Наш детектив, реб Мейер, сидел на скамейке, немного поодаль от того места, где происходила встреча. Его задачей было, прежде всего, не спускать глаз с Леи, чтобы «не упустить ни одной детали». Он не должен был делать выводов, только дать точный отчет о том, что увидел; иными словами: один глаз честнее двух ушей.
ИСПОВЕДЬ ПОСЛЕ ПОХОРОН
Рассказы о детективе реб Мейере Окунe
Перевела с идиша Юлия Рец
- Мегилат-Эсти
«Единственный способ избежать встречи лицом к лицу — это следовать по пятам». Реб Мейер Окунь где-то вычитал или слышал это изречение, и оно так ему понравилось, что «семейный сыщик» его запомнил. Эта поговорка отлично подходила к тому, чем нередко приходится заниматься каждому детективу. Тем не менее, реб Мейер старался избегать такого сорта работы, хотя следить — упаси боже! — не преследовать. Крадучись идти следом, не спуская глаз, вынюхивать что да где, чтобы потом представить полный отчет — во всем этом есть что-то собачье. Особенно он это почувствовал после одного случая, засевшего в его памяти гнетущей болью и обидой на самого себя…
Реб Мейер не хотел браться за это дело. Не лежало у него сердце следить за молодой женщиной, и, как требовал ее муж, «не упускать ни одной детали». За это он ему и платит. Ай, ревность! Она делает слепым мужа и несчастной его жену!
Это была состоятельная хасидская семья, владевшая несколькими крупными винными магазинами в Бруклине. Реб Мейер знал одного из братьев, Иче К., с которым познакомился, будучи еще студентом иешивы. Реб Иче и уговорил реб Мейера помочь его сыну разобраться в этом щепетильном деле. Что же случилось? Его сын, Ханан, вдовец с тремя детьми, женился во второй раз на женщине, моложе его на 15 лет, тихой, расторопной. Она нашла подход к его детям, к тому же иногда помогала мужу в магазине.
— Вы же понимаете, реб Мейер, — объяснял реб Иче, — «сердце знает горечь души своей». Лея ее зовут. В последнее время с ней стали происходить странные вещи… Она вообще очень замкнутая, слова из нее не вытянешь — редкий случай среди женщин…
Он прервал свой рассказ. Опустив голову, мучительно размышлял, как бывает, когда подходят к моменту, ради которого и было все затеяно.
— Дело в том, … — медленно продолжал он, — что еще девушкой ее изнасиловали, не про наших близких будь сказано… Я это знаю, потому что мы с ее отцом — родственники. Что говорить, это было огромное горе в семье. Сама девушка после этого несчастья долго лечилась… Еще бы — такой удар! Однако, то, что делает время, разуму — не под силу, — Лея понемногу вернулась к жизни, если можно так сказать. Вышла замуж, но, счастья ей брак не принес… Как любят у нас шептаться: хромой и тот не хочет брать девицу с щербиной. Словом, после трех лет замужества детей у них так и не родилось, и они разошлись… Мой второй сын, Ханан, к тому времени овдовел, бедняга… Он знал Лею и знал, что с ней случилось… У него золотая душа, у моего Ханана, но есть один недостаток — он очень ревнив. Не знаю, в кого он такой… И вот, в последнее время с его женой что-то происходит. Почти каждое утро она уходит и где-то несколько часов пропадает. Он ее уже пытался спрашивать об этом, но она или находит отговорки, или вовсе молчит, по своему обыкновению…
Реб Иче снова умолк, запустив три пальца в бороду, поскреб ее и перенес пальцы к носу.
Реб Мейеру живо припомнилась эта привычка его старинного приятеля, но тогда борода была густой и черной. Среди ешиботников всегда находился остряк, который был не прочь посмеяться над ним, ко всеобщему удовольствию; выставив три пальца, шутник задавал дежурный вопрос: «Ну, Иче, чем твоя борода пахнет сегодня?»
— Реб Мейер, поймите меня правильно, — продолжал тихим беспокойным голосом реб Иче, — я не имею в виду, упаси боже, ничего плохого… Она — тихая голубка, хорошо ладит с моими внуками, чтоб они были здоровы. Как говорится, в мирном доме и крошке рады. Согласен, женщина тоже может иметь свои маленькие тайны, но мой сын… Я боюсь, как бы он не сломал свою жизнь… их совместную жизнь.
Со времен его советского детства в Марьиной роще Реб Мейер — тогда его звали Мирон — запомнил, как в сумерках его родители тихо, так, чтобы мальчик их не слышал, говорили о женщине, привезенной в больницу. Она выпила пузырек уксусной эссенции и отравилась насмерть. У детей, видимо, острый слух, как у зверенышей; и именно то, о чем говорили шепотом, чтобы «малыш» не услышал, дошло до его ушей и вонзилось в память. Несчастная сделала это назло своему мужу, потому, что не могла больше выносить его ревности, побоев в пьяном угаре и угроз убить. Она сама наложила на себя руки. Особенно Мирона взбудоражили слова отца, что внутри у нее было «все сожжено».
Некоторое время спустя, когда Мирон остался дома один, в поисках чего-нибудь сладенького он забрался в буфет, — он всегда был лакомкой, — и заметил в дальнем углу небольшую стеклянную бутылочку. Это была очень красивая бутылочка, совсем не похожая на другие, стоявшие рядом — трехгранная с фигурным горлышком. В такой бутылочке отец мог бы держать одеколон. Мирон вгляделся в красные буквы на этикетке и прочел: «уксусная эссенция»… В этот момент он почувствовал, как что-то жжет его пальцы, и едва не выронил свою находку на пол. С тех пор, когда реб Мейер слышал, что кто-то отравился, у него перед глазами вставала та самая необычная трехгранная бутылочка…
Итак, был один из тех прекрасных летних дней, какие Господь дарит миру; и только сам человек, может наполнить этот день, как кожаные мехи, либо радостью и счастьем, либо горем и обидой. Сын реба Иче, нервозный человек лет сорока, договорился с реб Мейером заранее, что детектив будет поджидать его жену недалеко от дома, находившегося в красивом районе Краунхайтс, где селились немало состоятельные любавичские хасиды. Около десяти утра из дома, номер которого назвал ему Ханан, вышла симпатичная маленькая женщина, одеждой не отличавшаяся от других религиозных женщин квартала. Разве что к парику у нее была пришпилена странная шляпка, похожая на большую коричневую розу, придававшая ей экстравагантный вид. Судя по тому, как Ханан описывал свою жену, помогая себе полными короткими пальцами, это должна была быть Лея.
Она осторожно поглядела по сторонам, как смотрят, прежде чем перейти дорогу, и направилась в сторону Ботанического сада. Реб Мейер, сидевший до сих пор на скамейке под деревом, не спеша сложил газету, и положил ее в карман пиджака. Как сказал бы сейчас его старый ребе, Лазарь Аронович: сдвинул брови и вошел в роль.
Минут пятнадцать Лея сидела на скамье в Ботаническом саду одна. Вскоре к ней подошел высокий мужчина. Он выглядел моложе Леиного мужа, хотя из-за седой головы, должен был бы казаться старше. Человек этот держал за руку девочку лет пяти-шести. Увидев Лею, девочка потянулась к ней, и Лея раскрыла объятия ей на встречу. Это выглядело очень трогательно. Было очевидно, что женщина и ребенок видятся не впервые. Седой мужчина не стал долго задерживаться, поцеловал ребенка в голову, и попрощался с Леей.
Наш детектив, реб Мейер, сидел на скамейке, немного поодаль от того места, где происходила встреча. Его задачей было, прежде всего, не спускать глаз с Леи, чтобы «не упустить ни одной детали». Он не должен был делать выводов, только дать точный отчет о том, что увидел; иными словами: один глаз честнее двух ушей. Так наверняка считали реб Иче со своим сыном, но не реб Мейер. Он больше придерживался правила, что если бы глаза не видели, разум был бы слеп… У него не укладывалось в голове, неужели Лея пришла сюда, чтобы быть «бейби-ситтером»? И очевидно, что делала она это, уже не в первый раз. Для чего ей это нужно? Заработать несколько долларов, чтобы не зависеть от мужа? Что-то здесь не сходится… А может быть, это связано с симпатичным мужчиной? Если так, тогда ясно, почему она скрывает это от своего мужа. Нет, ему нужно сменить свой «наблюдательный пункт». Впрочем, почему бы ему не перебраться на ту же скамейку, где сидит Лея с девочкой. У него же на лице не написано, что он приставлен за ней следить… Реб Мейер вновь прервал свое конспиративное чтение; сложив газету, он поглядел на солнце, всем своим видом показывая, что перебирается лишь потому, что нет у него иного выбора, кроме как пересесть на другую скамейку, в тень. Он остановился возле скамьи, где сидела Лея:
— Я вам не помешаю? — спросил он, указывая на свободное место.
— Вовсе нет, — любезно ответила Лея.
Она снова повернулась к девочке, и продолжила игру: они соревновались, кто из них выдует больше мыльных пузырей. Дули по очереди — раз Лея, другой раз — девочка. Как бы то ни было, но обе были увлечены игрой.
Теперь реб Мейер убедился, что девочка не белая, а как будто «отлита из шоколада». Видимо, — подумал он, — мама ребенка — черная; вслух он, однако, сказал:
— Вы, наверно, будете смеяться, но когда я был ребенком, я тоже любил надувать мыльные пузыри.
Лея улыбнулась:
— Да, моя мама, мир праху ее, говорила, что и еврей с бородой когда-то был мальчиком из хедера…
— Хорошо сказано… Да пребудет она в ган-эдене[1]…
Лея достала из детского чемоданчика, который, видимо, принес с собой тот мужчина, что привел девочку, бумажную салфетку и вытерла губы и ручки ребенка.
— Ты не хочешь немного поиграть с «бейби» Самантой? — спросила она протягивая ей куклу, извлеченную все из того же чемоданчика. Девочка тут же схватила и поцеловала куклу. Соскочив со скамейки, она уже была полностью поглощена игрой со своей Самантой.
— Вы хорошая няня, — заметил реб Мейер, — девочка вас любит.
— Спасибо, но я не совсем няня.
— Вы, наверное, дружите с ее родителями, — строил догадки собеседник, — я видел того высокого мужчину, он отец девочки, да?
Лея повернула к нему голову. Он уловил в ее взгляде знакомое выражение, которое появляется в те редкие мгновения, после которых ему, частному детективу, уже не раз приходилось либо выслушивать исповедь, либо упираться в стену молчания. Он вспомнил, как реб Иче говорил ему, что его невестка скупа на слова.
— Верно… — тихо послышался ее голос.
Реб Мейер явно расслышал в коротком ответе, готовность говорить дальше; и он не то спросил, не то заметил:
— Видимо, ее мама темнокожая? — он намеренно не употребил слово «черная». Ответ, его, однако, удивил.
— Нет… Ее мама — белая. Эсти удочерили совсем крошкой.
В первый раз реб Мейер услышал, как Лея назвала девочку по имени.
— Эсти? Значит, Эстер, — уточнил он себе, — прекрасное имя…
— Да, оно мне тоже нравится, — женщина повернула голову к девочке и, глядя на нее проговорила:
— К тому же, в свои шесть лет Эсти столько пережила, что это могло бы хватить еще на один свиток Эстер[2] — «Мегилат-Эсти». Ее счастье, что она ребенок и не понимает этого.
Это звучало как начало захватывающей истории, и реб Мейер как искушенный слушатель, тихо кивнул головой, что должно было означать: я именно тот человек, который готов выслушать.
— Этот ребенок был рожден не от благословенного брака, –не заставила себя просить Лея, — ее мать изнасиловали в шестнадцать лет, и когда стало ясно, что она беременна, родители отправили ее в Израиль, чтобы избежать позора. Девочка родилась красивой и здоровой, но больше похожей на отца, которого так и не поймали. Это сходство и решило ее дальнейшую судьбу. Молодой же маме сказали, что ребенок был мертворожденным…
Лея достала пакетик с нарезанным яблоком.
— Эсти, — позвала она девочку, — Саманта уже, наверное, проголодалась, — давай ее покормим, — и она уже готова была протянуть кукле один ломтик, но спохватилась в последний момент, — может, ты сначала сама попробуешь, вкусно ли? — и дала откусить кусочек девочке.
— Вкусно! Саманте тоже понравится, — обрадовалась Эсти.
— Хорошо, знаешь что, давай ты будешь кормить малышку, а я буду кормить тебя, окей?
Реб Мейер прямо загляделся на то, как Лея ведет себя с ребенком; сколько тепла и нежности в ее словах и движениях; а ведь у нее самой нет детей… И вдруг его осенило — язык говорит, что на сердце лежит…
Лея тем временем вернулась к рассказу о девочке:
— Три года назад у той молодой женщины умерла мама. Перед смертью она рассказала дочери правду, что ее ребенок не умер тогда в больнице… Представляете, сколько ей снова пришлось пережить… И тогда она дала обет: «пусть небо упадет на землю, но она найдет своего ребенка!» Словом, потребовался не один год, и немало денег, прежде чем она узнала, что девочку удочерила молодая американская пара…
Лея снова обтерла девочке рот и сказала реб Мейеру:
— Простите, что-то я разговорилась… Я вижу, вы хороший человек. Вы умеете слушать. Не каждому Б0г дает такую способность…
Мгновение она сидела, задумавшись, будто борясь с сомнением, и наконец, сказала:
— Я видела вас утром неподалеку от нашего дома… По дороге сюда, я заметила, что вы идете следом. Я понимаю моего мужа, он очень обеспокоен моим поведением в последнее время… Он вас попросил, и вы должны были это сделать, ведь так?
Реб Мейер был огорошен. Такого поворота он не ожидал. Так опростоволоситься… Хорошо, что его жена этого не слышала. Уж она имела бы сейчас, что ему сказать. Лея, видя, что пожилой еврей, с которым она только что так сердечно беседовала, покрылся, бедняга, испариной и бормочет в бороду что-то невнятное, принялась его утешать:
— Не переживайте так… Я понимаю, это ваша работа… Мне тоже приходилось нанимать частных детективов…
Она поднялась со скамейки, держа девочку за руку. Прежде чем попрощаться Лея сказала незнакомцу:
— Каждый из нас находится между строгостью божьего суда и божьим милосердием, и только Всевышний решает, какую черту ему подвести…
Молодая женщина с девочкой ушли, и реб Мейер остался сидеть на скамейке один. Противоречивое чувство не давало покоя его сердцу. С одной стороны, его сверлил профессиональный червь: почему он нарушил один из главных «заветов слежки», и встретился с «объектом»? С другой стороны, встреча с Леей приоткрыла ему судьбу удивительной женщины. Лея, как и та молодая мать из притчи, могла бы стоять во время суда у царя Соломона, и чтобы защитить своего ребенка от верной смерти, согласиться отдать его чужой женщине, укравшей его у нее.
Реб Мейеру стало легче дышать. Теперь он знал, что нужно делать: он пойдет не к Ханану, а к его отцу и объявит ему, что отказывается от этого дела. Почему? Он не обязан открывать им правду об их жене и невестке. Лея, с божьей помощью, сама это сделает, когда сочтет нужным…
Его размышления прервал вой сирены скорой помощи. Она раздавалась с другой стороны ограды, который отделял этот райский уголок от шумного, неугомонного мира повседневной суеты, наполненного радостями и печалями. Частью того мира был и он, частный детектив, реб Мейер Окунь. Пришло время ему туда возвращаться.
По дороге к ребу Иче, он издалека увидел, сигнальные огни двух полицейских машин; туда же подъехала скорая помощь. Уже собиралась кучка зевак, посмотреть на все своими глазами, чтобы было потом, что рассказать. «Видимо, дорожная авария, — подумал реб Мейер, — с потерпевшими». В другой раз, он и сам пошел бы поглядеть, что там случилось, но сейчас у него не было времени. Он уже позвонил ребу Иче, чтобы встретиться с ним в его винном магазине на Бедфорт-авеню.
Хозяин встретил его на входе. Он был явно взволнован. Увидев реб Мейера, протянул к нему руки, как бы ожидая от него помощи.
— Ханан мне только что звонил… — его голос дрожал, — Лею, его жену, сбила машина…
Не один месяц потребовался, чтобы Лея встала на ноги. Реб Мейер несколько раз навещал ее в больнице. Он уже не удивлялся тому, что в таком маленьком, слабом существе сосредоточено столько мужества и благородства, чтобы выстоять в новых испытаниях. Теперь ни для кого не было тайной, кто эта «шоколадная девочка». К этому приложил руку и реб Мейер. Но все-таки одна вещь не давала ему покоя, а именно: не разбуди он в тот летний день Леины, уже было затихшие воспоминания, она, возможно, не была бы так погружена в свои мысли и не оказалась бы под колесами автомобиля. Однако Мириам, его верная супруга, ему на это сказала: Господь послал слепому зеркальце, глухому — граммофон, а испытавшему все — счастливый билетик…
- Глубина Синевы
1
Обряд опшерениш, первой стрижки, уже подходил к концу. Трехлетний Осип сидел на высокой скамейке, голова опущена, как будто беднягу наказали. Срезанные светлые вьющиеся волосы, «бутылочки», как их называла бабушка, рассыпались по белой простыне вокруг тонкой шейки, а оставшиеся на голове — топорщились во все стороны.
Мейер Окунь сиял; ему вручили ножницы, и он удостоился чести быть первым при волнующем обычае, когда внук становился настоящим евреем, с пейсами и цицит[3]. Он лишь едва коснулся головы Осипа, как касаются мезузы, и осторожно отрезал завиток, который легко отделился и покатился по простынке вниз на пол. Мазл-тов!..
У его старшей дочери, чтоб она была здорова, уже было четыре девочки. Долгожданного мальчика назвали в честь отца реб Мейера — Осипом. Сейчас приглашенные на праздник дети окружили товарища, который уже слизывал мед с трех бисквитных букв: «алеф», «мем» и «тав», совляющих слово эмэс[4] — истина. Так уже повелось, что истинный еврей начинается с алфавита, пусть же его начало запомнится ему сладким…
Бабушка Осипа, Мириам, испекла большой торт, похожий на раскрытую книгу, с рядами букв, и теперь аккуратно резала так, чтобы каждый кусок оказался увенчан сладкой буквой. Мириам почувствовала на себе взгляд мужа и на мгновение подняла глаза. «Бабушкина косточка, — подумал реб Мейер, — блондин с голубыми глазами…»
Со своей будущей женой реб Мейер познакомился во время своего короткого визита в Израиль. Тогда еще ученик иешивы, он приехал из Нью-Йорка, чтобы повидаться с мамой, которая в середине семидесятых эмигрировала в Израиль с вторым мужем. Сам реб Мейер уехал из Москвы на три года раньше матери, когда отправился с маленькой группой молодых людей в Нью-Йорк, учиться в иешиве Флатбуш. Мириам вместе с родителями приехала с Украины и жила в одном доме с мамой Мейера, которая их и свела. Мириам тогда училась на подготовительных курсах в Бар-Иланском университете, хотела стать социальным работником. Выбор именно этого полу-религиозного, полу-светского университета был не случайным. Еще в Житомире, Мириам понемногу начала интересоваться еврейством, хоть ее отец и был украинцем. От него она унаследовала светлые волосы и голубые глаза. Реб Мейер вскоре уехал, едва ли надеясь, что они когда-нибудь еще увидятся. Мириам, напротив, не стала полагаться на случай и робкого иешиботника, и вскоре он услышал ее голос по телефону. Она звонила от своей подруги в Нью-Йорке. Под хупу они встали в Израиле, и уже через неделю поселились в Бруклине, в их первом жилище, маленькой квартирке, снятой в Боро-парке.
Дети набросились на «азбучный» торт Мириам, и она выделила каждому по «букве». Радость порхала в воздухе, и веселье было в самом разгаре: громкая музыка заполнила просторную комнату хабадского центра «Нахалат реб Леви Ицхок» на Ностранд-авеню; нанятый клоун раздавал детям зверушек, искусно сделанных из длинных воздушных шариков. Родители, занятые беседой, пробовали блюда, которыми были уставлены два больших стола…
Реб Мейер увидел Менди Дойча, когда тот только вошел в комнату. Глазами он искал реб Мейера; увидев, что тот машет ему рукой — я здесь! — Менди направился к нему.
— Мазл тов! — поздравил Менди дедушку, который стоял, опершись о стену, держа в руках картонную тарелку с ломтиком торта.
— Менди, бери, что видишь… — реб Мейер протянул руку, — может немного водки…
— Спасибо, реб Мейер, я же на работе, — ответил нежданный гость, — разве что несколько капель, чтобы сделать лехаим.
Выпив, Менди дал реб Мейеру понять, что хотел бы с ним переговорить с глазу на глаз.
Менди Дойч вырос в Вильямсбурге среди сатмарских хасидов. Реб Мейер помнил его еще пареньком в длинной капоте и с пейсами. В двадцать лет Менди внезапно оставил семью и, как говорится, «свернул с праведного пути», однако остался религиозным. Некоторое время о нем ничего не было слышно, каково же было всеобщее удивление, когда стало известно, что Менди Дойч на войне в Ираке. Видимо, Бог ему помогал; Менди вернулся раненый, но живой. Придя в себя, он женился на еврейской девушке, и — представьте себе — пошел работать в полицию.
Реб Мейер чувствовал к нему особое уважение, ведь Менди Дойч — настоящий детектив. Тем не менее, иногда Менди обращался к реб Мейеру за помощью, в «деликатных ситуациях», как он это называл. Видимо и сегодня, в такой важный для реб Мейера день, Менди пришел к нему с такой «деликатной ситуацией».
— Реб Мейер, простите, что я вас отрываю, — сказал он, когда они уже сидели у него в машине, — еще раз мои благословения вашему внуку, чтоб он был здоров!
— Спасибо, Менди, но ты же не только за этим пришел?
— Да… Деликатная ситуация. Вчера днем в Краун-Хайтсе на пересечении Восточного Парквэя и Нью-Йорк авеню нашли мертвого молодого хасида…
— Менди, дорогой, ты же знаешь… — перебил его реб Мейер.
— Да, я знаю, вы не беретесь за такие дела.
— Так чем же я могу тебе помочь?
Менди помолчал. Упершись взглядом в лобовое стекло, он принялся выкладывать подробности:
— Парень сидел на скамейке, глаза открыты, неподвижный взгляд устремлен в небо, только пейсы слегка подрагивали на ветру. Возможно, на него не обратили бы внимания, если бы не женщина с ребенком в коляске. Она села на скамейку рядом с ним и заметила, что хасид немного наклонился в ее сторону. Она подумала, что он задремал, и тронула его за плечо, и тогда он едва на нее не свалился…
Менди повернул голову к реб Мейеру, но их взгляды не встретились. Теперь уже наш детектив сидел, глубоко погруженный в свои мысли. Менди продолжал:
— Почти очевидно, что он перебрал дозу, но что-то не дает мне покоя…
— У него здесь есть родители? — спросил реб Мейер.
— Да… Он русский баал-тшува[5], но его родители не религиозные.
— Понятно… — реб Мейер провел рукой по бороде, — это ты называешь деликатной ситуацией.
— Не совсем так… Я уже разговаривал с его отцом, но с вами он будет говорить совсем по-другому, откровеннее, что ли. Вы ведь знаете таких людей, сами приехали оттуда.
Менди повернул ключ, и машина тронулась с места. Через полчаса они были на Пятом Брайтоне и остановились рядом со старомодным многоэтажным домом из красного кирпича. Менди назвал номер квартиры на третьем этаже, где жили родители покойного хасида. Звали его Стас Любарский.
— Да… — спохватился Менди, когда реб Мейер уже вышел из машины, — возможно, вам пригодится: на левой руке, где носят часы, парень носил голубую нитку. Странно, правда?
Уже поднимаясь в лифте, реб Мейер подумал: почему именно голубая, а не красная нить с могилы Рахили, какую носят от дурного глаза? Вопрос, однако, так и повис без ответа. Он немного постоял перед дверью с номером, который ему назвал Менди. Так и не решив для себя, как он объяснит свой «визит», он нажал кнопку электрического звонка.
2
Ему открыл мужчина средних лет, худой, лицо заросшее, видимо, он не брился уже не один день. Темные волосы на голове — еще влажные, но уже причесанные. Задержав на секунду взгляд на реб Мейере, хозяин спросил по-английски с тяжелым русским акцентом:
— Вы из синагоги?
Реб Мейер кивнул головой, — теперь он знал, за кого его принимают. Вслух он спросил по-русски:
— Можно войти, мистер Любарский?
— Конечно, — спохватился хозяин, — проходите, пожалуйста.
И направился прямо в комнату, предоставив гостю самому закрыть входную дверь. На нем был темно-коричневый банный халат на голое тело, на босых ногах — теплые тапочки. Указав реб Мейеру на стул возле стола, он опустился на диван.
— Примите мои глубочайшие соболезнования, мистер Любарский… Такое горе.
— Спасибо, ребе… — отозвался хозяин, и потянулся к пачке с сигаретами, которая лежала на маленьком журнальном столике, рядом с диваном, — простите, мне надо закурить.
В комнате чувствовался едкий запах табака, пропитавший стены заброшенностью и печалью.
— Меня зовут Мейер Окунь. Я понимаю ваши чувства…
Хозяин остановил его жестом:
— Мои чувства?.. Если вы говорите о Стасике, здесь вчера был человек из полиции. Я сказал ему, что Стасик для меня умер уже почти год назад, с тех пор, как он связался с этой дикой сектой.
Реб Мейер молчал. У него было достаточно сил выслушать исстрадавшуюся душу несчастного отца. Чтобы сейчас ни сказал этот человек, за него будет говорить его боль; его беспомощность перед горем, которое свалилось на семью. Поди знай, кто тут виноват? Ведь написано в Мишне: ха-коль лефи ха-мевайеш ве-хамитбайеш — все зависит от того, кто обидчик и кто обижен.
— Мы приехали в Америку, когда Стасику было двенадцать, — заговорил мужчина, — согласен, трудные были времена и для него и для всех. Вы и сами, наверное, знаете… Но все-таки мы через это прошли. Стасик закончил школу, он очень хорошо рисовал и мечтал стать художником. Но однажды вечером он пришел и заявил: хочу учиться в иешиве…
Выдохнув дым в сторону, он затушил сигарету в пепельнице. Его пальцы действовали настойчиво, как будто бы вместе с огнем он мог потушить еще что-то — возможно, чувство обиды. Его кадык скользнул вверх и на мгновение задержался. Голос стал хриплым:
— Уже два месяца моя жена в больнице. Она перенесла тяжелую операцию… Ей не нужно об этом знать… — он закрыл лицо ладонями.
Реб Мейер выдержал паузу.
— У вас есть еще дети? — тихо спросил он.
— Да, старшая дочь. Она сейчас у матери в больнице. Я был там ночью.
— Ваш сын знал, что мама больна? — осторожно спросил реб Мейер.
— Знал? — чуть ли не закричал Любарский, — да она из-за него слегла!
Его снова и снова раздирала обида и ощущение несправедливости, от которых было не уйти.
— Она себя и меня утешала, что, в конце концов, это же наша религия; что все верят в бога, но не все говорят об этом вслух и не все становятся религиозными. Видно, так суждено… И вы знаете, ребе, я дал себя уговорить, пошел на компромисс с самим собой. Он ведь наш сын. Со временем пройдет, думал я…
— Что же случилось?
— Однажды он пришел домой, он тогда уже учился в иешиве, и сказал, что едет в Израиль; что там на самом деле есть у кого учиться. В Иерусалиме, говорил он, в небе другая синева…
— Другая синева? — переспросил реб Мейер.
Скорбящий отец его не услышал. Он говорил свое; ему приходилось изгонять слова из себя, как изгоняют злых духов. При этом он не знал, станет ли ему легче, или же наоборот, вырвавшись из тела, они поднимутся и набросятся на него с новой злой силой и разорвут его в клочья.
— Он пропал. Полгода от него не было ни весточки. Моя жена не находила себе места. Вы ведь знаете, неизвестность порой пугает больше плохой определенности, особенно в Израиле. Я связался со своими родственниками в Реховоте, просил их что-нибудь выяснить, но все напрасно! — это ведь закрытый мир. Помог случай: три месяца назад поздно вечером нам позвонила наша знакомая, она работает в лавке, в Боро-Парке. Моя жена говорила с ней. Оказалось, что днем она видела, как несколько молодых хасидов танцевали и кричали посреди улицы. Она бы не удивилась — эти фанатики в том районе не в новинку, — но в одном из хасидов она узнала Стасика… Представляете, ребе, моя жена чуть в обморок не упала.
Подозрение, что сын Любарского оказался втянутым в какую-то секту, имеющую отношение к брацлавским хасидам, еще больше укрепилось в голове реб Мейера. Крики и танцы, экстаз во время молитвы, постоянное пребывание в веселье, ведь все это основа мудрости Раби Нахмана. Необычность, приправленная сумасшедшинкой, притягивала молодых людей, особенно наделенных ярким талантом, которые ищут новые удивительные пути, как это и случилось с юным Любарским. При этом они забывают, или не знают, что именно великий Брацлавский ребе говорил, что тот, кто не способен плакать, не может и радоваться. Слез в семье Любарских было предостаточно…
— На следующий же день мы с женой поехали в Боро-парк, где работала наша знакомая, — продолжал рассказывать Любарский, — искали, прислушивались, не кричат ли где-нибудь на улице. Любовь к детям, знаете, делает родителей безумными. И что вы думаете, несколько дней спустя, мы издалека услышали, как из дворика доносятся дикие крики, словно там кого-то бьют, убивают… Для вас, ребе, в этом нет ничего необычного, но когда я увидел трех парней прыгающих и кричащих, как будто их только что выпустили из клетки, меня охватил ужас. Я не хотел верить, что наш сын может быть среди таких вот. Моя жена, очевидно, думала иначе; ее желание найти Стасика сделало ее слепой и глухой, — только бы его найти, обнять… Вдруг один из молодых людей взобрался на крышу машины и уже оттуда стал кричать и бесноваться. «Стасик!» — внезапно вскрикнула жена и покачнулась… Хорошо, что я успел ее подхватить, иначе она бы упала прямо на мостовую.
Пепельница уже была полна окурков, которые осаждали свой яд на сердце мистера Любарского. Его боль не утихала, напротив, — он сам не хотел отпускать ее, потому что именно такая гнетущая боль воспоминаний о сыне теперь делала его связь с сыном крепче.
— Вы говорили, что Стасик любил рисовать, — прервал тишину реб Мейер, — у вас осталось что-нибудь из его рисунков?
Мистер Любарский вздрогнул. В его глазах, полных тоски, в первый раз затеплился свет. Он поднялся с дивана и направился во вторую комнату, проронив по дороге только одно слово «сейчас». Вскоре он вернулся, держа в руках большую картонную папку. Похоже, она лежала где-то сверху, — подумал реб Мейер, — на видном месте, потому что в нее недавно заглядывали.
Знатоком живописи наш «семейный сыщик» не был; более того, он еще сам не понимал, зачем ему понадобилось смотреть в папку с рисунками Стасика, большинство из которых были написаны акварельными красками — пестревшие разноцветными пятнами, сквозь которые пробивались морские пейзажи, улицы в Бруклине, уголок дома, человеческий силуэт… Среди них было несколько картин в синих тонах, и в них ясно проглядывался один и тот же девичий профиль.
Любарский заметил, что его гость задержал взгляд на изображении девушки.
— Это Маша… Они дружили, проводили вместе много времени, но после его приезда из Израиля, они перестали общаться.
— Молодые люди встречаются, расстаются, — реб Мейер попытался уточнить подробности, — она, наверное, уже и забыла об этом.
— Не говорите так, ребе, — возразил ему Любарский, — я только на той неделе с ней разговаривал. Она работает здесь недалеко, на втором Брайтоне и Брайтон-бич авеню, в медицинском центре. Медсестрой. Она меня спрашивала о нем. Я почувствовал по ее вопросам, что она его не забыла… Ай, Стасик, Стасик…
3
Реб Мейер оставил квартиру Любарского с тяжелым сердцем. Последние слова несчастного отца отзывались в нем болью: «уж лучше бы, мы остались в Союзе; там мы не знали о диких религиозных фанатиках, и дети не травили свою жизнь наркотиками!»
Что он, ребе, как Любарский называл его, мог на это ответить? Напомнить ему стих из Танаха, Адам леолам йолед, — человек рождается, чтобы мучиться в мире! Возможно, хасидские парни, «нанахники», как они себя называют, из породы «хиппи» с их дикими танцами и криками, с одурманенной травкой головой, — может, они в чем-то и правы?…
Мысли переполняли его, и переплетались как клубок дождевых червей, не имеющий ни начала ни конца. Голубая нитка на левом запястье… И те голубые рисунки девушки по имени Маша… Синева небес… Голубая нить в цицит. Так написано в Торе: вплетайте голубую нить. Обычай этот происходит от амораев[6], создателей Гемары. Голубой цвет добывали из улиток, которые назывались «хилазон». Но секрет, как добыть, давно потерян. Откуда же это взялось у баал-тшувника Стаса? Что он искал и что хотел сказать миру своим синим цветом?..
Так, пока он размышлял о противоречиях между вопросами и фактами, ноги сами привели его к медицинскому центру, где работала Маша. Подойдя к женщине, сидевшей за столом регистратуры, наш детектив назвал Машино имя. Вид реб Мейера, очевидно, внушил ей доверие, потому что она сразу же связалась с Машей по телефону и передала, что ее ждут. Реб Мейер уже заметил, что его «религиозный вид» возбуждает в людях своего рода доброе любопытство, располагая к нему. Детектив Менди Дойч это понимал, и не преминул воспользоваться своим открытием.
Маша, увидев реб Мейера, приветливо улыбнулась, как будто они уже были знакомы, но в тоже время в ее взгляде чувствовалось некоторое напряжение. Тем не менее, она учтиво спросила, может ли ему чем-то помочь? Еще по дороге сюда, реб Мейер решил, что не скажет Маше о случившемся со Стасом.
— Я бы хотел с вами переговорить по одному деликатному делу, — заговорил реб Мейер. Он задержал дыхание и прибавил, — о Стасе Любарском.
Маша мгновение помолчала, как бы оценивая ситуацию, и сказала:
— Секундочку. Я только скажу, что меня не будет минут 15…
По-видимому, на долгий разговор девушка не была настроена.
Они сели на скамейку в маленьком садике в стороне от медицинского центра. Реб Мейер решил и дальше играть роль, предложенную ему отцом Стаса — «ребе из синагоги».
— Я только что был у родителей Стаса, — сказал реб Мейер, — и видел там несколько ваших портретов, которые он рисовал…
— Да… — подхватила Маша, — Стас и я… Мы были очень близки. С ним что-то случилось?
— Стас находится сейчас в закрытом учреждении… — сказал реб Мейер тихо, как бы следуя ходу своего сюжета, — вы ведь знаете, он наркоман.
Маша молчала. Опустила голову и ни слова не проронила. Реб Мейеру пришлось плести свою историю дальше:
— К большому сожалению, среди таких наркоманов нередко попадаются религиозные евреи. Некоторые из них одурачены фальшивыми «гуру», которые забили им голову красивыми песенками и сказками, так и через наркотики… Кажется, Стас попал в сети такого мошенника…
— Я знаю… — перебила Маша, не в силах больше сдерживаться, — да, все это так: Стас очень чувствительный человек, художественная натура. Он быстро увлекается новыми для него вещами, особенно духовными, даже мистическими.
Девушке нужно было выговориться. Она носила это в себе и, видимо, пыталась забыть, но тем самым еще глубже загоняла внутрь. Отец Стаса был прав, она все еще любила этого парня.
— Мы встретились на вечеринке в синагоге «Шаарей Сион», — вспоминала Маша, — мы оба не были религиозными, просто пришли из любопытства за компанию с друзьями. Там мы познакомились с реб Ошером, может, вы его знаете.
Реб Мейер слегка кивнул головой, не прерывая Машин рассказ.
— Нам было хорошо. Вместе мы встречали шаббат, праздники, участвовали во встречах, которые проводил реб Ошер. Там мы нашли наш еврейский уголок. Но Стасу этого было уже не достаточно. Он начал посещать лекции реб Ошера. В итоге, он решил пойти учиться дальше в иешиву.
— Это было его собственное решение, его тшува… — сказал реб Мейер.
— Да, вы правы. И я его поддержала, — подтвердила Маша, — я знаю, что его родители были против, особенно отец, он пугал, что выгонит Стаса из дома…
Она замолчала. Ей было нелегко продолжать этот разговор, но она не останавливалась.
— Однажды он пришел ко мне домой очень воодушевленный и сказал, что его и еще нескольких молодых людей из иешивы посылают на некоторое время в Израиль. Он не мог наговориться, нарадоваться, так счастлив он был.
И Маша повторила его слова: «В Израиле другая синева…»
— Он же художник, — подчеркнула она, — для него это было очень важно.
Маша поглядела на часы, уже точно подошло время возвращаться. Однако ей было еще что сказать.
— Три месяца назад мы снова встретились. Я его не узнавала — ни его вид, ни его поведение, ни его речь… Это все настолько меня задело, что я ему сказала в горячую минуту: «Я вижу, что за синеву ты нашел в Израиле!» Тогда он начал кричать, что я ничего не понимаю, что я дура… Его прямо трясло… «Синева небес — это же божественная синева», — кричал он, — «я же ищу синь человеческой души…» — и внезапно он заплакал и стал просить, чтобы я ему помогла. Чтобы я достала ему таблетки, в которых он так нуждается, что они дадут ему возможность углубиться в его поисках… Только тут я поняла, что с ним происходит…
Маша поднялась со скамейки.
— Простите, мне уже пора, — она задержалась еще на мгновение, и, глядя в глаза реб Мейеру, сказала: — Если вы его увидите, передайте, чтобы он мне написал…
Менди Дойч позвонил, когда реб Мейер уже был на пути к дому. Он так до конца и не свыкся с этой современной телефонной манерой, разговаривать где угодно — идешь ли, едешь ли, — тем более о «деликатных ситуациях».
— Может, мы перенесем разговор на завтра, когда увидимся? — попытался реб Мейер сократить беседу. Но Менди уже его захватил:
— У вас же острый нюх… Я уверен, что вы что-то разнюхали.
Реб Мейер мгновение помолчал, после чего сказал:
— Молодой человек был художником… Он искал свою синеву…
— Я не понимаю, что это значит?
— Завтра, дорогой, все завтра…
Домой реб Мейер пришел совершенно разбитым. Его верная супруга, Мириам, уже имела тему для разговора:
— Срывать людей с семейного праздника! Твой Менди большой нахал. А ты, как всегда, не мог ему отказать. Только посмотри на себя…
Реб Мейер молчал. Да, за сегодня он достаточно наслушался, не про нас будь сказано. Мириам, однако, имела одно неоспоримое достоинство: ее гнев быстро улетучивался. Она села рядом с ним и вдруг попросила мужа, чтобы он показал ей ладонь. Реб Мейер странно на нее посмотрел, но повиновался. Мириам достала из кармана халата маленький голубой конвертик, открыла его и доверчиво перевернула в подставленную руку. Светлый завиток, «бутылочка», срезанный с головы их внука легко упал на широкую ладонь.
Примечания
[1] Ган-эден — райский сад, рай
[2] Мегилат-Эстер — Пророческая книга, которую читают в праздник Пурим. Она Входит в состав Танаха. «Мегила» и «Эстер» имеют в еврейской традиции особо важное значение. Тексты этой книги, оформленны в виде свитка (свиток на иврите — мегила).
[3] цицит — сплетённые пучки нитей, которые носят мужчины на углах четырёхугольной одежды.
[4] «эмэс» — «правда, истина» (идиш)
[5] баал-тшува — человек, вернувшийся к иудаизму
[6] амораи — законоучители и лидеры еврейского народа, жившие в период после завершения Мишны (начало III в.) и до завершения как Иерусалимского (IV в.), так и Вавилонского (V в.) Талмуда.
Подозрение, что сын Любарского оказался втянутым в какую-то секту, имеющую отношение к брацлавским хасидам, еще больше укрепилось в голове реб Мейера. Крики и танцы, экстаз во время молитвы, постоянное пребывание в веселье, ведь все это основа мудрости Раби Нахмана. Необычность, приправленная сумасшедшинкой, притягивала молодых людей, особенно наделенных ярким талантом, которые ищут новые удивительные пути, как это и случилось с юным Любарским.
_______________________________
Об этом религиозном движении открытым текстом говорится как о секте. Все это непонятно. Как это движение сочетается с иудаизмом?
Уважаемая Инна, спасибо за вопрос.
В данном отлрывке наш детектив ссылается на т. н. Иерусалимскую секту (הכת הירושלמית). Секта действовала открыто около 15 лет, пока не была ликвидирована израильской полицией в 2011 году.