но по ходу занятий Бабьим Яром, выяснилось, что есть и третья коллегиальность — перекресток еврейской темы и художественной литературы. Я включил его стихотворение в антологию стихов о Бабьем Яре, вышедшую в Киеве в прошлом году, да так и застрявшую на книжном складе будущего Мемориального центра Холокоста «Бабий Яр»[1]:

В интернет-издательстве Franc-Tireur (США) Берлянт выпустил несколько книг — поэтические сборники («Стихи», 2012 и «Шестиконечные стихи», 2017), воспоминания («Пережитое», кн.1-3: 2012, 2014 и 2015) и сборники эссе: в частности: «Кто сей народ? Еврейская тема в русской поэзии» (2017, 2019) и «Мой талисман» (2019)[2].

В этом году Александру Михайловичу Берлянту исполняется 85 лет — пожелаем ему, праведнику науки и искусства, здоровья и новых текстов. Предлагаемый читательскому вниманию очерк написан в этом году.

Примечания

[1] Овраг смерти — овраг памяти. Стихи о Бабьем Яре. Антология. В 2-х. Киев: Изд-во Мемориального центра Холокоста «Бабий Яр» — Издательский дом «Дмитрий Бураго», 2021: Книга 1. [Антология] / Сост.: П. Полян, Д. Бураго. С. 272.

[2] Берлянт А.М. Мой талисман. Очерки о русской поэзии. Пережитое. Кн. 5. США: Franc-Tireur, 2019. С. 32-94. 

Павел Полян

***

От рек Вавилонских до Бабьего Яра —
Багровым туманом покрыт небосвод:
Погромы, разбои, расстрелы, пожары.
И непрекращающийся Исход.

Александр Берлянт
ИНТЕРВЬЮ

Холокост-сюрвайвер — человек, переживший Холокост. Что я могу рассказать об этом в Интервью? Довольно сложная проблема, поскольку, когда разразилась Война, я был очень мал, всего 3 с небольшим года — что я мог точно запомнить? А теперь я стар, прожил половину девятого десятка — что уж можно точно помнить в таком возрасте? Поэтому придется ограничиться современными моими представлениями о Холокосте, нынешним пониманием, которое пропущено через долгую жизнь. Впрочем, и это тоже небезынтересно.

Началось с того, что позвонила сотрудница Оттавской JFS (Еврейская семейная служба, занимающаяся эмигрантами) и сказала, что некая организация в Торонто составляющая сборник воспоминаний людей, переживших Холокост, желает взять у меня интервью. Я ответил, что это даже смешно, поскольку во время II-й Мировой Войны я был малым ребенком, в боевых действиях не участвовал, через концентрационные лагеря не проходил, поэтому ничего интересного рассказать не могу. «Впрочем, — сказал я, — от интервью не отказываюсь, что вспомню, то и расскажу. Но на многое не рассчитывайте».

Переговоры об интервью длились несколько месяцев, всё согласовывались и откладывались сроки. Наконец, позвонила деловая дама, назвавшаяся Анной, долго расспрашивала меня о моих родителях, датах и месте их рождения и смерти, потом проинструктировала меня, какого цвета должна быть моя рубашка, чтобы хорошо получиться при съемке, и сказала, что оператор придет ко мне в понедельник часам к двенадцати, а общее время интервью займет часа полтора — два, и еще нужно будет подписать соглашение о правах на текст интервью, что я передаю их организации, проводящей интервью.

За годы пребывания в Канаде я написал шесть книг воспоминаний под названием «Пережитое» [тт.1- 6, FrancTireur USA, 2012 — 2021]. Там рассказал о моей работе, экспедициях, событиях, людях, с которыми довелось встречаться, но специально о Холокосте не писал. Теперь — так уж получилось — придется частично повторяться, касаясь этой темы.

В понедельник ровно в 12 пришел оператор, высокий симпатичный полный парень, на плече которого висел большой баул, как оказалось, со штативами, в руке он держал большой, увесистый чемодан с киноаппаратом, всякими киноприспособлениями. и ноутбуком, и что-то еще висело на груди — словом, поклажи было человек для трех, но Марк, так звали парня, притащил всё один. Он только что прилетел самолётом из Торонто — надо же столько усилий затрачено на запись интервью с человеком, от которого еще совсем неизвестно, что ожидать. После этого Марк занялся подключением и установкой своей аппаратуры. В итоге предо мной повис мохнатый микрофон, на меня был направлен кинообъектив, а на ноутбуке появилась улыбающаяся Анна (она находилась в Торонто) и начала интервью с вопроса:

— Расскажите вначале немного о себе и своей семье.

Что можно рассказать? Что я знаю? Деда своего ни разу не видел, и он меня не видел. Знаю только, что звали его Лейб и был он в Киеве ремесленником, изготавливал украинские рубашки «вышиванки» с набивным узором. Несмотря на такую приверженность к традиционной украинской одежде, в какой-то из погромов, погромщики крепко ударили его по спине, и он получил травму позвоночника, а кроме того, у него болели и распухали ноги, видимо, это был артрит, который, как теперь установлено, есть национальная еврейская болезнь. Я её унаследовал, это тяжелые боли. Дед Лейб очень хотел увидеть меня, первого внука, но не успел, умер, кажется, в 1939-м. Вот он на старой, мятой фотографии, единственной, что сохранилась. Я похож на него, на породу Берлянтов. А жена его, моя бабушка Таня, Татьяна Давыдовна, она из рода Брагинских. Её я помню, после Войны она жила у нас и умерла году в 1948-м.

До Войны у них, у киевлян была большая семья и большая квартира. Они даже одну комнату сдавали внаём. В ней, как раз и поселилась девушка, приехавшая из Казани и поступившая в киевскую консерваторию, Ася, 1909 года рождения. Она была очень красива, и в неё сразу влюбился сын хозяев Миша Берлянт, 1907 года рождения. Они стали мужем и женой. Мама была известной в довоенном Киеве красавицей и до конца дней своих, уже сильно больная, оставалась красивой, её и в Москве часто узнавали: «простите, Вы не Ася Хмельницкая из Киева?».

Папа тогда возглавлял группу молодых киевских поэтов и писателей, которые считали себя конструктивистами и работали под Сельвинского и Маяковского. Выпускали солидные сборники со своими произведениями. Я их читал, они интересны и задиристы, как многие стихи и рассказы тех лет. И я видел некоторые папины книжки для детей с конструктивистскими рисунками. Весьма любопытно. Так или иначе, где-то в 20-х годах папа уехал в Москву, чтобы делать там карьеру. Увы, не сложилось, поэтом он не стал, а работал журналистом. Но помню, что он был знаком с Ильей Сельвинским, однажды где-то в 50-е годы я оказался свидетелем их встречи и короткой беседы почти на ходу.

Мама, окончила консерваторию по классу фортепиано, получила квалификацию пианистки, солистки, кажется, она училась у Нейгауза (впрочем, это не точно, могу ошибаться) и сразу уехала из Киева в Москву. Она и ни разу не выступала с концертами, и на пианино никогда публично не играла, несколько раз только дома, для меня и папы. Она тоже стремилась стать журналисткой, и это ей неплохо удалось. Так что моими родителями были два московских журналиста.

Семья наша жила тогда в Вешняках. Это район в восточном ближнем пригороде Москвы, по казанской железной дороге. С XVI века селом Вешняки владели графья Шереметевы. Дачным поселком территория стала в 1880-х годах, а в черту Москвы вошла с 1960 года. Спустя девять лет, микрорайон под названием Вешняки-Владыкино стал местом массового жилищного строительства и с 1995 года Вешнякам присвоен статус московского района. Теперь это Восточный округ Москвы.

Тогда в предвоенные годы, после долгих скитаний по Москве, проживания у друзей и на разных съемных квартирах, мои родители каким-то образом получили комнату в пригородном домике, который совместно занимали три семьи, мы и еще две семьи рабочих или инженеров с расположенного вблизи металлообрабатывающего завода «Фрезер».

Дом, где я родился, находился где-то на месте современного здания метро Вешняковская. А вот роддом, где я появился на свет — это известный всем москвичам знаменитый Дом Грауэрмана на Арбате, названный так по имени прославленного врача-акушера Григория Грауэрмана. Там появились на свет Булат Окуджава, Марк Захаров, Андрей Миронов, Александр Збруев, Александр Ширвиндт, Михаил Державин, Александр Политков­ский, Вера Глаголева, многие известные писатели и др. «звездные» московские дети. И хотя в метрике местом рождения указан поселок Вешняки, но появился я на свет в самом центре Москвы, «центрее не бывает».

Жили мы дружно, я правда, мало, что помню, почти ничего не помню. Это было лето, я в коротких штанишках бегал по двору вокруг цветочной клумбы, где росли красивые анютины глазки, а взрослые копали возле дома глубокие канавы, «траншеи» в мой рост. Теперь я понимаю, что это были приготовления к войне и вероятным бомбардировкам, чтобы прятаться в этих узких ямах. Было интересно: глубокие канавы вдоль стен дома. Увы, ими никому воспользоваться не пришлось.

22 июня 1941 года я заболел корью. Высокая температура, и надо спокойно лежать, принимать порошки и слушать радио. Весь день передают, что бомбят Ригу, а наши самолеты отразили вероломное нападение и отбили атаки врагов. Старшие вспоминают, что я придумал стишок на этот сюжет: «сегодня Ригу бомбят, бомбовали,// прилетел самолет и разбил всех врагов// и вражии танки». Ни складу, ни ладау, и что такое «бомбовали» — неизвестно, возможно, это бомбардировщики, но стихи весьма патриотичны и, по сути, верны, а поэту всего три с половиной года. Молодец малыш.

Папу в армию не взяли, он был освобожден от призыва из-за высокой близорукости, а потом ушел в ополчение, гражданские отряды таких же невоеннообязанных, мобилизованных на рытье окопов и противотанковых рвов в Подмосковье. Он рассказывал мне, что оказался под Наро-Фоминском, на западе Московской области, по киевскому направлению. Совсем близко от столицы, теперь минут 40 на электричке. Немцы подходили туда и противотанковые рвы должны были помочь оборонявшимся солдатам. Сколько папа там пробыл, я не знаю, но потом мобилизован не был. В нашей семье хранится его медаль «За оборону Москвы».

Мама во время Войны работала в газете «Труд». Это важная по тем временам газета, пожалуй, третья по важности: «Правда», самая главная партийная газета, «Известия» — газета органов Советской власти, а «Труд» — профсоюзный орган. Авторитет у них был разный, хотя печатали они почти одни и те же официальные материалы и сообщения. Мама была литературным сотрудником, а её наставником и учителем в этом довольно сложном деле всегда был папа. Я хорошо помню, как они всегда вслух обсуждали статьи и папино слово было решающим, он знал, как надо писать, как организовать изложение, на чем сделать акцент. Я тоже, со школьных лет воспринимал его уроки, вкус к слову у него был отличный.

Так вот папа был в ополчении, мама каждый день уезжала на работу в город, а я оставался дома с бабАней, моей няней, (в Канаде такой человек называется housekeeper). Она приехала к нам, в Вешняки, когда я был в младенческом возрасте. Анна Павловна, молодая женщина из Татарии, она ничего не умела, только умела вести хозяйство и хорошо ухаживать за ребенком. Я её очень-очень любил. БабАня стала членом нашей семьи и до конца жизни жила с нами, потом воспитывала моих детей, и даже, совсем старенькая, моего внука. К сожалению, последние её годы прошли плохо. В этом есть моя непростительная вина и, если бывает всевышняя кара за такое, то я её заслуживаю и получаю теперь полностью. Но в те годы я бабАню очень любил, и мама отправила меня с ней в эвакуацию в Казань, где жили мамины родители. И вовремя это сделала.

Вскоре, как мы уехали, в наш дом в Вешняках попала немецкая бомба. Она угодила точно в нашу комнату, пробила крышу и пол, ушла в подпол, там и разорвалась. Ничего из мебели, стоявшей вдоль стен, не повредила, только пианино полностью расстроилось от взрыва. На полу в нашей комнате, а она всегда была открыта, играла соседская девочка Оля (мы с ней обычно играли вместе), так вот от неё не осталось даже мокрого места.

Комната была разрушена полностью, вещи растащили прохожие, а книги — самое ценное — перенесли в сад под крышу беседки. Книг было много. Родители собрали отличную библиотеку, это была их главная гордость. До Войны издавались замечательные книги, юбилейные собрания сочинений великих русских и иностранных писателей, богатые фолианты Академии Наук в художественных обложках, роскошные издания мировой классики. Папа собрал прекрасную библиотеку поэзии. Этому очень способствовало то, что часть зарплаты родители, как журналисты, получали «книжными боннами», которые ни на что нельзя было потратить, только на книги. О, Господи, библиотека была очень богатой, довольно дорогой и прекрасно скомпонованной. В итоге, все книги, что остались в беседке, забрала в свою библиотеку средняя школа. Мы же после бомбежки оказались совсем без мебели, одежды, и т.п., то есть без всего.

Война для меня — это смерть людей, потеря вещей, средств существования, а еще — это возрождение ярого государственного антисемитизма. Вот его то я хлебал полной ложкой. В этом отношении я реальный сюрвайвер. И началось это в Советском Союзе примерно со второй половины Войны, где-то с 1943 года — пусть историки обратятся к документам, они, вроде бы, теперь рассекречены, и установят поточнее, когда фашистская зараза стала активно проникать в советские официальные документы, гражданские и военные распоряжения, гласные и негласные инструкции и приказы. Почва была хорошо унавожена, именно унавожена, и брошенное недоброе семя бурно произрастало. Это — я полностью убежден — прямое следствие Войны.

Но пока продолжается 41-й год. Я в Казани, в большой квартире у маминой мамы бабушки Сони, Софьи Самойловны, властной и громогласной хозяйки, нет, властительницы дома и всего семейства. Её муж Ефим Маркович Хмельницкий, по-домашнему, Фишка. Баба Соня, прежде всего, властвует над ним: Фишка — туда, Фишка — сюда. Моя мама её старшая дочь, я — первый внук. Еще есть сын Семен, лихой офицер, он служил в Монголии, и дочь Минна (Нина), она студентка, училась на врача. В большую квартиру съехались тогда человек 18 или 20, беженцы из Одессы, Киева, из-под Минска, Харькова. Близкая и дальняя родня, совсем далекие родственники и даже вовсе не родственники. Спали на полу, на столе и под столом — тесно, но безопасно.

Некоторые в эвакуацию не поехали. Прабабушка Сарра, слепая старуха осталась в Киеве, не хотела обременять собой детей, а, кроме того, помнила немцев по годам гражданской войны и считала, что они ничего плохого ей, слепой старухе, не сделают. Старожилы киевляне помнят, как шла по Крещатику высокая старуха, высоко подняв голову, потому что солнце приятно грело лицо, и не слепило ее незрячие глаза. Идти к Бабьему Яру ей помогала чужая девушка. Как они дошли до смертного обрыва никто не видел.

А дядя Абрам, мамин дядя, остался в Одессе, его схватили и казнили румыны, захватившие город. Они повесили его на дереве, прямо на улице Полицейской, угол Греческой, где он жил (потом улицу назвали именем Розы Люксембург). Я никогда дядю Абрама не видел и даже фотографий не видел, но много раз, когда приезжал в Одессу, ходил по улице Розы Люксембург мимо того дерева, которое стало его виселицей. А в Варшаве жила сестра бабушки Сони, тетя Берта, у неё был мальчик, не знаю, как его звали, он считался вундеркиндом, потому что еще ребенком давал концерты на скрипке. Так вот она и этот сынишка, и муж её погибли в Освенциме. Осталось только старое фото: тетя Берта, солидный мужчина и кудрявый мальчик в коротких штанишках со скрипочкой у плеча. В семействе Штейнбергов (а бабушка была из той семьи) было много музыкантов, один из них Лев Петрович Штейнберг после войны работал дирижером в московском Большом Театре и профессорствовал в Консерватории.

В гетто под Минском погибли и папины дядья, но мне не известны даже их имена.

В годы Войны Казань превратилась в крупный промышленный центр. Туда перебазировались более сотни предприятий из столицы и западных районов страны, другие были построены заново. В городе работали десятки самолетостроительных заводов, более 600 видов боеприпасов шло на фронт из Казани. И еще работали 45 госпиталей для раненных фронтовиков.

Эвакуированные родственники по-разному устраивались на работу, получали комнаты, съезжали от бабушки Сони. Мама моя стала специальным корреспондентом газеты «Труд» по Татарии, писала и печатала корреспонденции о работе авиазаводов. Это у неё очень хорошо получалось, довольны были директора заводов и редакция «Труда». Мама получила маленькую комнатку в коммунальной квартире на улице Комлева (хорошо помню это имя). Она часто ездила в Москву и обратно в Казань. Приезжал и папа, он тоже работал корреспондентом по Татарии от какого-то московского профсоюзного журнала. В 1942 году родители вступили в большевистскую партию, во время Войны это требовало определенной решительности. Они ею обладали.

Все эвакуированные получали работу или уходили на фронт. Дядя Семен, мамин брат, после службы в Монголии стал начальником автоколонны и дошел до Берлина. Ниночка, мамина сестра ушла на фронт медсестрой, вернулась в 1943 году по беременности. Она не раз была замужем, её последний муж Яков Арнольдович прошел Войну до Победы, воевал с Японией и вернулся весь в боевых орденах. Он подарил мне десяток красивых японских открыток с изящным изображением морского прибоя.

Особо я хочу вспомнить своего дядю Марка Александровича Зайцева, мужа тети Шуры, бабушкиной сестры. Он был высокопрофессиональным хирургом, до Войны учился в Германии. У меня сохранилась его фотография, где он в офицерской гимнастерке, на воротнике можно различить две шпалы, стоит возле машины, небольшой такой мужчина в круглых очечках. Он был начальником медицинского парохода, регулярно ходившего из Казани в Сталинград и забиравшего там раненых солдат. Дядя Мара оперировал их на этом пароходе, привозил в Казань, передавал в госпитали — это была опасная работа. А жена его тетя Шура работала сестрой-хозяйкой на том пароходе. Всегда, когда пароход причаливал в Казани, меня приводили туда и угощали яичницей из американского яичного порошка. Яичница была очень-очень вкусной, толстой и ярко желтой. И к ней давали чашку чаю с американским же сгущенным молоком. Так что я вкусно угощался продуктами, поступавшими по ленд-лизу. А потом дядя Мара сажал меня на плечо и носил по палатам, и я пел песни раненым солдатам. Песен я знал много, кому-то моё пение нравилось. Регулярные маршруты военного парохода и хирургические операции на борту — это героическая работа, а Марк Александрович был отличный хирург. К сожалению, у него ослаб слух и после Войны работать хирургом стало трудно. Они с тетей Шурой вернулись в Одессу, но в послевоенные годы врач еврей не имел шансов устроиться ни на какую работу. В конце концов он стал хирургом в знаменитом одесском оперном театре, где виртуозно вправлял вывихи ног балеринам. Его в театре очень любили, и я опять этим пользовался: когда летом приезжал в Одессу, меня всегда проводили по контрамаркам на балет. Раз десять в этом роскошном зале я видел балет «Шурале»… А еще дорогой мой дядя Мара подарил мне офицерскую кожаную полевую сумку. Это очень замечательная вещь. Я, на зависть одноклассникам, ходил с ней в школу, потом в университет, потом много лет она служила мне в экспедициях. Дядя Мара уже умер, а кожаной офицерской сумке долго не было сносу.

Моя интервьюерша в этом месте что-то произнесла, или это было сдавленное рыдание, или какой-то вопрос задала. Видимо, рассказ о военном хирурге попал в чувствительное место её души. Но мне никакие её вопросы не были нужны, я целиком находился в потоке воспоминаний, от которых у меня самого голос дрожал.

 Что еще отпечаталось в памяти пяти- шестилетнего человека? Хорошо помню, как мама учила меня читать и первой моей книгой стала книга капитана Константина Бадигина о зимовке на ледоколе «Седов» в Северном Ледовитом океане. Эту историю я уже вспоминал в рассказе про Север [«Пережитое. Напоследок», т. 6, FrancTireur USA, 2021], повторяться не стану. Замечу только, что незадолго до убытия в Канаду, на Кунцевском кладбище, в Москве, где могила родителей, я вдруг увидел памятник Капитану К.С. Бадигину, скончавшемуся в 1984 году. Он мне, словно, напомнил о себе перед моим отъездом.

А еще очень хорошо помню, как меня поразила возможность рисовать карты. Это произошло в первых числах ноября 1943 года. Папа тогда пришел домой радостный: освободили Киев, его родной город. Он позвал меня, взял лист белой бумаги, заточил толстый карандаш с одной стороны красный, а с другой — синий. На листе он нарисовал широкую синюю полосу — это река Днепр, на левом берегу обозначил наши войска — красным, а на противоположном берегу немецкие войска — синим. И начался бой, красные стрелы двинулись через Днепр, тесня синих, поползли красные ромбики танков, полетели красные самолетики. Это было замечательно! Лист бумаги и карандаш! С тех пор я начал сам играть в эту игру, рисовать наступление красных стрел, продвижение пехоты и танков, форсирование рек, победные бомбардировки и т.п. Мне только исполнилось 6 лет, именно благодаря этим играм я полюбил рисование карт на всю жизнь. Картография стала моей специальностью.

Больше об эвакуации я ничего не помню. В начале 1944 года мы возвратилась в Москву. Папа работал тогда в ВЦСПС и еще что-то преподавал в Высшей школе профсоюзного движения (ВШПД). Ему выделили комнату в общежитии той школы в Сокольниках. Папа съездил в Вешняки, нашел вконец расстроенное пианино, а в школе — все свои книги. Директор школы сказал, что он рад бы их отдать, но не может, поскольку они уже включены в опись библиотеки. Папа взял себе одну книгу — «Пастернак. Стихотворения. М., 1936» и вопрос был закрыт. Он сказал, что «В Войну люди теряли и большее». Мы начали собирать новую библиотеку, которую я почти всю оставил при эмиграции в Канаду. Когда получал канадское гражданство, мне объяснили, что на церемонию принятия клятвы можно взять Библию, Коран или другую дорогую мне книгу. Я взял тот самый томик Пастернака из папиной библиотеки в Вешняках.

А наша комната в Сокольниках была большая, примерно 40 м2 на 2-м этаже деревянного дома, но с покосившимся полом и столбом, подпиравшим прогнувшийся потолок. Без кухни, водопровода и каких-либо удобств, всё это располагалось на 1-м этаже. Там мы прожили до 1961 года.

Хочется рассказать подробнее об этом доме. То была дача знаменитого российского книгоиздателя и просветителя Ивана Дмитриевича Сытина. Он был очень богатым предпринимателем, издавал книги русских классиков, энциклопедии, учебники, детские книги и многое другое. В ближнем Подмосковье, в Сокольниках он огородил решетчатым металлическим забором большой участок соснового леса и построил там дачу: большой двухэтажный деревянный дом с широкими террасами на все четыре стороны. Дом имел затейливую деревянную архитектуру, липы протягивали на террасы ветки, а во дворе были устроены два фонтана, один из которых имел даже подземный бассейн, во время Войны он служил бомбоубежищем, а после войны стал грязным отхожим местом. На участке был выстроен каменный грот с площадкой наверху — словом, это было примечательное и очень красивое место, там даже лесные грибы росли. Весь этот дом был отдан под общежитие студенток ВШПД. А в большом дворе построили еще современный трехэтажный дом, где располагалось общежитие студентов-мужчин из того же учебного заведения. Нужно ли говорить, что студенты того и другого общежитий чрезвычайно активно занимались любовью в саду, в окружавших просеках, тенистых аллеях и прилегающем к Сытинской даче большом дворе, где я играл со сверстниками. Улица, на углу которой стоял тот дом, называлась Большой Оленьей, дом 6, угол Малого Оленьего переулка. Это было одно из самых хулиганских мест в Сокольниках. В километре от дома находилась цепочка Оленьих прудов. Все выглядело красиво, как-то по-старомосковски.

В 60-е годы дворы наши заметно опустели, жители разъехались по новым квартирам, общежитие ликвидировали и территорию передали районному Тресту озеленения. Первое, что сделал Трест — уничтожил все деревянные террасы дома и соорудил большой блестящий металлический ангар в центре двора, не иначе, как для сохранения зеленых насаждений. Так безмолвно погиб живописный сытинский памятник дачной архитектуры.

В те годы Сокольники — известное хулиганское, даже бандитское место в Москве. Возможно, поэтому как раз на его улицах снимали фильм «Место встречи изменить нельзя». В этом районе вырос Валентин Гафт и другие артисты, там, почти напротив моего дома жили выдающиеся хоккеисты братья Майоровы, я их хорошо знал, и легендарного Старшинова знал. В нашем дворе я еще дошкольником хорошо узнал, что такое антисемитизм на бытовом уровне. С малолетства меня постоянно дразнили: «Жид-еврей накопал червей// на тарелочке носил// по копеечке просил» — такие дразнилки легко запоминались. Или еще: «Сколько время? //Два еврея // Третий жид// По веревочке бежит. // Веревочка лопнула // Жида прихлопнуло». Большие девочки ловили меня и запирали в большом темном сарае, потому что «прихлопнуло». Это было очень обидно. Я пожаловался папе и сказал, что «не хочу быть евреем». Бедный мой папа, он ничем мне помочь не мог. А на стенах сарайчиков в нашем дворе были крупно нарисованы мои родители в похабных карикатурах и написаны их имена. А потом, когда я стал школьником и возвращался после занятий домой меня всегда ожидала ватага пацанов на Большой Оленьей, они обязательно срывали, далеко забрасывали мою шапку и пинали её ногами, били кулаками по спине, и всячески дразнили. Приходилось отбиваться, потому что обойти их не было никакой возможности.

Всё было очень неприятно, но я утешал себя, что скоро стану взрослым, и пацаны-хулиганы перестанут на меня нападать и дразнить. Увы, когда я стал взрослым, они тоже повзрослели, и я встречал их за широкими столами в разных начальственных кабинетах. Они очень легко меня узнавали, и обязательно срывали и далеко бросали шапку или старались больно ударить по самолюбию.

Конец 40-х — начало 50-х годов — это время самого оголтелого разгула советского государственного антисемитизма. Злобные юдофобские кампании накатывали одна за другой. Сначала «борьба с космополитизмом» и «преклонением перед Западом». Газеты были полны карикатур, травили сионизм и Израиль. Папу уволили с работы, он перебивался случайными заработками. По ночам они с мамой всегда подходили к темным окнам, когда на углу Большой Оленьей останавливалась машина. Папа ожидал ареста. Все евреи-сотрудники отдела ВЦСПС, откуда его уволили, уже были арестованы.

Как-то уже в Канаде преподаватель английского попросил слушателей вспомнить и описать самый хороший и самый плохой день в своей жизни. Я точно знаю, каким был самый плохой, отвратительный день в моей жизни. Это было 13 января 1953 года, день, когда «Правда» и все советские газеты одновременно опубликовали сообщение «Подлые шпионы и убийцы под маской профессоров-врачей» — крупными буквами на первой странице под самым газетным заголовком. Это была большая неправда. Я пошел в школу — это было совсем не просто. В 8-м классе нас было пятеро евреев из сорока учеников. Класс бурлил, ребята бегали по партам, и — хорошо помню — Генку Демина, моего товарища, орущего: «Правильно немцы делали, что евреев убивали!». Это было то, чего добивалась советская власть. То самое! Оно тогда так не называлось, но это был самый реальный Холокост. Он легко вошел в нашу мальчишескую среду, в мой класс, где я проучился 8 лет и где были мои товарищи, ставшие вдруг озверевшими врагами. Как просто: «правильно немцы делали…». Совсем недавно закончилась Война, у многих отцы не вернулись с фронта, и вот как легко прокричать фашистский клич: «правильно делали…». И это при том, что одноклассники мои в большинстве были простым сокольническим хулиганьем, сиротами, безотцовщиной, но не фашистами. Однако, вопль: «Бей!!» так ясен и понятен, особенно, если дело идет о «подлых шпионах и убийцах». Впрочем, ко мне относились хорошо, врагов у меня в классе не было, никаких избиений не случилось, может быть, потому что я всегда давал списывать.

На первый урок пришел сам директор Николай Михайлович Взоров, да святится имя этого светлого учителя. Он был большой мужик с честным, очень крестьянским лицом. Вместо урока экономической географии, он долго рассказал классу о своей жизни в деревне, о том, как болели его дети, о том, что врачи — бывает — ошибаются, такая у них профессия. Каким-то образом, он снял напряжение и успокоил страсти. Домой я уехал спокойно. Дома было плохо: папа без работы, а мама, вернувшись из газеты «Труд», сказала, что её вызвал главный редактор и просто сказал: «Ася Ефимовна, ну Вы же сами всё понимаете…». И она сразу подала заявление об уходе. Теперь и она — без работы…

Вообще-то наша школа была очень хорошей, и учителей своих я вспоминаю с благодарностью. Лидию Алексеевну Дьякову, географа, она носила на пиджаке редкий тогда значок, сине-белый университетский ромбик, и Лидию Ивановну Филиппову, учительницу русского и литературы, высокую старомодную женщину с букольками над ушами. И математика Михаила Федоровича, в прошлом офицера, и англичанку Раису Петровну — всех моих глубоко чтимых школьных наставников. Я хорошо учился, они ко мне хорошо относились, и я их любил.

А тот самый плохой день в своей жизни я запомнил прочно и навсегда… день начала Советского Холокоста. Вероятно, так немецкие евреи помнят Хрустальную Ночь. О тех страшных днях хорошо написал Борис Слуцкий:

 В ЯНВАРЕ

 Я кипел тяжело и смрадно. 
 Словно черный асфальт в котле. 
 Было стыдно. Было срамно. 
 Было тошно ходить по земле. 
 Было тошно ездить в трамвае. 
 Все казалось: билет отрывая, 
 Или сдачу передавая, 
 Или просто проход давая 
 И плечами задевая, 
 Все глядят с молчаливой злобой 
 И твоих оправданий ждут…

Офицер, прошедший Войну, он сказал, что «Было стыдно. Было срамно. // Было тошно ходить по земле». Никто так не написал ни тогда, ни потом. Что же сказать мне, пятнадцатилетнему мальчишке из Сокольников, который ездил в том же трамвае? «Все глядят с молчаливой злобой» …

Январские-февральские дни 1953 года тяжело вспоминать. Почему-то мне более всего запомнился фельетон Василия Ардаматского «Пиня из Жмеринки», опубликованный в юмористическом «Крокодиле». Писатель Д. Быков недавно назвал его «чистейшим образчиком антисемитизма». Злобность этого произведения может соперничать только с его глупостью. Газеты стали полны подобных литературных творений, ненависти и отвратительных юдофобских карикатур. Что касается врачей и медработников, то отношение к ним превосходило враждебностью все мыслимые пределы. Все это хорошо известно и отражено во многих художественных произведениях и фильмах.

В эти дни родители безуспешно искали хоть какую-нибудь работу в любой заводской многотиражке, в рекламном агентстве и т.п. Но на работу не брали нигде, денег дома не было. Небольшие суммы присылал дядя Дева, он работал преподавателем в техникуме в дальнем северном городе Ухте, и бабушка Соня, та, из Казани, она теперь жила в Одессе и служила кассиром в спортклубе «Динамо», она занималась домашним приработком. Бабушка шила бюстгальтеры одесским женщинам. У них большие, высокие груди и фабричные лифчики им не годились, они нуждались в индивидуальном покрое. Бабушка ловко шила и прилично подрабатывала на этом предмете дамского туалета. Часть денег она посылала в Москву на пропитание безработным дочери, её мужу и сыну. Я благодарен одесским грудастым красавицам, они кормили меня грудью.

Мама писала товарищу Сталину письма с просьбами помочь устроиться на работу, писала даже, что сын-комсомолец никак не может понять, почему она не ходит на работу. Вероятно, до товарища Сталина письма не доходили, а в марте он подох. Мама плакала, но папа, чудом избежавший ареста, сказал: «Берия пришел, он всё изменит». Так и случилось. У Лидии Тимашук забрали орден Ленина. Прошла большая амнистия, а на Большую Оленью и в Малый Олений переулок вернулось много воров и бандитов. По нашей улице ходил трамвай № 4 и останавливался как раз у наших ворот, но мужчины вечером встречали дочерей у остановки — так было спокойнее.

Дальше стало спокойнее. Я окончил школу с Золотой медалью, нас в классе было пять золотых медалистов, среди них два еврея («Сколько время? Два еврея»). Директору Николаю Михайловичу спасибо, он «пробил» в РОНО золотые медали для нас. Мы отправились с моим товарищем Леней Слонимским в недавно открывшийся Московский Университет на Ленинских горах на собеседование (тогда для золотых медалистов полагалось лишь пройти собеседование), он — поступал на мехмат, я — на географический.

Я поступил сразу и легко, а Леня был сразу же отвергнут. Мы тогда еще не знали, что мехмат — самый антисемитский факультет. Он и теперь таким остался. А Леня Слонимский поступил в Строительный институт и стал потом главным специалистом по бетонированию Останкинской телебашни. А потом уехал в Канаду бетонировать взлетно-посадочные полосы аэродромов.

Интервью моё затягивалось, а я как раз развспоминался. Анна спросила:

 — Как же Вы при таком, как Вы говорите, антисемитизме добились в итоге таких успехов в науке?

Видимо, она читала то, что написала обо мне Википедия.

 — Да, жизнь в Московском Государственном Университете прошла весьма разнообразно. 1955 год — студент 1 курса, 1958–1959 исключение из Университета и работа на Дальнем Севере (это время Венгерских событий и моего разгильдяйства), 1959 — восстановление в студенты. В 1962-м я окончил Университет, получил специальность картографа и сразу же уехал в экспедиции на полюбившийся мне Север, при этом на последнем курсе я уже профессионально работал в НИЛ геологии нефти и газа. В 1963–1966 году поступил в заочную аспирантуру на своей кафедре картографии и защитил кандидатскую диссертацию, руководителем был известный картограф профессор Константин Алексеевич Салищев. Он был весьма высокообразованный ученый, секретарь Парткома МГУ и антисемит. Но он сразу после защиты пригласил меня в 1967-м на кафедру ассистентом. Работать с Салищевым было очень трудно, он был придирчив и чрезвычайно требователен, хотя ко мне относился неплохо. Был уверен, что я его нигде не подсижу, поскольку беспартийного еврея заведующим кафедрой не сделают никогда. В 1970 году я стал доцентом, а в 1976-м защитил докторскую и получил ученую степень доктора географических наук. Следом должно было почти автоматически стать профессорство, но Партком МГУ из года в год отвергал все факультетские представления. Проректор В.Т. Трофимов так и высказывался: «Вот мы утвердим ему профессорство, а он завтра махнёт в Израиль». Так продолжалось 11 лет! Лишь в 1987 году мне удалось опрокинуть очередную антисемитскую баррикаду и получить звание профессора. Чего это стоило, это отдельная повесть.

Потом присвоили звание заслуженного профессора МГУ, Ломоносовскую медаль, другие научные награды, избрали на должность заведующего кафедрой картографии и геоинформатики (1990-2009), в члены Российской Академии Естественных Наук (РАЕН), в разные комиссии и комитеты, редколлегии многих энциклопедий и журналов и т.п. У нас меры не знают, тащат туда и сюда, так что общественные нагрузки профессоров очень мешают их научной деятельности и преподаванию.

При всем том следует сказать, что МГУ — это устойчивый и не поддающийся изменениям заповедник антисемитизма. Из естественных факультетов этим особо отличаются физический и механико-математический факультеты. Правила и нормы приема, возможно, слегка поменялись в лучшую сторону, но преподаватели и профессура остались прежними. Бывшие партийные руководители всех рангов, ректорат и деканаты, заведующие кафедрами и лабораториями, административные работники всех уровней — всё пропитано жесткой неприязнью к так называемым «лицам еврейской национальности». Некоторые ведут себя абсолютно непримиримо во всех ситуациях — их называют зоологическими антисемитами, другие чутко ждут специальной отмашки. Те, кто принципиально против, встречаются чрезвычайно редко. Излагать примеры не стану, я лично видел много такого и на каждом шагу. Я прожил среди тех личностей более 50 лет, научился с ними общаться, привык добиваться своих целей через не могу, усвоил их повадки, стал кое в чем служить для них примером. Что же тут удивительного? Ведь есть даже люди, живущие в стае тигров.

— Что бы Вы хотели пожелать молодым слушателям, спросила Анна.

— Хочу напомнить им, что Холокост не кончился. Словно ядовитый змей, он и сегодня делает стойку, раздвигает грудные ребра и бросается на людей.

Интервью окончено, Анна благодарит меня и рассыпает комплименты. Надеюсь, ей и вправду понравилось. Оператор Марк собирает аппаратуру, он по-русски не понимает. Он торопится сегодня же возвратиться в Торонто.

— Хотите, стаканчик кофе? Чаю? Несколько капель водки?

Марк смеётся: — Нет, спасибо. Thank you.

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.