![]()
Я позволил им взять обнаженную натуру. Выставка состоялась в январе. Она продолжалась три недели. Мои родители не пришли. Когда все закончилось, я посмотрел на стены, и меня накрыла та же волна ужаса.
МОЕ ИМЯ — АШЕР ЛЕВ
Перевод с английского Полины Беспрозванной
(продолжение. Начало в № 7/2021 и сл.)
12.
Они прожили без меня несколько лет. У них выработался свой язык. Своя стенография знаков и обозначений, характерная для речи близких друг другу людей. Улыбка, относящаяся к системе поездов между Веной в Цюрихом; поднятые брови в знак восхищения чистотой Швейцарии; гримаса по поводу пробок в Париже. Тихий смех воспоминаний об угольных печах, протекающих крышах и дребезжащих на сильном ветру окнах. Однажды я был свидетелем того, как мама почти с восторгом спросила отца: «Откуда ты знаешь про это окно? Ведь ты не стоял около него, как в ожидании тебя стояла я». А отец ответил: «Я знаю про это окно, Ривка. Консьерж сказал, что оно дребезжит еще со времен Наполеона. Это антифранцузское окно, сказал консьерж». И они засмеялись.
Странно было слышать, как они смеются над маминой привычкой ждать у окна. В их словах, обращенных друг к другу, чувствовались непринужденность и взаимопонимание. Иногда мне казалось, что, наверно, вот так же близки они были до моего рождения.
Отцу было около сорока пяти. В седых волосах, ясных темных глазах и крепких плечах ощущались сила и достоинство. Хромота была едва заметна. Его окружал ореол гордости тем, что ему удалось сделать в Европе. И когда я наблюдал, как люди подходят к нему в синагоге, как они обращаются к нему, то видел, что его успех был общеизвестен и признан всей общиной.
Мама потеряла свою хрупкость. Я никогда не думал, что она способна набрать вес. Но теперь, хотя черты лица остались тонкими, а скулы высокими, тело её налилось, а в некогда изящных хрупких пальцах чувствовалась сила. Глаза горели; и вся она, казалось, излучала свет; годы, проведенные с отцом, вернули её в мир молодости, в мир надежд и исполняющихся мечтаний. Время от времени я замечал, как они обмениваются понятными только им двоим словами и выразительными взглядами.
Отношение отца к моей работе изменилось. То, что он чувствовал себя на вершине успеха, давало ему силы быть равнодушным к моему искусству и больше не видеть в нем угрозы. Он смотрел на меня как бы издалека и не испытывал ко мне никакой злобы.
Однажды вечером, через несколько недель после того, как мы все вернулись в старую квартиру, он вошел в мою комнату и сказал: «Ашер, твоя мать показала мне несколько статей о тебе. Это важные журналы?»
— Для художников — да, очень важные.
— А что означает выражение «пикассоидные формы»?
— Формы, которые создаёт в своем искусстве Пикассо.
— Мне не понравилось то, что написал этот человек.
— Мне тоже, папа.
— Странно было видеть, как на тебя нападают с такой безжалостностью. Ты был расстроен?
— Да.
— Он был очень жесток.
— У нас с ним разные взгляды на искусство.
— Гои очень серьезно относятся к искусству, Ашер.
— Как и многие евреи.
Некоторое время мы молча смотрели друг на друга.
— Я рад, что критикам нравится то, что ты делаешь, Ашер. Я рад, что ты не опозорил нас.
На следующее утро, когда мы вместе шли по бульвару, мама спросила: «Когда будет твоя следующая выставка, Ашер?»
— Через год, в январе.
— А там будут картины с обнаженной натурой?
— Да.
Она молчала.
— А почему ты спрашиваешь, мама?
— Твой отец хотел бы посмотреть выставку. Но он не пойдет, если там будут обнаженные женщины.
Мы попрощались. Ей надо было ехать в Нью-Йоркский университет, где она преподавала историю России. А мне — в Бруклинский колледж, где я специализировался по социологии и изучал русский язык. Я выбрал для специализации социологию, поскольку это был не внушавший опасений предмет, не мешавший моим занятиям живописью.
Вечером, когда я читал статью во французском художественном журнале о недавней выставке Пикассо в Париже, мама вошла ко мне и спросила «Ашер, ты не мог бы прерваться?»
Я отложил журнал в сторону.
— Ашер, твой отец просил меня поговорить с тобой. — Она выглядела смущенной. — Ты знаешь семью Залковиц?
— Нет.
— Они живут на Президент-стрит, рядом с твоим дядей Ицхаком. Реб Залковиц работает на алмазной бирже в Манхэттене.
Я ничего не ответил. Её смущение усилилось.
— У них есть дочь, — сказала она.
Я пристально посмотрел на нее. А потом внезапно громко рассмеялся.
— Ашер. Пожалуйста. — Она выглядела обиженной. На ее высоких скулах появились розовые пятна. Она повернулась и вышла из комнаты.
Я перестал смеяться. А еще через мгновение почувствовал, что дрожу от страха.
На следующее утро отец сказал мне на кухне: «Реб Залковиц — замечательный и благородный человек».
— Я в этом не сомневаюсь.
— Ашер, разве ещё не время? — Он сказал это очень мягко.
— Нет, — ответил я. — Нет.
С минуту он молчал. Потом сказал: «Пей свой сок, Ашер. А то все витамины пропадут».
Как-то в ноябре, вечером, мы с мамой сидели в гостиной. Отец был на собрании персонала штаб-квартиры. Шёл дождь. Я слышал, как он стучит по стеклу. Мама сидела за столом у окна, склонившись над кипой студенческих работ. Теперь она носила очки для чтения.
Я видел, как она подняла голову и посмотрела в окно. Жалюзи были опущены, но планки — чуть повернуты, так что можно было видеть блеск огней на мокрой улице внизу.
— В Париже дождь — самое плохое время года, — прошептала она. Потом посмотрела на меня и улыбнулась. — Я ждала твоего отца у окон почти половины городов мира. Теперь я к этому привыкла. Что ты читаешь?
Я ответил. Она снова посмотрела в окно.
— Это был великий писатель, — негромко сказала мама. — Его тоже убил Сталин. И он не был евреем. — Она снова посмотрела на меня. — Откуда у тебя эта книга?
— От одного из моих профессоров.
Она кивнула.
— Когда ты был маленьким, твой отец часто беспокоился, что ты умственно отсталый, потому что не учишься читать и писать так же быстро, как другие. А я говорила ему, что ты будешь хорошо учиться только тому, что тебя интересует. А что там у тебя ещё за книга?
— Это о русских конструктивистах. Русских художниках.
— Ашер?
— Да, мама.
— Ашер, я не хочу вмешиваться в твою работу. Но твой отец попросил меня поговорить с тобой.
Я смотрел на нее и ждал.
— Мне неловко спрашивать тебя снова, Ашер.
Я по прежнему ждал.
— Ашер, у тебя будут картины с обнаженной натурой на следующей выставке?
— Я не знаю, мама. До следующей выставки ещё больше года.
Она молчала. Потом сказала: «Я хочу, чтобы ты и твой отец стали друзьями, Ашер. Пожалуйста. Это очень важно для меня».
На следующий вечер отец пришел ко мне в комнату и сказал: «Я спросил Ребе, почему он настаивал, чтобы ты изучал французский и русский языки. Он сказал, что, по его мнению, это должно тебе пригодиться».
— Так оно и есть.
— Да? И каким же образом?
— Есть хорошие книги по искусству на французском и русском языках.
Отцовское лицо окаменело.
На следующее утро за завтраком он спросил у меня: «Ашер, ты планировал поехать куда-нибудь следующим летом?»
— Нет, я еще ничего не планировал на лето.
— Мы с твоей матерью подумали, что ты мог бы провести неделю или две с нами в Беркшире.
— Я думаю, что буду все лето заниматься живописью. У меня же в январе показ картин.
— Показ, — пробормотал он, потирая щеку. — Показ.
— Арье, — мягко сказала мама. — Пожалуйста.
Однажды вечером во время длинного разговора он спросил: «Ашер, когда художник думает о картине, это так же, как когда писатель думает о книге?»
— Да, у некоторых художников это так. Это литературные художники. Но я считаю, что это плохая живопись.
— А что делаешь ты, Ашер?
— Я пишу свои чувства. Я пишу то, что вижу и чувствую в окружающем мире. Я выражаю свои чувства в формах, цвете и линиях. Но я пишу картину, а не рассказ.
— Ты пишешь свои чувства?
— Да.
— Иногда чувства опасны, Ашер. Иногда они идут от ситра ахры.
Я посмотрел на него.
— Иногда чувства нужно скрывать и не выпускать наружу.
— Некоторые люди не могут скрывать свои чувства, папа.
— Кто, например?
— Некоторые люди.
— Такие люди могут быть опасны, Ашер.
— Да.
— Я пытаюсь понять тебя, Ашер. Но это очень трудно.
Я спросил Джейкоба Кана: «Объясните мне, как может человек, который имеет степень магистра политологии, объездил полмира, прожил много лет в Европе, ничего не понимать в живописи?»
— Ашер Лев, есть профессора искусств, которые ничего не понимают в живописи.
— Я говорю о своем отце.
— Я знаю, о ком ты говоришь. Почему твой отец должен разбираться в живописи? Ты ждёшь, что человек, получивший образование в ешиве, поймет живопись? От образования в ешиве можно получить разве что эстетическую слепоту.
— Я получил образование в ешиве.
— Ашер Лев, ты вынес из своей ешивы только то, что не мешало твоему искусству. Ты — ненормальный. Они не могли бы привить тебе эстетическую слепоту. Для этого им пришлось бы тебя убить.
— Мой отец получил высшее образование и степень магистра политологии.
— Ну и что? Степень магистра политологии! И что? Ашер Лев, я знаю твоего отца. И я говорил с ним об искусстве. Он оценит симпатичную календарную картинку с изображением Авраама и ангелов или Ребекки у колодца. Но он не хотел бы, чтобы его сын посвятил свою жизнь созданию таких картинок. И еще в большей степени это касается тех картин, которые ты на самом деле создаешь. Я лично знаком с двумя профессорами истории, одним профессором Талмуда, одним математиком, двумя профессорами Библии, видным политиком и президентом крупной корпорации, которые точно также страдают эстетической слепотой и разделяют чувства твоего отца. Почему тебя так удивляет именно он? Пожалуйста. Я устал говорить о твоем отце. Я бы хотел, чтобы ты оставлял свои проблемы взаимоотношений с отцом за пределами студии. Эти проблемы мешают ясному виденью. Ты уже объяснял мне, чего ты добивался на этом холсте. Расскажи еще раз о своем представлении об единстве и форме.
В перерыве между семестрами мы с Джейкобом Каном слетали в Чикаго на выставку Матисса. Вечером, когда я вернулся, отец зашел ко мне в комнату и сказал: «Ты не говорил мне, что полетишь сегодня в Чикаго».
— Я не думал, что это важно.
— Ты не думал, что это важно? Поездка в Чикаго?
— Я уже не ребенок, папа.
— Речь не о том, ребенок ты или не ребенок. У меня могло быть поручение к тебе в связи с поездкой.
Я с удивлением посмотрел на него.
— В Чикаго есть ладовская община. Например, мне могло быть нужно, чтобы ты кое-что захватил оттуда для меня.
Я не понимал, что он хочет сказать.
— Ашер, а стоило ехать в Чикаго, чтобы посмотреть картины этого человека?
— Матисс — один из величайших художников нашего века, папа.
— Это дорогое удовольствие — лететь в Чикаго, чтобы посмотреть картины.
— У меня есть деньги, папа.
— Я знаю, что у тебя есть деньги, Ашер.
— Я их трачу на то, что для меня важно.
— Тебе не повредит, если во время своих поездок, ты сделаешь что-нибудь важное и для нас. В следующий раз, когда соберешься куда-нибудь, пожалуйста, дай мне знать.
Неделю спустя я сказал ему о поездке в Миннеаполис на выставку Джакометти. Он никогда не слышал о Джакометти. Он дал мне конверт с письмом от Ребе. Самолет приземлился в снежную бурю. Когда я спустился по трапу, ко мне тут же подошел мужчина. На нем было темно-коричневое пальто и темно-коричневая шляпа, выглядел он лет на двадцать с небольшим. У него была черная борода, и он говорил по-английски без акцента.
— Прошу прощения. Вы — Ашер Лев?
— Да.
Он назвал свое имя. Я протянул ему конверт. Он положил его во внутренний карман. «Я бы предложил вас подвезти до города, но я еду в другую сторону», — сказал он и быстро ушел.
— Были ли какие-то проблемы? — спросил отец, когда я вернулся.
— Нет.
— Он что-нибудь передал для меня?
— Нет.
— Он что-нибудь сказал?
— Нет. А что было в письме, папа?
— Послание Ребе.
— А что за послание?
— Человек, который тебя встретил, — глава нашей ешивы в Миннеаполисе. Его жена больна. Ребе послал ей благословение. Ребе любит, чтобы такие вещи доставлялись лично.
Во время весенних каникул мы с Джейкобом Каном ездили на выставку Брака в Бостон. В аэропорту нас встретил высокий худой человек с темной бородой, в темном костюме и шляпе.
— Ашер Лев? — Он говорил, как уроженец Новой Англии.
— Да.
Он назвал свое имя. Я отдал ему конверт, и он ушел.
Джейкоб Кан улыбнулся и покачал головой: «Ашер Лев, хотелось бы знать, как долго это продлится».
— Ребе верит в личный контакт.
— Это часть его величия. У нас умный Ребе.
— А почему он не поручает вам доставлять сообщения?
— Я никогда не делюсь с ним планами поездок. Ты думаешь, мне больше нечем заняться, кроме как быть частью курьерской службы Ребе? Пойдем, посмотрим на Брака. Возможно, я присутствовал при создании некоторых выставленных здесь картин.
В начале мая мама спросила: «Где ты будешь летом, Ашер?»
— В Провинстауне.
— Мы с твоим отцом будем в Беркшире.
Я молчал.
— Ты не мог бы провести там с нами немного времени, Ашер?
— Мне нужно писать, мама.
— Две недели, Ашер.
— А папа разрешит мне заниматься живописью?
— Не знаю.
— Мне дорога каждая минута, мама.
— Твой отец очень старается понять тебя, Ашер. Было бы здорово, если бы этим летом мы провели какое-то время вместе.
Я ничего не ответил.
— Ашер, — сказала она. — Ашер. Ты даже не представляешь, каково это — находиться между тобой и твоим отцом.
Я провел лето в Провинстауне с Джейкобом и Таней Кан и вернулся, покрытый загаром, с картинами и без пейсов. Отец ничего на это не сказал. Странно, но, казалось, он почувствовал что-то вроде облегчения. Сам он носил пейсы, потому что их носил его отец. Он никогда особо не обсуждал их со мной. Возможно он чувствовал облегчение, приняв отказ от пейсов за безмолвное указание рубежа, до которого я намеревался идти, потому что бороду и цицит я сохранил.
Как-то, когда мы вместе шли утром к метро, мама сказала: «Мне стыдно, Ашер, но я вынуждена задать тебе тот же вопрос».
— Я еще не знаю, мама.
— А почему обязательно надо выставлять обнаженную натуру? У тебя ведь много других великолепных картин.
— Это важно для меня как для художника.
— Я понимаю, почему другие рисуют обнаженную натуру. Но я не понимаю, почему ты обязательно должен рисовать и выставлять её.
— Я рисую и выставляю её по той же причине, по какой её рисуют и выставляют другие.
— Ты причинишь боль своему отцу, Ашер. И он не придет.
Я молчал.
— Лучше бы ты не делал этого, Ашер.
— Возможно, я буду вынужден это сделать, мама.
— Почему?
— Я художник, мама.
— Не понимаю, — сказала она. — Понимаю только, что ты причинишь своему отцу боль.
В один из вечеров Джейкоб Кан и Анна Шеффер пришли в дом к дяде, чтобы помочь мне отобрать картины. Они взяли почти все, что у меня было. Я колебался, глядя на обнаженную натуру.
— Что-то не так? — спросил Джейкоб Кан.
— Нет.
— Наш художник стал застенчивым, Анна.
— Наш художник не может позволить себе быть застенчивым, Джейкоб. Наш художник — важная фигура в мире искусства. Наш художник — важная инвестиция. Нашему художнику устраивают очень большой показ картин. Есть художники вдвое его старше, которые за такое позволили бы отрубить себе руку. Мы не будем обращать внимания на застенчивость нашего художника и возьмем ню. Ты же понимаешь, что мы берем их исключительно в целях эксплуатации тебя, Ашер Лев. То, что они при этом великолепные картины, просто случайность.
Я позволил им взять обнаженную натуру.
Выставка состоялась в январе. Она продолжалась три недели. Мои родители не пришли. Когда все закончилось, я посмотрел на стены, и меня накрыла та же волна ужаса.
— Господи, они проглатывают мой мир быстрее, чем я успеваю его нарисовать. Они даже забрали моих рыбаков.
Джейкоб Кан ничего не ответил.
— Что же мне теперь делать?
— Джейкоб, пойди прогуляйся с ним, — спокойно сказала Анна Шеффер.
— Что же мне теперь делать? — Я никогда не чувствовал такой пустоты, такого ужаса и страха. — Я не хочу повторять сам себя.
Джейкоб Кан вывел меня на улицу. Мы шли по Мэдисон-авеню. День был холодный и ветреный. Улицы были завалены смерзшимся снегом.
— Твои родители не были на показе, — сказал Джейкоб Кан.
— Да. Не были.
— Из-за обнаженной натуры?
— Да.
— Ашер Лев, ты слишком хороший ученик. — На мгновение он замолчал. Ветер теребил его седые волосы, усы, темный берет и поднятый воротник пальто. — Но ты был прав, позволив Анне выставить обнаженную натуру. Это прекрасные произведения искусства. Даже наш друг Пикассоид счёл, что с ними всё в порядке.
Я посмотрел на него и ничего не сказал.
— Наш друг Пикассоид теперь считает, что ты превзошел своего учителя. Непостоянство — в природе критиков.
Я ничего не ответил. От холодного ветра щипало глаза.
— В том, чтобы дотянуть до восьмидесяти, есть свои недостатки, — сказал Джейкоб Кан, обращаясь к ветру и не глядя на меня. — Но все-таки лучше добраться до этого рубежа, нежели сойти с дистанции. Я думаю, что буду стараться дотянуть до девяносто. Старому испанцу скоро стукнет девяносто. А чем хуже старый еврей? Но, если даже это мне удастся, я, скорее всего, буду разочарован. — Он замолчал. Мы вместе шли по зимней улице. Затем он остановился и повернулся ко мне. — Тебе придется найти другие миры, Ашер Лев. Я как-то говорил тебе о счастливом времени. Такого времени больше никогда не будет. Теперь ты понимаешь, что тебе всегда придется искать всё новые миры, иначе ты умрешь как художник. А вот и метро. — Он протянул мне руку. — До свидания, Ашер Лев. — Он повернулся и пошел прочь.
На следующий день я говорил по телефону с Таней Кан. Джейкоб Кан болен, сказала она. Нет, она не знала, как долго это продлится на этот раз. Через несколько дней я позвонил снова. Он все еще не совсем здоров, сказала она.
На следующий день по телефону Анна Шеффер рассказала, что Джейкоб Кан договорился с ней на осень о выставке своих картин и скульптур и теперь, не покладая рук работает в своей мастерской.
— Мастер ревнует к ученику, — сказала она в трубку. — Художнику полезно быть ревнивым. Но особенно это полезно для Анны Шеффер.
В пятницу вечером я сидел с родителями за праздничным столом. Мы только что закончили петь земирос. Отец сидел с закрытыми глазами. Последовало долгое молчание. — Как скоро у тебя будет следующая выставка, Ашер? — тихо спросила мама. — Она всегда употребляла именно это слово, потому что отцу не нравилось слово «показ».
— Вероятно, не раньше чем через два года.
— А почему так долго?
— Это не долго, мама. Я не могу продолжать делать одно и то же. Я должен подумать о том, что я хочу делать дальше. — Отец открыл глаза. «Нарисуй еще голых женщин», — сказал он.
— Арье, — сказала мама. — Пожалуйста.
Я почувствовал, как кровь бросилась мне в лицо. Отец медленно подергал себя за бороду.
— Ашер, ты знаешь, каково это, когда люди, с которыми я работаю уже много лет, приходят ко мне и спрашивают, почему мой сын рисует голых женщин? — Он говорил тихо и с болью в голосе.
— Это не голые женщины, папа. Это обнаженная натура.
Его темные глаза погрустнели. Он потер рукой щеку. «Это не не субботний разговор, — сказал он. — Нам не следует говорить об этих вещах за субботним столом».
— Я принесу десерт, — сказала мама.
— Есть разница между голыми женщинами и обнаженной натурой, папа.
Отец пристально посмотрел на меня. Потом повернулся к маме: «Ривка, а ты знаешь разницу между голой женщиной и обнаженной натурой?» — На высоких скулах мамы появились розовые пятна. Она ничего не ответила. Отец повернулся ко мне.
— Ашер, я достаточно умный человек. Скажи мне, в чем разница между голой женщиной и обнаженной натурой?
— Голая женщина — это женщина без одежды. Обнаженная натура — это личное виденье художником тела без одежды.
— И почему такое личное виденье играет важную роль в вашем искусстве?
— Потому что это и есть искусство, папа. Личное виденье человека, выраженное в эстетических формах.
Его темные глаза сузились. Мама взглянула на него, потом на меня.
— Да, — сказал он, — понимаю. Но почему у тебя должно быть личное виденье голых женщин, Ашер? Я видел твои картины. Я не понимаю твоего стиля, но, по крайней мере, не нахожу его оскорбительным. Почему ты должен рисовать и демонстрировать публике оскорбительные вещи?
— Они не оскорбительны для людей, которые понимают искусство.
— Для таких людей, как я, Ашер, они оскорбительны И я спрашиваю тебя, почему ты их рисуешь.
— Потому что я художник.
— Ашер, посмотри на меня. Я же не дурак. Я разговариваю с сенаторами и губернаторами. Я занимаюсь тем, что помогает Ребе управлять чуть ли не половиной всей ладовской системы в мире. У меня есть степень бакалавра и магистра в области политологии. Объясни мне так, чтобы я понял. Почему ты должен рисовать и выставлять обнаженную натуру?
— Потому что я — часть традиции, папа. Умение изображать обнаженную натуру очень важно для этой традиции. Все известные художники — все до единого — рисовали или писали обнаженную натуру.
— Искусство — это традиция.
— Да.
— Понимаю. И почему же обнаженная натура так важна для этой традиции?
— Потому что она всегда была её частью.
— А кто это начал?
— Греки.
— А-а, — протянул он, — греки. Наши старые друзья, греки. — Ладно, Ашер. Теперь я немного лучше понимаю, почему ты рисуешь обнаженную натуру. Объясни заодно почему ты выставляешь её на всеобщее обозрение?
— Я не хочу сидеть в комнате и рисовать для себя. Я хочу рассказать о том, что делаю. И я хочу, чтобы критики знали, что именно я могу сделать.
— Даже если это оскорбляет людей?
— Любая вещь кого-нибудь да оскорбляет.
— Даже если это оскорбляет твоего отца?
Я ничего не ответил.
— Есть такая вещь, как уважение к своему отцу. Это тоже традиция.
— Я уважаю тебя, папа. Но я не могу уважать твою эстетическую слепоту.
— Эстетическая слепота? Ты слышишь, Ривка? — Эстетическая слепота. — Мама медленно перевела взгляд с отца на меня. потом снова устремила его на отца. — Интересная концепция. Эстетическая слепота. А как насчет моральной слепоты, Ашер?
— Я никому не причиняю боли, папа.
— Когда-нибудь причинишь, Ашер. Такое отношение приведет тебя к ситра ахре.
— Нет.
— Ашер, если бы у тебя был выбор между эстетической слепотой и моральной, что бы ты выбрал?
Я ничего не ответил.
— Я предупреждаю тебя, Ашер. С такими взглядами ты однажды причинишь кому-нибудь боль. И будешь действовать по указке ситра ахры.
«Пока что это ты со своими взглядами причиняешь мне боль», — подумал я. Но опять промолчал.
— Я принесу десерт, — спокойным тоном сказала мама.
— Подожди, Ривка. Давайте сначала споем еще несколько земирос. Что обнаженная натура, что греки — это всё не темы для субботней беседы. Давайте споем земирос и вернем Царицу Субботу за наш стол.
Через несколько дней он сказал: «Я прочел, что пишут критики о твоей последней выставке. Я горжусь своим пониманием английского языка. Но я не понимаю, о чем говорят эти критики».
— Они пользуются профессиональной лексикой, папа. Разве в политологии нет своей профессиональной лексики?
Он попросил меня объяснить некоторые термины. Мы долго говорили о двумерной поверхности холста, об иллюзии, глубине, членении плоскости изображения, композиционном центре и точке схода перспективы, дисперсионных и прогрессивных формах, проработке поверхности, разделении цветов, контрастах, акцентах. Он внимательно слушал мои объяснения. Но в его интеллектуальном, равно как и эмоциональном багаже не было ничего, с чем он мог бы связать мои слова. У него не было системы отсчета для таких понятий. Он даже не мог задавать разумных вопросов. Мой эстетический мир был для него столь же непонятен, как для меня его ненасытная жажда путешествий. Мы провели за этим занятием несколько дней и, в конце концов, пришли к пониманию того, насколько оно бесполезно. Он перестал говорить со мной о моей живописи. В последующие недели в моем присутствии он просто задумчиво молчал.
Как-то в апреле мама спросила: «Как здоровье Джейкоба Кана»?
— Насколько мне известно, всё хорошо.
— Ты ведь давно с ним не виделся?
— Да.
— А собираешься?
— Не знаю.
Она посмотрела на меня. Мне показалось, что она вздохнула.
В один из ближайших вечеров я сидел в гостиной и вдруг услышал доносившийся из родительской спальни голос отца: «Я пытался, Ривка. Но это невозможно. Чего ты от меня хочешь?»
Я уставился в окно на улицу. На деревьях уже появились молодые листья. Но улица показалась мне холоднее и темнее, чем когда-либо прежде. Я отвернулся от окна, от мрачного бульвара затаившегося внизу.
«Флоренция — это подарок», — сказал тогда Джейкоб Кан.
В первую неделю мая отец улетел в Чикаго. Это была его первая длительная поездка с тех пор, как они с мамой вернулись из Европы. Еще через десять дней он вылетел в Денвер.
Мама стояла и смотрела в окно гостиной. «Знаешь, я думала, что уже привыкла. У скольких окон мне уже приходилось ждать? Но нет, оказывается, я так и не привыкла к этому».
— Мама?
— Да, Ашер.
— Этим летом я хочу поехать в Европу. После того, как закончу учёбу.
Она медленно отвернулась от окна и посмотрела на меня. Ее лицо было бледным, а глаза темными.
— В Европу? — тихо спросила она.
— Я думаю, что мне очень важно поехать сейчас в Европу.
Она снова повернулась к окну и долго молчала.
— Как странно, Ашер, — сказала она очень тихо, — человек может полжизни делать одно и то же и все еще не привыкнуть к этому. Я думала, что уже привыкла. Но я себя обманывала.
Разговор с отцом состоялся поздно-поздно вечером, когда он вернулся из Денвера.
— Это прекрасная идея. — Казалось, он был в приподнятом настроении. — И куда же ты поедешь?
— Во Флоренцию.
— Мы можем дать тебе имена людей, с которыми ты сможешь встретится во Флоренции. Прекрасная идея. Правда, Ривка?
— Да.
— Я думал также побывать в Риме и Париже.
— Там тоже есть люди, имена которых мы тебе можем дать. Помнишь Леви в Риме, Ривка?
— Да.
— Помнишь, как они отвезли нас на холм, где тот тип пытался продать нам статуи, поскольку решил, что я православный грек?
— Помню.
— Я составлю список мест, где ты сможешь спокойно есть. И список людей, которым можно позвонить. Европа — это то, о чем я неплохо осведомлён. Разве не так, Ривка?
— Да, Арье.
«Флоренция — это подарок», — сказал Джейкоб Кан.
