Я мечтала о светлом будущем и рвалась переделывать жизнь, не подозревая, какая жестокая расплата меня будет поджидать именно тогда, когда, казалось бы, моим мечтаниям суждено было воплотиться в жизнь. Но это уже будет другая эпоха, когда идеалисты и романтики революции превратятся в жестоких и беспринципных прагматиков. Впрочем, как я теперь понимаю, одна эпоха вышла, выпочковалась из другой.
[Дебют] Мария Иоффе
НАЧАЛО
Предисловие и публикация Виктора Зайдентрегера
Передо мной лежит книга. На её белоснежной обложке графическое изображение обвешанной гирляндами колючей проволоки лагерной вышки — символ эпохи, символ государства в государстве, известного как ГУЛАГ. Эта в прямом и переносном смысле «Белая книга» составлена и издана д-р.хим.н. Ю.Л. Супоницким (1938-2022). Много времени и сил Юрий Львович положил на то, чтобы собрать все доступные в наше время документы и свидетельства, проливающие свет на почти тридцатилетнее пребывание в ГУЛАГе своей родственницы — Марии Михайловны Иоффе (Гиршберг) /1896-1989/, жены А.А. Иоффе, главного переговорщика с немцами в Бресте, первого советского посла в Германии, друга и соратника Л. Троцкого.
В книге приведены копии некоторых из собранных документов: протоколы допросов, ордера на арест, решения судов. Среди других — протокол допроса её восемнадцатилетнего сына, признавшегося во всех предъявленных ему чудовищных обвинениях и приговор к ВМН. О том, что сын расстрелян в 1937 г., Мария Михайловна узнала только двадцать лет спустя. Судов и пересудов было несколько, выяснилось, что по некоторым из них она не реабилитирована до сих пор. Все собранные документы были в 2021 г. переданы в Прокуратуру РФ для полной посмертной реабилитации.
Книга, о которой я пишу, названа «ДВЕ ЖИЗНИ». Название совсем не случайное. В книгу включены две автобиографические повести М.М. Иоффе. Первая повесть «НАЧАЛО» — воспоминание о судьбах людей и событиях первых послереволюционных лет. Работая журналистом, в том числе и секретарём Бюро печати Совнаркома, она много общалась и рассказывает в повести о жизни творцов революции: Н. Бухарина, К. Радека, А. Луначарского, Л. Троцкого. Идейная близость к Троцкому и стала причиной последующих несчастий в жизни М.М. Эта повесть и публикуется здесь на Портале.
Вторая повесть «ОДНА НОЧЬ. ПОВЕСТЬ О ПРАВДЕ» — рассказ о годах, проведённых в ГУЛАГе.
Книга «ДВЕ ЖИЗНИ» передана составителем в САХАРОВСКИЙ ЦЕНТР МЕМОРИАЛА, ныне «Иноагента». САХАРОВСКИЙ ЦЕНТР выложил в сеть относящуюся непосредственно к его тематике повесть «ОДНА НОЧЬ. ПОВЕСТЬ О ПРАВДЕ». Прочитать её можно по ссылке Иоффе М. Одна ночь : Повесть о правде. — Нью-Йорк : Хроника, 1978. — 130 с. : портр.
Мария Михайловна вышла на свободу в 1956 г. Была реабилитирована и добилась реабилитации своего сына. Главную и единственную причину всего пережитого, надо думать, она видела в Сталине. Иначе, чем объяснить попытку восстановиться в Партии, из которой её исключили, прежде чем отправить в ГУЛАГ. Вот её заявление о восстановлении в Партии:
«С 1929 года я подвергалась репрессиям до 1956 года. Ссылки, этапы, лагеря с каторжным режимом, карцеры, тюрьмы — вплоть до Ухтарки со следователем Кашкетиным, и до 8-месячного заключения в одиночке в военной тюрьме «Лефортово», — прикрепление, пожизненное, в заполярной Воркуте. 7 (семь) следствий, почти невыносимых физически и, главное, страшных морально. И утрата 17-летнего сына, талантливого поэта, моего единственного ребёнка — погиб «без права переписки». Весь этот тяжкий путь я старалась пройти, как подобает партийцу. Ни под каким давлением я ни разу не осквернила имени большевика клеветой на себя или на кого другого, ни при каких самых мучительных обстоятельствах я не отреклась от того, что считала правдой. Это я сейчас могу сказать моей партии, в ряды которой прошу меня вернуть».
Попытка, как и следовало ожидать, окончилась неудачно. Партия отказалась снова принять её в свои ряды:
«Учитывая, что обвинение, предъявленное Партколлегией ЦКК ВКП(б) Иоффе М.М. при исключении её из партии в 1929 году, в настоящее время не отпало, отказать в просьбе о восстановлении … членом КПСС».
После освобождения М.М. жила на трудовую пенсию по старости. В марте 1975 года она эмигрировала в Израиль, где и скончалась в 1989 г.
В. Зайдентрегер
САНКТ-ПЕТЕРБУРГ
Я родилась в Америке, в Нью-Йорке, но семья наша там почти не жила. Позже я говорила, что специально поехала в Америку, лишь затем, чтобы там родиться. А началось с того, что в Санкт-Петербург пришла ошеломившая нашу семью весть: умер дядя бабушки Цецилии Ивановны и оставил колоссальное наследство. И вот, после того как консул прислал уведомление о том, что в России разыскиваются родственники умершего, дядя сказал: «Надо собирать чемоданы и ехать». И весь наш клан отправляется в Нью-Йорк дядя Бернгардт, дядя Герман, тетя Зара, тетя Мальвина, с семьями, — все едут, чтобы не упустить свалившийся на нас миллион. Вскоре выяснилось, что с наследством обстоит не так просто, умерший незадолго до смерти переменил фамилию. Зато В Нью-Йорке наша семья необычайно быстро разрослась. Там родилась моя сестра, там родилась и я…
Через несколько месяцев консул собрал наш петербургский клан и сказал, что если все мы приехали только ради наследства, то дальше нет смысла ждать. И вот тетушки, дядья, дети двинулись назад в Санкт-Петербург. Но наследство еще долго не давало покоя нашей семье. Все жили мыслью: вот станет известно истинное имя нашего благодетеля, в доме даже любили рассуждать, как справедливее разделить ожидающее нас богатство. Мама моя умерла очень рано — я ее почти не помню, зато мачеха, которая была большой святошей, не уставала говорить, что как только получим деньги, надо будет выстроить богадельню для бедных, а папа — человек очень живой и остроумный тания отмахивался: «Да все это чушь. Он был, наверно, шпиони или авантюрист. Откуда у него такое состояние!» Всякий раз, как мы только собирались, мой двоюродный брат Борька, спортсмен и атлет, вставал в позу и объявлял: «Именем президента Соединенных Штатов Америки все вы объявляетесь наследниками такого-то состояния!» Однажды сестра меня спросила: «Скажи, что ты будешь делать, когда мы получим все эти бумаги?» На это я, не задумываясь, ответила, что все эти дурацкие бумаги я сожгу, потому что это наследство губит всю нашу семью. В доме, однако, держались иного мнения. Тетя Иоганна говорила: «Понимаешь, Мусенька, там семерка с энным количеством нулей». На что я отвечала: «Знаете, те-тенька, мы получим все эти нули, но вот насчет семерки сомневаюсь». Кончилась эта история тем, что одна из теток, Елена Андреевна Зак, будучи замужем за представителем Джойнта в России, уехала после смерти мужа за границу, предварительно взяв доверенность от всех наследников. Елену Андреевну с тех пор никто из нас не видел. Это было спустя много лет после революции, я уже давно была в лагере, и, разумеется, никаких бумаг ей дать не могла. Так или иначе, мое детство не было связано ни с революцией, ни с революционным движением. У нас была типичная семья еврейских коммерсантов, имевших право жить в Санкт-Петербурге, и эту злополучную историю с наследством я рассказала для того, чтобы как-то очертить круг их интересов. Кто из моих многочисленных дядюшек и тетушек, столь гордившихся своим курляндским происхождением, мог представить, как сложится судьба, моя да и судьба других детей, для которых революция станет главным содержанием жизни, как разметает революция нашу семью, и какой трагический урок она всем нам преподаст! Но все это произойдёт много позже, а пока что сразу после возвращения из Америки умирает мама, и отец, будучи ещё сравнительно молодым человеком, женится на двадцатипятилетней красавице, и в нашем доме появляется мачеха. Внешне она была неподражаема, но по характеру гоголевская ведьма. Я так и не смогла простить отцу этой женитьбы, и, возможно, именно она во многом определила мою будущую судьбу. Когда мне исполнилось четырнадцать лет, и я кончила четвёртый класс, я заявила отцу, что мы с Додушкой уходим. Додушка был моим младшим братом. В день смерти мамы ему было всего девятнадцать дней, я его очень любила и считала, что, кроме меня, его некому опекать. Так вот, я пришла к отцу и сказала, что мы с братом дальше жить так не можем. К моему удивлению, отец воспринял это сообщение весьма серьезно, единственно, что сказал: «Ну ты понимаешь, что это значит? Это две квартиры, две прислуги, два расхода. На это у меня средств нет». Отец мой служил управляющим в знаменитой фирме Бориса Каплана «Сукно и меха». Сам Каплан был очень стар и почти все дела передоверил отцу, который по тем временам зарабатывал огромную сумму: двести рублей. Служащие очень обижались, отчего отец так много получает. На что старик Каплан неизменно отвечал: «То, что делает он, никто из вас сделать не сумеет». Была у нас в случае нашего ухода из дома и еще одна трудность: отделившись от отца и без его содействия право жительства в Петербурге мы с Додушкой получить не могли, но и жить еще три года с мачехой, пока кончу гимназию, я тоже была не в силах. И вот тогда я решила сократить время своего пребывания в гимназии и сразу перейти в шестой класс. Целое лето я, не вставая, занималась, сама, без всякой помощи.
Наша гимназия была очень трудной, с латынью и сложной математикой. Все было как у мальчиков, а не как у девочек. Таких трудных было только три гимназии в России. Так вот, после лета я пришла и заявила, что хочу в шестой класс. Начальница строгая, в муаровом платье, через руку трем перекинут, говорила басом — встретила меня с удивлением, которое не в силах была скрыть: «Ты что, с ума сошла? Прости меня, конечно, бывает, что в высших учебных заведениях талантливые люди кончают два курса за год, но чтобы в гимназиях прыгали через класс, такого я еще не слышала!» Я объяснила, что у меня семейное положение особое — в это время прозвенел звонок, и я спросила начальницу, куда же мне идти. «Куда хочешь!» И я пошла в шестой класс. Математик наш преподавал в Академии Генерального штаба. Был он очень смешной, маленький, на голове волосики торчат. И еще очень рассеянный. Меня он вообще вначале не заметил, вошел в класс и сказал: «Сегодня будем доказывать теорему Пифагора». «Что ж это такое, думаю, ведь мы ее давно прошли, и летом я прошла ее еще раз сама». «Но, продолжал он, не геометрией, а алгеброй докажите, что А2 + B2 =С2». Позже я так и не смогла ни понять, ни вспомнить, что произошло со мной. Девочки мне говорили, что я была как сомнамбула. Протянула руки. Иду к доске. Рисую в стороне треугольник, потом квадраты. Произвожу алгебраические действия и в итоге получаю нужный ответ. И такое меня охватило счастье, подобное какому-то озарению. Мне уже было все равно пятый, шестой класс, девочки, учитель. От переполнявшего счастья я никого не видела. Повернулась, иду назад, снова руки вперед. Глаза квадратные. Когда пришла в себя, то никак не пойму, отчего все шушукаются. Может быть, у меня что-то не в порядке? Да нет же оказывается, математик по пятибалльной системе поставил мне шесть и при этом сказал: «У меня В Академии еще никто этого не решил!» Интересно, что в жизни я никогда больше не испытывала подобного «озарения».
МАРКСИЗМ — РЕЛИГИЯ НАШИХ ДНЕЙ
Итак, я кончила гимназию. И конечно же рвалась на Бестужевские курсы. Только туда, но туда принимали с восемнадцати лет, а мне еще не было и шестнадцати. К тому же, требовались деньги, много денег, а у меня их тоже не было. В конце концов поступила я в Бехтеревский психоневрологический институт. Он был тоже очень дорогим. Преподавали там самые блестящие профессора. Попасть туда мне помог мой новый друг и очень рьяный сионист Матис Самойлович Ойзерман. Он сказал: «Вот вам, Марья Михайловна, деньги за полгода, идите туда немедленно. Поступайте, а потом мне их отдадите». Это была семья очень крупных богачей, и я была его первой юношеской любовью. Чего стоили рядом с этим какие-то деньги! Отец Матиса Самойловича строил недалеко от моей двоюродной тетки роскошный особняк. И все об этом только и говорили. Потом выяснилось, что в семьях тетки и Матиса Самойловича была одна и та же учительница музыки. Эта учительница, пока у Ойзермана перевозили вещи в особняк, только всплескивала руками: «Мусенька! Ой, что там творится!» Когда Ойзерманы переехали, учительница музыки прислала тетке приглашение привести всех нас к ним на елку. На что тетка ответила: «Э, нет», она привыкла к тому, что приходят к ней, она ведь старше… И пригласила на елку детей Ойзермана. Вот тут-то я с Матисом Самойловичем и встретилась. Называла я его по имени-отчеству, как и он меня, хотя Матис Самойлович был еще гимназист, и наша встреча ему стоила того, что он остался на второй год в гимназии.
Вот так я стала студенткой Бехтеревского психоневрологического института. Совсем не таким ожидала я увидеть этот институт. Я уже писала, что гимназия наша была одной из самых известных и очень высокой культуры. Еще когда я училась в ней, мы часто бывали в Академии художеств. Там, наверху, над лестницей, висела прекрасная копия знаменитой картины Рафаэля «Academia». Перед глазами возвышались колонны. Возле каждой ученики Платона в туниках. Горящие глаза. Споры. Платон воздевает руку к небу, а Аристотель решительным жестом указывает свитком на землю. Все возвышенно и прекрасно. Такой была «Academia» Рафаэля. И вдруг я попадаю в институт с обшарпанными стенами. Обшарпанные полы, и ходит кругом Бог знает какой народ, жаргонит. Подхожу к стене и первое что вижу: «Чтобы победить пессимизм, нужно изучить Шопенгауэра и Вейнингера. Вступайте в такой-то кружок». Рядом: «Философия синтез всех наук. Вступайте в семинар профессора Жакова». Дальше: «Марксизм религия наших дней. Вступайте в кружок по изучению Маркса». Затем еще: «Коллега, крепи студенческую кооперацию!» И тут же «вдохновенное» рукопожатие: студент жмет руку курсистке. Потом еще плакат голубое знамя с семью звездами, знамя Маккавеев. У знамени робко стоит какой-то низенький человек и так же робко обращается к студенту: «Скажите, пожалуйста, что это за знамя?» «Этому знамени две тысячи лет!» думайте, а ведь совсем новенькое!» Надо сказать, что среди этого следует ответ. «Понеимоверного политического хаоса сионизм произвел на меня самое сильное впечатление. Очень многие его деятели вышли именно из стен Бехтеревского института. Они все были старше меня: Идельсон младший, Виленчук, большой мой приятель, Гиндес. Потом они все были тут, в Израиле. Виленчук долгие годы провел в лагерях под Архангельском. Однажды, когда их вели на какие-то очень тяжелые работы и был малый конвой, он бежал, переплыл большое водное пространство и чуть ли не в открытом море его подобрало проходившее судно. Так он смог добраться до Палестины. Не менее причудливо сложились и судьбы других. А вообще все это были замечательные парни, полные юмора, энергии. Все они носили на фуражках три буквы «ПНИ» (а мы эти же буквы — на платьях) — Психоневрологический институт, или, как шутили, «Прав не имеет». Это означало, что институт не давал выпускникам никаких прав, и государственные экзамены мы должны были сдавать при университете. Как-то пришел в институт наш декан сам Бехтерев. Он был в генеральской форме, с двойными лампасами, лейбмедик двора Его Величества. Так вот, придя к нам, он заявил, что отныне студентам предоставляются права, причем все евреи остаются, как и все выброшенные из семинарии, остаются и те, у кого красный штамп (выброшенные из институтов за революционную деятельность, без права поступления в другие вузы). Но потом, конечно, долгое время придется евреев не принимать, и так же, как во всех институтах с правами, будет установлена процентная норма. «Однако, — повторил Бехтерев, — это для новых. У вас же у всех появятся права». И вот после этого состоялось неимоверно бурное собрание принимать или не принимать права на условиях, о которых сообщил Бехтерев. Он изложил эти условия и сказал: «Я ухожу и приму любое ваше решение!» Первым берет слово Иссерович, великолепный оратор, он говорит: «Иисус Христос из храма прогнал менял, он сказал не делайте из дома отца моего дом торговли. Так вот, позвольте мне с этого начать: наш институт имеет кружки, имеет собрания, имеет журналы, и это великолепно, но, господа, мы же не учимся!» А ведь действительно учиться было некогда. Я и сама в те годы почти не занималась, нужно было зарабатывать деньги на жизнь нам с Додушкой (служила я в книгоиздательстве Вольфа). Но не училась не только поэтому, надо было ведь заниматься политикой. Кого только среди нас не было — были сионисты, были бундовцы, социал-демократы, кадеты… причем все идеалисты, готовые сложить головы на плаху за свое дело. Это была особая эпоха, и вышли из нее люди особого склада. Почему так естественно, что я провела двадцать восемь лет в лагерях? Да потому что я из другого времени, человек культуры ХІХ века, культуры нашего института. Что могло быть общего у нас с теми, кто пытал меня и миллионы таких, как я, в подвалах Лубянки! Между тем Иссерович продолжает: «Я, конечно, понимаю социалистов, я понимаю анархистов. Но сначала поучитесь, друзья мои. Мы же Митрофанушки все, мы же недоросли, а для этого нам необходимы права. Без этого мы не будем учиться». «Конечно, Иссерович прав», — думаю я. Но вот выступает наш студент, вождь санкт-петербургских эсдеков грузин Хачалава и с сильным кавказским акцентом говорит: «В черной беззвездной ночи, в страшном деле, которое называется Россией, в темноте, где воздуха нет и нечем дышать, есть только одна щелка — наш институт. А господин Иссерович говорит нам: Мне дует, закройте эту щелку»! «Господи, да и он же прав», — снова думаю я. — И тот прав, и этот». И я не знала, кто больше прав и кто ближе мне. Какие страсти кипели, какое голосование. И все-таки отвергли, не приняли прав. Всех принимать, и все пусть учатся. И такими же бурными были наши сионистские вечеринки. Постоянный объект шуток Идельсон младший. Была у него манера всякий раз, когда выступал кто-то из антисионистов или бундовцев, задавать один и тот же сакраментальный вопрос: «Коллега, а где ваш мандат? Вы говорите «мы-мы», а от чьего имени вы выступаете?» Дело кончилось тем, что про Идельсона сочинили песенку: «Лидер Ахаверат младший Идельсон, для всего он Бунда прямо страшный сон. Демосфен в квадрате толкует о мандате и завел в Ахаверат бонтон».
В СМОЛЬНОМ
Революция, революция. Как передать настроения тех дней? Все рушится, все бурлит вокруг. Я иду к своим сотрудникам по книгоиздательству и заявляю, что так дальше мы тоже жить не можем, надо срочно вступать в члены профсоюза. Все соглашаются со мной и говорят, что они уполномочивают меня ввести их в профсоюз. Иду в Правление профсоюза, встречают меня там с распростертыми объятиями. Говорят: «Милости просим, у нас как раз сейчас пленум, и мы будем очень рады, если к нам придет Вольф». На трибуне очередной оратор Кулаковский: «Мы должны ввести в профсоюзе дежурства. Если кто-то бастует, мы должны участвовать в пикетах, мы должны вносить взносы в больничную кассу…» Слушаю я все это, и неспокойно у меня на душе, что я им-то скажу, своим сотрудникам: «Должны, должны, должны». Поднимаю руку, встаю и говорю: «Вы знаете, в чем дело, я просто не знаю, что сказать тем, кто меня послал. Все мы должны, а что должны нам?» Боже мой, гром аплодисментов, я даже испугалась, и вдруг чья-то рука: «Предлагаю немедленно ввести товарища в Правление». Голосование, и меня единогласно избирают членом Правления. Прихожу я обратно, рассказываю, как было. Все, конечно, в восторге. Через два дня меня приглашает к себе сам господин Вольф. Надо сказать, что у него сложилось ко мне особое отношение. Еще когда я устраивалась, и он установил мне зарплату двадцать пять рублей в месяц, я страшно возмутилась: «Это черт знает что — начинать с девяти утра — до восьми вечера и двадцать пять рублей». Он ко мне повернулся, окинул меня взглядом, это был бог, который снизошел до меня вниманием: «Послушайте, багышня, я вас совершенно, не уговагиваю, как хотите…» А ведь у меня другого места нет, и очень трудно найти работу, но все равно за двадцать пять рублей не пойду, и тогда он превратился в «доброго гения» и сказал: «Будете получать тгидцать гублей и габотать с девяти до шести, но без пегегыва на обед». Потом выяснилось, что и тридцати рублей мне мало. Вольф не на шутку рассердился, но позже, пригласив меня, сказал: «Знаете, багышня, кое в чем вы действительно плавы, но дело в том, что мне не нужны люди с гимназическим образованием, и вообще вы у нас белая вогона». Затем он дал мне карточку и сказал, чтоб я шла по указанному в ней адресу и сговорилась о работе. И все было бы прекрасно, если бы как раз в эти дни не случилась история с профсоюзом. Через два дня после моего возвращения с пленума меня вызывает господин Вольф и говорит: «Ну, мадам, член пгавления, будьте догбы кагточку обгатно — или габота, или пгофсоюз». «В таком случае, говорю, конечно, профсоюз». Вот так оказалась я без работы. И новое место найти невозможно. В стране развал и революция, и большевики подбираются к власти, и умные люди вообще уже складывают вещи. При расчете у Вольфа дали мне шесть медных копеек, потому что я постоянно посылала на фронт двоюродным братьям книги. Понемногу у меня высчитывали из жалования, и, когда наступил день расчета, не осталось ничего. И я на улице, и брат гимназист. Купила Додушке на шесть копеек булку к чаю, а сама уж как-нибудь. И тут я решила: горе, беда, раздумья, а сегодня пойду-ка я в знаменитый цирк-модерн слушать Луначарского. Пришла в цирк-модерн — это было давно завоеванное большевиками место, собственно, к тому времени никаких цирков и циркачей там уже не было. Луначарский говорил со второго яруса. Сказать, что был полный зал, значит ничего не сказать, на каждом месте стояли люди, а больше всего столпилось на арене. Я, конечно, тоже пробралась на арену, примостившись на одной ноге. Он говорил о празднествах Великой французской революции — как он говорил! Надо сказать, что до революции все они лучше говорили. Борьба. Романтика, великие цели… Я слушала и думала — вот ведь это и есть счастье всю жизнь стоять и слушать этого человека. Пришла домой и ни за что не могу взяться. Села писать статью о Луначарском. Написала. Пойти самой, отнести статью в редакцию можно умереть от страха. А у хозяйки был брат, работал он в типографии, где печаталась большевистская газета «Рабочий путь». Вот я ему и говорю: «Послушайте, а вы не могли бы передать мою статью в редакцию?» Он вытягивается, расправляет плечи… «Я? Завтра же ваша статья будет в газете. Можете покупать номер». А я боюсь на другой день покупать номер — страшно. До вечера дотерпела, а вечером, на Невском, все-таки купила. Газета и какое же счастье четыре листочка, стою с ней под фонарем — когда на третьей странице разыскала небольшую колонку. Это была, наверное, десятая часть моей статьи, зато та, что больше всего мне нравилась. Пришла домой, настроение великолепное. Денег ни копейки. На столе открытка: «Просим явиться в Смольный, комната такая-то, второй этаж». Могла ли я тогда представить, что это была за открытка, и как она изменит, перевернет всю мою жизнь. Наутро я пришла в Смольный, а там редакция газеты «Рабочий путь» и ждет меня там редактор, светлой памяти Прасковья Ивановна (сколько ни пытаюсь вспомнить, фамилию ее запамятовала). Так и осталась там репортером большевистской газеты «Рабочий путь».
С социал-демократами еще в институте сложились у меня определенные отношения. Однажды ко мне подходит председатель студенческой фракции РСДРП большевиков Бухбиндер и говорит: «Послушайте, коллега, по-моему, вам пора вступать в партию». Я отвечаю: «Что вы, что вы, партия — это что-то огромное, а я? Нет, нет, я еще кое-что не дочитала, не додумала». А он говорит: «Знаете что, вступайте в партию, а потом дочитаете и додумаете, а мы поможем». Я так и не дала ему ответа, но с тех пор потеряла покой. Казалось мне, что настоящая жизнь грохочет мимо меня, а моя жизнь совсем никчемная. Наступил июль. Убили Воинова. Я хочу что-то делать, а не знаю, как и что. В институте никого нет. С трудом разыскала Бухбиндера: «Куда ты, к черту девался, я хочу в партию, а тебя нигде нет». «Ну, давай, говорит, пять». Я ему дала «пять» и с обидой говорю: «Ну, что теперь, когда уже все кончено, когда уже Воинова убили!» «Кончено? — произнес он со своим обычным еврейским акцентом, — еще только начинается!» В чем-то его слова действительно были пророческими — революция и в самом деле только начиналась, неся с собой муки, страдания и кровь. Но я ничего этого не видела. Я мечтала о светлом будущем и рвалась переделывать жизнь, не подозревая, какая жестокая расплата меня будет поджидать именно тогда, когда, казалось бы, моим мечтаниям суждено было воплотиться в жизнь. Но это уже будет другая эпоха, когда идеалисты и романтики революции превратятся в жестоких и беспринципных прагматиков. Впрочем, как я теперь понимаю, одна эпоха вышла, выпочковалась из другой. И в том, что на бескрайних полях России, где бурлил океан революции, выросли лагеря смерти, в которых я провела двадцать восемь лет, этом тоже была своя закономерность. На моем столе лежит книга, написанная об этих долгих годах мук и страданий, но это уже другая тема. А эти записки я посвящаю истокам, заре революции и ее гримасам, и ее людям, стоящим у этих истоков еще до того, как они пережили зловещую метаморфозу.
В БЮРО ПЕЧАТИ СОВНАРКОМА
… 1917 год. Осень. Я репортер большевистской газеты «Рабочий и солдат» (так после Октября стала называться газета «Рабочий путь»). И вот как-то в нашу редакцию приходит заведующий бюро печати Совнаркома Товий Лазаревич Аксельрод и говорит, что ему в бюро нужен толковый секретарь. Прасковья Ивановна ни за что не хочет отпускать меня. А потом все-таки соглашается. Раз нужно для дела… И я становлюсь секретарем бюро печати Совнаркома. А незадолго до этого, буквально накануне Октябрьского вооруженного восстания (22 октября), я впервые увидела Троцкого, с кем в течение долгих лет меня и особенно моего мужа будут связывать узы дружбы. Троцкий в моей жизни — это особая тема, на которой я остановлюсь еще в последующих главах, а пока хотела бы сказать несколько слов о моем первом впечатлении от его речи. Он выступал в Народном доме, и тогдашний мой редактор, Прасковья Ивановна, послала меня записать его речь. Невозможно было представить, чтобы зал Народного дома оказался способным вместить такое количество людей. На каждом кресле стояли по трое-четверо. Я стояла четвертой, в руках у меня был новый карандаш и блокнот, ну где ж тут можно было писать. О Троцком-ораторе написано столько, что уже кажется нечего добавить, и все-таки если бы меня спросили, чем именно отличается ораторское искусство Троцкого, то я бы, наверное, ответила: во-первых, мыслью, и во-вторых, филигранной отточенностью речи.
Нет, не дикцией он выделялся среди других. У Свердлова, например, был более приятный голос, у Троцкого голос был немного скрипучий, но как только он начинал говорить, он захватывал вас в водоворот своих мыслей и, слушая его, вы незаметно для себя оказывались под гипнотическим влиянием этого человека. Он обладал только ему присущим талантом доводить аудиторию до высшей точки накала. Именно это произошло во время его выступления в Народном доме, когда он в разгар своей речи вскинул вверх два пальца и воскликнул: «Клянитесь, что вы поддержите пролетарскую революцию!» И вся аудитория, тысячи людей, скандировали вслед за ним: «Клянемся!» И стоящий впереди меня меньшевик Хачалава, ярый противник вооруженного восстания, вскинул вверх два пальца и тоже скандировал: «Клянусь!» Когда мы вышли на улицу, я спросила Хачалаву, как это получилось. И он ответил: «Часа через два я, наверное, приду в себя, но вы понимаете, когда стоишь и слушаешь этого человека, просто невозможно не следовать за ним». Внешне Троцкий не производил какого-то особого впечатления. Он был немного выше среднего роста, сухощавый, но не аскетически худой. Одевался во все темное. Позже я всегда его видела в военном. Но всего этого мы не замечали, когда Троцкий начинал говорить, у него была особая стилевая манера, не похожая на стиль никакого другого оратора. Сейчас мне уже трудно воспроизвести содержание многих его выступлений. Троцкий обычно импровизировал. На аудиторию он влиял не только мыслью, но и голосом, интонацией, всем своим обликом. Возможно, если бы те же слова, даже речь, произносились кем-то другим, они не обладали бы подобным воздействием. В Бюро печати работали в те дни по двенадцать часов в сутки. Каждый день новости. Новые люди. Новые назначения. Студенты Бехтеревского института взяли за правило собираться каждый день в Смольном — не хватало терпения ждать газет, и информацию хотели получать из первых рук. Собирались обычно в специальной комнате, на двери в которую чернилами было написано; «Студенческая фракция РСДРП (большевиков»). Связным в эти дни был один замечательный парень Чудновский, длинноволосый, одетый во все военное. Он успел уже побывать на фронте. Я не помню его официальной должности, но он пользовался безграничным доверием у руководителей ЦК. И вот, сидим мы в нашей комнате, студенты-эсдеки, в ожидании новостей. На пороге то и дело появляется Чудновский, вылетающий из другой комнаты напротив, где идет заседание ЦК РСДРП(б). «Министр иностранных дел Троцкий!» — восклицает он и снова скрывается. Кажется, он отсутствует целую вечность. Бухбиндер, наш институтский вождь, недоволен. Когда Чудновский появляется, он предупреждает его: «Если ты не будешь каждые четверть часа сообщать, что там делается, то мы всем составом ворвемся туда». На пороге снова Чудновский: «Министров вообще нет, а есть народные комиссары!» «Кто предложил?» — кричу я. «Троцкий предложил!» Он исчезает и появляется снова: «Нарком просвещения… «Луначарский! — кричим хором. — Чудновский, а кто председатель Совнаркома?» «Вот дурачье! Конечно, Ленин!» Так шло одно из первых заседаний ЦК, на котором распределялись первые наркомовские портфели. После заседания я поехала к Троцкому, зашла в кабинет, он был пуст, а над письменным столом большая надпись: «Ничего со стола не брать, кроме съедобного и куримого». Через несколько дней меня снова посылают записать его речь, на этот раз в Кексгольмском полку. Говорил он о текущем моменте. Приехала домой и реву: ничего не могу понять из записанного. Разобрала только к двум часам ночи, переписала все и наутро повезла записи Аксельроду, кладу ему на стол. На другой день, когда вышла газета с речью Троцкого, он заходит в Бюро печати и спрашивает: «Кто вчера меня писал?» Аксельрод, не понимая, куда он клонит, невнятно бормочет: «Э-э, тут один товарищ писал». «Пусть этот товарищ теперь всегда пишет». «Так вот он этот товарищ!» обрадованно представляет меня Аксельрод Троцкому. Троцкий подходит ко мне, мы с ним здороваемся: «Как же вас зовут? Как фамилия? Отныне вы всегда будете меня писать и после этого приходить считывать, это дело ответственное». Вообще-то я записывала обычно троих: Ленина, Троцкого и Луначарского. После их выступлений с каждым из них считывала тексты. Но к Ленину и Луначарскому иногда других посылали, когда я была занята. Троцкого записывала только я одна. Таково было его личное указание. Сейчас даже трудно представить, что означало тогда личное указание и желание Троцкого, также, как многие с трудом представляют, каков был личный авторитет Троцкого в те годы. Уже во время профсоюзной дискуссии, когда ЦК вел жесточайшую борьбу с Троцким, рабочий сестрорецкого завода Зоф, человек, бесконечно преданный Ленину, тот самый Зоф, который вез его в шалаш в Разлив, рассказывал, как в разгар дискуссии он сказал Ленину: «Что вы, Владимир Ильич, так цацкаетесь с Троцким? Он не наш человек, был не нашим и не нашим останется, надо расстаться с ним и все!» А что ж на это сказал Ленин? Он принял свою излюбленную позу, засунув пальцы за проймы жилета и, едва сдерживая гнев, проговорил: «Что вы сказали? Да вы знаете, что такое Троцкий для революции? Вы шутите? Никогда! Не только говорить, думать не позволяю об этом!» В ответ на этот рассказ я заметила: «Позвольте, неужели Ленин говорил таким тоном?» «Да, на этот раз он говорил именно так», — заключил Зоф.
Спасибо за публикацию. С большим интересом, сочувствием, негодованием, восхищением и глубокой скорблю прочитаю книгу об этой удивительной женщины из плеяды удивительных людей. «Гвозди бы делать их этих людей…». Говорю это о Марии Йоффе, потому что знаю её биографию, читал её гулаговские воспоминания. Кстати, впервые познакомился с этой ЛИЧНОСТЬЮ лет 20 назад, когда готовил статью «В защиту Фейхтвангера» (есть в интернете). Вот фрагмент:
«Назвать Сталина «неталантливым» — глубокая ошибка. Дополним оценку писателя впечатлениями жены известного дипломата, революционера ленинской гвардии с конца XIX века (ранняя смерть спасла его от участи сотоварищей) Адольфа Абрамовича Иоффе: «Сталина мы видели часто. Мы встречались с ним на премьерах Большого театра, на которые администрация бронировала нам места в ложе. Сталин обычно появлялся в окружении приближенных… Он держался как открытый душевный собеседник, был чрезвычайно общителен и дружески настроен, но во всем этом не было ни единой искренней нотки… В общем, Сталин был актером редкого таланта, способным менять маски в зависимости от обстоятельств. Одна из его любимейших масок — простой, добрый парень, без претензий, не умеющий скрывать своих чувств».
Жду продолжения.
Спасибо за публикацию. С большим интересом, сочувствием, негодованием, восхищением и глубокой скорблю прочитаю книгу об этой удивительной женщины из плеяды удивительных людей. «Гвозди бы делать их этих людей…». Говорю это о Марии Йоффе, потому что знаю её биографию, читал её гулаговские воспоминания. Кстати, впервые познакомился с этой ЛИЧНОСТЬЮ лет 20 назад, когда готовил статью «В защиту Фейхтвангера» (есть в интернете). Вот фрагмент:
«Назвать Сталина «неталантливым» — глубокая ошибка. Дополним оценку писателя впечатлениями жены известного дипломата, революционера ленинской гвардии с конца XIX века (ранняя смерть спасла его от участи сотоварищей) Адольфа Абрамовича Иоффе: «Сталина мы видели часто. Мы встречались с ним на премьерах Большого театра, на которые администрация бронировала нам места в ложе. Сталин обычно появлялся в окружении приближенных… Он держался как открытый душевный собеседник, был чрезвычайно общителен и дружески настроен, но во всем этом не было ни единой искренней нотки… В общем, Сталин был актером редкого таланта, способным менять маски в зависимости от обстоятельств. Одна из его любимейших масок — простой, добрый парень, без претензий, не умеющий скрывать своих чувств».
Жду продолжения.
Потрясающе интересно. Спасибо вам , Виктор.
Инна Беленькая 02.05.2023 в 18:21
Потрясающе интересно.
————————————————————————————
Согласен с вами полностью, Инна. ПРОДОЛЖЕНИЕ будет, пожалуй, ещё интереснее.
Вы, между прочим, повторили оценку, которую я получил в личном послании от другого человека.
Пишу об этом спокойно, поскольку хвалят не меня, а книгу М. Иоффе.
Отправляя материал в редакцию, я был уверен, что об этом имени никто из участников ПОРТАЛА ничего не знает, не слышал. Но я ошибся. Знающим это имя и даже творчество М. Иоффе оказался уважаемый Л. Беренсон. Мне будет интересно узнать его мнение об этой книжке, об её авторе.