©"Заметки по еврейской истории"
  февраль-март 2023 года

Loading

В конце января, будучи в Москве, Бабель по просьбе жены хлопотал о визе для Гронфайнов — летом они должны были отправиться на курорт, скорее всего во Францию. Сразу же после получения этой визы он рассчитывал уехать сам. Но судьба распорядилась иначе.

Елена ПогорельскаяСтив Левин

БАБЕЛЬ

(продолжение. Начало в №4 альманаха «Еврейская старина» за 2021затем в №1/2022 «Заметок» и сл.)

Глава шестая

«В ДЫМУ И ЗОЛОТЕ ПАРИЖСКОГО ВЕЧЕРА…»

(1927–1928)

О Париже — что же сказать? В хорошие мои минуты я чувствую, как он прекрасен…
И. Бабель. Из письма А. Слоним от 4 декабря 1927 года

Все помнят учителя русской словесности Алексея Казанцева из рассказа «Гюи де Мопассан». Он был счастливее остальных героев новеллы, потому что обладал духовной «родиной» — Испанией: «Казанцев и проездом не бывал в Испании, но любовь к этой стране заполняла его существо — он знал в Испании все замки, сады и реки». Не будет сильным преувеличением сказать, что в каком-то смысле тем же, чем являлась для Казанцева Испания, для самого Бабеля была Франция. Однако автор произведения оказался удачливее своего героя: в отличие от Казанцева, знавшего об Испании только из книг, за свою не слишком долгую жизнь Бабель побывал во Франции трижды. Причем два раза — в 1927–1928 и в 1932–1933 годах — жил там подолгу. На короткое время Бабель приезжал в Париж в 1935 году, на антифашистский Конгресс в защиту культуры, куда его (как и Бориса Пастернака) не хотели отправлять, и наверняка не отправили бы, не будь настоятельного требования французских писателей. Всякий раз из-за границы Бабель возвращался в Россию, и каждый визит во Францию приближал его жизнь к трагической развязке…

Первое пребывание в Париже длилось четырнадцать с половиной месяцев. Оформить выезд за границу в 1927 году оказалось проще, чем впоследствии.

Перед отъездом

Бабель вместе с тещей, Б.Д. Гронфайн, прибыл в Париж 20 июля 1927 года. На Северном вокзале их встретила Евгения Борисовна.

«Я выехал из Киева 10/VII, шесть дней пробыл в Берлине, третий день живу в Париже, — писал он А.Г. Слоним 22 июля. — Путешествие было грустное. <…> Я еще ничего не видел, п<отому> ч<то> глаза мои еще не смотрят. Ужасная моя жизнь в Москве не идет у меня из головы».

Обстоятельства в Москве и в самом деле были хуже некуда. Точнее не только в Москве. Непросто складывалось все и в Киеве, где Бабель в первой половине 1927 года пробыл значительную часть времени, приезжая в Москву по всяким делам. На предотъездную ситуацию сильно повлияла скоропостижная смерть его тестя — Бориса Вениаминовича Гронфайна.

В конце января, будучи в Москве, Бабель по просьбе жены хлопотал о визе для Гронфайнов — летом они должны были отправиться на курорт, скорее всего во Францию. Сразу же после получения этой визы он рассчитывал уехать сам. Но судьба распорядилась иначе.

«Дорогая мама. Вчера приехал в Киев, — извещает Бабель Фейгу Ароновну 1 марта 1927 года. — Б<орис> В<ениаминович> очень болен — воспаление легких. Обстановка хорошо нам знакомая, и годовщина, кстати. Врачи все же утверждают, что на выздоровление есть 50%. Женю решили не вызывать. Это ни к чему. <…> О всех событиях буду сообщать тебе точно. Жене, в результате семейного совета, я написал, что все обстоит удовлетворительно».

Говоря о «хорошо знакомой обстановке» и годовщине, Бабель имел в виду печальное событие трехлетней давности — болезнь и смерть отца в Одессе. Спустя несколько дней, 5 марта, в письме родным он уточнял:

«Сегодня 6 день, как я в Киеве. Бедный Б.В. героически борется с ужасной своей болезнью. У него гриппозное воспаление легких. Случилось так, что проклятый этот грипп напал на 64-летнего старика. Врачи говорят так — очень тяжело, но не безнадежно. По правде сказать — я не верю в хороший исход. Обстановка здесь должна быть тебе ясна — мы с тобой уже видели такую обстановку, — поэтому что я могу сказать о моей жизни? Аренду у Б.В. отняли, денег у него нет, вся тяжесть громадных расходов по всему дому падает на меня. Работать мне, конечно, не удается, остается одно — надежда на лучшее будущее. Пиши мне в Киев. Ты понимаешь, что я не могу тебе написать, сколько времени я здесь пробуду».

Побороть болезнь Б.В. Гронфайн не сумел, и в день его смерти, 7 марта, Бабель сообщил в Брюссель:

«Сегодня в 5 ч. 5 м. скончался Борис Вениаминович. Он умер от гриппа, осложнившегося воспалением легких. Берта Давыдовна держит себя с необыкновенным героизмом, это ее поведение помогает мне в тяжкой моей доле».

Отношения с тещей изменились теперь коренным образом. «Б.Д., представь себе, относится ко мне с таким обожанием, что даже работать не мешает», — писал он матери из Киева 18 марта. И еще через несколько дней, 26-го числа:

«С Б.Д. обходиться мне легче, чем это можно было предполагать. Вызывается это безграничным ее обожанием, сменившим известную нам холодность. И так как человек она упрямый — то обожание это носит маниакальный характер. Новая беда на мою голову! Я думаю, что одной из причин является постылая моя „знаменитость“. Она широко раскрыла глаза, увидев, как вокруг меня увиваются, и уверовала раз навсегда».

В Киеве пришлось задержаться. Как и три года назад в Одессе, он вновь погружен в семейные дела, на сей раз дела своей жены, ставшей по завещанию отца единственной его наследницей. Бабель настолько потрясен смертью тестя и измучен всеми навалившимися на него делами, что забыл о предыдущем письме родным. 11 марта он повторяется:

«Не помню, писал ли я вам о смерти и похоронах Б.В. Кажется, писал. Живу со старухой. Из Винницы приехали родственники, сегодня они уезжают. Б.Д. держит себя хорошо, можно сказать, превосходно. Я снова занимаюсь наследством, увы! Уехать мне отсюда нельзя ни на один день, п<отому> ч<что> все растащут. Написал подробно Жене и Леве. Пусть они решают — приедут ли они в Россию или мне надо везти старуху за границу для встречи с Левой и для дальнейшего ее следования в Америку[1]. Буду ждать от них ответа. У меня все было готово для отъезда — я уже направился было в Дерутру покупать билет. Вышло иначе. Буду терпеть».

На следующий день он написал о непростых жизненных обстоятельствах Анне Григорьевне:

«Старик умер 7-го. Похоронил я его в невыразимо грустный, туманный, грязный день. На моих руках больная, совсем больная старуха и остатки большого некогда состояния. Остатки эти по нынешним временам представляют кое-какую ценность. <…> На ближайшее время база моя поэтому Киев. <…> Объяснять Вам нечего — живу грустно, а надеяться „на лучшее будущее“ считаю ниже своего достоинства».

Самым сложным оставалось «утверждение» Евгении Борисовны в правах наследства, всякого рода формальности, общение с покупателями… Отъезд за границу задержался со дня смерти тестя на четыре месяца.

В конце марта — начале апреля ненадолго Бабель ездил в Одессу и Винницу, где состоялось несколько его вечеров. В апреле отметил еврейскую Пасху, и, как он писал матери 17-го числа, праздничный седер провел «по всем правилам, так, как в старинные детские годы».

«На душе у меня было очень грустно по понятным тебе причинам, — продолжал он то же письмо. — Хотя в последнее время я чувствую себя много бодрее, работаю и радужнее смотрю на белый свет».

В мае и июне он оставался в Москве — необходимо было уладить все остававшиеся дела.

В Киев писатель вернулся практически перед самым отъездом. Из Киева он впервые уехал за границу, туда же через год с лишним вернулся.

Но все же душевный кризис и тяжелый эмоциональный груз, с которым Бабель покидал Россию, были связаны в первую очередь с невеселыми делами в Москве. Там оставался его единственный годовалый сын Михаил. Наверное, Исаак Эммануилович понимал, что ему вряд ли еще когда-нибудь в жизни доведется увидеть мальчика. А сын его далеко не сразу узнает о том, кто его настоящий отец[2]. Близкие отношения с матерью Миши, Т.В. Кашириной, к тому времени уже прекратились, теперь их связывали главным образом всякого рода имущественные и денежные хлопоты. Но еще долго шлейф всяких сплетен и пересудов тянулся за Бабелем. Однажды он не выдержал и дал резкую отповедь самым любимым и дорогим людям — матери и сестре.

«Я не могу позволить, — писал он 11 февраля 1927 года, — чтобы меня мучили так невыносимо. Личная моя жизнь касается вас (и, конечно, уже „знакомых и друзей“) постольку, поскольку я о ней сообщаю. Вам я сообщил все как на духу, хотя и не считал это своим долгом. Люди пытаются окружить меня пошлой стеной сплетен, шушуканья, и, как ты мне сообщаешь, собираются за моей спиной предпринимать какие-то шаги. Я порвал с огромным количеством прежних моих якобы-друзей и якобы-знакомых и, конечно, найду в себе силы, если это понадобится, порвать со всеми близкими людьми». (И все же в 1930-е годы, щадя чувства матери и сестры, которые были очень привязаны к Евгении Борисовне и к родившейся в 1929 году Наталье, он будет скрывать от них свою вторую семью — А.Н. Пирожкову и младшую дочь.)

Перед самым отъездом из Киева, 7 июля, он писал Анне Григорьевне:

«Уезжаем послезавтра. Натерпелся несказанной муки. Бог мне судья! Послал вам посылку — все мои письма — тут и печальные lettres d’amour, и несколько писем отца, очень мне дорогих. Сохраните эту шкатулку, прошу вас. Я не успел сдать ее вам до отъезда. Я думаю, что эта моя просьба не затруднит вас. Следующее мое письмо будет из „заграницы“».

Исаак Бабель, 1920-е

Исаак Бабель, 1920-е

«Lettres d’amour» (любовные письма) — это, конечно же, письма Тамары Владимировны, адресованные Бабелю. Но судьба содержимого «шкатулки» — как ее писем, так и нескольких писем отца — неизвестна.

Вся эта история — разлука с сыном, разрыв с его матерью, предстоящая нелегкая встреча с женой — оказалась для Бабеля настолько тяжелой, что тотчас же по приезде в Париж он написал Тамаре Владимировне и в сердцах попросил ее ему не отвечать. Письмо ей от 20 июля 1927 года не только, как кажется, расставляет точки над «i», но отражает мельчайшие обертоны душевного состояния Бабеля в тот момент, поэтому мы приводим его целиком:

Уезжая, я утаил, что старуху надо сдать в Париже. Последняя эта ложь была вызвана, как и всегда, жалостью, трусостью, невозможностью для меня наносить удары прямо в лицо.

Путешествие было печально. Возня с безумной старухой измучила меня. В Льеже меня встретила мать. Я прошел мимо, не узнав ее, так она постарела, одряхлела, истерзалась. В Париже нас встретила Е<вгения> Б<орисовна>. Она выглядит не лучше моей матери. Надо думать, что я виноват во всех этих бедствиях. Мучительное сознание. Жизнь моя нестерпимо грустна. Пути, Берлина, Парижа я просто не заметил. Мне не до впечатлений. Я болен. Мне надо лечиться.

Е.Б. сняла в Париже на окраине маленький дом. Я буду жить в комнатке, в первом этаже этого дома, и попытаюсь работать. Если мне это не удастся, я порву последние связи с прошлым и уеду в место, намеченное мной. Если между мной и Е.Б. возникнут отношения мужа и жены — я напишу тебе. У тебя нет никаких обязательств по отношению ко мне. Ты вольна в своих действиях. У меня нет намерения вернуться к тебе. Я попытаюсь вести с Е. Б. безрадостную, несчастную нашу, но м<ожет> б<ыть>, спокойную жизнь. Если не выйдет — я уйду.

Прошу тебя не писать мне. Твои письма, я знаю, добьют меня, а я должен работать, а Мишке, единственному человеку на земле, которого я люблю, единственному человеку, не терзавшему меня непосильной для меня любовью, надо как-нибудь жить. О всех делах — личных или материальных — передавай Слонимам.

Я отослал тебе из Шепетовки сто семьдесят рублей. За границу, оказывается, нельзя везти русских денег.

В Киеве в книжном киоске я видел второе издание моих рассказов (выпуск «Универсальной библиотеки»). Не знаю — то ли это издание, которое я продавал. Если «Универс<альная> Библ<иотека>» выпустила книжку по собственной инициативе — надо получить деньги.

Прощай, Тамара. Я хочу верить, что у тебя есть силы быть счастливой. Мне кажется, что у меня нет этих сил. Прости меня. Я буду писать тебе, если ты пообещаешь не отвечать на мои письма.

Находясь в таком сильном душевном смятении, он поначалу вообще не захотел давать свой парижский адрес никому, кроме Слонимов (ведь Анна Григорьевна была не просто другом, но основным доверенным лицом писателя, часто находившегося в разъездах). Исааку Лившицу, ближайшему другу и тоже поверенному в личных и литературных делах, он даст этот адрес только в конце года, уже по возвращении из Марселя.

Даже Горькому стоило «долгих трудов» раздобыть адрес Бабеля в Париже. «О Бабеле — ничего не знаю. Буду огорчен, если оный Бабель не побывает у меня, я его очень люблю и ценю высоко»[3], — писал он Всеволоду Иванову 8 ноября 1927 года из Сорренто, а 30 ноября — Илье Груздеву: «Ищу Бабеля»[4]. Почти через месяц, 27 декабря, ему же: «Ищу Бабеля, этот спрятался куда-то и, говорят, „в нервах“»[5]. И, наконец, Ольге Форш 6 января 1928 года Горький сообщил: «После долгих трудов мною же открыт адрес Бабеля…»[6]

Спустя полтора месяца после приезда, будто опомнившись, Бабель дал свои координаты Тамаре Владимировне, правда, только адрес ближайшей почты на улице Вуйе, куда письма могли приходить до востребования. Это и понятно, ведь дома была жена, которой и без того слишком многое было известно о романе ее мужа.

Михаил, сын Исаака Бабеля и Тамары Кашириной, Москва, 1928

Михаил, сын Исаака Бабеля и Тамары Кашириной, Москва, 1928

Теперь Бабель попросил Тамару писать ему. Вот адресованное ей печальное послание от 3 сентября 1927 года:

«Мечта моя об одиночестве близится к осуществлению. С завтрашнего дня в течение трех месяцев я буду один. Скоро я уеду, вероятно, в дальнюю деревню на берегу Средиземного моря. Может быть, я добьюсь там грустного моего спокойствия — единственного, что мне осталось. Один, больной, почему-то разрушивший все, что могло быть мне дорого, я брожу здесь по паркам, смотрю на играющих детей, и вид их раздирает мне сердце. Жаловаться мне не на кого и не на что, кроме как на себя. Очевидно, я этого хотел…

О Слонимах я сболтнул сгоряча. Прости. У меня вот уже больше месяца не переставая болит голова, я не отдавал себе отчета в бессмысленных моих поступках. <…>

Почаще присылай мне, если хочешь, карточки Миши. Наконец-то есть на божьем свете существо, которое я люблю. Я очень его люблю. Какая грустная любовь… Она не делает мне чести, п<отому> ч<то> это мой собственный сын. Я еще не совсем потерял веру в себя и думаю, что я поправлю ужасный нанесенный ему вред… А если не поправлю, тогда жизнь не будет мне в жизнь…»

По дороге в Париж

Путь Бабеля во Францию лежал через Берлин. Остановился он, как известно из его показаний во время следствия в 1939 году, в меблированных комнатах на Фазанен штрассе, которые наше полпредство рекомендовало всем приезжавшим в столицу Германии советским гражданам. Там, в Берлине, в июле 1927 года, произошла в какой-то степени роковая для писателя встреча — он близко сошелся с Евгенией Соломоновной Гладун, будущей женой будущего наркома внутренних дел Николая Ежова. В ту пору она работала машинисткой в советском Торгпредстве в Берлине. Они не то познакомились, не то возобновили прошлое мимолетное знакомство. Обстоятельства этой встречи мы также узнаем из следственного дела Бабеля. Случилось это на вечеринке у поэта И.И. Ионова, представителя издательства «Международная книга». Бабель встречался с ним еще в Москве, а Гладун жила тогда в его берлинской квартире. «Вы меня не знаете, но вас я хорошо знаю, — сказала писателю Евгения Соломоновна. — Видела вас как-то раз на встрече Нового года в московском ресторане»[7]. После вечеринки Бабель пригласил новую знакомую покататься по городу в такси, а затем убедил ее зайти к себе в гостиничный номер. За несколько июльских дней, проведенных в Берлине, он еще не раз встречался с Евгенией Соломоновной. В дальнейшем это знакомство имело для Бабеля весьма драматические последствия.

Встретить проходящий из Берлина в Париж поезд специально из Брюсселя в Льеж приехали его мама, которую не видел уже год, и сестра, с которой расстался еще в ноябре 1924-го. Короткое свидание на вокзале запомнилось Марии Эммануиловне. Вот как она описала его своей подруге Л.Н. Лившиц 30 сентября 1927 года:

«Исю мы видели 20 минут на Льежском вокзале. Внешне он изменился страшно — вдвое пополнел, и я нахожу, что ему страшно нехорошо быть таким толстым. Что касается его душевных качеств, то ничего сказать не могу. После трех лет — 20 минут время короткое. Кроме того, жизнь сделала то, что мы теперь далеки друг от друга. Если будет возможность, поеду в Париж. Мама собирается туда скоро»[8].

Очень тяжелое впечатление произвела на них теща Бабеля. В том же письме Мария Эммануиловна отметила:

«Потрясла нас Берта Д<авыдовна>. Узнать ее трудно. Она имеет вид восьмидесятилетней старухи. Худая, маленькая и сморщенная. Мы с мамой долго не могли успокоиться»[9].

С родными во время первого пребывания во Франции Бабель увидится несколько раз: в конце 1927 года из Брюсселя приезжала мама и прожила в Париже более полутора месяцев, в августе 1928-го сам Бабель с Евгенией Борисовной гостил в Бельгии, а в сентябре прощаться с сыном в Париж вновь приехала Фейга Ароновна, а с ней и Мери.

Евгения Бабель, 1920-е

Евгения Бабель, 1920-е

В Париже, на улочке Вилла Шовело

Во Франции обострились проблемы материального характера. Финансовые затруднения и денежные расчеты — нескончаемая тема писем Бабеля первого парижского периода, адресованных Слоним и Лившицу, а также его главному «кредитору», тогдашнему редактору «Нового мира» В.П. Полонскому. Вот лишь один пример — фрагмент из письма Лившицу от 2 февраля 1928 года:

«Дорогой Изя. Надо говорить просто — меня нужно спасать. Мне нужно добыть себе пищи еще месяцев на пять-на шесть, после этого, надо надеяться, унизительный период моей жизни кончится. Надеяться на это надо, потому что я работаю: во что бы то ни стало я должен добиться того, чтобы эта работа продолжалась без помехи. Помоги.

Посылаю письмо к Бескину (завед<ующий> лит<ературно>-худ<ожественным> отделом Госиздата). Если он согласится дать просимые четыреста рублей, — то надо, чтобы Госиздат деньги эти как можно скорее перевел по телеграфу. Дело это трудное, в Валютном управлении — недоброжелательство и волокита, как правило, поэтому, если не толкать, — ничего не выйдет. Письмо к Бескину положи в конверт, заклей и передай лично, это важно для того, чтобы были личные впечатления. Ты должен держаться как доверенное лицо, но без всяких сантиментов, больше, чем сказано в моем письме, говорить не следует. А посторонним, конечно, никому — а то все начнут говорить, что я прошу подаяния на улицах Парижа».

Уезжая во Францию, Бабель решил предпринять «лечение временем», попытаться наладить отношения с женой, которая, как он писал Слоним почти сразу же по приезде в Париж, «знала почти обо всем, я рассказал ей то, что не удосужились сообщить другие. Мы попытаемся вести с ней спокойную трудовую жизнь, не знаю, суждено ли нам счастье, но труда будем добиваться. Все в один голос говорят, что у Евг<ении> Бор<исовны> есть способности к живописи» (Е.Б. Бабель была участницей Осеннего салона в Париже 1927 года.) В том же письме он сообщил Анне Григорьевне свой парижский адрес: «Paris XV, 15 villa Chauvelot (dans la rue Vouillé)» (письмо от 22 июля 1927 года).

Вероятно, Евгения Борисовна сняла этот домик совсем незадолго до приезда Бабеля: еще в марте 1927 года она проживала по другому адресу — на авеню дю Мэн, в 14-м округе. Ни дома, где писатель останавливался во время своего первого пребывания в Париже, ни самой улочки Вилла Шовело в 15-м округе больше нет (зато сохранилась почта на улице Вуйе, куда ему приходили письма, отправленные «до востребования»). Но тогда, в конце 1920-х, название улочки, содержащее слово Villa, стало предметом шуток: мол, в Москве думают, что он обитает в роскошной вилле. Впрочем, жизнь на этой «вилле» замирала рано, в десять часов вечера трудно было найти освещенное окно. До центра было далековато, но зато вполне можно было прогуляться пешком до кладбища Монпарнас, где покоится Мопассан, и до улицы, носящей имя Одессы. Не так далеко было до знаменитых монпарнасских кафе, в которых собирался литературный цвет Парижа, и русские писатели в том числе.

Осенью 1927 года жизнь Бабеля в Париже постепенно налаживалась. Он начал понемногу изучать город, погружаясь в его неповторимую атмосферу, и мало-помалу втягивался в работу, хотя настроение все еще оставалось неважным.

«О Париже — что же сказать? — писал он Слоним 4 октября. — В хорошие мои минуты я чувствую, как он прекрасен, а в дурные минуты мне стыдно того, что душонка и одышка заслоняют от меня прекрасную, но чужую, трижды чужую жизнь. Пора бы и мне обзавестись родиной. Но во многих отношениях — просветление мозгов здесь бывает разительное и очень часто, увы, penible[10]

Жизнь веду простейшую — сочиняю, в кафе больше чем на три франка „насидеть“ не могу, денег мало, гулять не на что, пешечком хожу по улицам Парижа и присматриваюсь».

Читая эти строки, можно представить, как, совершая длительную пешую прогулку по городу, он с улицы Вуйе выходил на улицу Конвансьон, а затем сворачивал на Вожирар, самую протяженную улицу Парижа, и по ней выходил прямо к Люксембургскому саду, на бульвар Сен-Мишель — перед площадью Сорбонны.

Невозможно было не попасть под обаяние Парижа.

«У Бабеля был свой Париж, как была и своя Одесса, — вспоминал живший в ту пору во Франции художник Амшей Нюренберг. — Он любил блуждать по этому удивительному, многогранному городу и жадно наблюдать его неповторимую жизнь. Он хорошо чувствовал живописные переливы серо-голубого Парижа, великолепно разбирался в грустной романтике его уличных песенок, которые он мог слушать часами. Был знаком с жизнью нищих, проституток, бедных студентов, художников. Увидев картины Тулуз-Лотрека, он заинтересовался его тяжелой жизнью и потянулся к его творчеству. Он хорошо знал французский язык, парижский жаргон, галльский юмор»[11].

Нюренбергу вторит писатель Лев Никулин, часто в ту пору встречавшийся с Бабелем. «В первый свой приезд в Париж Бабель как бы растворился в этом городе, — пишет он. — Его вскоре перестали интересовать Монпарнас, кафе „Куполь“, „Дом“. Он зачастил к нам, на авеню Ваграм, вернее на улицу Брей, где в дешевом отеле „Тильзит“ жил всякий народец — русские, иностранцы без определенных занятий»[12].

Не этот ли отель «Тильзит» послужил спустя время неким прообразом отеля «Дантон» в рассказе «Улица Данте»?

Мемуары Никулина и Нюренберга (с поправкой на время, когда они писались) вкупе с письмами самого писателя этого периода, которых все же сохранилось не так мало, являются важным источником для жизнеописания Бабеля в Париже.

Советский Мопассан

Бабель любил Францию, восхищался мастерством французских классиков. Много позже, летом 1935 года, гуляя по Парижу с американским литератором Майклом Голдом, к мемуарам которого мы еще вернемся, он признается: «Нельзя быть писателем, пока не узнаешь французского языка. Ни один писатель не может приобрести чутье литературной формы, если он не прочтет французских мастеров в оригинале. Я в этом уверен»[13]. Утверждение, возможно, спорное, но тончайший мастер литературного стиля считал так[14].

Приехав во Францию, Бабель приехал как бы на свою литературную родину. Попробуем взглянуть на его творческую биографию под этим углом зрения.

Первые, не дошедшие до нас рассказы, Бабель, ученик Одесского коммерческого училища, если верить его «Автобиографии», написал по-французски.

По свидетельству Натана Венгрова, как-то Бабель принес Горькому (вероятно, это был период «Летописи») рассказ с французским названием «Le beau pays France» («Прекрасная страна Франция»), героиней которого была француженка, приехавшая в уездный русский городишко[15]. В 1917 году он опубликовал крошечную новеллу «Doudou», своеобразный ремейк мопассановской «Пышки». И даже свой первый опыт военной прозы будущий автор «Конармии», как уже говорилось, перенял у французов.

Мысль о «национальном Мопассане», который может родиться в единственном в России городе, в Одессе, была высказана Бабелем, как мы помним, еще в 1916 году. И эту роль тогда молодой писатель, вполне возможно, отводил себе.

Впрочем, так думал не только он. Вот что вспоминал по этому поводу Нюренберг:

1922 год. Москва. Начало лета. Петровка. У запыленной витрины, оклеенной пожелтевшими афишами, знакомая фигура. Всматриваюсь — Бабель. Подняв голову, чуть подавшись вперед, он внимательно разглядывает какую-то карикатуру.

Я подошел к нему и поздоровался. Не отвечая на приветствия и рассеянно рассматривая меня, он спросил:

— Читали последнюю сенсацию?

Не дожидаясь ответа, добавил:

— Бабель — советский Мопассан! — и, помолчав, воскликнул: — Это написал какой-то выживший из ума журналист!

— Что вы, Бабель, намерены делать?

— Разыскать его, накинуть смирительную рубаху и отвезти его в психиатрическую лечебницу…

— Может, этот журналист не так уж и болен?.. А? — спросил я мягким голосом.

— Бросьте! Бросьте ваши штучки! — ответил он, усмехаясь. — Вы меня не разыгрывайте[16].

В этом фрагменте интересно, пожалуй, лишь мнение мемуариста, ибо рассказ о журналисте, написавшем о «советском Мопассане», очень похож на апокриф, тем более что все это никак не могло случиться в 1922 году. Хотя, может быть, этот фрагмент воспоминаний Нюренберга был навеян несколько эксцентричными словами из «Критического романса» Виктора Шкловского, напечатанного в «Лефе» (но только в августе 1924 года):

«Иностранец из Парижа, одного Парижа без Лондона, Бабель увидел Россию так, как мог увидеть ее француз-писатель, прикомандированный к армии Наполеона»[17].

Незадолго до первой поездки за границу в издательстве «Земля и фабрика» под редакцией Бабеля и с его участием в качестве переводчика вышел трехтомник новелл Мопассана, о чем подробно говорилось в предыдущей главе. А накануне второй поездки в Париж, в июне 1932-го, увидит свет рассказ «Гюи де Мопассан».

Портрет писателя в этом плане дополняет частный, на первый взгляд, случай, описанный в воспоминаниях критика и мемуариста Александра Бахраха, относящийся как раз к первому пребыванию писателя во Франции. Бахрах в то время жил в Нейи, предместье Парижа, где в январе 1928 года находился и Бабель[18]. Как-то раз, услышав звонок, Бахрах пошел открывать дверь.

Передо мной стоял невысокого роста незнакомый человек, весьма коренастый, с поразившими меня непомерно большими очками.

— Будем знакомы, — сказал он, протягивая руку. — Меня зовут Бабель.

Я слегка опешил. Неожиданность визита смутила меня, и мой посетитель, очевидно почувствовав мое недоумение, продолжал:

 — Я, собственно, по маленькому делу. Один из наших общих друзей, — он назвал имя одного издателя, — дал мне ваш адрес и сказал, что за известную мзду вы согласитесь уступить мне вашу пишущую машинку с русским шрифтом. А мне она нужна до зарезу…[19]

Всю эту тираду он произнес скороговоркой, но жестами так картинно представил, насколько моя машинка была ему необходима, что мне стало почти не по себе, когда я был вынужден разочаровать его и объяснить, что он опоздал, так как ремингтона у меня больше не было.

— Все же входите, — пригласил я нежданного гостя и провел его в мою комнату. Он сразу же устремился к книжным полкам, а доставить мне большего удовольствия он не мог.

— О, у вас тут несколько томиков несравненного «конаровского» Мопассана и, бог мой, даже Валери! — воскликнул он. — Вы взаправду любите Мопассана? Тогда мы, вероятно, будем друзьями. Вы и Валери любите? А дадите мне одну из его книжек? Я никак не могу их достать. Ей-же-ей, — добавил он, заметив, что я невольно сделал довольно кислую гримасу (книги Валери были тогда находимы с трудом), — вашу книжицу я верну вам по прочтении, — он лукаво улыбнулся, — или чуть погодя![20]

Об увлечении Бабеля Мопассаном, которого он как бы считал своим учителем, мне было известно, но его глубокий интерес к такому изысканному и замысловатому поэту, как Поль Валери, поразил меня. В моем представлении одно не уживалось с другим — или «Юная парка», или одесский бандит и мечтатель Беня Крик, жесткий реализм военных рассказов и все то, что понаслышке я мог о биографии Бабеля знать[21].

(продолжение)

Примечания

[1] Л.Б. Гронфайн не забрал мать в Америку, и она осталась жить с дочерью во Франции.

[2] Т.В. Иванова вспоминает, что Бабель последний раз видел сына в день его рождения — 13 июля 1927-го, когда Мише исполнился год (см.: Иванова Т.В. Глава из жизни: Воспоминания. Письма И. Бабеля // Октябрь. 1992, № 7. С. 168). Но 13 июля Бабель находился уже за границей, и последнее свидание с сыном, скорее всего, произошло в мае или июне 1927 года.

Любопытно, однако, его письмо сестре от 14 декабря 1929 года, когда он из Киева приехал в Москву: «„Байстрючка“ не видел. Слухом о нем земля полнится и рассказывают о нем легенды, как обо всем, связанном со мной. Но, похоже, что мальчик действительно уродился боевой. Он, говорят, и красив, и умен, и боек. К окружению его я отношусь мирно и безмятежно. Оно мне чуждо, как бывают нам чужды незнакомые люди. Я не хочу вносить в чужую семью паники и поэтому не придумал еще, как мне поговорить с теткой мальчика (имеется в виду Зинаида Владимировна Каширина. — Авторы) и попросить ее привезти его ко мне. Ситуация по Мопассану. Как только увижу его — опишу тебе свои впечатления, и, если будет карточка, пришлю ее тебе». Но никаких упоминаний о сыне в дальнейших письмах нет, а следующее сохранившееся письмо родным датируется 21 декабря. Поэтому состоялась ли эта встреча, мы не знаем.

[3] Горький М. Полн. собр. соч. Письма: в 24 т. Т. 17. Письма. Август 1927 – май 1928. М., 2014. С. 81.

[4] Там же. С. 101.

[5] Там же. С. 137.

[6] Там же. С. 147.

[7] Цит. по: Шенталинский В. А. Рабы свободы: Документальные повести. М., 2009. С. 46.

[8] ОРФ ГЛМ. Ф. 479. Оп. 1. Ед. хр. 77. Л. 1 об. – 2.

[9] Там же. Л. 2.

[10] Мучительное (фр.).

[11] Нюренберг А. М. Одесса — Париж — Москва: Воспоминания художника. М.; Иерусалим, 2010. С. 444.

[12] Никулин Л. В. Исаак Бабель // Воспоминания о Бабеле. М., 1989. С. 132.

[13] Литературный Ленинград. 1935. 14 сентября.

[14] Здесь не обошлось, однако, без влияния Горького, который еще раньше признавался, что литературному мастерству учился у французских классиков и советовал «молодым писателям изучать французский язык, чтобы читать великих мастеров в подлиннике, и у них учиться искусству слова» (Горький М. Рабселькорам и военкорам о том, как я научился писать // Известия. 1928. 30 сентября).

[15] См.: Чуковский К. И. Дневник. 1922–1935. М.: ПРОЗАиК, 2011. С. 365.

[16] Нюренберг А. М. Одесса — Париж — Москва. С. 443–444.

[17] Шкловский В.Б. И. Бабель. Критический романс // Леф. 1924. № 2 (6). С. 153.

[18] А вот фрагмент из мемуаров Ильи Эренбурга: «…Бабель поселился в квартире старой француженки в парижском предместье Нейи, хозяйка запирала его на ночь — боялась, что он ее зарежет. А ничего страшного в облике Исаака Эммануиловича не было; просто он многих озадачивал: бог его знает, что за человек и чем он занимается» (Эренбург И. Г. Люди, годы, жизнь. Книги первая, вторая, третья. М., 2005. С. 511). Хотя скорее всего это очередная выдумка самого Бабеля, преподнесенная им Эренбургу как истинное происшествие.

[19] Не совсем понятно, для чего Бабелю могла понадобиться пишущая машинка, ведь печатать на ней он не умел.

[20] См. ниже о Поле Валери в письме Бабеля Лившицу от 26 января 1928 года (как раз по возвращении в Париж из Нейи).

[21] Бахрах А.В. Беня Крик и его папа (Исаак Бабель) // Бахрах А.В. Бунин в халате и другие портреты. По памяти, по записям. М., 2006. С. 340–341.

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.