Надо сказать, что самым большим страхом в моем довоенном детстве была боязнь потеряться. Она засела во мне то ли от рассказанной кем-то истории некого потерявшегося мальчика, то ли от моего собственного обостренного воображения. Но особенно я страшился уличной толпы, где, нечаянно упустив мамину руку, легко было отстать и затеряться среди прохожих. А еще я боялся всегда переполненных трамваев.
Геннадий Разумов
БОЖЕ, ПУГАЙ МЕНЯ, НО НЕ НАКАЗЫВАЙ
Мы празднуем День Победы (с большой буквы). Но мне то прежнее 9 мая 1945 года вспоминать что-то не хочется. И не потому, что в тот день у нас на московской Преображенке возле ресторана «Звездочка» немного ожесточеннее, чем обычно, дрались по пьяне инвалиды-дембики. Нет, тут, как всегда, они бились палками и костылями лишь «до первой крови». И правила этого не нарушали.
А потому что тогда там по-настоящему пролилась кровь — молодого лейтенанта, которого те пьянчуги в честь Победы решили качать на руках. Они его два раза подбросили, а в третий не удержали. Я видел, как полетела асфальтовая крошка из-под головы того парня, как закатились его глаза, и как длинный ручей крови потек из-под белого воротничка его парадного мундира.
Так что в тот вечер и «салют из сорока пяти орудий» с цветастыми разводами фейерверка на победном московском небе не вызвал во мне такого же восторга, как прежние салюты в честь взятия Смоленска, Бреста, Кенигсберга и всех будущих «столиц стран народной демократии».
А вот приход той страшной войны, разломавшей мое детство пополам, мне нередко снится до сих пор. Связан он был в первую очередь с неправильным словом — ТЕПЛУШКА, в которой мы, «эвакувырканные», ехали на восток в какую-то странную непонятную мне Неизвестность.
Название этого вагона не соответствовало его существу. В нем было не тепло, в нем было жарко, невыносимо жарко и душно, в нем воняло мочой, калом, потом десятков женщин, детей, бабушек, дедушек, больных и уже отболевших. А ведь до нас всего пару месяцев назад здесь лежало свежее душистое сено, на котором жевали жвачку телята, коровы, лошади, овцы.
Но ночью… Ночью в теплушке тоже никакого тепла не было. Холодный сырой ветер дул через все щели этого старого ящика, сбитого двадцать лет назад из плохо подогнанных друг к другу тонких досок. Мое худосочное тело, впалая грудь которого смыкалась с позвоночником, а ребра походили на меха гармошки, не спасала от ночного холода ни мамина шерстяная кофточка, ни бабушкин льняной халат (а ничего более теплого они с собой не взяли, ехали-то на пару месяцев…).
Неправильным было не только название вагона, но и слово «ехали». Большую часть времени мы никуда не ехали, а стояли. Каждый раз нас отцепляли от того или иного железнодорожного товарника и загоняли в какой-нибудь тупик какого-нибудь запасного пути. Перевозил ли этот поезд беженцев и раненных в заволжские города и села, или вез на Урал и в Сибирь оборудование какого-либо машиностроительного завода, все равно тащился он на восток медленно, нудно, с многодневными остановками.
Дольше всего мы стояли на станции Кинель, где наш вагон загнали в какой-то самый дальний тупик…
Тот день был особенно тяжелый. Солнце било с неба прямой наводкой, от него не спасала ни белая панама на голове, ни дырявая крыша над головой. Я поднял с пола чайник и подставил под его носик свой пересохший рот — знал, горячая вода от жажды лучше холодной. Но такой истиной владел не только я, поэтому чайник оказался пустым. Я поднял его за ручку и спросил:
— Мам, можно я схожу за кипятком?
Его доставка была одной из моих приятных обязанностей, во всяком случае более привлекательной, чем подметание пола или вынесение горшка. Мама, по-видимому, занятая какими-то своими важными мыслями, посмотрела поверх меня, а я, не встретив возражения, спрыгнул с вагона и побежал к вокзальному зданию.
Там, как и на других железнодорожных станциях, на которых мы подолгу стояли, в зале ожидания на тумбочке высился большой оцинкованный бак, носивший гордое название «титан», с начертанным на нем мелом словом «кипяток». К нему стояла длинная очередь, и ее движение было медленным, нудным, люди терпеливо коротали тут время, разговаривали, делились друг с другом своими повседневными заботами: где достать лишнюю горбушку хлеба, как остановить понос у малыша, куда послать запрос о фронтовой судьбе мужа или сына.
Я стоял, переминаясь с ноги на ногу, томился жаждой и откровенно скучал. Вдруг мое боковое зрение через открытую вокзальную дверь увидело неторопливо проходящий мимо паровоз, окутанный клубами пара. К нему (о, ужас!) был прицеплен… наш вагон. Перед моими глазами промелькнуло озабоченное морщинистое лицо бабушки и поникшая фигура деда. Я выскочил на перрон и бросился бежать вслед стремительно набиравшему скорость поезду. Но куда было мне, семилетнему доходяке с кривыми рахитичными ногами-спичками, догнать мощный паровик по имени «иосиф сталин»?
Я стоял на потрескавшихся от старости шпалах и тыльной стороной ладони размазывал по щекам, лбу и губам черно-серую грязь, смоченную ручьем текшими из глаз слезами. Сколько себя помню, более животного ужаса, дикой паники, невероятного стресса ни до, ни после того июльского кинельского полдня я никогда в жизни не испытывал.
Надо сказать, что самым большим страхом в моем довоенном детстве была боязнь потеряться. Она засела во мне то ли от рассказанной кем-то истории некого потерявшегося мальчика, то ли от моего собственного обостренного воображения. Но особенно я страшился уличной толпы, где, нечаянно упустив мамину руку, легко было отстать и затеряться среди прохожих. А еще я боялся всегда переполненных трамваев – там запросто можно было не успеть выскочить на остановке вслед за дедушкой, возившим меня по воскресеньям на музыку.
И вот теперь я попал именно в такую кошмарную беду. Крепко зажав потными пальцами ручку чайника, единственную оставшуюся связь с моей прежней защищенной от невзгод жизнью, я пошел по рельсам туда, куда только что безвозвратно укатила наша восьмиколесная теплушка. Невыразимое отчаяние, непреодолимая паника, мертвящая беспомощность мною овладела. Что делать, как быть, куда податься? Сердце стучало молотком, мозги отказывались шевелиться. Я ничего не мог придумать.
И вдруг. О, сколько раз это вдруг и в последующей жизни звучало для меня так спасительно, так радостно. Я услышал за спиной голос своей мамы. Сначала не мог этому поверить, подумал, что мне почудилось, что этого не может быть. Я обернулся и… Ура! Ко мне навстречу, сильно хромая и держа тряпку у виска, шла моя родная мамочка. Я стремительно бросился к ней, прижался к ее пахнувшему теплом и счастьем телу и громко разрыдался.
Оказалось, рассказала мне мама, что наш вагон без всякого предупреждения неожиданно подсоединили к какому-то маневровому паровозу, и он его куда-то потащил. Конечно, она, не раздумывая, тут же на ходу спрыгнула на землю. Но неудачно — подвернула ногу и сильно до крови ушибла голову.
— Ничего, пройдет, — сказала она, улыбаясь и крепко меня обнимая. – Главное, что я нашла тебя, живого и невредимого.
Потом мы пошли к начальнику вокзала. Там тоже стояла длиннющая очередь. Но прошло не более получаса, как нам вдруг повезло – пришел помощник (или заместитель) начальника и ему в помощь отделил от конца очереди нескольких просителей. И мы из последних неожиданно оказались первыми.
Выслушав маму и порывшись в каких-то бумагах, наш спаситель понял в чем дело, потом поговорил с кем-то по телефону и широко нам улыбнулся:
— Ну, и везунчики мне попались, редкие, — сказал он. — Вы вовсе от своих не отстали, никого вам догонять не надо, и незачем волноваться. Ваш вагон никуда не отправили, а просто перегнали на другой путь, совсем тут недалеко.
И минут через десять мы с мамой уже сидели в нашей теплушке со всеми остальными и хлебали из алюминиевых кружек вкуснейший суп, сваренный бабушкой из картофельных очисток.
Вот тогда я впервые и услышал замечательную идишскую поговорку, которую дедушка произнес по поводу нашего с мамой благополучного возвращения и которую я до сих пор нередко себе проговариваю:
«ГОТЕНЮ, ШРЕК МИХ, НОР ШРУФ МИХ НИШТ»
(«Боженька, пугай меня, но не наказывай»)
Gotenyu, shriek mich, nor shrug mich nit ,!