©"Заметки по еврейской истории"
  февраль-март 2023 года

Loading

На завтрак или на перекус бабушка иногда давала мне кусок хлеба, на котором лежал пластик застывшего картофельного пюре. Это называлось бутерброд с сыром. В качестве лакомства изредка я получал такой же кусок ржаного хлеба с воткнутыми в него малюсенькими кусочками колотого сахара, это называлась пирожное.

Андрей Б. Левин

ШКОЛА ШКОЛ

(продолжение. Начало в № 1/2023)

ГОЛИЦЫНО

Май 1943 — Август 1944
Июнь — Август 1945

Андрей Б. ЛевинВ Голицыно я оказался в самое хорошее время года, было тепло, день длинный, и кругом много таинственного и интересного. Огромный участок (в то время — сорок пять соток, теперь — тридцать шесть), несколько огромных яблонь, уцелевших после морозов 1940-го года, заросли малины, вишни. Одна из яблонь осталась от посадок начала прошлого века до сегодня (2022 год). Ее уже до войны называли «старушка», так как никто не знал, что это за сорт.

Пространство от дома до участка Константина Кирилловича[1] и Анны Васильевны[2] Шестаковых раньше называлось парк. За пару лет до войны все ели погубил жук типограф, и теперь это был цветущий луг, усеянный серыми, серебрящимися на солнце еловыми пнями без коры — надгробными памятниками огромным деревьям. Посредине этого луга росла высоченная береза с белоснежным стройным стволом и очень высоко над землей расположенной кроной — в недавнем прошлом, окруженная плотным кольцом елей, она не могла растить ветви близко к земле.

Забегая вперед, расскажу, что, когда в 1947 году бабушке удалось сдать на два лета дом пионерскому лагерю Кунцевского завода искусственных кож под обязательство капитально отремонтировать дом, березу спилили, чтобы устроить плац под пионерскую линейку. Бабушка специально привела меня послушать, как вздыхает погибающее дерево в момент падения. Действительно, трогательно. «Плакала Саша, как лес вырубали…»[3]. Я, правда, не плакал, но все же…

Вместо березы появилась стальная труба-мачта с двумя блоками и стальным тросиком, к которому крепился красный флаг. Каждое утро его поднимали под звуки горна, а перед отбоем спускали, под другую уже мелодию.

Около дощатого дряхлого забора с кривой калиткой, открывающей доступ на шестаковский участок, по обе стороны от нее возвышались два штабеля ошкуренных еловых бревен, таких же серо-серебристых на солнце и мрачно темно-серых в дождь, как и пни.

Строго-настрого было запрещено забираться на эти штабели (бревна могут покатиться и задавить насмерть!). Никогда этот запрет не соблюдался ни на секунду. За четыре года хранения под открытым небом еловая древесина утратила прочность, и бревна слежались так, что их после войны с трудом растащили, прежде чем распилить на дрова.

До 1947 года запрещалось бегать по траве до первого покоса. Всегда очень хотелось ходить босиком. Но разрешалось это только, когда березовым листом можно накрыть две фаланги большого пальца бабушкиной руки.

Владелицы коров или коз, которые косили эту траву в середине лета, а расплачивались молоком, обычно находились поблизости, когда через года полтора-два после войны в южной половине Голицына восстановилось стадо рогатого скота — коров и коз. Своего быка в стаде я не помню. Пас стадо профессиональный пастух с длиннющим — метров десять кнутом на коротком кнутовище. Кнут был сплетен как положено — очень большого диаметра у самого кнутовища и постепенно утончающийся к концу. Тонкая часть была сплетена из ремешков, а на самом кончике был привязан грузик. До запрета иметь скотину сменилось несколько пастухов. Один был особенно хорош. Он артистически щелкал кнутом и даже трубил, правда не в рожок, а в металлическую трубу, вроде укороченного пионерского горна (впрочем, слово горн, в буквальном переводе с немецкого и означает рог). Паслось стадо там, где теперь пограничный госпиталь и по другую сторону от «московской дороги» в окрестностях «Дачи Циммермана».

Лет с семи это стало моей обязанностью — ходить раз в день с эмалированным бидончиком за литром молока (это называлось две кружки). Для точного измерения объема были предназначены специальные мерные алюминиевые кружки, имевшие форму цилиндра с диаметром в половину высоты и штампованными надписями «0,5 л».

Четверть участка на юго-запад от дома была вскопана под картошку и огород. Был вскопан и юго-восточный угол, там сажали капусту и еще картошку.

В самом углу юго-западной четверти участка сохранились многолетние залежи перегнившего навоза и подстилки. На них летом всегда вырастали шампиньоны. С этими грибами была связана одна забавная история, случившаяся скорей всего летом 1945 года. Однажды грибов уродилось очень много, и накануне воскресенья бабушка собрала их, чтобы зажарить к воскресному обеду. В воскресенье за обедом кроме бабушки и меня собрались ее дети: моя мама, тетка Таня, дядя Вова. Не помню ни отца — он мог быть еще во Владивостоке, ни Клавдии, жены дяди Вовы, ни дяди Жени — они, может быть, еще не демобилизовались. Когда грибы подали на стол, тетка Таня подробно и артистично рассказала, как трудно отличить шампиньоны от бледной поганки, и как мало нужно съесть этих поганок чтобы умереть. Я наотрез отказался есть грибы, остальные съели их с видимым удовольствием. Вечером москвичи уехали, рано утром уехал на работу дядя Вова, остались мы с бабушкой. Уже после обеда, когда жара спала, бабушка полола грядки в огороде, как раз около кучи, на которой собственно и росли шампиньоны. Тут-то меня и осенило. Я открыл калитку в огородном заборчике и заорал:

— Забыла, забыла!

— Что забыла, сынок? Она чаще называла меня сынок, внук, внучек — только изредка.

— Да помереть забыла.

— А что, сынок, пора?

— Пора, бабушка, пора.

Она любила рассказывать эту историю при посторонних, когда хотела меня поддразнить.

Вернемся все-таки на участок, главным украшением которого была растущая у колодца огромная сосна. С той поры она совсем не выросла вверх. На памяти живших в доме людей с 1922 года до сегодняшнего дня (век!) в ее вершину раза три била молния. А вот в диаметре она заметно увеличилась, и теперь она толще, чем в два обхвата рослого мужчины. Долгие годы ее портила обгорелая голая вершина, теперь же она сумела вырастить одну из нижних веток так, что заменила мертвую вершину.

Большой дом тогда был еще не старый, всего двадцать с небольшим лет, но построен с ошибками. Фундамент опирался на забутовку из известняка. Почва же кислая и известняк заметно ослаб. Кровля из дранки всем хороша, но примерно раз в лет десять требует замены, а прошло больше двадцати. Поэтому то там, то здесь протекало. Главный же недостаток был в том, что подполье было холодным, а пол был в одну доску толщиной в вершок[4]. Под полом было кое-как оборудовано хранилище для картошки, капусты (квашеной и кочанов) и морковки. Поэтому зимой в доме всегда было холодно. Печи топили два раза — утром и вечером. И все равно, по дому всегда ходили тепло одетые, в кофтах и свитерах. Даже когда через лет пять после войны сломали печи и установили угольный котел для водяного отопления, особо тепло зимой в доме не было.

Зимой бабушка клала меня спать с собой в свою железную кровать с провисшей панцирной сеткой. Спали мы на перине[5] и накрывались периной. Никогда больше в жизни не доводилось мне спать на перине или накрываться периной. Однажды я во сне свалился с этой довольно высокой кровати и сильно до крови рассек голову. Утром бабушка в шутку сказала, вот мол, и у тебя тяжелое ранение. Я это крепко запомнил и через пару дней пришел к ней с желтой тряпочкой попросил пришить мне на курточку. Получившие на фронте ранение имели право носить узенькие нашивки как знак особой доблести. Дядя Вова носил на пиджаке две нашивки: желтую — за тяжелое ранение и красную — за легкое.

Самое большое помещение в доме — «большая кухня», отделенная от «чистой» части дома капитальной стеной, в 43-ем году использовалась как сарай. Угол справа от входной двери был отгорожен сеткой до потолка. Там держали нескольких кур. Большую плиту не помню, чтобы топили. Рядом была установлена буржуйка, ее растапливали, если нужно было нагреть воду, вскипятить чайник, или приготовить что-нибудь быстро. Помню несколько раз мы с бабушкой пекли (или жарили?) на этой буржуйке драники.

От входной двери в чистую часть дома до стоявшего у противоположной стены пианино в столовой лежали во всю длину полосатые половики — дорожки, сплетенные из скрученных в веревочки отходов швейного производства. Справа от дорожки шла дощатая стена с тремя дверями в спальни дяди Жени, бабушкину и дяди Вовы с женой Клавдией. Слева была маленькая кухня и комнатка дяди Сережи.

Бабушка работала в школе учительницей начальных классов. Завтракали мы вместе, она уходила, оставляя меня на дядю Сережу. Это был Сергей Георгиевич Тихомиров (1895–1970) постоянный бабушкин жилец примерно с 1940 года или с начала войны. Он был ярцевский и очень дальний родственник бабушки. В детстве он перенес костный туберкулез и, вследствие неверного лечения, остался горбатым на всю жизнь. Работал он бухгалтером, но очень недолго. Я помню его уже живущим на мизерную инвалидскую пенсию. Он был очень мастеровитый и педантичный сверх всякой меры. К нему приходили со всей округи кто с остановившимися будильниками, кто с прохудившимися кастрюлями и чайниками, кто со сломавшимися брошками, сережками и затупившимися ножницами. Он все это мог привести в порядок, и главная проблема была, что он отказывался брать деньги за работу. Иногда брал еду или отрезы материи. Одежду он шил себе сам. Когда уже в 50-ых нашу южную половину Голицына электрифицировали, то внутреннюю проводку по всему дому и участку сделал именно он. Он со временем научил меня паять, чистить содержащие медь сплавы ягодами бузины и резать оконное стекло. Электропаяльника, даже, когда уже провели электричество, у него не было, а было несколько разного размера паяльных молотков — медных цилиндров, отфрезерованных с одного торца на клин и закрепленных на довольно длинной рукояти из толстой проволоки. Нагревал он паяльники на керосинке, устройстве для приготовления пищи. Керосинка состояла из плоского цилиндрического резервуара для керосина, с головкой для закрепления и перемещения двух плоских фитилей. Ширина фитилей была 8–10 см, толщина 3–4 мм. Над резервуаром и головкой для создания тяги устанавливался кожух из эмалированного или окрашенного стального листа, а наверху кожуха — конфорка для размещения кастрюли, чайника или сковороды. Внизу кожуха было маленькое слюдяное оконце, в которое было видно пламя над фитилями. Теперь керосинками часто называют керосиновые осветительные лампы, и это ужасно раздражает таких древних, как я, буквоедов. К старости дядя Сережа стал очень религиозен, истово соблюдал все посты, практически перестал есть и очень ослабел. Сестра, жившая в Москве, забрала его к себе, и умер он у нее, отказавшись ложиться в больницу. Похоронен он в Голицыно. Это случилось в начале 1960-х, я уже работал. Царствие ему небесное!

Обедали мы с бабушкой, и сразу после обеда она зажигала большую лампу, и мы садились проверять тетради. Это происходило в большой столовой — самой большой комнате бабушкиного дома. В ней стоял огромный дубовый стиля модерн обеденный стол на десять персон. Он был раздвижным, и тогда за ним могло уместиться человек шестнадцать. Еще в комнате стоял большой не очень складный буфет, тоже дубовый и модерн, книжный шкаф с застекленными створками, венские стулья[6] и пианино. Стол и буфет целы и поныне, книжный шкаф уехал вместе с почти всеми книгами со старшим бабушкиным сыном Владимиром под Загорск (ранее и ныне Сергиев Посад), в поселок Лоза. Пальма в роскошной фаянсовой вазе на высокой фаянсовой же подставке в форме двух переплетенных дельфинов в стиле модерн уехала с младшим сыном бабушки Евгением в его московскую квартиру. Пианино съел жук древоточец, но останки были удачно проданы. Пианино было ценным, клавиши бемолей были из настоящего черного дерева, а на белых клавишах были наклеены пластинки из натуральной слоновой кости, наконец, рама, на которую натягиваются струны была бронзовая, а не чугунная, так я запомнил.

Кроме отопления осенью и зимой была еще одна большая забота — освещение. Ничего кроме керосиновых ламп не использовалось. Были, конечно и стеариновые свечи, но пользовались ими редко, когда, например, нужно было спуститься в подпол.

Под потолком в большой комнате висела шикарная в стиле модерн латунная лампа. Она состояла из корпуса, в который вставлялась сама двадцати линейная лампа. К корпусу четырьмя полукруглыми плоскими рогами крепился пирамидальный четырехгранный матового стекла абажур, по нижней кромке украшенный бисерной бахромой. Лампа висела на четырех бронзовых цепях, перекинутых через маленькие блоки в подвесной коробке. Другие концы цепей крепились к латунному противовесу, заполненному свинцовой дробью. Поднимая противовес, можно было опустить лампу, а потянув противовес вниз, поднять ее.

Фитили и стекла для керосиновых ламп изготавливались стандартных размеров. Определяющим размером была ширина фитиля, которая измерялись, как и калибр огнестрельного оружия в линиях — десятых долях дюйма. Винтовка Мосина называлась трехлинейка, то есть внутренний диаметр ее ствола равен трем линиям или 7,62 мм. Фитиль в 20 линий, стало быть, имел ширину около 51 мм. Чтобы в дождь или снег можно было выйти на улицу, имелись два фонаря летучая мышь[7] с толстым почти цилиндрическим стеклом внутри проволочного каркаса, защищающего стекло от повреждений. Каркас имел проволочную дужку для переноски и подвешивания.

Наконец были еще коптилки — изобретение времен войны, самодельные или кустарные маленькие лампы со стеклом в форме ровного цилиндрика под самодельный круглый фитиль. Особый шик был — коптилка с резервуаром для керосина из гильзы крупнокалиберного пулемета или от авиационной пушки. Не помню, как продавался в это время керосин. Наверняка, нормировано, по каким-то талонам. Я-то стал ходить за керосином только уже после отмены карточек с лета 1948 г.

Электрические карманные фонари были жестяные с плоскими батареями. Фонари под круглые батарейки вроде теперешних размера «А» появились к концу войны — американские и, кажется, трофейные. Был у меня одно время советский сигнальный фонарь, на котором можно было менять цветные фильтры: красный, зеленый и прозрачный. Мировая была вещь. Теперь о чем-то очень хорошем говорят классный или крутой, лет 20 назад говорили клёвый, а тогда вот мировой.

Когда провели электричество, лампа отправилась в ссылку, на чердак. Противовес и сама лампа были утрачены, дробь использована по назначению, матовые стекла разбиты, стеклярусная бахрома пропала бесследно. Много лет спустя, уже доцентом, я эту лампу обнаружил и реставрировал. Однако, высоту подвеса теперь уже не получится отрегулировать.

Вся это роскошь была слегка потрепана, но вполне пригодна к использованию и выглядела импозантно. Этот интерьер был перемещен в дом № 5 по Виндавскому проспекту из дачи Мандельштама[8], которую дед, К.И. Радивилин, арендовал у государства до развода с бабушкой. Скорей всего, эта мебель и предметы обихода были выкуплены по остаточной цене. После того, как бабушка с семьей съехала, в доме №1 по Виндавскому проспекту никто не жил, а были последовательно начальная школа, поссовет, еще что-то, и только через несколько десятилетий — коммунальное жилье. Теперь оно, наверное, приватизировано, но, видно, несколькими хозяевами, участок около дома самый неухоженный в нашем квартале.

Но вернемся к проверке тетрадей. Моя часть работы состояла в том, чтобы взять из стопки тетрадей верхнюю, раскрыть на странице с последней оценкой и положить ее перед бабушкой. Когда новая оценка поставлена, взять у бабушки тетрадь, положить в стопку проверенных, а бабушке дать следующую для проверки. Каждый вечер нужно было проверить минимум две стопки примерно по 30 тетрадей — по письменному русскому и по арифметике. Во время войны классы уменьшились: многие уехали в эвакуацию, кого-то в семь лет вовсе не отправляли в школу в сентябре 1941, да и 1942 года.

Бабушка комментировала ошибки своих учеников, показывала их мне и с серьезным видом советовалась, какую отметку поставить. Так за этим занятием я выучился читать, считать и писать печатными буквами. Мне было в это время пять с небольшим лет.

Изредка в такие вечера мы писали, каждый свое, письма на фронт младшему сыну бабушки — Евгению. В ответ получали тоже отдельные письма — обыкновенное для бабушки и короткое печатными буквами для меня. Дядя Женя жаловался, что длинное письмо бабушке он пишет быстрее, чем короткое печатными буквами для меня. Не помню, чтобы мы писали моему отцу во Владивосток.

Год 1943 был уже не такой голодный, как предыдущий. Практически все уже вскопали огороды, и к зиме имели кое-какие запасы картошки, которая и была главным продуктом питания.

Служащим, а учителя — служащие, полагалось 400 грамм хлеба в день, детям до 12 лет — 200 грамм. Нет у кого спросить, как обстояло дело с моей карточкой. Прописала ли бабушка меня в свой дом и прикрепила карточки в Голицыно, или их отоваривала мама в Москве, теперь не узнать.

По карточкам отпускался и табак, а бабушка в эти годы курила. Курила она с гимназической молодости. Выйдя замуж, рожая и вскармливая пятерых детей, бросила. После развода опять закурила и несколько раз то бросала, то начинала курить. Во время войны курила много. Табак был регламентирован и служил средством обмена. На него можно было выменять продукты и вещи. Заводских папирос в это время я не помню (мода на сигареты пришла после войны, под явным западным, в основном, американским влиянием). Бабушка курила самокрутки с мундштуком или «козьи ножки». Самокрутка имела вид и размеры сигареты без фильтра. Требовалась сноровка насыпать на листок бумаги ровную дорожку табака свернуть аккуратный цилиндрик и, главное, склеить все это сооружение слюной, чтобы оно не развернулось и не расклеилось во время курения. Козья ножка получалась из скрученного длинного острого бумажного конуса, перегибаемого вблизи основания. Получалась такая пародия на китайскую трубку для курения опиума.

Специальной курительной, так называемой папиросной, бумаги не было, сворачивали самокрутки и козьи ножки чаще всего из газет, что, вообще-то, делало курение вдвойне вредным, так как тогдашние типографские краски содержали свинец. Табак бывал разный: табак курительный — более качественный, но в средней полосе не культивируемый и махорка. Ее научное название — табак деревенский, гораздо сильнее раздражающий дыхательные пути человека, но выживающий и в умеренном климате. Бабушка курила оба сорта.

Специальным постановлением правительства разрешалось подмешивать в ржаную муку до 20% ячменя и других злаков и до 15% картофеля. Помню эти белые чуть в зелень картофельные включения в ломтях хлеба, так вкусно пахнувшего, что и сейчас, пока я набирал эту фразу, слюнки потекли. Пекли хлеб и там же выдавали его по карточкам в сельповской пекарне, находившейся на перекрестке Виндавского проспекта и Петровского шоссе, где теперь площадка с пластмассово-стеклянными павильонами. От бабушкина дома метров 250. Это было барачного вида деревянное здание, в котором размещался сельповский склад, пекарня и было помещеньице с прилавком, на котором стояли весы с двумя чашами, больше похожими на сковородки без ручек, набор гирь и гирек, и лежал широченный нож для резки хлеба. На стене за прилавком одна над другой были устроены полки, на которых торцом к прилавку лежали буханки ржаного хлеба. Пшеничного, в просторечии белого хлеба в этот год я вообще не помню.

На завтрак или на перекус бабушка иногда давала мне кусок хлеба, на котором лежал пластик застывшего картофельного пюре. Это называлось бутерброд с сыром. В качестве лакомства изредка я получал такой же кусок ржаного хлеба с воткнутыми в него малюсенькими кусочками колотого сахара, это называлась пирожное.

У пекарни была и конюшня для сельповской лошади. Не помню какая лошадь была во время войны, но вскоре после Победы много лет подряд это был мерин Орлик, которого конюх Нюра, крепкая неопределенного возраста женщина с мужеподобным лицом (интересно, как образовать феминитив от слова конюх — конюхиня, конюхисса, конюхесса?) летом часто приводила его в конец нашего Виндавского проспекта на вечер попастись на берегу пруда и вдоль канав. Так приятно было вынести стреноженному Орлику ломоть хлеба, который он очень бережно бархатными губами брал из рук. Конь, за все долгие годы (пару Орликов помнит даже мой сын, родившийся в 1970 году), пока Нюра приводила его попастись на берег пруда в начало нашего Виндавского проспекта, несколько раз сменился, но неизменно носил имя своего предшественника — Орлик.

Помню еще одно легендарное животное — ничейного пса Тузика, единственную собаку пережившую голодные 42 и 43 годы. Это был высоко профессиональный нищий. Здоровенный беспородый серый с чернотой по хребту головастый кобель, наверняка имевший в родословной немецкую овчарку в каком-то отдаленном колене, но уши торчком у него не стояли, висели, сложившись пополам, как у беспородного. Каждый день он обходил все места, где могло перепасть хоть что-нибудь съедобное. Садился с выражением на морде: «Пожалейте сироту казанскую» и смирно сидел, укоризненно глядя на людей, пока не получал, наконец, хоть что-нибудь. Сверхъестественным чутьем он определял на расстоянии, кто из людей представляет для него опасность, и бесследно исчезал, чтобы возникнуть в другом месте, где опять, смирно сидя, всем своим видом выражая одновременно просьбу и надежду. И это работало. Более всех подкармливала его тетя Зоя, учительница истории в голицынской в те поры «железнодорожной» школе Зоя Семеновна Макарова, вышедшая перед самой войной замуж за Виктора Викторовича Коршунова, сына соседей Виктора Никитича и Натальи Васильевны из дачи напротив бабушкиной.

Время от времени мы ездили в Москву. Пригородный поезд, влекомый паровозом серии С, шел от Голицына до Белорусского вокзала больше полутора часов. Через поля по обе стороны от железнодорожного полотна были вырыты противотанковые рвы. Параллельно рвам шли полосы заграждений из противотанковых ежей — конструкций, сваренных из трех примерно двухметровых отрезков стального проката, часто рельсов. После Филей проплывал в вагонном окне Западный речной порт, с похожими на гигантских жирафов портальными кранами. Мы с бабушкой подробно обсуждали мелькавшие за окном виды: и штабели разноцветных кирпичей в Одинцово, и похожее на замок здание школы в Жаворонках, и все, что привлекало внимание. В Филях, всегда обсуждался военный совет в сентябре 1812 года и авангардистские ломаные буквы ФИЛИ на фасаде конструктивистского здания вокзала.

Помню, мы ехали вчетвером — бабушка, я и младшая бабушкина дочь тетка Таня с младенцем Бориской, как все его звали. Я, воодушевленно рассказывая о военном совете, повторил жест М.И. Кутузова известный мне по открытке со знаменитой картиной «Военный совет в Филях» Алексея Даниловича Кившенко (1851–1895). И как раз, когда я громко хлопнул по узенькому подоконнику вагонного окна, Бориска обделался с еще более громким шумом к моему конфузу и общему смеху.

У вокзала мы садились на трамвай №13 и еще около часа ехали до дома. Тут тоже были примечательные места, например, обязательно нужно было в очередной раз рассмотреть мозаику (майолику?) с лебедями над дверями стиля модерн Краснопресненских бань. Когда через пятьдесят с лишним лет в 1994 году снайпер застрелил Отари Квантаришвили на выходе из Краснопресненских бань, я живо представил себе, как это произошло у высоких фигурных дверей, под этими лебедями. Не знал я, что к этому времени старые бани уже снесли при реконструкции Пресни перед Олимпиадой 1980 года, а новые бани построили неподалеку, у станции метро Улица 1905 года.

Трамвай ходил по Большой Пироговской улице и останавливался у Малого Саввинского переулка, довольно близко от дома. Но случалось, что я засыпал в трамвае, и бабушка тащила меня на руках, а за спиной у нее обычно был солдатский сидор (военного образца вещмешок) с картошкой, морковкой, свеклой и всем, что к этому времени на огороде поспело.

Так удачно сложилось, что мы с бабушкой были в Москве 5 августа 1943 года — в день первого с начала войны салюта. Спросил у Алисы, говорит, это был четверг. Салют ознаменовал освобождение городов Орла и Белгорода. Всего было дано 12 залпов из 124 орудий с интервалом 30 секунд. Радость была всеобщей, масса народу на улицах. Мы вышли на перекресток Большого Саввинского и Погодинки. Там до войны был дом, в нем в 1812 году квартировал «железный маршал» Николя Луи Даву (Louis Nicolas d’Avout, 1770–1823). Этот дом и еще один побольше рядом разбомбили немцы в 1941 году, поэтому можно было видеть большой кусок неба.

Вообще в те годы в Москве было гораздо больше неба для пешеходов, можно было его видеть, не слишком задирая голову. «Где много неба мне, там я бродить готов…»[9]. И этот купол темного августовского неба был прорезан лучами десятков прожекторов, которые после каждого залпа некоторое время беспорядочно двигались, а потом опять застывали вертикальными полосами, узкими у горизонта и слегка расширяющимися к зениту.

Три лета подряд 1944, 45 и 46 годов бабушка «прикрепляла» меня на одну смену к детским площадкам. Что-то вроде городского пионерского лагеря, только для младшеклассников. Поэтому там не было горнов, барабанов, линеек и т.д., и т.п. Зато было трехразовое питание — завтрак, обед и полдник.

Первая такая площадка размещалась в так называемой Платовской школе, названной так по имени первого владельца дома Василия Ильича Платова. Лишившись в середине 1920-х фабрики в соседней с Голицыным деревне Шарапово, он перевел часть рабочих в Голицыно и основал артель «Точное время», полукустарно производившую настенные часы — «ходики и с боем всевозможных размеров, как в футлярах, так и обыкновенные.» <пунктуация оригинала, А.Л.>. В рекламе 1930 года утверждается: производство существует 130 лет.

В конце двадцатых, после раскулачивания и реквизиции производственных зданий и собственно дома Платова производство часов в Голицыно вскоре после 1930 года прекратилось. Платов жил после этого в Москве, на Украине, в Иванове и опять в Москве, где и умер в 1953 г. Реквизированный дом на Виндавском приспособили под начальную школу.

Как раз в это время население Голицына быстро увеличивалось. Застроили «Пёнышки» — вырубки на вновь осваиваемом пространстве за Кобяковским проспектом (ныне проспект Мира), почти до будущей трассы Москва-Минск. В Голицыно действовала «железнодорожная» десятилетка. А эта начальная школа была, кажется, министерства просвещения. Большое деревянное двухэтажное строение с просторным двором находится на углу Виндавского и Коммунистического проспектов (до революции они назывались Евдокиенский и Голицынский) по диагонали от бывшей почты. Здание пока прилично сохранилось, но постепенно разрушается, и как-то потерялось на фоне кирпичного здания аптеки. Почта тоже уцелела и в ней теперь детский досуговый центр.

Из этого двора нас, построив парами, водили по переезду через железнодорожные пути в рабочую столовую кормить. Первый раз меня отвела на площадку тетка Таня, к тому времени дипломированный врач (опять проблема с феминитивом — врачиха, врачиня, врушка?!), а вернулся домой я уже сам, благо это совсем рядом. В это или в следующее лето на этом как раз переезде однажды ей пришлось останавливать кровотечение парню сильно порезанному в драке с поножовщиной. И какой-то гад «попятил», как говорил один литературный персонаж, ее сумку. Теперь этого переезда нет, нужно подниматься на пешеходный мост через пути. Две половины Голицына северная и южная (наша) обособились.

На расспросы, как там на площадке, я доложил, что на обед будут давать первое, второе, третье и учтите. Потребовалось объяснение, что такое учтите. Я отвечал, что не знаю, сегодня не было. Но сказали: «Будем давать первое, второе, третье, и учтите, хлеб домой не носить!».

Чем нас занимали на этих площадках помню плохо. Самое запомнившееся — толокно. Такая жидкость белого цвета, сладковатая вроде очень жидкого киселя. Если верить Wikipedia, толокно — это толчёная в ступе (традиционно) или смолотая на мельнице мука, изготовленная из предварительно пропаренных, высушенных, слегка обжаренных и очищенных зёрен злаков. У русских, белорусов, шведов и латышей для приготовления толокна обычно используют овёс или ячмень. У финнов, эстонцев и тюркских народов также может использоваться ячмень. Не знаю по русским, шведским или эстонским рецептам нам готовили эту еду, из овса или ячменя, но мне этот напиток (его давали в стаканах, а на одну из смен надо было приходить со своей кружкой) категорически не нравился.

На третье, кажется, лето площадка была в здании вновь открытого детского сада на Петровском шоссе. Дом большущий и тоже из цубербиллеровских бетонных камней. Кому он принадлежал в лучшие времена мне не известно. Здание цело и сейчас, там долго размещалась после детского сада ГАИ.

А тогда его только что отремонтировали пленные немцы. Стены и потолки были заново отштукатурены и расписаны цветами, диковинными растениями и птицами. Площадка уже открылась, но, как водится, не все успели доделать, и человек десять пленных приводили по утрам из небольшого лагеря в деревне Сидоровское. Перед самой войной там был небольшой лагпункт для зеков, строивших здания ДЭУ[10] автотрассы Москва-Минск. Потом, по слухам, после разгрома немцев под Сталинградом там некоторое время содержался фельдмаршал Паулюс.

В этот раз мы ходили на площадку вдвоем с двоюродной сестрой Лидией, на два года меня младшей. Она всю войну пробыла у другой бабушки в деревне Горы в Озерском районе Московской области. Вернувшись после первого дня на площадке, она с порога громко возвестила: «Бабушка, я немцев видела! Они совсем-совсем, как люди!»

ДЕТСКИЙ САД

Москва. Сентябрь 1944 — Май 1945

Чтобы приготовить к школе и, как теперь говорят, социализировать, осенью 1944 года отдали меня в детский сад в Москве. Располагался он на первом этаже дома 4/19 по 2-ому переулку Тружеников в ближайшем соседстве со знаменитой конструктивистской постройкой — клубом завода «Каучук» (архитектор — всемирно известный К.С. Мельников, постройка 1927–1929 г.). Детский сад размещался в одном из конструктивистских жилых домов рабочего поселка «Погодинская», постройки тридцатых годов. Конструктивистский квартал из шести домов когда-то составлял с клубом единый ансамбль. В 2016 году четыре дома из шести были снесены. Попал ли под снос дом моего детского сада, не знаю. Знаменитый клуб медленно разрушается.

От дома до детского сада было минут десять ходьбы для взрослого, а маленькому человечку приходилось почти бежать, чтобы уложиться в этот норматив. А ведь прямо в большом дворе нашего дома 16 по Большому Саввинскому переулку, окна в окна, был детский сад, размещавшийся в бывшем особняке А.О. Гюбнера. У этого детского комбината были еще и ясли. Все это размещалось за общей оградой на огромном участке, отрезанном от «Летнего сада», устроенного Гюбнером для своих рабочих еще до революции. Но туда меня взять не могли, к сожалению, детский сад был ведомственным, для детей работников фабрики им. Я.М. Свердлова.

Отводила в сад меня мама, и к весне 1945 мы выработали особый способ быстро преодолевать это расстояние. Я обеими руками обнимал ее за талию и прижимался головой к ее бедру, а она подхватывала меня правой рукой за подмышку. Я вроде бы и сам шел, но и она вроде бы меня волокла. Так получалось быстрее и веселее.

Первое впечатление от детского сада было кошмарным. Мама привела меня в сад почему-то к обеду. Она сдала меня с рук на руки воспитательнице, поцеловала и ушла. Меня раздели, показали мой шкафчик для верхней одежды с картинкой, которую я должен был запомнить, и повели в столовую. Дети за низенькими столами ели свекольный борщ, и специфический запах вареной свеклы чувствовался уже у дверей. В ту самую секунду, как меня ввели в комнату, одну из девочек внезапно вырвало. Впечатление было таким ярким, что несколько десятилетий я не ел ни борща, ни винегрета — ничего с вареной свеклой. Только жене посредством свеклы, тертой с чесноком, грецкими орехами, черносливом, уксусом и ласковыми увещеваниями, удалось примирить меня с ни в чем не повинным овощем.

Детский сад занимал большую часть первого этажа, но участка для «прогулок» у нас не было. Изредка выводили нас на «Девичку», сквер на незастроенном остатке от Девичьего поля[11]. Не было и спален, в «мертвый час» в игровой комнате устанавливали «койки»[12], на которых мы должны были спать. Теперь это слово применяется к любой мебели, предназначенной для сна. У нас же были настоящие деревянные койки со складным парусиновым местом для лежания. В обоих торцах у них были шарнирно соединенные в середине деревянные бруски, которые скреплялись продольными рейками в две рамки. На верхние рейки крепился брезент. В разложенном состоянии бруски образовывали козлы в форме буквы Х, натягивая брезент, на который и стелилась постель. В сложенном виде такое устройство занимало совсем мало места. Недостатком было отсутствие спинок — подушки то и дело оказывались на полу.

Каждый день после обеда койки расставлялись в игровой комнате и застилались постели, а после «мертвого часа» убирались, до следующего дня. Я не был приучен спать после обеда и в саду не спал, а мечтал.

С моей койки был хорошо виден большущий настенный календарь. Цветная картинка на нем изображала группу из шестнадцати обоего пола детей в национальных костюмах народов союзных республик. Больше всего мне нравился грузин в белой черкесске с газырями и папахе. Я смотрел на него и воображал себя таким, как он, точнее, воображал себя им. Тем более, что несколько зимних месяцев нас готовили к выступлению в госпитале перед ранеными бойцами. В программе было несколько номеров. Помню, что мы все вместе исполняли мелодию какой-то народной песни, кажется, это была «Во поле березонька стояла…». Каждому из нас выдали по треугольнику или гудку. Эти инструменты могли издавать только одну определенную ноту. Если в нужном порядке ударять металлическим стерженьком по нужным треугольникам и дуть в нужные гудки, то можно исполнить несложную мелодию. Еще мы что-то пели хором, но главным номером был казацкий танец.

Это был фантастический сплав (теперь сказали бы фьюжн) кавказских и казацких плясок. Основной мотив был лезгинка — «Укусила мушка собачку за больное место, за…», ну и так далее. Воспитательницы нарисовали нам усы карандашом для подведения бровей и вручили картонные сабли. Я освоил тогда несколько коленец, которые практиковал потом несколько лет к удовольствию родственников и знакомых. И при практически абсолютном, нет не слухе, а именно отсутствии музыкального слуха, полюбил и по сию пору люблю движение под музыку — танцы.

Весной 1945 года за пару месяцев до Победы, построили нас парами и отвели на Клиническую улицу в огромное серое с колоннами дореволюционное здание Акушерско-гинекологической клиники Первого медицинского института, перестроенное в 1937–1939. Теперь она называется улицей Еланского, по имени знаменитого военного хирурга, заведовавшего уже после войны кафедрой хирургии, размещавшейся в этом здании. Мы выступили в нескольких больших уставленных больничными железными кроватями палатах. К концу концерта почти все сабли согнулись у самого эфеса, что не уменьшило ни нашего энтузиазма, ни умиленного восторга увечных солдатиков.

Однажды зимой (не помню, перед Новым годом или 23 февраля) нам сказали, что назавтра будет сбор подарков для посылки на фронт. Предполагалось, что это будут носки, перчатки, варежки ручной вязки, носовые платки с вышитыми пожеланиями, может быть, конфеты, чай — разное. По обыкновению, это было сказано накануне сбора. Дома ничего подходящего не нашлось, и мама решила пожертвовать для такого благородного дела, полученную по ордеру бутылку водки. На следующее утро мы заторопились, и оба забыли об этой бутылке. Как всегда, мама довела меня до угла дома, в котором помещался сад, попрощалась со мной и побежала на трамвай. Я же подошел к двери и вспомнил, что надо было принести подарок. Страшно расстроился, развернулся и пошел домой. В квартире из многочисленных жильцов всегда кто-нибудь обязательно да был. Ключ от нашей комнаты мне еще не давали, я весь день провел у Насти «рыжей», она и обедом меня накормила. Вечером мама приехала за мной, попросила вывести Андрейку (так она меня называла, никогда — Андрюша, или Андрюшенька, как покойная жена) и, услышав в ответ: «А он сегодня не приходил», едва не лишилась чувств.

Примчалась домой и, увидев сына живым и здоровым, не имела сил не то что побить, но даже поругать меня.

В эти детсадовские московские месяцы установилось у нас с мамой обыкновение: перед сном она садилась рядом с моей кроватью и при погашенном свете мне пела. У нее не было особого голоса, но слух был много лучше среднего, мне ее пение страшно нравилось. Пела она «Выхожу один я на дорогу…»[13], «Лучинушку»[14], «Звезды мои звездочки»[15], «Мой костер в тумане светит»[16]. Пела она, очевидно, с цензурными изъятиями, и «Когда море горит бирюзой…». Такая дворовая песня, об авторах ничего не нашел. Во всяком случае, о том, что «наутро матросы нашли…» вместе с забытой трубкой, я узнал лет через семьдесят с гаком, когда собирал материалы для маминой биографии. Странно, но она не пела ничего тогдашнего современного — вроде «Синего платочка» или «Темной ночи», только репертуар начала тогдашнего и конца предыдущего века. Я обычно расчувствовался и засыпал с мокрыми от слез щеками.

А вот бабушка мне не пела. Маленьким я засыпал под рассказы о ее детстве, детстве ее детей, о животных, всегда живших радом с людьми ее большого семейства. Профессия требовала от нее знания наизусть массу русских стихов, которые она ежедневно выслушивала от своих учеников. До сих пор помню, как некрасовская «Несжатая полоса» заставляла меня хлюпать носом в попытках удержать слезы. Должен признаться, у меня долго, до шестого, похоже, класса были «глаза на мокром месте», так это она называла.

В апреле 1945 года умер президент США Франклин Делано Рузвельт (1882–1945). На доме, в котором размещался детский сад, вывесили траурные флаги. Точно такие же, красные с привязанными черными лентами, какие вывешивались каждый год 22 января, в День памяти В.И. Ленина и расстрела рабочих на Дворцовой площади Санкт-Петербурга 9 января (по старому стилю) 1905 года, ну или если умирал какой-нибудь очень большой начальник, например, дедушка М.И. Калинин (1875–1946). Он был всего на четыре года старше И.В. Сталина, но того никто никогда помыслить не мог назвать дедушкой. Вот В.И. Ленин был дедушка уже за несколько лет до своей смерти в неполные 54 года. У него и в молодости партийная кличка была Старик.

Конечно, главным событием этого года была капитуляция Германии — Победа. Девятое мая было объявлено нерабочим днем и утром мы с мамой сходили к ее подруге еще по институту, Лидии Шинковой, благо, жила она недалеко от моей будущей школы в одном из Вражских переулков.

Вражские Первый и Второй не потому, что там жили чьи-то враги, а от слова вражек — небольшой овраг. В старину они назывались Большим и Малым Вражскими. Овраг назывался Пометный, туда свозили навоз из государевых конюшен, которые были неподалеку в Новоконюшенном переулке. Когда конюшни упразднили, овраг стали называть Чистым вражком. После постройки Крестовоздвиженского собора (1701–1708) пересекающий Вражские переулки проезд стали называть Большим Воздвиженским переулком, а перпендикулярный к нему — Малым Воздвиженским. Моя школа и собор стоят рядом — дома №12 и №8 по 1-му Переулку Тружеников, как он называется с 1936 г.

Помню, навстречу нам в Первом переулке Тружеников попался целый народный хор из двух десятков женщин в нарядных народных костюмах, наверное, с фабрики им. Тельмана, хмельных не то от радости, не то от «зелена вина», не то от того и другого вместе. Вечером мама ушла еще с кем-то из временных постояльцев нашей квартиры на Красную площадь. Я же смотрел салют с крыши нашего дома, где оказался в первый и последний раз в жизни, в компании мальчишек из трех квартир нашего дома (в четвертой квартире жила пожилая бездетная чета Абросимовых, оставшаяся на Свердловке еще от дореволюционных Гюбнеровских времен).

Это был «праздник праздников, торжество из торжеств», всем праздникам праздник. Тридцать залпов из 1000 орудий и фейерверк, и десятки прожекторов.

Вернувшись в Москву после лета к началу первого моего школьного года, обнаружил я, что нижние перекладины железной пожарной лестницы забраны досками, так что забраться на крышу стало затруднительно, мне это больше так и не довелось ни разу.

Я набираю эти строки за три недели до военного парада в честь 75-летия знаменитого парада в день Троицы 24 июня 1945[17] года посреди всемирной кроновирусной пандемии, самой большой по числу заболевших после «испанки» 1918–1919 гг., правда и не такой губительной как она. В этот день 75 лет тому назад я, разумеется, был в Голицыно. О телевидении я тогда и не слышал, был, конечно, репортаж по радио. Но вскоре по возвращении мы всем двором смотрели документальный, к сожалению, черно-белый фильм о параде. Его показывали в «пожарке», гражданской пожарной части, существовавшей при фабрике им. Я.М. Свердлова. У них было что-то вроде красного уголка в углу нашего огромного бессистемного двора.

Это было знаменательное зрелище. Два маршала на роскошных лошадях, повержение немецких знамен к подножию мавзолея, на котором стоит в окружении соратников генералиссимус Советского Союза. Люкс!

Долгие годы у меня было купленное тогда же в газетном киоске большое черно-белое фото маршала Георгия Константиновича Жукова (1896–1974), трижды (впоследствии четырежды) Героя Советского Союза на его белоснежном Кумире. Не знаю, куда делось. А Константин Ксаверьевич Рокоссовский (1896–1968), единственный в мире маршал армий двух стран[18], дважды Герой Советского Союза на караковом[19] жеребце — картина!

На лето перед школой меня отправили к бабушке в Голицыно. В это лето помню несколько поездок в Звенигород в районное почтовое отделение за посылками из Германии от дяди Жени. Возил нас туда бабушкин жилец азербайджанец Муса. Молодой парень возил какого-то тылового начальника на американском виллисе, настоящем армейском автомобиле со сложенным брезентовым верхом. Я был счастлив, а бабушка слегка завидовала своей старшей сестре Анне, у которой сын Николай тоже был в войсках в Германии и тоже присылал посылки. Но он был офицер, кажется лейтенант, и ему разрешались посылки большего веса, чем дяде Жене, который был, как кто-то научил меня говорить, «почти генерал, помковзвода!». На самом-то деле он демобилизовался в звании старший сержант.

Вообще этим летом было много всего американского, то Муса, то тетка Татьяна привозили тушенку, колбасный фарш — паштет, яичный порошок, сгущенку. Почти все консервы аккуратно открывались припаянным ключиком, на который накручивалась ленточка жести, надрезанной в стенке или крышке банки.

Несколько раз кто-то приносил упаковки американского армейского солдатского суточного рациона. В большой коробке из вощеного тонкого картона лежали три коробки поменьше — завтрак, обед, ужин. В них лежали такие же консервные баночки с ключиками, только очень маленькие. Некоторые нужно было подогревать на «сухом спирте»[20], другие с кофе или какао предназначались для разбавления кипятком. Там же лежали галеты (тогда я и узнал это слово). Это было так не похоже на то, с чем приходилось повседневно иметь дело. В магазинах обычно сыпучие продукты: крупу, вермишель и сахарный песок продавали в лучшем случае в бумажных конических кульках, свернутых из толстенной оберточной бумаги, а то и из газеты. Если покупалось относительно большое количество, то нужно было приходить со своим мешочком, или с наволочкой.

В эту зиму перед поступлением в школу я впервые оказался в контакте с ребятами постарше. До этого я общался только со взрослыми или ровесниками. А для маленького человечка очень важно общение с кем-то постарше, но не на много. С тем, кто лучше ориентируется в мире взрослых, но сам не взрослый, а почти такой, как ты сам. В квартире № 48 дома 16, строение 79 по Большому Саввинскому переулку, подробное описание которой есть в упомянутой в предисловии книге, я оказался одним из пяти мальчишек разного возраста.

Старшим был Юра Яковлев, он был лет на шесть-семь старше меня, учился не в школе, а в ЖУ — железнодорожном училище, которое помещалось тоже в Большом Саввинском, и наверняка существовало еще до революции, таким красивым был этот дом. От обычных ремесленных училищ системы трудовых резервов железнодорожные отличались чуть лучшим качеством формы, лучшим питанием и буквами на пряжке ремня. Его старший брат Виктор, по-видимому, пока еще доматывал срок в заключении.

Следующим по возрасту был Евгений Апраксин. Этот был старше меня лет на пять. Он учился в школе, изредка его просили забрать меня из детского сада и привести домой. Он занимался в клубе Свердловки в «струнном». Это означало, что занимается в оркестре народных инструментов. Там можно было еще заниматься в «духовом», то есть оркестре духовых инструментов и в хоре. Его старший брат Борис был уже женат и жил в семье жены.

Чуть моложе, но все же старше меня был Алик Баконин. Не знаю его полного имени — Олег, Александр? Он очень скоро попал в колонию малолетних преступников, его помню, когда он вышел через несколько лет и очень скоро опять сел уже по-взрослому за кражу со Свердловки нескольких «штук» ткани, переброшенных через фабричный забор.

Еще моложе, едва ли не моим ровесником, был Николай Баконин. Родители Баконины были совершенные алкоголики. Глава семьи тоже Николай был раньше офицером НКВД[21], служил на Лубянке[22]. Моему отцу Баконин-старший рассказывал, что он лично допрашивал и пытал наркома внешней торговли А.П. Розенгольца (1889–1938). В конце войны Баконина комиссовали, чем он занимался, не знаю, может быть, у него была пенсия. Его жена Анна (Нюра, а чаще Нюрка) тоже страшно пила, крала вещи у соседей. Время от времени она работала уборщицей. Надо же было иметь право на получение карточек. Однажды украла она наши продуктовые карточки.

Такая компания была мне внове и очень интересна. Тут-то я и получил начальные сведения об анатомических, физиологических и даже этических аспектах половой жизни людей обоего пола. Часть этих сведений была, как выяснилось впоследствии, вполне фантастической. Не берусь здесь изложить тогда мной усвоенное, хотя кое-что помню. Кому это интересно, читайте лучше Л.Я. Улицкую (она только на пять лет моложе меня) и В.Г. Сорокина (у него есть отличный маленький рассказ на эту тему, он много меня моложе, но возраст тут не причем).

Этой шумной компанией носились мы по анфиладе, состоявшей из просторной прихожей с окном, большущего холла и закутка перед кухней, ванной и туалетом (у нас в квартире это помещение называлось уборной, я и сейчас так говорю, хоть это старомодно). Мы играли там и в футбол, и в прятки, и в жмурки. Пару лет мы увлеченно там «чеканили»[23], как вся Москва мужского пола от пяти до пятнадцати лет.

(продолжение)

Примечания

[1] Константин Кириллович Шестаков (1883–1953), художник-пейзажист, участник двух последних предреволюционных выставок «Товарищества передвижных выставок», ученик А.Н. Шильдера. Переехал в Голицыно из Ярцева в 1924 (?) году. Несколько лет жил в арендуемом доме, затем приобрел участок по адресу Виндавский проспект, 3 — один из двух, которые вместе составляли участок дачи Мандельштам, Виндавский проспект, 1. На первоначальном плане поселка «Голицынский городок» и на рекламной открытке того времени оба участка обозначены как дача Быковского. Соседний участок — Виндавский проспект, 5 принадлежал О.В. Нечаевой. В семье Шестаковых было шесть детей, которые с пятью детьми О.В. Нечаевой составляли дружную разновозрастную интеллигентную компанию.

[2] Анна Васильевна Шестакова (урожденная Нечаева, 1885–1970), старшая сестра О.В. Нечаевой.

[3] Из поэмы Н.А. Некрасова «Саша» (1854–1855).

[4] Вершок — старорусская единица измерения длины, первоначально равнялась длине верхней части (двух фаланг) указательного пальца. термин вершок уменьшительная форма от слова верх в смысле «верхняя оконечность чего-либо, вершина, верхушка». 1 вершок = 4,445 см.

[5] Перина — часть постели в форме плоского мешка, набитого пером или птичьим пухом. Известна с античных времен. Может служить как матрацем или наматрацником, так и одеялом. По современным представлениям не гигиенична и ортопедически вредна.

[6] Венская мебель — выдающийся пример промышленного дизайна, легкая и прочная мебель из гнутых буковых заготовок. Изобретение австрийского фабриканта М. Тонета. Стала широко известна после награждения медалью на Всемирных выставках в Лондоне (1851) и Париже (1878). К 1930 г. только венских стульев было произведено более 50 миллионов.

[7] Летучая мышь — керосиновая лампа в ветрозащищенном исполнении, снабжена проволочной защитой стекла и ручкой для переноски и подвешивания. Известна со второй половины XIX в. Название получила от немецкой фирмы, наладившей производство таких ламп Fledermaus, что в переводе означает «летучая мышь».

[8] 8 Дом №1 по Виндавскому (первоначально Евдокиинскому) проспекту. Вот что пишет Мария Лобанова https://vk.com/oldgolicyno. 28.02.2020: «На берегу реки Вязёмки, неким господином Быковским, был возведен в 1909 году большой одноэтажный дом. Фамилию хозяина и приблизительную дату постройки мы узнаем из рекламных открыток «Голицынского городка». Северо-восточная часть дома смотрела на реку, на лес за рекой и лодочную станцию. Дом был окружен вековыми деревьями. И вся эта красота в пяти минутах от станции. Дом был большим, со множеством входов и веранд, с небольшими жилыми мансардами — классическая дача московской интеллигенции. Участок был гигантский и тянулся вплоть до современного владения № 7 по Виндавскому проспекту. Его границы были отмечены забором с массивными бетонными столбами. <На самом деле столбы не такие уж массивные. Они представляют собой короба из железобетона толщиной не более четырех сантиметров. В верхней части каждого столба были помещены майоликовые изразцы, остатки которых я в детстве застал. А.Л.>

Часть старинного забора дошла и до наших дней.

Господин Быковский владел этим домом совсем непродолжительное время. Уже через 4 года, в 1913 году, из писем управляющего имением Лепиня к князю Голицыну известно, что летом на бывшей даче Быковского произошел небольшой пожар и сгорела крыша.

Сколько пустовала дача мы не знаем, но новый хозяин у дома появился. В любом случае, ему, как и Быковскому, недолго пришлось наслаждаться тишиной загородной жизни. Грянул 1917 год, и все в стране перевернулось. После Революции пролетарии вели как умели лихорадочный пересчет всего буржуазного имущества, доставшегося им в наследство, и благодаря этому сохранились кое-какие сведения и про этот дом.

По переписям 1917 года хозяином дома был тридцатилетний Лев Максимович Мандельштам (умер в 1922 г.). На Новодевичьем кладбище есть захоронение присяжного поверенного Льва Максимовича, сына московского купца и юриста Максима Борисовича Мандельштама (1855–1914). Но жил он не один, а с подселенной к нему четой рабочих Обуховых — Феклой Егоровной и Павлом Алексеевичем с детишками. Ведь негоже такой большой дом занимать одному, когда столько советских людей нуждаются в крыше над головой. В 1921 дом изъяли в пользу государства, как это тогда называли «муниципализировали», но с правом прежнего хозяина в нем проживать. А в 1922 году дачу занял Радивилин Константин Ильич с девятью едоками, а при фамилии Мандельштам появилась приставка бывшей, как в далеком 1913 году напротив фамилии Быковского».

Дом принадлежал, по словам бабушки, управляющему «Голицынским городком» Мандельштаму. Кто приобрел дом Максим Борисович или Лев Максимович не выяснено. Это был один из первых домов, построенных из пустотелых шлакобетонных блоков, производившихся в Голицыно на заводе инженера А.А. Цубербиллера. В Голицыно было несколько таких домов: гимназия (старое здание школы №1), почта, дом самого Цубербиллера, двухэтажный дом № 2 по Крестьянскому проспекту (дом Граве), дом на Петровском шоссе (в нем в разное время был детский сад, ГАИ)

[9] О.Э. Мандельштам, «Не сравнивай: живущий несравним…», 1937.

[10] Дорожно-эксплуатационное управление автотрассы Москва — Минск — Брест.

[11] Девичье поле — историческая местность в Москве в излучине Москвы-реки в нынешнем районе Хамовники. Девичье Поле вытянулось длинной полосой от Садового кольца до Новодевичьего монастыря. Его границами можно условно считать Погодинскую улицу на западе и Малую Пироговскую на востоке. Почти по оси бывшего поля проходит Большая Пироговская улица. До 1924 года эти улицы назывались соответственно Малая и Большая Царицынские.

В XV–XVI вв. там располагался митрополичий Саввинский монастырь, который считался пещерным (то есть, обладал подземными помещениями). В XVIII веке по названию сложившейся здесь Саввинской слободы возникли названия современных Саввинской набережной, Большого и Малого Саввинского переулков. На Девичьем поле второе ополчение под командованием Минина и Пожарского в августе 1612 года разбило польско-литовское войско гетмана Ходкевича.

В 1885 году в районе Девичьего поля город выделил участок площадью 18 гектаров для строительства новых университетских клиник медицинского факультета Московского университета. К 1897 году Клинический городок был полностью построен и оснащён.

Сквер Девичьего поля — небольшой парк, имеющий в плане форму треугольника, расположен недалеко от Зубовской площади Садового кольца между Большой Пироговской улицей, улицей Еланского, улицей Плющиха и проездом Девичьего Поля. В мое и мамино время там был маленький стадион «Красное знамя», на котором зимой заливали каток. В сквере стоял один очень хороший, работы скульптора С.Д. Меркурова, памятник Л.Н. Толстому, его московский дом совсем рядом. Теперь этот памятник перенесли к дому-музею и поставили другой помонументальнее, побогаче. Постепенно добавили памятник педиатру Н.Ф. Филатову (1847–1902), рядом клиника детских болезней; памятник М.В. Фрунзе (1885–1925), рядом Военная академия его имени и памятник Погибшим летчикам дальней авиации, недалеко на Большой Пироговской был, а может быть, и есть, главный штаб ВВС.

[12] Теперь такие складные кровати совершенно исчезли. Ни Яндекс, ни Google-картинки не показывают их ни на слово койка, ни на слово раскладушка.

[13] Стихотворение Михаила Юрьевича Лермонтова (1814–1841), обычно поется на музыку Елизаветы Сергеевны Шашиной (1805–1903).

[14] Так обычно называют песню «То не ветер ветку клонит…» на слова Семена Николаевича Стромилова (1810 — после 1862), музыка Александра Егоровича Варламова (1801–1848).

[15] Песня представляет собой переделку стихотворения Ивана Саввича Никитина (1824 — 1861) «У зари, у зореньки много ясных звезд…», автора музыки установить не удалось.

[16] Текст — стихотворение «Песня цыганки» Якова Петровича Полонского (1819–1898), музыка Якова Повалия, иногда приписывается Ф.К. Садовскому.

[17] В Интернете попадается утверждение, что День Победы в тот год приходился на Пасху. Это неточно, шла Пасхальная неделя, а собственно Пасха приходилась на 6 мая.

[18] В 1949–1956 гг. маршал СССР Константин Константинович [Ксаверьевич] Рокоссовский (1896–1968), поляк по национальности, был министром национальной обороны Польской народной республики, маршалом польской армии и членом политбюро Польской объединенной рабочей партии. Был почетным гражданином пяти польских городов. При массовых отменах решений о присвоении звания почетный гражданин в 1990-е годы, только магистрат Вроцлава сохранил за ним это звание.

[19] Караковая масть лошади — самый темный отмасток гнедой масти, корпус, грива и хвост — черные, но на морде вокруг губ, подмышками и в пахах коричневые, рыжие или золотистые подпалины.

[20] Сухой спирт — сухое горючее, состоящее из уротропина, спрессованного с небольшим количеством парафина. Горит бесцветным пламенем аналогично спиртам, не растекается во время горения, не коптит. Часто таблетки сухого горючего включаются в состав армейского продовольственного пайка.

[21] НКВД — Народный комиссариат внутренних дел СССР — центральный орган государственного управления СССР по борьбе с преступностью и поддержанию общественного порядка, в 1934–1943 годах (с перерывом с 3 февраля по 20 июля 1941 года) — также и по обеспечению государственной безопасности. Образован постановлением ЦИК СССР от 10 июля 1934 года. В состав НКВД СССР вошло Объединённое Государственное Политическое Управление СССР (ОГПУ), переименованное в Главное управление государственной безопасности (ГУГБ). В сфере ответственности НКВД находились коммунальное хозяйство и строительство, другие отрасли промышленности, а также политический сыск и право вынесения приговоров во внесудебном порядке, система исполнения наказаний, внешняя разведка, пограничные и внутренние войска, контрразведка в армии. В 1941 году разделен на два наркомата внутренних дел (НКВД) и государственной безопасности (НГБ). В 1946 году преобразованы в два министерства — внутренних дел (МВД) и государственной безопасности (МГБ).

[22] Лубянка — историческая местность в Москве, включающая улицы Большая и Малая Лубянка и Лубянскую площадь. Термин часто употребляется и как иносказание для обозначения совокупности специальных и тайных служб РСФСР, СССР, РФ, образовавшихся и действовавших после Октябрьской революции, которые после переноса столицы из Санкт-Петербурга в Москву в 1918 году и до настоящего времени размещаются в этом районе.

[23] Игра в «чеку», «жеку», «ляну» состоит в подбивании максимальное число раз внутренней стороной стопы спортивного снаряда, называвшегося по-разному в разных городах и даже в разных районах больших городов. Сама чека состоит из стопки более или менее круглых тряпочек, в центр которой зашит грузик, например, несколько монет.

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.