Когда отца уволили, точнее – выгнали из армии, годы службы определялись календарным стажем. Лишь спустя время, при правлении многажды орденоносца Брежнева, нахождение непосредственно на передовой стали умножать на два. Месяцы выхода из окружения под Киевом и месяцы переправы в Сталинграде с лихвой превышали недостачу до календарных двадцати лет.
ОТЕЦ И ЕГО ДРУЗЬЯ
Родителям пришлось горше. Революция, война, эвакуация, последующие годы. Твёрдая почва под ногами и надёжность – в далёком прошлом, отделённом двумя десятилетиями. Или четырьмя пятилетками – по новому летоисчислению.
Терпенье и труд, вопреки поговорке далеко не всё перетирали, понятие «достать» располагалось впереди возможности купить. Прилагательные: довоенное, довоенный, довоенная – мерило качества. Повезёт, если портной сшил пальто из довоенного (подчёркнуто!) сукна.
В начале девяностых пенсии скукожились до купонов-карбованцев, отцу перевалило за восемьдесят. Он вспомнил, что в своё время не стал добиваться пенсии за выслугу лет в Военно-морском флоте. Я пошёл в военкомат, помахал журналистским удостоверением, мне выдали Личное дело отца.
Последняя запись в Деле – весна 1948 года. Борьба с сионистами и прочими американскими шпионами разгоралась. Басню Михалкова: «Я знаю, есть ещё семейки, где наше хают и бранят, где с умилением глядят на заграничные наклейки… А сало русское едят!» – читали по радио с утра до вечера.
Довоенное досье отца постигла участь остальных штабных документов Днепровской (Пинской) военной флотилии, их сожгли перед сдачей Киева, в первых числах сентября 1941 года. Киев наши войска оставили 17 сентября.
Отца после десяти лет службы старшиной-сверхсрочником повысили до младшего лейтенанта, он возглавлял полуэкипаж – охрану штаба. Покинул Киев 19 сентября. Первым из командиров вышел из окружения и вывел своих подчинённых. За что и был награждён отпуском для посещения семьи, эвакуированной за Урал. Не знаю, как родители, а дни и ночи пребывания отца на станции Каргополье я запомнил на всю жизнь. Коптилку не гасили, в двери то и дело стучали жёны командиров, отец рассказывал и рассказывал историю своего выхода из окружения. Поделился паролем, который помогал выжить:
– Бабка, дай напиться, а то так жрать хочется, что переночевать негде!
В расположении наших войск означенным паролем с товарищами в голубых околышках не поделился. Они были удовлетворены тем фактом, что младший лейтенант вышел из окружения с пистолетом (с одним патроном) и партбилетом в кармане.
Отца направили служить в Сталинград, письма приходили регулярно. Бывший командующий Днепровской флотилии адмирал Хорошкин тоже оказался на Волге. Добирался по воздуху, за ним специально послали самолёт. Отцу, почти всю дорогу прослужившему боцманом (шутка бати: «Я не Кацман, я боцман!»), адмирал предложил стать своим адъютантом. Вязать трос морским узлом, наводить чистоту на палубе да в трюме было куда привычнее, чем копаться с бумагами. Убедил адмирала, тот перевёл его на боевое плавсредство.
В разных передрягах отец побывал, разное случалось на Сталинградской переправе. Но за все дни и ночи войны – ни царапины, ни контузии. А катер адмирала подорвался на мине…
После Сталинграда отцу хватало работы по разминированию Волги, Дона и опять Волги, уже в Астрахани. Воспоминания о войне оживляли медали, их количество постоянно росло. В основном – так называемых «жёлтых», выдаваемых не за конкретный подвиг, а так сказать, «за участие». Но ветераны всегда выделяли награды «За оборону Сталинграда» и «За оборону Киева». В таком порядке их выдавали – сначала за Сталинград, потом, спустя годы, за Киев. У отца была и персональная награда: Почётная грамота «За оборону крепости на Волге». Подписанная наркомом Военно-морского флота адмиралом Кузнецовым.
К отцу мы с мамой, бабушкой и дедушкой приехали 5 ноября 1943 года. Вышли на платформу у развалин сталинградского вокзала, вдруг громко по радио: «Киев освобождён!». На фоне покорёженных да обгоревших стен, весть ударила по нервам.
В Сталинграде я осуществил свою давнюю мечту, залез в детский педальный автомобиль. Педали заскрежетали. Из землянки выскочил красный, как рак матрос, подобрался ко мне на цыпочках, схватил за шкирку, и на вытянутой руке вынес подальше от опасного места.
Мои дяди, мамин и папин братья, остались в Киеве, в Бабьем Яру. Они забирали меня из детского сада, расположенного на углу двухэтажного здания штаба Днепровской флотилии. По дороге заворачивали в Подольский универмаг, на первом этаже за толстым канатом стояли педальные лимузины. Ни разу забраться в кабину не удалось – продавцы строго следили. Дяди никак не могли насчитать в карманах требуемую сумму денег. А пробовать товар и не покупать строго воспрещалось. Педальный автомобиль я всё-таки купил, но это случилось спустя десятилетия. Сын разъезжал по комнатам квартиры и несколько раз во дворе.
Открываю глаза, опять и опять выплывают страницы Личного дела отца. Их с 1941 по 1947 год, немного. Заполнены разными почерками. Служба лейтенанту, затем старшему лейтенанту Махлину мёдом не казалась. Но благодарности в качестве фона к ордену Красной звезды и медалям – преобладали.
Офицерам водолазной школы выделили двухэтажный домик на самой окраине Риги. В месте, мрачнее не придумаешь. Прямо перед окнами – колючая проволока, оконтурившая здание пересыльной тюрьмы, посади – православное и лютеранское кладбища, на подходе сбоку – каменная ограда бывшего еврейского кладбища. Мы собирались кучкой, чтобы тёмным утром проскочить в школу. Однажды отцу просигналил мотоцикл с коляской. Персональный транспорт начальника тюрьмы. За рулём – давний сослуживец по фамилии Жабоедов. За какие-то прегрешения разжалованный и арестованный. Он частенько заходил к нам, бабушка его подкармливала, чем могла. А меня этот потомственный ленинградец научил играть в шахматы.
Отца ранения и банальные обморожения обошли стороной. Друзьям и сослуживцам повезло меньше. От сумы и от тюрьмы не убереглись. Друг ещё по Севастополю, дядя Миша Смирнов, окончил войну капитан-лейтенантом на Дунае. После Победы попал в тюрьму. Жена бросила зэка, по выходе на свободу он осел в Измаиле. А дядя Петя Игнатьев, сын полка в войсках Примакова в Гражданскую, дослужился до звания майора и вместе со своими сослуживцами был обвинён в троцкизме. Всю войну пропахал на Колыме. Довоенная семья распалась. Знаю, дяде Пете предлагали стать военным пенсионером. Он отказался, считал, что пенсия вольнонаёмного бывшего зэка справедливее.
Более-менее ласково судьба обошлась разве с первым командиром сверхсрочника Махлина, Дудником. Он командовал бронекатером на Амуре, отец привёз с собой молодую жену, мою маму. Более старшие по возрасту Дудники патронировали над молодыми. Снимаю шляпу перед друзьями отца. Отношения с ними сложились сердечнее, чем со многими родственниками. Продолжились во втором и третьем поколении.
С начала 1948 года на голову отца, как из гальюна, сыпались в Личном деле обвинения да оскорбления. Это сейчас я в курсе, что стартовала антисемитская компания, что большинство деятелей культуры – евреев, во всю использованные властями для вышибания помощи из Соединённых штатов, были «ликвидированы, как класс».
Не забыть анекдоты того времени. Ходили слухи, что тем, кто их слушает или рассказывает, может не поздоровиться. Обычно, на вопрос «как настроение?», отвечают: «хорошее или плоховатое». Лишь еврей шепчет: «Вовси нет…». Среди казнённых органами – знаменитый профессор по фамилии Вовси. Фамилия Вовси и у великого актёра, Михоэлс – псевдоним. Вслух упоминались фамилии трёх знаменитых евреев. Один вещает и говорит (диктор Левитан), второй пишет романы (Эренбург), третий молчит, набрал в рот воды (Лазарь Каганович).
Казалось бы, свежий воздух хрущёвского «позднего реабилитанса» должен был отделить зёрна от плевел, очистить заплёванные имена. Как бы не так. В трёх энциклопедических словарях – доперестроечном, перестроечном и постперестроечном – профессора Вовси близко нет…
К началу пятидесятых литераторы, писавшие на языке идиш, были выкошены почти поголовно. В их числе замечательный детский поэт Лев Квитко. Поле перепахали основательно, иначе Михалковского дядю Стёпу никто не смог бы рассмотреть, по причине интеллектуальной карликовости.
Мой отец до революции учился в хедере, знал молитвы на иврите. Дома разговаривал, понятно, на идиш. Русским овладел после призыва на флот. Мама училась на рабфаке, опять-таки на идиш.
В 1937 году еврейские школы, ими был усеян родной Подол, резко перевели на русский, да украинский языки. На русский – в городах, на украинский – в местечках. Непотопляемый нарком Лазарь Моисеевич Каганович рос в Припяти под Киевом, до конца жизни легче общался на украинском, чем на русском. Ему, кстати сказать, УССР обязана украинизацией – в бытность его главой компартии республики.
Не знаю, как в других районах Украины, в Киеве оккупационные немецкие власти открыли только начальные школы с преподаванием на украинском. Одна такая школа сохранилась на Подоле через десять и через тридцать лет. Её не удалось разделить на женскую и мужскую – без того не хватало желающих учиться. В отличие от трёх мужских школ и трёх женских, расположенных поблизости, учились в там в одну смену, в русских – в две и три.
Во дворе соседи-украинцы рассказали о Бабьем Яре и о том, что полицаи, гнавшие туда евреев, говорили по-украински, с западынским акцентом. Много лет позднее факт подтвердил уроженец соседней Куренёвки писатель Анатолий Кузнецов, автор романа «Бабий Яр». Так и не дошедшего до читателей в неискажённом цензурой виде.
Начало сознательной жизни наших родителей озарила красивыми обещаниями революция. Как горизонт, райская жизнь отдалялась и отдалялась, попутно уничтожая ценности, накопленные предшествующими поколениями. Среди моих прямых предков – хозяин грузовой телеги. Он оставил четырнадцать детей во главе со старшей дочерью – моей бабушкой. Половина его потомков, спасаясь между революциями от погромов, перебралась в Америку. После войны родственник разыскал отца, попытался облегчить нашу жизнь посылками. С отцом поговорили, где следует. И выперли с работы. Еле устроился в какую-то артель резчиком бумаги.
О послевоенных годах в Киеве лучше не вспоминать. Что такое мясо или котлеты я знал чисто теоретически. Бабушка готовила еду из мясных обрезков, их родители покупали в конце дня на Житнем базаре, благо жили почти рядом.
Отец, подобно большинству своих подольских сверстников, увлекался голубями. Клал в карман голубя с голубкой, шёл расклёпывать балки моста, взорванного в Гражданскую. На том месте теперь мост метро. Приходил и выпускал своих подопечных, они делали несколько кругов почёта и возвращались домой, на Боричев Ток. Годы и условия жизни взяли своё. К голубям отец не вернулся, но клетки со щеглом, кенарем и другими тенорами украшали единственную комнату, где мы впятером жили. Утро отец начинал с того, что подметал под клетками пол от шелухи конопли.
Когда отца уволили, точнее – выгнали из армии, годы службы определялись календарным стажем. Лишь спустя время, при правлении многажды орденоносца Брежнева, нахождение непосредственно на передовой стали умножать на два. Месяцы выхода из окружения под Киевом и месяцы переправы в Сталинграде с лихвой превышали недостачу до календарных двадцати лет.
В дверь позвонили. В дверях какой-то парень и девушка. Пришли к отцу – ветерану обороны Киева. Девушка миловидная, симпатичная. Фамилия её что-то мне говорила. Ага, так и есть, дочь известного правозащитника Семёна Фишелевича Глузмана, того самого доктора, что облегчил жизнь опальному генералу Григоренко…
Отец оживился, заулыбался. Но как только звучали вопросы о притеснении евреев, чеканил однозначно:
– Не знаю! Не встречал! Со мной такого не было!
О встрече с членом Военного совета Сталинградского фронта Н. С. Хрущёвым словом не обмолвился. Тому закортило отправиться по генеральским делам на правый берег, а плавсредство обездвижено. Никак не могли разбудить механика, неделю не отходил он от двигателя. Приложился щекой к тёплому кожуху и не открывал глаз. Адъютант доложил главному пассажиру, тот приказал расстрелять саботажника.
Команда, много раз обязанная жизнью своему механику, окружила бедолагу. Охрана генерала опустила стволы. Ликвидировать всю группу приказа не было, а подойти к обвиняемому никакой возможности. В тот злосчастный день беда прошла мимо механика. Не знаю, как «нашему Никите Сергеевичу», отцу этот эпизод на всю жизнь втемяшился в голову. Вокруг цвели и пахли хрущёвские послабления. Вернулся с Колымы друг юности отца – дядя Петя Игнатьев. Всю дорогу, пока портреты и речи Никиты Сергеевича не покидали страницы центральных изданий, отец брал в туалет, что во дворе тогдашний пипифакс – свежую газету. С речью, а ещё лучше с портретом Никиты Сергеевича.
Отец и его друзья сравнивали житьё-бытьё с довоенным и послевоенным. Радовались, как небывалому счастью телефону в квартире и удобствами в благоустроенном жилье.
В новую квартиру на Оболони отец с мамой перебрались в начале восьмидесятых. То время было самым счастливым и спокойным в их жизни. Жили на одну пенсию, вторую положили в сбербанк на моё имя и имя младшего брата. Накопилось по 8 тысяч советских рублей, на две автомашины «Жигули», по тем ценам. Когда мы с братом вспомнили о наследстве, его реальная стоимость упала до нескольких купонов-карбованцев (была при президенте Кравчуке такая временная валюта), на которые стакана газводы с сиропом не купишь.
Поколение моих родителей сошло со сцены в конце прошлого века. Следом ушли мои старшие товарищи, потянулись сверстники. Не с кем обменяться мнениями и поделиться. В ушах прощальные речи на похоронах да поминках. Будто вместе с ними предавал земле и своё тело. Всё чаще приходит в голову мысль, что их судьба всё же хранила. Они не видят и не слышат того, что происходит вокруг…
В постреволюционные годы повестка дня начиналась с вопроса: какой ноздрёй дышишь? Нынче спрашивают: на каком языке разговариваешь и на каком думаешь? Такие вот несъедобные пироги.