«Я счастлив, что вывез вас…» — сказал Сёма. Он говорил, как глава семьи, который во всём брал на себя ответственность. Это была мечта поколений. И он осуществил её. У наших детей, наших с ним внуков, есть своя страна. И когда надо защищать её, — они идут в бой. И твоё сердце не знает покоя, но ты понимаешь: страна должна выстоять. За свой дом надо бороться. И я вспоминаю, как муж написал в одном из писем: «Живём дома. Хорошо или плохо, но дома».
УНЕСЁННЫЕ ВРЕМЕНЕМ ДОРОГИЕ ЧЕРТЫ…
Время отдалило от меня его уход на такое расстояние, что я спрашивала себя: смогу ли вернуть его образ. Но я не оценила силу памяти. Ей дано сберечь унесённые временем дорогие черты и оживить ушедшее настолько явственно, что расстояние вдруг исчезает и тебе кажется, что его и не было. Так я увидела тот предпраздничный, много обещавший день, и нас четверых за завтраком. Сын и дочь вот-вот убегут в школу, а мы, как обычно — на работу. Я встаю из-за стола первая. Прощаюсь с детьми, в каком-то непонятном порыве целую мужа, и убегаю. Он продолжает завтракать…
Это было прощание. Прощание навсегда. Он ушел в день своего рождения. Ему исполнилось 47 лет.
Его сердце, сердце врача, вобравшее так много боли, — не выдержало… Случился инфаркт и спасти его не удалось.
Живые живут… Это сказано теми, кто прошёл то, что прошла я. Другой дороги нет… Нужно возвращаться к жизни… Помочь детям справиться с утратой отца, готовить свою очередную программу. Я работала тогда редактором программ на государственном радио «Коль Исраэль»…
Мне казалось, что всё это выше моих сил. О чём я могу писать, когда мысль вновь и вновь возвращает меня к нему… Я не смогу вывести даже первую строчку.
…Но она пришла. Пришла вдруг, словно сама собой. И я вспомнила Целиноград. Город, куда мы с ним уехали, начиная свою семейную жизнь: он хирург, давно задумал работать над диссертацией, пытался поступить в ординатуру. Мешала национальность. Я — в тот момент, изгнанная из газеты, исключенная из комсомола за письмо об антисемитизме, написанное Мордехаем Лапидом, тогда Мариком Блюмом, и переданное мной студенту из Ленинграда, мечтала вернуться к журналистике. В Риге надежды на это не было…
Память сама вела меня. В душе была боль, горечь от понимания того, как могла бы сложиться жизнь, если бы мы начинали её там, куда звало нас обоих сердце… А оно звало — в Израиль…
«Та казахстанская, холодная земля, иссечённая вьюжными ветрами весной и скованная жестким морозом зимою, так и называлась — целина. И двинулись мы, еврейские интеллигенты, в те края работать, ибо там, на новом месте, в необжитом, неласковом этом краю не интересовались национальностью, и еврей мог заведовать кафедрой в открывшемся медицинском институте, работать журналистом… Мечта, твоя розовая мечта, которая где-то в России казалась нереальной, на целине обретала плоть.
Случилось это ранней весной. В тот памятный день была объявлена посадка деревьев и повезли нас, журналистов телевидения, в необжитый новый район, где по соседству пустовал хороший квадрат бурой земли. Дул ветер. Сырой и резкий. Комья задубевшей земли не поддавались лопате, руки коченели на ветру. Саженцы гнулись и, казалось, вот-вот сломаются. Но они выдержали. Ударил дождь, обильный, долгий и дал им силу укорениться и выжить. И зацвела через год роща. И было там моё деревце, мой корешок. Было и есть. Оно осталось в том краю вместе с молодостью и мечтами, с растраченной силой, которую мы отдали холодной чужой земле, с наивной надеждой обрести в той стране свою землю обетованную…
Привести бы сюда вовремя те силы, тот оптимизм и те надежды… Много растеряно по пути к дому. Многое безвозвратно ушло».
Так я написала тогда… Слова были не о нём, навсегда ушедшем, но о прожитом им и мной… целом десятилетии.
…Он мог быть только врачом. Был талантлив во всём. Блестящий шахматист. Прекрасно писал. Знал литературу, одарён музыкально, — и эту любовь к музыке передал детям, — но, казалось, что отцовская стезя была ему заповедана от рождения. Может быть, ещё с тех дней, когда его отец, мальчик из религиозной еврейской семьи, решил, что будет врачом. Каждую копейку в антисемитской Румынии добывал сам. Он должен был много знать, чтобы подтягивать отстающих учеников, а потом и студентов, нуждавшихся в репетиторе. Случалось ему быть и сельским врачом. Он должен был знать всё: быть, когда нужно, — хирургом, аптекарем, медбратом, детским врачом. Прийти на помощь в любое время.
Когда я влилась в их семью, он уже давно был на пенсии, но я помню его с книгой по медицине в руках. И умер он с такой книгой в руках, взяв её в постель накануне вечером. Она была с ним, когда утром нашли его без признаков жизни.
В Бельцах, городе, где жила семья мужа, Борис Семёнович Гринберг создавал здравоохранение. Его друзья — старые врачи, еврейская интеллигенция, поражали разносторонностью своих знаний. Их интеллигентность, отношение к своей профессии запечатлелись в мальчике с детства. С этим он рос.
Я видела, как был требователен отец к сыну. Даже когда Сёма, — отец называл его только Сёмочка, и никогда — иначе — возвращался после тяжёлых операции, которые порой проходили не в самом городе, а требовали поездку в сельскую местность, — он не мог позволить себе отдохнуть, не обсудив с отцом прошедший день, не взяв в руки книгу, связанную с его профессией. Так было заведено в их семье. Отец был терапевт, сын — общий хирург.
Подобно своему отцу, мой муж видел своего сына только врачом. Врачом стала дочь. И как отец, она тоже оперирующий врач, хотя и не хирург.
Никогда он не отказывался встать с постели к больному. Бывало, в Целинограде стук в дверь раздавался глубокой ночью. Он вставал и шёл. Шёл — потому что иначе не мог.
Помню, как однажды, уже здесь, так далеко от тех мест, разговорившись с незнакомым человеком, услышала рассказ о докторе, который спас его. Что-то в рассказе заставило меня спросить, где это было. «В Целинограде», — ответил он. И тогда с волнением я задала вопрос, не помнит ли он имя доктора. «Ну как же. Конечно, помню. Семён Борисович Гринберг».
Это был мой муж. Я долго не могла успокоиться. И вспоминала. Вспоминала… Ругала себя, что не берегла: будила ночью, когда приходили просить о помощи.
Это было частью и моей жизни. Я всегда знала о его тяжёлых больных. О молодом человеке, которого привезли с перитонитом. Госпитализировали слишком поздно. Несколько дней шла борьба за его жизнь. Не спасли. Однажды он должен был оперировать мальчика, родившегося с проблемой сердца. Ребёнку было всего пять дней. Я волновалась. За ребёнка… И за мужа… Мальчик выжил… Помню, как рядом с домом, в драке, ранили парня. Он истекал кровью. Но видно, родился «в рубашке». Муж был дома. Он тут же оказался рядом, остановил кровотечение и потом, уже у себя в отделении, прооперировал его.
В жизни каждого хирурга было немало потерь, и они оставляли свою горькую память…
Так случилось, что и я оказалось его пациенткой. Меня свалил приступ аппендицита одновременно с обострившейся другой давней проблемой… Решено было оперировать. Муж ассистировал. Пока наркоз не усыпил меня, я видела его сосредоточенный взгляд, и мне было легче от одного его присутствия. Он это понимал, потому решил участвовать в операции. А быть может это давало ему больше уверенности в благополучном исходе…
Назавтра после операции поднял меня с постели. Взял крепко за руку и повёл со словами: «Обопрись на меня. Мы пойдем вместе. Я тебя держу». Так мы шли по больничным коридорам. Я качалась от слабости и опиралась на его руку, а он подбадривал меня, придавая мне уверенность.
Все вокруг говорили о его жестокости: как он мог поднять жену назавтра после операции. Но я верила ему: он знает, как лучше. Сегодня, спустя много лет, именно этот подход: поднять после операции, — считается правильным. Он знал это уже тогда.
Когда мы приехали, Целиноград, по сути, только рождался. Особенно тяжело было снять квартиру. Да нет, просто комнатку. Одну комнатку. Больше мы ничего и не хотели. Мы нашли веранду. В ней было много солнца и света, но в сентябре на улицах лежал снег. Вечерело. Ветер прорывался во все щели. И гулял по комнате. Я отчаянно мёрзла. Уголь лежал рядом с печью, но я не знала, как растопить печь.
Сёма вернулся поздно. Увидев моё лицо — всё понял. Присел рядом с печью, заложил дрова, едва они разгорелись, забросил уголь. Весёлый огонь заиграл в печи. Тогда он подошёл ко мне, чтобы успокоить…
Эти руки, с длинными тонкими пальцами, которые только что, быть может, боролись за чью-то жизнь, были явно не для подобной работы. Я твёрдо решила: завтра целый день буду ходить в поисках квартиры. И обязательно найду. Так оно и случилось, и первую комнатку я нашла у кондуктора автобуса, добротной хозяйки, у которой был большой, похожий на усадьбу дом с огородом. Нам она сдала крохотную комнатку с половиной окна, половиной стола, кроватью и двумя стульями. Мы были молоды и нам было хорошо…
Целиноградский Медицинский институт делал свои первые шаги. Молодой рождающийся город, и новый медицинский институт. Ему нужны были преподаватели. И потому национальность не сыграла роли. Муж был принят на кафедру хирургии и какое-то время был даже первым деканом института. Одновременно работал над диссертацией.
Сегодня, открыв Википедию, увидела, как выглядит Медицинская Академия, началом которой был тот самый Целиноградский медицинский институт. Да и сам Целиноград, ставший столицей Казахстана и носящий имя Астана, теперь совсем другой город, но в моих воспоминаниях он — прежний, и потому тот виварий, в котором муж проводил опыты на собаках, в моих воспоминаниях тоже прежний. Лишь человек, которого вело желание достичь своей цели, мог согласиться работать в таких условиях. Отдалённое от института, похожее на заброшенный кем-то домишко, с одной единственной, вытянутой, как коридор, комнатой, без какого-то специального оборудования, в тихом заросшем травой месте…
С ним были его собаки и это давало возможность проводить опыты… Но однажды поздним вечером, привычную тишину нарушил пьяный голос за дверью. Кто-то пытался ворваться внутрь. Это было нетрудно. Дёрни чуть посильней, и дверь сорвётся с петель, и кто знает, чем бы это могло закончиться. У мужа была типично еврейская внешность, а целиноградские пьяницы евреев моментально распознавали и любви к ним — не испытывали…
Незадолго до этого я оказалась не просто свидетелем, но и невольным участником подобной встречи… Это было начало дня, и муж возвращался с ночного дежурства. Тогда мы уже получили квартиру в новом жилом районе, отдалённом от института и от Телевидения, которые находились близко друг от друга. Соседка, заглянувшая ко мне на минуту, увидела через балконную дверь сцену, которая заставила её испуганно крикнуть: «Семёна Борисовича бьют».
Не знаю, что это было. То ли облик стоящего рядом с мужем человека вызвал её тревогу, то ли он, действительно, замахнулся…
Выскочив из дома, перебежав только что засеянное травой поле, я увидела их двоих, стоящих друг против друга. Но я бежала к тому, от которого мог исходить удар. Наглая полупьяная физиономия. Здесь, в новом ещё безлюдном районе, он чувствовал, что ему всё сойдёт с рук. Моё появление было неожиданным. И со словами: «Ах ты сволочь», — я со всего размаху, ударила его кулаком в живот. Он даже слегка смутился: «А я, что… А я — ничего…» — сказал он, и помахав мне рукой, нагловато ухмыляясь, удалился.
Муж выглядел очень уставшим, видимо, дежурство было тяжёлым. Удалось ли ему в ту ночь сомкнуть глаза или, как часто бывало, нет… Он пытался мне улыбнуться, чтобы скрыть смущение от произошедшего… Но это явно не получилось: лишь взял мою руку и поцеловал. Мы возвращались домой молча.
Он был принципиален, не терпел проявления подлости, и, столкнувшись с этим, даже мог дать пощёчину. Как однажды и произошло. На этот раз всё было иначе, не требовалась проявления принципиальности, надо было просто вступить в драку с пьяным хулиганом. Он это не смог…
И вот сейчас, в отдалённом от жилья месте, в поздний час, когда вблизи не было людей, кто-то рвался в дверь вивария. Сорвать её с петель ничего не стоило. Всё решали минуты. Сняв со стойки Макса, муж приблизил его к двери… Собака рвалась наружу, он крепко держал её. За дверью послышались ругательства. Потом пьяный голос затих… Хулиган удалился…
Макс… Его любимая собака. Когда он делал ей уколы, она прижималась к нему. Главное было ощутить его тепло… Она погибла, как и все восемь собак, когда в виварии прорвало отопление…
Я обещала мужу и сыну, что обязательно заведём собаку. Когда мы приехали в Израиль, он купил боксёра. Маленький смешной щенок считал себя самым главным в нашем доме. Стоило Сёме показаться в дверях, он бежал к нему, а потом, едва муж успевал присесть, заскочив на колени, никому не давал приблизиться, лаял на всех, кто покушался на его место.
Муж хотел назвать его Максом. В память о Максе, которого не забывал. Сын в это время читал книгу «Овод». Там часто упоминалось слово «carino». В переводе с итальянского «милый». Щенок был красивого коричневого цвета. Его назвали Карино. Это был подарок отца ко дню рождения сына. Подарок предвосхитил день рождения и смерть отца…
В ту ночь, когда Сёмы не стало, Карино зашел в пустую еще комнату и к нам не выходил. Казалось, что он плачет, как плакали мы… Каким-то своим чутьём, щенок знал, что произошло…
Диссертацию, над которой муж работал, он закончил ещё в Целинограде. Защитил в Москве. Тему её я хорошо помню: «Лечение панкреатита ультразвуком». Несколько экземпляров этой тонкой книжечки, мы привезли с собой. Я храню и «Диплом Кандидата Наук» под номером 026712». Всего с несколькими строчками: «Решением Совета Целиноградского Гос. Медицинского института Гринбергу Семёну Борисовичу присуждена Учёная степень Кандидата Медицинских Наук».
Помню, что с одним из своих коллег уже здесь, в Израиле, он работал над переводом статьи о сути своей работы на английский. Не знаю, какой оказалась бы судьба его диссертации, если бы он успел в Израиле обрести под ногами почву, которую требовала научная работа. Двух с небольшим лет было слишком мало…
В момент раздумий о прошлом, Сёма сказал мне, что зря потратил годы жизни на диссертацию. Ещё задолго до встречи со мной он мечтал о научной работе. Желание подготовить диссертацию вело его, когда мы принимали решение об отъезде в Целиноград. Целиноград был далёк от Молдавии. Почти другой конец страны. И очень тяжёл климатически. Зима начиналась уже в сентябре и тянулась до апреля. Уехав так далеко, мы оторвались и от Риги, и от его солнечной Молдавии. Он был единственный сын, и его отъезд был травматичен для родителей, да и нелёгок для него самого. Но у него была цель… В какой-то момент она потеряла смысл.
В ту зиму мы приехали к его родителям в отпуск. Нас ждало тяжёлое известие: его мама уходила из жизни. Неожиданно, как это и бывает, заболел наш сын. Он был совсем маленький. По-видимому, сказалась резкая перемена климата. У него оказалось воспаление лёгких. Врач предупредил: «Возвращаться опасно — потеряете ребёнка». В Молдавии стояла чудесная осень, в Целинограде — морозы с ветром. Зима там только входила в силу. Мне продлили отпуск, я оставалась. Сёма возвращался в Целиноград. Один, без семьи…
Вслед за матерью, почти сразу, ушёл отец…
А я вспоминаю их дом и дорогих этих людей, оставивших в моей душе светлую память.
Сегодня мои внуки носят их имена.
Тот недолгий период, когда я оставалась с отцом, мне особенно памятен. Он возвращался к прошлому, раскрывал душу. Потеря жены всколыхнула многое. Как-то сказал мне: «Я совершил в своей жизни ошибку, что не уехал в Эрец Исраэль. Мой друг, врач из Кишинёва, закрыл свой дом, спустил ставни, как будто уехал в отпуск, бросил всё нажитое и бежал через Румынию. Он рискнул. Я боялся. Потом уже было поздно…»
Не знаю, говорил ли он об этом сыну или вся боль вырвалась в минуты, когда он бросил взгляд на прожитое, почувствовал, что всё могло быть иначе… Но я вспомнила эти слова уже здесь, в Израиле. Мы гуляли с мужем и детьми. На душе было особенно светло. И, казалось, всё вокруг улыбается тебе.
«Я счастлив, что вывез вас…» — сказал Сёма. Он говорил, как глава семьи, который во всём брал на себя ответственность. Это была мечта поколений. И он осуществил её. У наших детей, наших с ним внуков, есть своя страна. И когда надо защищать её, — они идут в бой. И твоё сердце не знает покоя, но ты понимаешь: страна должна выстоять. За свой дом надо бороться. И я вспоминаю, как муж написал в одном из писем: «Живём дома. Хорошо или плохо, но дома».
Когда касаешься прошлого, оно словно само ведёт тебя. Прожитое возвращается в том порядке, какой ему самому угоден. Мне вдруг вспомнился Иссык-Куль в Киргизии. Далёкий Иссык-Куль, озеро, с уходящими в небо вершинами Тянь-Шаньских гор и глубокой синей водой. После года потерь, принесшего так много боли, мы ехали на Иссык-Куль в надежде достать путёвку на курорт Всесоюзного значения, о котором так много писали в прессе. Наша наивность обернулась тяжёлым разочарованием. С трудом сняли комнатку у местного жителя и не отдохнув, а лишь хорошо намучившись, возвращались домой.
Едва поезд тронулся, у мужа начались сильные боли в груди. Он, всегда такой сдержанный, не мог скрыть насколько ему плохо. За окном стояла ночь…
Дети спали. Я сидела рядом с ним, чувствовала его боль и думала, что это сердце после той страшной зимы, когда он потерял обоих родителей. В душе была лишь одна молитва, чтобы, наконец, стих этот бесконечный стук колёс, и мы бы оказались на месте, где ему окажут помощь…
На вокзал поезд прибыл рано утром. Я собиралась немедленно вызвать Скорую помощь, чтобы ехать в больницу. Муж был бледен, но ехать в больницу категорически отказался: «Я справлюсь сам. Мы едем домой. У меня ещё две недели отпуска. Не волнуйся. Я знаю, как себе помочь».
Я понимала: спорить бесполезно…
Сегодня, столько лет спустя, возвращаюсь к той ночи, быть может, впервые. Обдумываю вновь и вновь, почему не лёг в больницу, почему две отпускных недели, принимая лекарства, лежал дома, медленно приходя в себя. Думаю, он поставил себе диагноз, верил, что сам сможет себе помочь… Верил себе больше, чем остальным… Ему необходимо было поправиться. У него была цель… Она вела его… Когда-то, когда он ещё был один, его целью была диссертация. Он шёл к ней, своей цели, отметая преграды… Теперь у него была семья. Её будущее, её благополучие Сёма видел только в Израиле…
И действительно, спустя две недели муж вышел на работу.
…Раны зарубцовываются, но следы от них остаются. И никто не может знать, когда, в какой момент жизни, и как они напомнят о себе. Нет, я не думала тогда об этом. Лишь много лет спустя свяжу эту ночь в поезде с его уходом из жизни…
Израиль был далеко от нас. Нам предстояло ещё немало тяжёлых испытаний, и каждый этап требовал не только физических, но и душевных сил. И каждый этап был полон неизвестности.
Однажды вечером мы вышли из дома. Просто решили прогуляться. Поговорить. За нашей спиной тянулась длинная шеренга освещённых вечерним светом домов. Вдруг с верхнего этажа одного из них полетел камень. За какую-то минуту до того мы миновали это место.
…Порой казалась: наша цель недостижима. Получить разрешение на выезд в Израиль из Целинограда, города близкого к Байконуру, было нереально, но и обменять его на другой город мы не могли — обменов не было. Но произошло то, что было равносильно чуду: какой-то армейский чин получил назначение в Целиноград…
В Израиль мы уезжали из Ташкента. Был короткий период, когда вдруг «занавес приоткрылся», и мы успели вырваться… Почти сразу после этого на долгие десять лет алия прекратилась…
И вот они приблизились эти последние минуты у открытой двери вагона, когда торжественно прозвучало: «Государственная граница».
Как по-разному происходит расставание: кто-то, подобно Сергею Рахманинову целует землю, навсегда оставляя Россию, кто-то, подобно Михаилу Глинке, прощаясь, плюёт на землю, не желая вспоминать и прощать здесь пережитое…
Психология человека — всё та же… И память человека всё та же память…
Я вдруг поймала себя на чувстве грусти. Ты оставлял там частицу себя. Взглянула на Сёму и почувствовала: у него полное отторжение от страны, которую он оставлял. Если бы он был религиозен, молился бы, стоя у раскрытой двери вагона, всё дальше уносящего нас от страны, где мы оба выросли, где оставляли могилы дорогих нам людей…
Он был глубок и бескомпромиссен в своём восприятии мира и людей, не прощал подлости. Многое сегодня, столько лет спустя, я вижу по-иному, когда пишу о нём. И по-настоящему понимаю, как он жил все последние годы, как сильно было его желание вырваться.
Он мало говорил об этом, хотя хорошо знал, что я жила Израилем ещё до встречи с ним. Считал: пока мы здесь, говорить излишне. И лишь сейчас, когда граница страны, которую мы навсегда оставляли была позади, его чувство вырвалось наружу. Стоя у открытой двери вагона, уносящего нас всё дальше и дальше от страны, в которой столько прожито, — вижу его реакцию. Он благословляет эти минуты…
Наши израильские впечатления были окрашены теплом и светом. Первым из моих рижских друзей, кто встретил нас — был Марик Блюм, сменивший своё имя на израильское. Теперь его звали Мордехай Лапид. Лапид — Факел. Он любил эту землю и свою любовь хотел передать нам, бывал с нами там, где только можно было показать древность и красоту земли Эрец Исраэль. Помню впечатление от первой свадьбы в Хевроне. И саму дорогу в Хеврон. Иссохшую под жарким солнцем землю, камни, ставшие одним с ней целым, террасы… Всё это пробуждало в твоей душе незнакомое прежде чувство. Теперь это была твоя земля, и она рассказывала тебе о себе и своём прошлом, которого ты не знал.
Тогда я ещё не могла представить, что, вступив в самостоятельную жизнь, и сын и дочь станут поселенцами. И не один год проживут в сердце Самария…
Но жизнь торопила нас… Казалось вот только мы спустились с трапа самолёта, а уже прошли первые месяцы и нас ждёт ульпан. Изучение иврита…
Мы оказались в Ашкелоне. Ульпан был близок к морю. Оно словно звало нас и едва заканчивались занятия, мы шумной толпой, подобно школьникам, убегали к нему … Я была вместе со всеми, но не Сёма. Вскоре после начала занятий он стал уезжать на поиск работы. Побывал в Иерусалиме, Хайфе, Беэр-Шеве…
Как-то разговорившись с врачом, приехавшим в Израиль на пару лет раньше нас, муж узнал грустную эпопею его устройства. Рассказ воспринял очень тяжело и уверенность, что он, с его опытом, нужен стране, к которой так стремился, поколебалась… Вернуть ему душевное спокойствие было непросто…
За годы нашей жизни в Израиле проблема трудоустройства врачей- репатриантов поднималась вновь и вновь. Мужа она взволновала настолько, что он сел за письмо Бегину. То были наброски мыслей, которые рождались при встрече с жизнью новой для него страны, и не только об одной её проблеме.
Пишу, а вокруг меня странички неотправленных писем, а быть может черновиков, которые я сберегла. Перечитываю их спустя столько лет после их написания, и они возвращают меня к нему, его раздумьям о стране, её проблемах. Несколько строк решила процитировать…
«Кто повинен в многочисленных страданиях и горе евреев? — словно спрашивает он. Конечно, антисемиты. Но история знает не один случай, когда в страдания евреев и ненависти к ним внесли свою лепту и сами евреи…»
«На противоречиях построен мир и это норма. Немаловажно при этом в каких пропорциях положительные и отрицательные факторы, тенденции и направления в их развитие».
Между тем, приближался совсем другой период, который изменит его душевное состояние: переезд в Иерусалим и хирургическая практика в одном из крупнейших медицинских центров Иерусалима.
Это было возвращение к специальности. Его руки, впервые после долгого перерыва, вновь держали скальпель. Он участвовал в операциях и порой оперировал самостоятельно. Стал спокойней, уверенней, строил планы на будущее. Блокнотик с переводом ивритских медицинских терминов заполнялся новыми словами. Несколько месяцев работы в хирургическом отделении дали ему больше, чем нам, учившим иврит в ульпане. У него был прекрасный слух, и он быстро продвигался в иврите, чувствовал себя уверенней, говорил с врачами на иврите. Не знаю, как бы сложилась его научная карьера, если бы жизнь дала ему не два израильских года, а возможность понять новую реальность и обрести в ней своё место. Но и за короткое это время он успел проявить себя как прекрасный специалист, заслуживший уважение коллег. Я видела у нас в доме, ещё в полупустой квартире, врачей, и чувствовала их к нему отношение.
Как-то в зимний день мы поехали на Голаны кататься на лыжах. Снег искрился на солнце, было светло и радостно. На лыжах я никогда не каталась и всё время падала. Он вновь и вновь поднимал меня… Мы ели мороженое, смеялись. Казалось, так будет всегда. Жизнь в новой стране входила в своё русло. Он купил электроорган, хотя мы привезли пианино. И порой всё чаще и чаще садился играть. Сыну в первый израильский день рождения, зная его любовь к оперной музыке, купил «Риголетто» с Пласидо Доминго… Он словно воплощал в жизнь то, о чём мечтал там, далеко от Израиля…
Однажды, субботним утром, Сёма вышел из комнаты, держа в руках книгу: — Это самая великая книга, которую я когда-либо читал, — сказал он.
То была книга Торы.
В привезенной нами библиотеке книги Торы не было. Я росла в доме, где соблюдались еврейские традиции. Так вела дом мама, но настоящей духовной основы у меня не было. Это придёт позже, уже здесь, в Израиле. Сегодня мне трудно сказать, насколько соблюдались еврейские традиции в доме мужа, но семья деда, отца его отца, была глубоко религиозной. Помню его фотографию, лицо и весь его облик говорили о том, какой образ жизни он вёл. После смерти жены, он женился вторично, и дети от первого брака были намного старше отца Сёмы. Они далеко отошли от религии, оказавшись в разных странах мира. Одна из них жила во Франции, преподавала иврит барону Ротшильду. Другого, коммуниста, сослали в Норильск, где он провёл долгие годы. Кого-то из сестёр позвала Эрец Исраэль. Её дочь участвовала в боях за освобождение Иерусалима.
Все они были интеллигенты, прекрасно образованы, но далеки от религии.
Дед Сёмы говорил о своих детях: «бамир ис папирэнэ киндер» — «у меня бумажные дети». Не знаю, был ли кто-то из них рядом с ним в последние минуты его жизни…
Мог ли он верить, что однажды его внук, открыв впервые книгу Торы, потрясённо произнесёт: «Эта самая великая книга, которую я когда-либо знал»?
Память, потревоженная возвращением в прошлое, словно спешит мне навстречу. И я оказываюсь далеко от дня сегодняшнего. На бар-мицве сына. Она проходила в поселении «Мерказ Шапиро», где жил один из самых известных раввинов сионистского лагеря рав Хаим Друкман. О нём говорили «Великое светило любви к Израилю»… Благословляя мальчика, он желал ему любви к своей стране и её наследию. К мужу он обратился, назвав его еврейское имя: Симха. Сёма был счастлив.
Симха — радость. Так назвали моего первого внука, сына того мальчика, которого тогда благословляли на его Бар-Мицве…
Прошли годы с того дня, когда, поцеловав мужа, я простилась с ним навсегда. Но бывают мгновенья, когда прошлое и настоящего вдруг соединяются в твоей душе, и тебе словно дано вновь пройти тот путь: пережить боль потери и испытать чувство благодарности за то, чем одарила тебя жизнь. Эти мгновенья подарила мне бар-мицва младшего внука Рои-Натана. Они были все вместе: дети, внуки, и правнуки. То были мгновенья глубокой духовной радости. И хотелось верить, что где-то там, в неведомой нам дали, он, Сёма, видит всю красоту семьи, которую он привёл и оставил здесь, на своей Земле.
Эстер Пастернак
«Вспоминая, точно нажимаешь на знакомые клавиши.
Это особая музыка.
«Но бывают мгновения, когда прошлое и настоящее вдруг соединяются в твоей душе…- пишет Лея.
Это и есть та особая музыка — образ ассоциативной памяти, до конца жизни не оставляющий нас…»
Поразительно. Как в одном эссе можно выразить жизнь, любовь, духовную близость, взлёт чувств и горечь от непредсказуемо ранней потери любимого человека? Образ Сёмы — Семёна Борисовича Гринберга — талантливого потомственного врача — доктора медицины, незабвенного мужа и родоначальника славной династии израильских Гринбергов — врачей, ученых, музыкантов, интеллигентов, воинов — так смогла воссоздать лишь его избранница, мать его детей — писатель Лея Гринберг.
Очень люблю читать её книги, эссе, рассказы. Каждый раз испытываю трудно поддающееся описанию чувство сопричастности к событиям, мыслям и чувствам автора. Это повествование особенно подействовало на струны мои души. Немало параллелей в наших судьбах: начало преподавательской и научной деятельности в Целинограде, последующие этапы жизни в других городах Союза, репатриация и, конечно же, наша непростая жизнь здесь, глубокие переживания за судьбы израильтян и любовь к Земле Израиля.
С искренними чувствами благодарности и пожеланиями здоровья, сил дорогой Лее Гринберг.