©"Заметки по еврейской истории"
  август-сентябрь 2022 года

Loading

В то же время консерваторы выступили с предупреждением против последствий Просвещения. Для Гердера, Местра, Бёрка и других Просвещение нельзя было рассматривать как полный разрыв с прошлым. Оно имело смысл только на фоне старого культурного наследия. Либеральный индивидуализм предложил новое и во многом вдохновляющее видение условий жизни человека, но его ценность зависела от традиций и институтов, которые связывали людей так, как никакое чисто индивидуалистическое мировоззрение не могло связать.

Роджер Скрутон

КАК БЫТЬ КОНСЕРВАТОРОМ

Неавторизованный перевод с английского Бориса Дынина

(продолжение. Начало в № 1/2022 и сл.)

7 Истина мульти-культурализма

Консерватизм как политическая философия возник в эпоху Просвещения. Это было бы невозможно без научной революции, преодоления религиозных конфликтов, подъема светского государства и торжества либерального индивидуализма. Консерваторы по большей части признали преимущества, содержащиеся в новой концепции гражданства, которая наделяла людей властью, и государства в качестве ими назначенного и частично избранного представителя. Консерваторы также признали ценность поворота в делах правительства, когда подотчетность идет сверху вниз, а не снизу вверх. Правители должны подчиняться подчиненным, и ответственность на каждом уровне больше не возлагается, а предполагается.

В то же время консерваторы выступили с предупреждением против последствий Просвещения. Для Гердера, Местра, Бёрка и других Просвещение нельзя было рассматривать как полный разрыв с прошлым. Оно имело смысл только на фоне старого культурного наследия. Либеральный индивидуализм предложил новое и во многом вдохновляющее видение условий жизни человека, но его ценность зависела от традиций и институтов, которые связывали людей так, как никакое чисто индивидуалистическое мировоззрение не могло связать. Просвещение провозгласило универсальную человеческую природу, управляемую универсальным моральным законом, из которого государство возникает с согласия управляемых. Отныне политический процесс должен был определяться свободным выбором людей, чтобы защитить институты, делающие возможным свободный выбор. Все было красиво, логично и вдохновляюще. Но это не имело смысла без культурного наследия национального государства и форм социальной жизни, которые в нем укоренились.

В этой связи Гердер различил Kultur и Zivilisation, утверждая, что, в то время как цивилизация может быть общей для народов Европы, — и действительно, все чаще и чаще становилась таковой, — культура специфична для каждого народа. Местр, выступая против Французской революции и идолопоклоннической идеи Нации как источнике всех законов и объекта всякого поклонения, указывал на христианское наследие и религиозный характер обоих основных социальных институтов (брак и семья) и конституции, устанавливающей политический порядок. Бёрк утверждал, что обычаи, традиции и «предрассудки» являются предпосылками политического порядка, что они содержат мудрость, которую невозможно выделить и объединить размышлениями рациональных индивидов, и что без них общество распадется на «пыль и россыпь индивидуальностей».

Все эти мысли были высказаны как предупреждения. Они подразумевали, что свобода, достигнутая через просвещение, оставалась хрупкой и находилась под угрозой. Она зависела от культурной основы, которую сама не могла гарантировать. Только если люди удерживаются вместе более крепкими узами, чем узы свободного выбора, можно поднять свободный выбор до уровня, обещанного новым политическим порядком. А эти более прочные узы зарыты глубоко в обществе, сцементированного обычаями, церемониями, языком и религиозными потребностями. Короче говоря, политический порядок требует культурного единства, чего никогда не может обеспечить сама политика.

Эта скептическая нота звучала на протяжении всего девятнадцатого века в ответ на растущий дух демократического правления. Но ее влияние постепенно смягчалось, поскольку политика стала частью культуры. Особенно в англоязычном мире люди начали понимать, что культура — это не атавистическая и похороненная вещь, о чем говорил Гердер, но продолжение древних обычаев, духовных чувств и языка народа. Культура проницает социальную жизнь, приспосабливается к институтам, которые, в свою очередь, приспосабливаются к сводному народу. Разве не доказала это Славная революция 1688 года, изменившая место религии в жизни общества? Разве американская революция не была таким же доказательством, поставив политическую мысль эпохи Просвещения в центр общественной жизни и достигнув поразительного общенационального согласия относительно роли государства и прав человека? Это изменило всю культуру Америки, и будет справедливо сказать, что в случае Америки мир столкнулся с нацией, созданной политикой. Новая нация явно объявила себя «землей свободы» и даже настояла в первой поправке к Конституции, что свобода вероисповедания является первым правом гражданина и абсолютным барьером для распространения полномочий Конгресса.

Конечно, были и есть столкновения между гражданским порядком, установленным Конституцией, и местными порядками американских общин, одно из которых привело к разрушительной гражданской войне. Тем не менее, со временем в Америке и во всем англоязычном мире возникло то, что можно было бы назвать «гражданской культурой» — ощущение политического процесса, созвучного национальной привязанности, возникающего на своей земле и утверждающей ее значение, способа жизни и наследования институтов и законов, с которыми гражданин связан судьбой. Таким образом, идея гражданства эпохи Просвещения соединилась с преданностью народа стране.

И в этом я вижу истину мультикультурализма. Благодаря «гражданской культуре», которая выросла на Западе после Просвещения, принадлежность обществу было освобождено от религиозной принадлежности, от расовых, этнических и родственных связей, а также от «обрядов посвящения», посредством которых общины претендуют на души своих членов, охраняя их от осквернения другими обычаями и другими племенами. Вот почему так легко эмигрировать в западные государства. От иммигранта ничего не требуется, кроме принятия гражданской культуры и выполнения связанных с ней обязанностей.

Из этого не следует, что политическая ответственность сводится к контракту, даже если есть люди, которые так к ней относятся. Она по-прежнему коренится в определенной до-политической общности, в которой территория, история, соседство и обычаи играют решающую роль. Но это до-политическое членство оказалось восприимчивым для либерального индивидуалистического взгляда на гражданина. Наши обязательства перед другими людьми, перед страной и государством были пересмотрены в направлении, открывшем путь для приема людей извне сообщества при условии, что они тоже смогут жить в соответствии с либеральным идеалом гражданства. Излишне говорить, что многие иммигранты приезжают в западные страны, и особенно в англоязычные страны, в поисках преимуществ, которые дает либеральная юрисдикция, не понимая ее и не принимая связанных с нею норм. И многие отказываются от формы верности, которая кажется такой непонятной, отстраненной и очищенной от теплой соборности религии. Но это другой вопрос, к которому я вернусь.

Взгляд эпохи Просвещения на человеческую природу был основан на идее, что люди повсюду обладают одинаковыми способностями к рассуждению, и что эти способности естественно ведут к общей морали и общему репертуару страстей. В произведениях искусства эпохи европейского Просвещения в качестве их предмета использовались другие культуры, другие страны и другие континенты, ради утверждения общей человечности разных народов мира. Такие примеры как «Персидские письма» Монтескье, «Натан Мудрый» Лессинга, «Похищение из сераля» Моцарта, стихи Оссиана Макферсона, «Западно-восточный диван» Гете и тысячи меньших творений напоминают нам об огромном любопытстве к различным опытам и общинам других народов. И именно благодаря работе западных антропологов девятнадцатого века мы так много узнали о различных человеческих существах еще до того, как технология, наука и современной жизни взглянули на них.

В долгосрочной перспективе это привело к открытию западных обществ для иммиграции и распространению идеала гражданства, который, как ожидается, позволит людям разного происхождения и воспитания жить вместе, признавая, что реальный источник их обязательств лежит не в том, что их разделяет, в частности, в расе и религии, а в том, что их объединяет, — в территории, хорошем правительстве, повседневной рутине добрососедства, в институтах гражданского общества и в действии закона. Иногда это работает, иногда нет. И этого мы должны ожидать. И если это сработает, то это будет благодаря усилиям обеих сторон интегрировать вновь прибывших в окружающий их образ жизни, чтобы общая культура гражданственности адаптировала и включила их в себя.

Такова истина мульти-культурализма. В результате Просвещения и всего того, что оно значило для западной цивилизации, различные сообщества могут быть поглощены и интегрированы в наш образ жизни, даже если они прибывают со странными богами. Но эта добродетель нашей цивилизации, столь ясно проявившаяся в Америке, была использована именно для того, чтобы отвергнуть притязания нашей цивилизации на нас, чтобы требовать во имя мульти-культурализма маргинализацию наших унаследованных обычаев и верований вплоть до отказа от их, чтобы стать «инклюзивным» обществом, в котором все пришельцы чувствовали бы себя как дома, независимо от каких-либо их усилий по адаптации к новому окружению. К этому нас призывают во имя политической корректности, которая идет рука об руку с отрицанием либерализма, описанным мною в конце предыдущей главы.

 Политическая корректность призывает нас быть как можно более «инклюзивными», не дискриминировать ни в мыслях, ни словом, ни делом этнические, сексуальные, религиозные или поведенческие меньшинства. И для того, чтобы быть инклюзивными, нас поощряют очернять то, что кажется нам особенно нашим. Генеральный директор Би-би-си недавно осудил свою организацию и ее программы как отвратительно белые и принадлежащие к среднему классу. Ученые издеваются над учебной программой созданной «мертвыми белыми европейскими мужчинами». Британская благотворительная организация по вопросам расовых отношений осудила утверждение «британской» национальной идентичности как расистское. Все подобные оскорбительные высказывания выражают кодекс политкорректности. Ибо, хотя они предполагают преднамеренное осуждение людей по признаку класса, расы, пола или цвета кожи, их цель состоит не в том, чтобы исключить «другого», а в том, чтобы осудить себя. Мирная защита включения скрывает воинственное желание исключить старого «исключателя», другими словами, отказаться от культурного наследия, которое определяет нас.

Менталитет «долой нас» направлен на искоренение старых и легко разрушающихся привязанностей. И когда умирают старые привязанности, умирает и старая форма членства в обществе. Просвещение, ведущее к культуре отрицания, в итоге само разрушает просвещение, подрывая принципы, на которых основано гражданство. Это то, чему мы стали свидетелями в интеллектуальной жизни Запада.

Самым интересным аспектом культуры отрицания была атака на то центральное место, которое отводилось разуму в человеческих делах писателями, философами и политическими теоретиками Просвещения. Старая апелляция к разуму рассматривается просто как апелляция к западным ценностям, превращение «разума» в шибболет с претензией на объективность, которой никакая культура не может обладать. Ибо культура предлагает членство, а не истину, и поэтому не может требовать согласия от того, кто видит ее со стороны. Более того, провозглашая разум своим источником, западная культура (согласно «постмодернистской» критике) скрывала свой этноцентризм, который утверждал западный образ мышления так, как будто он обладает универсальной силой. Следовательно, разум это ложь, и, разоблачая ложь, мы обнаруживаем угнетение, лежащее в основе нашей культуры.

Низвержение разума идет рука об руку с неверием в объективную истину. Все авторитеты, чьи работы чаще всего цитируются при разоблачении «западной культуры», непоколебимо отрицают ее. Никакой аргумент нельзя использовать против их презрения к культуре, который бы сделал дискуссию возможной. Скептик быстро обнаруживает, что законы открытия истины и рационального вывода невозможно защищать, не предполагая их изначально. Своеобразный мета-логический тупик стоит перед защитниками старого образования и связанной с ним дисциплины, и они молча наблюдают, как новые авторитеты захватывают их область.

Ницше оказался здесь фаворитом, так как он прямо заявил: «Истины нет, есть только интерпретация». Но то, что сказал Ницше, есть или истина, то тогда это не истина, поскольку истины нет, или это ложь. Но только с точки зрения Просвещения такой ответ кажется опровержением. Новое образование направлено ​​на маргинализацию опровержения, так же как и на маргинализацию истины. Этим объясняется привлекательность тех недавних мыслителей — Мишеля Фуко, Жака Деррида и Ричарда Рорти, кто своим интеллектуальным статусом обязаны не своим аргументам, а своей роли в придании авторитета отрицанию авторитета и своему абсолютному отрицанию возможности абсолютного обязательства. У каждого из них вы найдете точку зрения, согласно которой истина, объективность, ценность или значение химеричны, и что все, что мы можем иметь и все, что нам нужно, это приятная уверенность в нашем собственном мнении.[1] Поэтому бесполезно аргументировать с новыми авторитетами. Никакой аргумент, каким бы рациональным он ни был, не может противостоять огромной «воле верить», захватившей их массовых читателей. В конце концов, рациональный аргумент предполагает именно то, что они «ставят под сомнение», а именно возможность рационального аргумента. Каждый из них обязан своей репутацией своего рода религиозной вере: вере в относительность всех мнений, в том числе и данного. Ибо это вера, на которой основана новая форма социального членства есть отрицание множественного числа от первого лица.

Это очень ясно видно в трудах Ричарда Рорти, кто защищает, по сути, отход от идеи разума эпохи Просвещения во имя того, что он называет «прагматизмом», считая себя сторонником традиции, установленной К. С. Пирсом и Уильямом Джеймсом с их учением, что научная истинность убеждения и его практическая полезность не являются независимыми добродетелями. Самое полезное убеждение это то, что помогает лучше всего справиться с миром: убеждение, при содействии которого открываются величайшие шансы на успех. Очевидно, однако, что это недостаточная характеристика различия между истинным и ложным. Так, любой, кто ищет карьеру в американском университете, найдет феминистские убеждения полезными, так же как расистские убеждения были полезны университетским аппаратчикам в нацистской Германии. Но это вряд ли означает, что их убеждения верны. Так что мы подразумеваем под словом «полезный»? Одно из предположений таково: убеждение полезно, когда оно является частью успешной теории. Но успешная теория это та, которая делает верные прогнозы. Таким образом, мы пошли по кругу, определяя истину по полезности и полезность по истине. И на самом деле, трудно найти прагматизм, который не сводился бы к следующему: истинное предложение есть то, которое полезно в том смысле, в каком истинные предложения полезны. Безупречно, но бессодержательно.

Угроза пустоты не останавливает Рорти. Он видит в прагматизме оружие против старой идеи разума. Несмотря на то, что он не может сказать, в чем на самом деле состоит смысл прагматизма, его неудача не представляет интереса для его последователей, принимающих его с воодушевлением, ибо Рорти предлагает свой прагматизм как своего рода магическое заклинание, которое, будучи произнесенным, переносит нас в мир, где не действуют законы разума. Именно это дает ему право быть гуру на гуманитарных факультетах. По его словам:

«Прагматисты рассматривают истину как … то, во что нам хорошо верить … Они видят разрыв между истиной и оправданием не как нечто, что нужно преодолеть, выделяя естественный и транскультурный вид рациональности, который можно использовать для критики одних культур и восхваления других, но просто как разрыв между реальным благом и возможным лучшим … Для прагматистов стремление к объективности это не желание избежать ограничений своего общества, а просто желание как можно большего интерсубъективного согласия, желание расширить значение «нас», насколько это возможно». [2]

Другими словами, прагматизм позволяет нам отбросить идею «транскультурной … рациональности». Нет смысла в старых идеях объективности и универсальной истины. Все, что имеет значение, это то, что мы согласны. Но кто мы? И в чем мы согласны? Обратитесь к эссе Рорти, и вы скоро узнаете. «Мы» это все феминистки, либералы, сторонники освобождения геев и недисциплинированного образования. «Мы» не верим ни в Бога, ни в какую-либо унаследованную религию; также не имеют для нас веса старые идеи авторитета, порядка и самодисциплины. «Мы» принимаем решение о значении текстов, создавая с помощью наших слов консенсус, который включает нас. Для нас нет ограничений, кроме сообщества, к которому мы решили принадлежать. А поскольку нет объективной истины, а есть только наш собственный самовоспроизводящийся консенсус, наша позиция неопровержима с любой точки зрения. Прагматист может не только решать, что думать; он может защитить себя от тех, кто думает иначе.

Истинный прагматик, несомненно, изобретет историю точно так же, как он изобретает все остальное, убеждая «нас» согласиться с ним. Тем не менее, стоит взглянуть на историю, хотя бы для того, чтобы увидеть, насколько парадоксальным и опасным является взгляд Рорти на человеческий интеллект. Исламская умма, общество всех верующих, была и остается наиболее распространенным консенсусом мнений, который когда-либо знал мир. Ислам прямо признает консенсус (ijma‘), как критерий религиозной истины и постоянно стремится включить как можно больше людей во множественное число от первого лица. Более того, что бы Рорти ни имел в виду под «хорошими» или «лучшими» убеждениями, благочестивый мусульманин обязательно должен считаться обладателем одного из самых лучших убеждений, а именно убеждений, приносящих безопасность, стабильность, счастье, контроль над миром и жизнерадостную совесть в противовес kāfiroun, кто думают иначе. И все же, разве у нас не возникает тревожное чувство, что эти согревающие душу убеждения могут оказаться неправдой и что безвольные мнения постмодернистского атеиста могут иметь преимущество перед ними? По мнению Рорти о прагматизме, прагматист не может этого сказать, хотя сам он так считает.

Все такие попытки ускользнуть от обязательств, которые налагает на нас разум, подразумевают своего рода отрицание западного Просвещения. В собственных глазах Просвещение не было узкой и провинциальной вещью, на которую Рорти осуждает его в своем воображении. Оно включало в себя прославление универсальных ценностей и общей человеческой природы. Искусство Просвещения охватило другие места, другие времена и другие культуры в героической попытке оправдать видение человечества как свободного и творящего самого себя. Это видение вдохновляло и было вдохновлено старой системой образования, той самой системой, которую Рорти хотел поставить под сомнение.

Этим объясняется популярность другого релятивистского мыслителя — Эдварда Саида, чья книга «Ориентализм» отвергла Просвещение как форму культурного империализма.[3] Восток появляется в западном искусстве и литературе, по утверждению Саида, как нечто экзотическое, нереальное, театральное и поэтому эфемерное. Ориенталистское искусство Европы Просвещения (например, «Натан Мудрый» Лессинга или «Западно-восточный диван» Гете) не только не является щедрым признанием других культур, но и является ширмой, за которой теряются эти культуры. Восток мог быть настоящей альтернативой западному Просвещению; вместо этого он переделан в декоративную ширму для западного имперского проекта.

С этой точки зрения, старая учебная программа эпохи Просвещения действительно монокультурна, посвящена увековечиванию взгляда на западную цивилизацию как на превосходящую своих соперников по своей природе. Предположение об универсальной рациональной перспективе, с точки зрения которой можно было бы изучить все человечество, есть не что иное, как рационализация империалистических притязаний. Напротив, мы, живущие в аморфной и многокультурной среде постмодернистского города, должны открывать свои сердца и умы для всех культур и не быть преданными ни одной из них. Неизбежным результатом этого является релятивизм: признание того, что никакая культура не имеет особых требований к нашему вниманию и что никакая культура не может быть оценена или отвергнута извне.

Но опять мы сталкиваемся с парадоксом. Те, кто отстаивает этот мультикультурный подход, как правило, яростно отвергают западную культуру. Призывая нас судить о других культурах на их собственных условиях, Саид также просит нас судить о западной культуре с внешней точки зрения — противопоставлять ее альтернативам и отрицательно оценивать ее как этноцентрическую и даже расистскую.

Более того, критика западной культуры действительно подтверждает ее притязания на приоритет. Именно благодаря Просвещению и его универсалистской морали расовое и половое равенство так привлекательно для нас с точки зрения здравого смысла. Именно концепция человека эпохи Просвещения заставляет нас требовать от западного искусства и литературы так много — больше, чем мы должны когда-либо требовать от искусства и литературы Явы, Борнео или Китая. Именно попытка охватить другие культуры делает западное искусство заложником обвинений Саида — попытка, не имеющая аналогов в традиционных искусствах Аравии, Индии или Африки. Конечно, во многих встречах между Западом и Востоком влияние было обоюдным. Арабские представители фалсафы узнали все, что могли, из греческой философии и передали свои знания своим христианским соседям в Андалусии. И в те плодотворные годы взаимодействия было трудно сказать, какая цивилизация была наставником, а какая учеником в вопросах, которые передавались между ними. Тем не менее, особый вектор мышления, который направил художников, поэтов, музыкантов и философов в осознанное путешествие открытий в другие культуры, другие места и другие времена, не имеет реального эквивалента за пределами Просвещения. Одним из примеров этого является традиция востоковедения, возникшая в восемнадцатом веке и давшая таких выдающихся авторитетов других культур, как сэр Уильям Джонс из Калькутты и Макс Мюллер, без которых классическая литература Индии была бы практически неизвестна Западу сегодня.[4]

Более того, только очень узкий взгляд на нашу художественную традицию не видит в западной культуре мультикультурного подхода, гораздо более содержательного, чем все что сейчас преподносится под этим именем. Задолго до Просвещения западная культура имела обыкновение прославлять общечеловеческие ценности. Укорененная в христианском опыте, она черпала из этого источника огромное количество человеческих чувств, которое беспристрастно распространялись на воображаемые миры. От ««Неистового Роланда»» и «Дон Кихота» до «Дон Жуана» Байрона, от «Коронации Поппеи» Монтеверди до «Песни о Гайавате» Лонгфелло, от «Зимней сказки» Шекспира до «Мадам Баттерфляй» Пуччини и «Песни о земле» Малера, западная культура постоянно вторгалась в духовную территорию, которой нет места на христианской карте. Эти великие эстетические достижения принадлежат светскому верховенству закона, территориальной юрисдикции и стремлению к гражданству как продукты лояльности, которые позволяют мужчинам и женщинам в воображении отождествлять себя с людьми из «других мест».

Культура отрицания знаменует крах Просвещения и в других отношениях. Как часто отмечают, дух свободного исследования сейчас исчезает из школ и университетов на Западе. Книги включаются или исключаются из учебной программы по мотивам политической корректности; речевые стандарты и консультационные службы контролируют язык и поведение как учеников, так и учителей. Многие курсы предназначены для насаждения идеологического конформизма, а не для свободного исследования, и студентов часто наказывают за то, что они сделали какие-то еретические выводы по вопросам дня. В деликатных областях, таких как изучение расы и пола, цензура открыто направлена ​​не только на учеников, но и на любого учителя, каким бы беспристрастным и скрупулезным он ни был, делая «неправильные» выводы.

Таким образом, культура отрицания говорит нам, что свободное исследование не является нормальным упражнением человеческого разума и привлекательно только тогда, когда рассматривается как путь к членству в группу. Когда оно больше не достигается таким образом, берет начало иной тип исследования, явно направленный на определенную социальную цель и заменяющий старые и отвергнутые формы привязанности. Тема незаконности западной цивилизации и искусственного характера различий, на которых она основана, регулярно преподается на гуманитарных курсах американских и европейских университетов. Все различия являются «культурными», следовательно, «сконструированными», а значит, «идеологическими» в смысле, определенном Марксом. Они сфабрикованы правящими группами или классами для того, чтобы служить их интересам и укреплять их власть. Западная цивилизация это просто история репрессивного процесса, и основной целью его изучения является деконструция его притязания на нашу лояльность. Это основное убеждение, которое очень многие студенты-гуманитарии должны усвоить, желательно до того, как у них появится интеллектуальная зрелость, позволяющая подвергнуть сомнению это убеждение или суметь критически рассмотреть литературные источники, доказывающие его несостоятельность.

Другими словами, Просвещение вытеснило теологию из основной сферы образования, чтобы заменить ее бескорыстным поиском истины. Однако в течение очень короткого времени было обнаружено, что в университете преобладает богословие другого типа — безбожное богословие, не менее настойчиво требующее беспрекословного подчинения доктрине и не менее страстное в своем осуждении еретиков, скептиков и критиков. Людей больше не сжигают на костре за свои взгляды: им просто отказывают в должности или, если они являются студентами, проваливают их. Но эффект аналогичен и укрепляет возникшую ортодоксальность, в которую на самом деле никто не верит.

Аристотель сказал нам, что все люди хотят приобретать знания; но он не указал, что они делают это только тогда, когда сначала убедятся, что знание будет обнадеживающим. Люди отворачиваются от неудобных истин и строят стены, скрывающие их. Самостоятельно построить такую ​​стену сложно; но в партнерстве с другими и под защитой хорошо обеспеченного учреждения вы можете добавить свою собственную защитную вышку к крепостному валу. Цель не в том, чтобы лгать, а в том, чтобы создать приемлемую общественную доктрину. И общественная доктрина приемлема, если она обеспечивает основу для стабильного и внутренне устойчивого человеческого сообщества. Короче говоря, огромные изменения в культурной жизни западных обществ проистекают из поиска сообщества между людьми, для которых старые привязанности потеряли свою привлекательность.

Вместо старых верований, основанных на благочестии, суждениях и исторической привязанности, молодым людям внушают новые убеждения, основанные на равенстве и признании, и им говорят, что осуждение другого образа жизни является преступлением. Если цель заключалась в том, чтобы просто заменить одну систему верований другой, это было бы открыто для рациональных дискуссий. Но цель состоит в том, чтобы заменить одно общество другим. Однако проект носит чисто негативный характер. Он избавляет молодых людей от привязанностей, полных моральным и религиозным динамизмом. «Неосуждающее» отношение к другим культурам идет рука об руку с яростным осуждением культуры, которая могла бы принадлежать вам, что мы и наблюдаем в американской элите, формирующей общественное мнение после 11 сентября 2001 г. Однако, к сожалению, не существует сообщества, основанного на отрицании. Нападение на старое культурное наследие ведет не к новой форме чувства принадлежности, а только к своего рода отчуждению. По этой причине, как мне кажется, мы должны быть культурными консерваторами. Альтернативой является нигилизм, скрывающийся чуть ниже поверхности в трудах Рорти, Саида, Деррида и Фуко.

Возможно, худшим аспектом этого нигилизма является ставшее обычным обвинение в «расизме», выдвигаемое против любого, кто предлагает одобрить, обучать и поддерживать ценности западной цивилизации. Страх обвинения в расизме побудил комментаторов, политиков и полицейских во всем западном мире воздерживаться от критики или принятия мер против многих откровенно преступных обычаев, которые утвердились в нашей среде, таких как принудительный брак, женское обрезание и убийства «чести», а также растущее запугивание исламистами любого, кто хоть отдаленно критикует их веру.

Обвинение в «расизме» представляет собой попытку повернуть культуру отрицания в религиозное русло — представить позицию непринадлежности новым типом принадлежности, но теперь с врагами, лозунгами и поступательным маршем к победе над статус-кво. Однако это отражает глубокую ложь — ложь о том, что раса и культура одно и то же, тогда как на самом деле они не имеют ничего общего друг с другом. Нет никакого противоречия в идее о том, что Феликс Мендельсон был евреем по расе и немцем по культуре, ярким выразителем немецкой культуры своего времени. Нет никакого противоречия в утверждении, что один человек принадлежит к двум культурам. Дед Феликса Моисей был великим раввином, выдающимся представителем еврейского культурного наследия, а также одним из отцов-основателей немецкого Просвещения. Многие немецкие филологи, рожденные Просвещением, были такими же мультикультурными, как Моисей Мендельсон, например, Макс Мюллер, немец по рождению, англичанин по усыновлению и свой в классической культуре Индии, более, чем кто-либо из ныне живущих. Вагнеру пришлось искривлять и обращать свои мысли во всевозможные абсурдные искажения, чтобы обнаружить «еврейство» в музыке Феликса Мендельсона, от которого он так много взял. И отвратительное эссе Вагнера об иудаизме в музыке является одним из первых примеров лжи, которую нам пришлось пережить — лжи, рассматривающей расу и культуру как нечто одно и, тем самым, изображающей требование какого-либо культурного единства доминированием одной расы.

Как только мы проведем различие между расой и культурой, откроется путь к признанию того, что не все культуры одинаково достойны восхищения и что не все культуры могут комфортно существовать бок о бок. Отрицать это, значит, отказаться от самой возможности морального суждения и, следовательно, отрицать фундаментальный опыт сообщества. Именно это заставило мультикультуралистов колебаться. Это культура, а не природа, которая говорит семье, что их дочь, влюбившаяся вне разрешенного круга, должна быть убита, что девочки должны подвергнуться калечащим операциям на половых органах, чтобы быть респектабельными, что неверные должны быть уничтожены по велению Аллаха. Вы можете читать об этих вещах и думать, что они принадлежат к предыстории нашего мира. Но когда они внезапно происходят среди вас, вы осознаете правду о культуре, которая их защищает. Вы склонны сказать, что это не наша культура, и здесь ей нечего делать. И у вас, вероятно, возникнет искушение пройти еще одну стадию — стадию, к которой Просвещение неизбежно ведет, и сказать, что такая культура не должна иметь место вообще.

Через болезненные переживания, которых мы могли бы избежать, если бы было дозволено вовремя говорить правду, мы убеждаемся , что все мы зависим от общей культуры для нашей безопасности, нашего процветания и нашей свободы. Мы не требуем, чтобы все имели одну веру, вели одинаковую семейную жизнь или участвовали в одних и тех же фестивалях. Но у нас есть общая гражданская культура, общий язык и общая публичная сфера. Наши общества построены на иудео-христианском идеале любви к ближнему, согласно которому чужие и близкие заслуживают равной заботы. Они требуют от каждого из нас уважать свободу и суверенитет каждого человека и признавать порог конфиденциальности, переходить который без приглашения является нарушением права частной жизни. Наши общества зависят от законопослушания и открытых контрактов, и они подкрепляют эти вещи с помощью традиций образования, сформировавших общую программу наших школ. Это не произвольный культурный империализм, который побуждает нас ценить греческую философию и литературу, еврейскую Библию, римское право, средневековые эпосы и романсы, и преподавать эти предметы в наших школах. Они наши, точно так же, как правовой порядок и политические институты принадлежащие нам. Они составляют часть того, что нас сформировало, и передают послание о том, что хорошо быть такими, какие мы есть. И разум поддерживает эти вещи и говорит нам, что наша гражданская культура это не просто узкая собственность общества, ориентированного внутрь себя, но оправданный образ жизни.

Эмигранты могут приехать, чтобы разделить с нами нашу культуру. Опыт Америки убедительно свидетельствует об этом. И им легче это сделать, когда они осознают, что в любом значимом смысле слова наша культура также является мультикультурализмом, включающим в себя элементы, усвоенные в древние времена со всего Средиземноморского бассейна, а в наше время из приключений европейских торговцев и исследователей всего мира. Но эта калейдоскопическая культура все-таки целостна. В ее основе лежит набор незыблемых принципов, являющийся источником социальной сплоченности в Европе и Америке. Наша культура допускает широкий диапазон образов жизни. Она позволяет людям приватизировать свою религию и семейные обычаи, оставаясь быть включенными в публичную сферу открытых сделок и совместной лояльности. Ибо она определяет эту публичную сферу в юридических и территориальных терминах, а не в терминах вероисповедания или родства.

Что же происходит, когда люди, чья идентичность определяется вероисповеданием или родством, иммигрируют в места, населенные западной культурой? Активисты говорят, что мы должны освободить для них место, и что мы должны это делать, освобождая им пространство, в котором их культура может процветать. Наш политический класс наконец осознал, что это верный путь к катастрофе и что мы можем приветствовать иммигрантов только, если приветствуем их внутри нашей культуры, а не рядом с ней или против нее. Но это означает, что им нужно принять правила, обычаи и процедуры, которые могут быть чужды их старому образу жизни. Несправедливо? Я не думаю. Если иммигранты приезжают, то потому, что они от этого выигрывают. Поэтому разумно напомнить им, что они должны чем-то поступиться. Однако только сейчас наш политический класс готов открыто признать реальность.

8 Истина экологизма

Консерваторы поддерживают взгляд Бёрка на общество как на партнерство между живыми, нерожденными и мертвыми. Они верят в гражданские ассоциации между соседями, а не во вмешательство государства; и они признают, что самое важное, что могут сделать живые, это осесть, построить себе дом и передать этот дом своим детям. Любовь к дому, служит делу защиты окружающей среды, и удивительно, что многие консервативные партии в англоязычном мире не включили это в свои программы.

Думаю, для этого есть две причины. Первая заключается в том, что консервативная позиция загрязнена идеологией большого бизнеса, глобальными амбициями транснациональных компаний и преобладанием экономики в мышлении современных политиков. Эти факторы побудили консерваторов вступить в союз с людьми, которые считают попытки сохранять вещи бесполезными и причудливыми. Вторая причина заключается в том, что правда в защите окружающей среды была затемнена агитационной пропагандой защитников окружающей среды и огромностью проблем, которые они ставят перед нами. Внимание мира направлено на глобальное потепление, изменение климата, массовое вымирание видов и таяние ледяных шапок. Но все это находится вне досягаемости какого-либо национального правительства, и ни одна из этих проблем не имеет ясного и скорого решения. В результате возникает потеря доверия к текущей политике, отчаяние от человеческой слабости и призывы к принятию радикальных интернациональных схем, предполагающих отказ от суверенитета.

В следующей главе я скажу кое-что об истине интернационализма. Но уже сейчас можно увидеть огромную опасность, которую он представляет в сфере политики, становясь рычагом передаче власти от избранных и подотчетных политиков неизбираемым и неподотчетным бюрократам. Как только возникают это давление, рядовые граждане испытывают искушение не думать о проблемах и зарыться головой в песок.

Но истина в защите окружающей среды является одной из основ идеи политического порядка и признавалась английским общим правом на протяжении всей его истории. Часто экологические проблемы возникают из-за нашей вполне разумной привычки извлекать выгоду из нашей деятельности, перекладывая на природу издержки. Окружающая среда ухудшается, когда мы экстернализируем издержки того, что делаем. и решение состоит в том, чтобы найти мотивы, в силу которых затраты примут на себя те, кто их создает.

 Среди защитников окружающей среды существует тенденция выделять крупных игроков на рынке в качестве основных виновников и возлагать экологические преступления на нефтяные компании, производителей автомобилей, лесозаготовительные компании, агробизнес, супермаркеты и др., кто получают прибыль, перекладывая свои затраты на плечи других (включая еще не родившихся). Но это значит ошибочно принимать следствие за причину. В условиях свободной экономики такие способы получения прибыли поддерживаются невидимой рукой в ​​результате выборов сделанных всеми нами. Спрос на автомобили, нефть, дешевую еду и предметы роскоши — вот настоящая причина того, что промышленность производит эти вещи. Конечно, это правда, что крупные игроки по возможности экстернализируют свои затраты. Но мы тоже. Всякий раз, когда мы путешествуем по воздуху, посещаем супермаркет или потребляем ископаемое топливо, мы экспортируем наши затраты другим людям и будущим поколениям. Свободная экономика движется индивидуальным спросом. А в свободной экономике люди, как и крупный бизнес, стремятся передавать в чужие руки стоимость того, что они делают.

Социалистическое решение отменить свободную экономику не является ответом, поскольку оно просто передает огромную экономическую власть в руки неподотчетных бюрократов, которые в равной степени экспортируют свои издержки, получая при этом надежную ренту на общественный продукт. Решение состоит в том, чтобы скорректировать наши требования, чтобы мы сами несли расходы на их реализацию, и найти способ оказывать давление на бизнес, чтобы они поступили так же. Но мы можем исправить себя таким образом только, если у нас есть мотивы для этого — мотивы, достаточно сильные, чтобы сдерживать наши аппетиты.

Рациональный личный интерес играет важную роль. Но он подвержен хорошо известным парадоксам социального выбора, которые возникают, когда эгоистичные агенты действуют одновременно в поисках ресурсов, зависящих от их решений. К хорошо известным проблемам безбилетника и дилеммы заключенного, защитники окружающей среды добавили «трагедию общих ресурсов» — ситуацию, которая возникает, когда люди борются за свои доли ограниченного ресурса и в результате исчерпывают его. Теоретики социального контракта, от Гоббса до Ролза, пытались преодолеть проблемы социального выбора, но всегда сталкивались с той или иной версией изначальной трудности: почему разумнее придерживаться контракта, чем делать вид, что придерживаешься его? Все чаще решение этих проблем носит бюрократический характер в соответствии с мнением, что необходимо установить систему правил, предназначенных создавать стимулы для сохранения, а не истощения ресурсов, от которых мы все вместе зависим. Но, как я попытался показать в моей книге «Green Philosophy» («Зеленая философия»), этот ответ, хотя часто является необходимым первым шагом, сам по себе создает негативные стимулы, отводя проблему из рук тех, кто лучше всего приспособлен к ее решению.

 Необходимы неэгоистические мотивы, которые могут быть вызваны у обычных членов общества и на которые можно положиться для достижения долгосрочной экологической цели. Мы должны признать, что охрана окружающей среды это безнадежное дело, если мы не сможем найти стимулы, которые побудили бы людей в целом, а не только их самозваных и невыборных представителей, продвигать ее. Вот где защитники окружающей среды и консерваторы могут и должны объединиться и сообща охранять землю своей страны — объекта любви, нашедшей свое самое сильное политическое выражение в национальном государстве.

Многие защитники окружающей среды признают, что местным интересам и местным привязанностям необходимо уделить должное место в процессе принятия решений, если мы хотим противостоять негативным последствиям глобальной экономики. Отсюда часто повторяемый лозунг: «Думай глобально, действуй локально». Однако они склонны отказываться от мысли, что местную лояльность следует рассматривать в национальных терминах, а не как мелкомасштабное выражение присущего всем людям чувства. Тем не менее, есть очень веская причина для подчеркивания национальности, ибо нации это политически оформленные сообщества. Они предрасположены отстаивать свой суверенитет, переводя общее чувство принадлежности в коллективные решения и добровольно приятые законы. Гражданство это форма территориальной привязанности, но это также и прото-законодательная договоренность. Более того, нации являются коллективными агентами в сфере принятия глобальных решений. Благодаря членству в нации человек имеет право голоса в мировых делах.

Именно через развитие идеи территориальных чувств, содержащих семена суверенитета внутри себя, консерваторы вносят свой особый вклад в экологическое мышление. Если бы консерватизм искал лозунг, он должен был бы звучать так: «Чувствуй локально, думай национально» (‘Feel locally, think nationally.’). В нынешнем экологическом кризисе нет агента, который мог бы принять необходимые меры, и нет фокуса лояльности для обеспечения согласия с ними кроме национального государства. Поэтому вместо того, чтобы пытаться исправить экологические и социальные проблемы на глобальном уровне, консерваторы стремятся восстановить местный суверенитет над известной и управляемой средой. Это включает в себя подтверждение права наций на самоуправление и принятие политики, которая будет соответствовать местным пристрастиям и обычаям. Это также включает в себя противодействие всеохватывающей тенденции современного правительства к централизации и активное возвращение местным общинам некоторых полномочий, конфискованных центральной бюрократией, включая те, которые конфискованы транснациональными организациями, такими как Всемирная торговая организация, ООН и Европейский союз.

Действительно, только на местном уровне можно надеяться на улучшение. Нет никаких доказательств того, что глобальные политические институты сделали что-либо, чтобы ограничить ущерб. Напротив, поощряя всемирные договоры и разрушая национальный суверенитет и законодательные барьеры, они подпитывали глобальную энтропию и ослабляли единственные истинные источники сопротивления этому. Я знаю многих защитников окружающей среды, которые согласны со мной в том, что ВТО и Всемирный банк представляют собой потенциальную угрозу для окружающей среды не только из-за разрушения самодостаточной и самовоспроизводящейся сельской экономики, но и из-за подрыва национального суверенитета везде, где это создает препятствие для свободной торговли.[5] Многие, кажется, согласны со мной и в том, что традиционные сообщества заслуживают защиты от внезапных и спровоцированных извне изменений не только ради устойчивости экономики, но также из-за ценностей и приверженностей, составляющих сумму их социального капитала.

Но мы тоже заслуживаем защиты от глобальной энтропии, и мы должны сохранить, что в наших силах все чувства, привязывающие нас к нашей территории, и сделать эту территорию своим домом. Однако, если мы и видели какие-либо успешные попытки повернуть вспять волну экологического разрушения, они исходили из национальных или местных схем защиты мест, признанных «нашими», то есть определяемых посредством некоторых унаследованных прав. Я вспоминаю волонтеров из Английского национального фонда по защите природной среды Великобритании в девятнадцатом веке — гражданской ассоциации с четырьмя миллионами членов, деятельность которой была направлена ​​на сохранение нашей сельской местности и ее поселений. Я вспоминаю также ассоциацию Американских любителей природы, возникшей по инициативе Конгресса США, приведшей к созданию национальных парков; решение Исландии защитить нерестилища атлантической трески; законодательство, освободившее Ирландию от полиэтиленовых пакетов; инициативы по производству чистой энергии в Швеции и Норвегии; швейцарские законы о планировании, которые позволили местным общинам сохранять контроль над своей средой и управлять этой средой как общим владением; политику британского «зеленого пояса», положившую конец разрастанию городов; инициативу ловцов омаров в штате Мэн и рыболовов трески в Норвегии по созданию саморегулируемых промыслов под руководством местного населения. Эти достижения мелкомасштабны, но они реальны, и при более широком воспроизведении могут изменить лицо земли к лучшему.[6] Более того, они успешны, потому что апеллируют к естественному мотиву — общей привязанности к общему месту и к ресурсам, которые оно предоставляет тем, кто в нем живет.

Это, как мне кажется, есть цель, на которую указывают и серьезный экологический подход, и серьезный консерватизм, а именно: дом, место, где мы находимся и где мы живем, место, которое определяет нас, которое мы доверяем нашим потомкам, и что мы не хотим портить. Похоже, никто не определил мотив, более подходящий для защиты окружающей среды, чем этот. Это мотив у обычных людей. Он может стать основой как для консервативного подхода к институтам, так и для природоохранного подхода к земле. Это мотив, который может позволить нам согласовать требование демократического участия с уважением к будущим поколениям и долгом опеки. На мой взгляд, это единственный серьезный ресурс, который у нас есть в нашей борьбе за поддержание местного порядка перед лицом глобально стимулированного распада.

Простодушных консерваторов много критиковали, часто справедливо, за их веру в то, что все политические решения на самом деле являются экономическими и что рыночные решения это единственные решения, которые существуют. Но, как я предлагал в главе 2, мы должны вернуть oikos обратно в oikonomia. Уважение к oikos, своему дому, — настоящая причина, по которой консерваторы отмежевываются от модных в настоящее время форм экологической активности. Радикальные защитники окружающей среды, как правило, определяют свои цели в глобальном и международном масштабе, поддерживают NGO и политику давления с целью сражаться с многонациональными хищниками на их территории с помощью оружия, постороннего национальному суверенитету. Но, как я пытаюсь подробно показать в «Green philosophy», их аргументы ни к чему не приводят именно потому, что они не идентифицируют мотив, который вдохновил бы обычно пассивных людей и без сотрудничества с которыми никакое решение не будет жизнеспособным.

Таким образом, истина экологизма заключается в том, что разумные существа экстернализируют свои издержки, когда у них нет мотива действовать иначе. Консервативный ответ: найти нужный мотив. Когда люди в Британии начали волноваться за окружающую среду и о безрассудных путях ее разрушения, главным объектом их беспокойства стал лес — зеленый лес из мифа о Робин Гуде, воспетый во многих популярных стихах и песнях. эпохи Шекспира, и ставший одним из символов Англии благодаря книге «Сильва, или Рассуждение о лесных деревьях»» Джона Ивлина, впервые опубликованной в 1664 году. Прошло еще 200 лет, прежде чем экологическое движение приобрело значение, хотя в английском искусстве, литературе и религии сохранение пейзажа уже было одной из главных тем. Когда движение действительно набрало обороты, оно было реакцией на промышленную революцию, и его ведущий представитель, Джон Раскин, называл себя тори, а не либералом или социалистом, хотя такие ярлыки всегда вводят в заблуждение, когда их применяют к действительно умным людям.

Защита окружающей среды вошла в английское право в 1865 году в связи с делом Rylands v. Fletcher. Оно привело к установлению режима строгой ответственности, так что тот, чья деятельность причиняет ущерб, должен выплачивать компенсацию потерпевшим. Это было решением судов в соответствии с принципами общего права, а не работой парламента. То же самое произошло столетие спустя, когда Ассоциация рыболовов использовала принципы общего права и добилась осуждения основных загрязнителей рек, какими были местные органы власти и национализированные поставщики электроэнергии.[7] В целом мы должны знать и защищать эти ценные принципы общего права, которые у нас уже есть и которые часто зависят от принципов справедливости и естественного порядка, а не от нисходящего законодательства.

Но разве экологизм не пробудил нас к другой истине, касающейся взаимосвязанности всего, что происходит в нашей среде, и невозможности понять глобальные эффекты, просто взглянув на собственный участок? Ни одно событие во вселенной не изолировано от причинной сети, в которой все связано. Экосистемы нашего земного шара не уважают ни национальных границ, ни исторических привязанностей. Поэтому экологические активисты склонны пропагандировать договоры, международные комитеты и транснациональные регулирующие институты, короче говоря, бюрократию, не привязанную к местам, над которыми она устанавливает власть с интернационально признанными полномочиями.

 Этот ответ понятен, но он страдает серьезными недостатками, и они особенно стали очевидными сегодня. Правда, что страны мира добровольно подписали Монреальский протокол по веществам, разрушающим озоновый слой. В этом случае выгоды были немедленными, а не откладывались на десятилетия (как в случае любого соглашения по выбросам парниковых газов). Технология по замене вредных выбросов уже разрабатывалась в частном секторе, и, приняв соглашение, ни одна страна не понесла больших затрат или рискнула нарушить жизнь своих граждан. Такой договор, безусловно, пропускает луч надежды через туман неопределенности. Но это следует рассматривать как исключение, а не как правило. Когда дело доходит до настоящих мегапроблем, мы должны признать, что склонность подчиняться договорам, когда они не в интересах подписавших, — редкая черта политических систем. Это происходит только в государствах, построенных на традиции подотчетности, другими словами, в национальных государствах, где суверенитет народа признается правительственными учреждениями. Среди крупных загрязнителей несомненно, что Соединенные Штаты будут подчиняться договору и тогда, когда его цена будет ощутимой, но нельзя быть уверенным, что Индия присоединиться; и можно быть уверенным, что Китай дезертирует.

В свете этого, как мне кажется, мы должны признать, что проблема изменения климата, которой посвящаются сегодня международные переговоры, на самом деле не является дипломатической проблемой. Это в первую очередь научная проблема — проблема обнаружения дешевого и эффективного источника чистой энергии, который устранит как цену подписания договора, так и повод отказываться от него. Решение этой научной проблемы действительно с большей вероятностью будет найдено посредством международного сотрудничества, но сотрудничества между учеными, а не между государствами. Конечно, ученым нужно финансирование. Исследования часто финансируются частными предприятиями, надеющимися использовать результат для получения конкурентного преимущества. Но ни одно из существующих предприятий не проявляет достаточного интереса к чистой энергии и финансированию масштабных исследований, необходимых для ее открытия. Поэтому исследования продолжаются за счет государственного финансирования, а это означает поступление денег от достаточно богатых и достаточно энергичных наций, способных выделить необходимые ресурсы. В мире есть только одна нация, которая обладает экономической мощью, способностью к адаптации, подотчетностью своим гражданам и политической волей для решения проблемы чистой энергии. Но эта страна, Соединенные Штаты Америки, переживает затяжной экономический кризис в тот самый момент, когда больше всего нужны дорогостоящие исследования и далеко идущие политические меры, которые могут себе позволить только Соединенные Штаты, где есть политическая воля к их осуществлению. До сих пор ни одно из национальных государств, наиболее ответственных за выбросы парниковых газов, не смогло достичь целевых показателей сокращения, независимо от того, были ли они введены самостоятельно или приняты в соответствии с Киотским протоколом. Причина этого ясна: любая далеко идущая политика требует энергии для ее реализации. И если единственная доступная энергия основана на углероде, никакая политика, направленная на существенное сокращение выбросов углерода, не может быть успешной. Только открытие доступной чистой энергии может решить проблему, и пока это открытие не будет сделано, все договоры будут в лучшем случае промежуточными мерами.

Тем не менее такие договоры могут быть необходимы. Но они должны быть реалистичными и основываться на проявленной склонности у подписавших сторон исполнять их.. Нежелание левых признать правду о коммунизме влияет также на их отношение к современному Китаю, где разрушение окружающей среды происходит пугающими темпами и где экономическая, социальная и политическая системы были вырваны из старых форм стабильности и встали на путь к катастрофе. Между тем мы видим, как поиск договоров об изменении климата, проводимый в атмосфере научной неопределенности и прерываемой моментами слепой паники, использует скудные возможности стран по заключению договоров для решения проблемы, которую в настоящее время не может решить ни один договор. И это побуждает нас игнорировать проблемы, которые могут быть решены, такие как чрезмерный вылов рыбы в местах размножения, разрушение биоразнообразия пестицидами и безумное использование упаковки, которое приводит к пластиковой гибели океанов.

Сказать: «Пусть ничего не изменяется», конечно, не может быть частью консервативного ответа на глобальное потепление. Напротив, очень многое должно измениться, если мы хотим жить в условиях беспрецедентного процветания, долголетия и репродуктивного успеха, которые делают наш вид таким бременем для планеты.

Однако нас призывают выделить изменение климата из кучи наших экологических проблем и возвысить его над всеми остальными. Эффект нейтрализует наши укоренившиеся и умеренные способы приспособления к изменениям. Предполагается, что мы имеем дело с новым типом и новым порядком изменений, к которому мы не можем адаптироваться. И если это так, то это, конечно, означает серьезную угрозу нашему виду. Он выжил благодаря адаптации, добавив к списку своих биологических адаптаций огромный комплекс социальных и политических адаптаций, из которых рыночная экономика, верховенство закона, научный метод и религия это всего лишь четыре, совместно ответственных за обширное распространение нашего вида и, следовательно, за наши текущие экологические проблемы. Мысль о том, что все наши адаптации: биологические, социальные, культурные и духовные, теперь могут оказаться неэффективными, чрезвычайно тревожна. Но эта мысль никоим образом не подтверждается недавней историей экологических изменений. Следовательно, решения по обеспечению устойчивости экологии (resilience solutions) должны быть частью репертуара каждого мыслящего защитника окружающей среды.

(продолжение)

Примечания:

[1] Я попытался разъяснить мою позицию по отношению к Фуко и Деррида в An Intelligent Person’s Guide to Modern Culture (South Bend, IN: St Augustine’s Press, 2000).

[2] Richard Rorty, Objectivity, Realism and Truth (Cambridge: Cambridge University Press), pp. 22–3.

[3] Edward Saïd, Orientalism (New York: Pantheon, 1978).

[4] См. Robert Irwin, in Dangerous Knowledge: Orientalism and its Discontents (Woodstock, NY: Overlook Press, 2006). Irwin дает уничтожающий анализ позиции Саида.

[5] Критика этих институтов слева собрана на сайтах Global Justice Center и Global Justice Ecology Center. См. также информированный скептицизм, выраженный в Joseph Stiglitz, Globalization and Its Discontents (New York and London: W. W. Norton, 2002) and Making Globalization Work (New York and London: W. W. Norton, 2006).

[6] Некоторые из этих согласованных решений стали предметом важного исследования Elinor Ostrom. Я рассматриваю ее аргументы в главе 5 моей книги «Green philosophy». Некоторые из них также были документированы в главе 5 книги William A. Shutkin, The Land that Could Be: Environmentalism and Democracy in the Twenty-First Century (Cambridge, MA: MIT Press, 2001).

[7] Я обсуждаю эти случаи и их обоснование в книге Green Philosophy: How to Think Seriously About the Planet (London: Atlantic Books и Нью-Йорк: Oxford University Press, 2012), ch. 5.

Print Friendly, PDF & Email
Share

Роджер Скрутон: Как быть консерватором. Неавторизованный перевод с английского Бориса Дынина: 2 комментария

  1. Борис Дынин

    Эдуард, спасибо за отклик. Суть сказанного Скрутоным по этому поводу:
    «В свете этого, как мне кажется, мы должны признать, что проблема изменения климата, которой посвящаются сегодня международные переговоры, на самом деле не является дипломатической проблемой. Это в первую очередь научная проблема — проблема обнаружения дешевого и эффективного источника чистой энергии, который устранит как цену подписания договора, так и повод отказываться от него».

    Я думал, что в этом контексте, слова «чистая энергия» будут восприниматься не в собственно теоретико-физическом смысле, а как термин дискуссий между «экологистами», а именно: увеличение доли источников энергии с минимальными выбросами парниковых газов (солнечная энергия, к примеру). Но Ваше замечание к месту — показывает еще раз, как неясны даже ясные слова.

  2. Бормашенко

    Борис, спасибо за отличный текст.
    В тексте «Только открытие доступной чистой энергии может решить проблему, и пока это открытие не будет сделано, все договоры будут в лучшем случае промежуточными мерами». Это характерное заблуждение. Чистой энергии быть не может, второй закон термодинамики не позволяет. Вся цивилизационная деятельность человека — превращение беспорядка в порядок, поддержание этого порядка требует все больших затрат энергии. На самом деле, экологический кризис не энергетический, а энтропийный. Этому посвящена замечательная книга Профессора Дойчера «Энтропийный Кризис». Guy, Deutscher, The Entropy Crisis, World Scientific.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.