![]()
− Чему ты учишь детей в своей Талмуд−Торе? – кричит папа. – Религиозным догмам? Религия – главный тормоз на пути к прогрессу, к идеалам добра и справедливости! − Без религии нет и не может быть еврейского народа! – кричит дядя Иосиф. – Это цемент, который связывает евреев в одно целое! − Скоро не будет никакого еврейского народа! – вступает в разговор мама. – Все мы, живущие в России, будем русскими!
БРАСЛЕТ ФАБЕРЖЕ
1
Пятница. Вечер. Бабушка зажигает свечи и бормочет: «Борух Ато Адой− ной…». Я эту молитву знаю. Меня бабушка научила. Я и «Отче наш» знаю. Это уже няня Катя постаралась. Она все сокрушается: «Дитина нещасна, нехрещена, що буде, як помре?». А я умирать не собираюсь. И маме с папой рассказывать ничего не собираюсь. Они в Бога не верят. Они атеисты. Верить мне в Бога, или не верить, я еще для себя не решила. Тем более – их два.
Даже если бы бабушка меня не учила, я бы все равно слова знала. Я с бабушкой двенадцать лет в одной комнате живу. С самого моего рождения.
Я нашу квартиру люблю. И дом наш люблю. Он старый, зато в самом центре. Екатерининская угол Греческая. Говорят, его скоро снесут, и на его месте построят новый. Жалко.
Я учусь в третьем классе Мариинской женской гимназии. Мне на занятия идти не далеко и не близко. По Греческой до Соборной площади, мимо собора и два квартала по Гулевой. А моя мама смотрительница еврейского девичьего училища. Она мечтает открыть еврейскую женскую гимназию, только в свою гимназию она бы меня все равно не взяла. Это непедагогично. У нас в гимназии преподают почти те же предметы, что и в мужской. Только латыни и греческого нет. А у мамы в училище нет ни французского, ни немецкого.
В классе, кроме меня, еще только три еврейки: Марочка Бернштейн, Дора Пинскер и Клара Маргулис. Марочкина семья очень зажиточная, ее отец зерном торгует, а еще он гласный в Городской Думе. Дорин папа − известный в городе врач. У него большая частная практика. А месье Моргулис – присяжный поверенный.
− Фейгеле, − зовет меня бабушка.
Вообще− то мое полное имя – Фейга-Лея, но дома зовут меня Фаня, а в гимназии – Феня. Только напрасно я об этом бабушке рассказала. Она огорчилась: «Феня! Что за хозерское имя?». Если бы она умела сердиться, то рассердилась бы. Но она не умеет.
Это мне урок: держи рот на замке.
− Поди, майне мейделе, узнай, скоро будем за стол садиться?
− Хорошо, Бейлочка, − целую я бабушку в щечку, которая долго была наливным яблочком. Яблочко только недавно стало темнеть и сморщиваться.
Называть себя Бейлочкой бабушка сама попросила. Ее в детстве никто так не называл. Мама родами умерла, а отец Тору учил день и ночь. Хотел мальчика, чтобы вместе учить, а получилась девочка. Он ее просто не замечал.
Я выхожу из нашей комнаты и иду в гостиную. Оттуда доносятся громкие голоса. Это папа и мама спорят с дядей Иосифом.
В углу серой мышкой притаилась моя кузина Эстерка. Дядя Иосиф с Эстеркой две недели назад приехали из Елисаветграда. Взрослые сказали – погостить. Я, может, и поверила бы, если бы они каждый вечер не спорили до хрипоты. Я иду и сажусь на диван рядом с Эстеркой.
− Чему ты учишь детей в своей Талмуд−Торе? – кричит папа. – Религиозным догмам? Религия – главный тормоз на пути к прогрессу, к идеалам добра и справедливости!
− Без религии нет и не может быть еврейского народа! – кричит дядя Иосиф. – Это цемент, который связывает евреев в одно целое!
− Скоро не будет никакого еврейского народа! – вступает в разговор мама. – Все мы, живущие в России, будем русскими!
− Ой, вэй, − хватается за голову дядя Иосиф, − у меня был брат Хаим-Нахман, так ему стыдно быть Хаимом-Нахманом! Он теперь Ефим Давидович! Идиот! Вспомни, как ты учился у сапожника!
− Да, мы учились ремеслу! Мы хотели быть ближе к еврейской рабочей массе!
− Ха− ха− ха! – смеется дядя Иосиф. − Обучался на сапожника, а стал ювелиром! Где теперь твоя любовь к униженным и угнетенным? Ты же так хаял Гинцбургов и Поляковых!
− Хватит к нему придираться, Иос-Бер! – вступается за папу мама. − И слава богу, что он стал ювелиром. Лучше быть сапожником? Зато теперь мы можем дать детям приличное образование. Они будут умными, интеллигентными, будут трудиться ради светлого будущего!
− Да, но они не будут евреями! – горестно восклицает дядя Иосиф. − Ну, ничего, ничего, скоро своими глазами увидите то, что увидели мы в Елисаветграде!
Все замолкают.
Я подхожу к маме и спрашиваю:
− Мама, бабушка просила узнать, скоро ли будем ужинать?
− Вы только подумайте! – всплеснула руками мама. − Хозяйка дома! Я забыла про ужин! Фаня, беги скажи Вере, пусть через десять минут подает. Эстерка, помоги накрыть на стол, будь так любезна.
Я вихрем мчусь по коридору, влетаю на кухню и кричу:
− Вера, мама велела через десять минут подавать!
− Подавать, так подавать, − поджимает губы кухарка. – У меня готово давно. Берту Абрамовну не понять. Вчерась в восемь про ужин вспомнили.
− Не вчерась, а вчера, − поправляю я.
Специально. Вера самолюбива до чрезвычайности. Она у нас два года живет. Сама из Воронежской губернии. У нее там десять братиков и сестричек по лавкам сидят. Мал-мала-меньше. И все голодные. Мама говорит, что Вера толковая. Да я и сама знаю. Я ее уже полгода грамоте учу. На лету схватывает. А бабушка научила ее готовить. На базар с ней ходила, показывала, как продукты выбирать. Вера торгуется, как бешеная.
− Вы бы шли отсюдова, барышня, под ногами крутитесь.
Ну, если на «вы» и «барышня» — значит обиделась. Вообще− то я Фанечка.
− Не отсюдова, а отсюда, − ехидничаю я и язык высовываю.
− А еще культурные! – несется мне вслед.
Через десять минут все за столом. Все, да не все. Нет Илюши, моего старшего брата.
− Я позову! – срывается с места Эстерка.
− Эстер− Либа, ты куда? – кричит ей вслед дядя Иосиф.
Мама с папой переглядываются. Переглядывайтесь, переглядывайтесь, я тоже не слепая.
− А у него там Владимир Аронович, − говорю я.
− Какой еще Владимир Аронович? – удивляется мама.
− Фаня, не умничай, − одергивает меня папа и говорит маме: − К Илье Володя пришел.
− А он сам приказал мне называть себя по имени− отчеству! Подумаешь, студент!
− Фанечка, ты что, шуток не понимаешь? – укоряет мама.
Очень я даже все понимаю. Он нарочно надо мной насмешничает, демонстрирует, что я еще маленькая.
Илюша с Владимиром заходят в комнату, я смотрю в другую сторону, только голова сама к ним поворачивается.
Я раньше не замечала, что Илюша симпатичный. Брат и брат. Добрый и очень умный. А вот недавно увидела, как некоторые его взглядом пожирают, и поняла – симпатичный. Только с Володей его даже сравнить нельзя. Володя красавец. Он на еврея совсем не похож. Он на Байрона похож.
− Дядя Иосиф, разрешите представить моего еще гимназического, а нынче университетского товарища.
Володя смотрит на дядю Иосифа и говорит:
− Маркус− Вольф.
− Очень приятно. Иос− Бер, − отвечает дядя и улыбается в усы. Усы и борода черные, а на голове седины много. И в пейсах серебряные ниточки вьются.
Вера водружает на стол супницу, и мама разливает по тарелкам бульон. В свете керосиновой лампы на его поверхности покачиваются тусклые золотые кругляши. Точь− в− точь, как медали, которые Илюша и Володя получили по окончании Второй гимназии.
Дядя Иосиф произносит благословение на еду, а папа наливает из графинчика ему и себе водки. Совершенно одинаковым движением они опрокидывают рюмки и тянутся за кусочком селедки.
Бабушка осторожно подносит к губам ложку, дует, пробует бульон и одобрительно кивает. Этот едва заметный наклон головы адресован томящейся в дверях кухарке. Вера сияет и говорит маме:
− Берта Абрамовна, ежели желаете, чтобы горячее таки было горячее, нехай барышни мне подсобят.
«Нехай», − это она у няни Кати подцепила.
Вера приносит блюдо с куриными котлетами, я – вермишелевую бабку, а Эстерка − фаршированную шейку.
Потом мы пьем чай из самовара. С вишневым вареньем и сдобным калачом.
Никто ни с кем не спорит. Мир. Покой. Пора спать.
Утром просыпаюсь от громкого стука в дверь. Кто− то колотит в нее изо всех сил. Выскакиваю в ночной рубашке в прихожую, а там мама возле двери стоит, спрашивает испугано: «Кто там?»
− Та открывайте скорей, барыня Берта Абрамовна, это я – Вера!
Значит что− то случилось, раз Вера маму барыней величает. Мама строго− настрого наказывала так себя не называть.
Вера возбужденная, запыхавшаяся, щеки огнем горят.
− Всю дорогу от базара бежала! – восклицает она и ставит корзину на пол. – Нехай барышня сегодня в гимназию не идет!
− Это почему? – удивляется мама.
− А потому, что столичные гости приехали!
− Какие гости? Вера, объясните толком! – голос у мамы строгий.
− Так я же говорю – столичные! Все молодой народ, рослые да красивые. Человек тридцать или сорок. И одежа на них вся новая: бархатные поддевки, красные рубашки, синие кафтаны. Я сама нескольких на базаре видела. Своими глазами!
− Что же они приехали? Что говорят?
Кухарка замялась, смотрит исподлобья на маму, на папу, на дядю Иосифа, которые тоже уже в прихожей стоят.
− Да не молчите вы! – сердится мама.
− Говорят, что вышло разрешение бить жидов… евреев, да отнимать у них понаграбленное у христианского народа.
− Чепуха! – кричит мама. – Разве может выйти разрешение бить и грабить неповинных людей? Как же вы, такая рассудительная, верите этому?
− Не разрешено, а приказано! – бросает в ответ кухарка, подхватывает корзину и поспешно уходит на кухню. Обиделась.
«Что я вам говорил?» − нет, дядя Иосиф молчит, это выражение лица у него такое.
После завтрака, тщательно одетый, он собирается уходить.
− Может, не стоит? – осторожно спрашивает мама.
− Может, сегодня не суббота? – язвительно интересуется дядя Иосиф. – Может, в субботу евреи не ходят в синагогу?
− Папочка, я с тобой! – хватает его за рукав лапсердака Эстерка.
− Сиди дома! – приказывает дядя Иосиф и сбрасывает нежную девичью ручку, как будто это какое− то насекомое.
Почему он злится?
− Пусть идет! – восклицает в сердцах бабушка. – Что, я своего сына не знаю? Для него Бог важнее старухи матери! Помяните мое слово – второй тоже дома не задержится!
Бабушка, еле переставляя опухшие ноги, уходит в нашу комнату. Я – за ней.
− Не расстраивайся, Бейлочка, − обнимаю я свою любимую уютную бабулечку, − все будет хорошо.
− Майне зискэлех бекалех, − воркует бабуля и целует меня в обе щеки.
Бейлочка оказывается права: папа исчезает под предлогом, что у него срочный заказ.
Илюша, который допоздна засиделся с Володей и даже не услышал, как Вера в дверь колотила, тоже уходит. Перед этим он подробно у нее выспрашивает о столичных гостях.
Дома остаются одни женщины.
Маму отвлекать нельзя: она проверяет тетради. Домашние работы уже учительницами исправлены, мама учительниц проверяет, а не учениц. Увидев пропущенную ошибку, она хмурится и восклицает:
− Ах, как мне нужны грамотные еврейские девушки!
А грамотная еврейская девушка сидит неподалеку. Эстерка почти на год старше меня, ей уже замуж можно. Она залезла с ногами на диван и читает толстую книгу на древнееврейском.
− Эстерка, − пристаю я к ней, − ты что, Тору читаешь?
− Нет, это роман, − поднимает на меня глаза Эстерка.
− О чем?
− О семье марранов.
− Кто это? Что за марраны такие?
− Марраны, − терпеливо объясняет Эстерка, − это насильно крещенные испанские евреи. Им пришлось стать выкрестами, иначе инквизиция их бы на костре сожгла. Но они все равно евреями остались и в подвале своего дома молятся Всевышнему. Только это большая тайна.
− Эстерка, а про любовь в романе есть? Без любви романов не бывает!
− Есть, − краснеет Эстерка.
− Тогда это чепуха, − заявляю я только чтобы досадить ей.
Эстерка смотрит на меня своими глазищами, голову опускает и продолжает читать.
На душе кошки скребут, хочу убедить себя, что Эстерка задается, но ведь она ничуточки не задается.
Иду к няне Кате. Няня вяжет носки, спицы так в руках и мелькают. Она почти ничего не видит, наизусть вяжет. Она и меня хотела научить, только я оказалась неспособная. «Геть руки не з того мiсця ростуть», − определила няня Катя и оставила свои безуспешные попытки.
Я сижу рядом с ней на кровати, смотрю на иконостас: на Божью матерь, на Христа, на Николая− угодника. Божья матерь похожа на Эстерку, Николай− угодник на дворника Степана, Христос ни на кого не похож. Лицо темное, суровое, губы крепко сжаты. Молчит.
Мне страшно.
2
− Мирца! Ребенку уже, нивроку, двенадцать лет! Она уже может одеться сама!
Ага! Сама! Чулки противные, лифчик противный, застежки на лифчике самые противные – вечно расстегиваются и чулки сползают.
Но с бабушкой не поспоришь. Сама так сама. Натягиваю край чулка на резиновую пимпочку, сверху затягиваю железной петелькой, и так четыре раза. Потом майку белую, потом трикошки с начесом, потом платье выходное шерстяное в сине− красную клетку. Чесучее.
− Мирца! Пусть ребенок оденет шаровары!
− Мама! Какие шаровары! На дворе плюсовая температура.
Слава богу! Только шаровар мне и не хватало! Хотя зимой в шароварах удобно. Мама проверит портфель – не беру ли я книжку в школу читать, − нашла дурочку! – книжку я в шаровары прячу, только за порог – вытащу и в портфель переложу, а на уроках под партой читаю. Иначе в школе с тоски умереть можно.
− Мирца! И где твой благоверный? Опять горит на работе?
− Мама! Я тебя умоляю! Я сама вся на нервах. Леечка на семь пригласила, а уже половина. Вечно мы последними являемся.
Папа всегда приходит поздно. Особенно в конце месяца, когда у него план горит. Он начальник механического цеха на заводе ЦУМЗ. Понятия не имею как это расшифровывается. Завод делает всякие штучки− дрючки для железной дороги, какие− то компостеры и домкраты. «Понимаешь− понимаешь, что домкраты плохо собираешь», − это частушку такую пели про папу во время концерта на День железнодорожника. Он, когда нервничает или сердится, «понимаешь− понимаешь» повторяет. Только на концерте он совсем не сердился, а смеялся вместе со всеми. Может, и обиделся, но виду не подал. Когда мне было пять лет, я на таком концерте (их каждый год во Дворце железнодорожников устраивают) учудила: вылезла на сцену и стих про Сталина прочитала. Мама с папой чуть в обморок не попадали, когда объявили, что сейчас Маня Шварц выступать будет.
Смерть Сталина я хорошо помню. Мы все сидели возле радиоприемника и плакали. А папа траурную ленту на рукаве шинели носил. А еще я помню, как седьмого марта мы пошли на день рождения к Юрочке, сыну папиного племянника. Юрочке годик исполнился, а дядя Аркадий и тетя Альбина на нас глаза вылупили, какой может быть день рождения, когда в стране горе?
Мама в нашу комнату переодеваться пошла, а я в коридоре за вешалкой притаилась, чтобы первой папу встретить. И, − представьте себе! – пяти минут не прошло, как ключ в замке повернулся, и папа порог переступил. Я на него как прыгну! Как руками− ногами вцеплюсь! Как закричу: «Папа, папа пришел!». Он меня в щеку чмокнул − колючий и пахнет замечательно. Машинным маслом.
Я этот запах хорошо знаю, так у папы в цеху пахнет. Каждый год на 1− ое Мая и на Октябрьские он берет меня с собой на завод, чтобы идти на демонстрацию. На демонстрации весело, все знамена несут, транспаранты, а я много− много разноцветных шариков; музыка играет, идем то медленно, в густой толпе, а то вдруг как− то так получается, что мы отстали и надо бежать догонять. Папины работяги умудряются по дороге в бодеги нырять, не могут конца парада дождаться, ведь после того как мы «Ура» перед трибунами откричим, идем в парк Шевченко. Там, в забегаловке под круглым навесом, папа со своими заводскими водку пьет, а мне, чтоб я молчала, дают маленькую бутылку пива. Я и молчу, как партизанка. Маме – ни слова. Я не доносчица.
Папа помылся-побрился-переоделся, стал маму торопить. Я уже ботинки зашнуровала и пальто натягиваю, папа свое толстое синее через руку перекинул, наконец− то мама вышла. Папа хмуриться перестал, заулыбался – мамой любуется. Мама недавно в блондинку перекрасилась, кудри густые, кожа белая-белая, глаза желто-зеленые, кошачьи, губы красной помадой накрасила – красавица. Все так и говорят: «Мирца − красавица».
Мы, когда с мамой идем и ее знакомых встречаем, они посмотрят на меня, рожу кислую скорчат и говорят: «Совсем на тебя не похожа». Маме, сразу видно, неприятно, а мне плевать. Я – копия папа. И вся мишпуха с его стороны говорит, что я шейнер пуным.
На маме платье шелковое, цвета гнилой вишни, только шелк не тонкий, а тяжелый, бутылками книзу падает, туфли черные, замшевые, на высоком каблуке. Жалко, украшений у нее никаких нет. Папа хоть и начальник цеха, а живем мы от зарплаты до зарплаты. Между прочим, мама вовсе даже и не домохозяйка, она через дорогу на соковом работает. Бригадир фабрикатного цеха. Висит на доске почета. И папа висит. А денег все равно не хватает.
Только бабушка говорит, что грех жаловаться. Я с сорок седьмого, так меня мама три дня рожала, слабая была, голодная. А когда папа маленький был, тоже кушать было нечего, он канючил: «Мой малай уже спеколся?». Он был шестой ребенок в семье, а мизинкл, не надеялись, что выживет, и второе имя дали «Хаим», что значит «жизнь».
− Мирца! Ты, что, в туфлях собралась идти? Где твоя голова? Надень боты!
− Мама! Сколько раз тебе можно повторять? На улице плюсовая температура.
− Ладно, идите уже. Манечка, а ты бабушку не поцелуешь?
Я подошла и поцеловала. Раньше бабушка пахла едой, а теперь лекарствами. Она скоро умрет. Мама с папой ночью шепчутся, думают − я не слышу. А я, между прочим, все слышу.
Наконец− то мы из дому вышли. Прошли по Хуторской до угла, завернули на Мечникова и дошли до Лазарева, там остановка двенадцатого.
− Сколько можно ждать трамвая? – возмущается мама и каблуками дробь выбивает.
Температура, может, и плюсовая, но чтоб жарко, так нет.
− Миррочка, дом уже достраивают, скоро мы из этой глуши выберемся.
− Как будто я могу маму в таком состоянии оставить! И никакая здесь не глушь! Привоз рядом, парк рядом, школа рядом и работа под боком.
− Зато мне трамваем через весь город переть! Так что, может посоветуешь от квартиры отказаться? На заводе скажут, что Шварц – идиот. Да я жду− не дождусь, чтоб отсюда ноги унести!
Ну, завелись. Ненавижу, когда они ссорятся.
− Трамвай, трамвай, смотрите, трамвай идет! – завопила я и давай папу за рукав дергать, чтоб от мамы отвернулся и на приближающийся трамвай посмотрел.
− Может, это не наш? Может одиннадцатый? – засомневалась мама.
− А вот и наш! Сейчас сами убедитесь.
− Правда, Мирра, это двенадцатый, − подтверждает папа самым что ни на есть миролюбивым тоном.
Ссориться сейчас совсем не время, ведь мы едем на день рожденья к тете Лее, папиной сестре.
В трамвае светло и тепло, народу мало, повезло! Я падаю возле окна и смотрю на улицу. Темнотища жуткая, но я все равно полу− вижу, полу− угадываю как мы на Преображенскую поворачиваем, минуем Привоз, потом церковь Успенскую, потом площадь Тираспольскую. Сходим возле кинотеатра Горького. Я в нем «Веселых ребят» смотрела, так смеялась, так смеялась, что даже плакала и ногами топала.
Мы огибаем круглый дом и идем по Греческой. Мама с папой под ручку, а я сзади плетусь. Папа поворачивается, улыбается и говорит: «Цепляйся», я и цепляюсь. Теперь он с двумя дамами вышивает.
Летом так многие гуляют. Если парень симпатичный, на нем обязательно две девицы виснут, он какую− то чушь мелет, а они хихикают, как дурочки.
Идти нам не долго, всего один квартал до Карла Маркса. Тетя Лея живет в доме с самым длинным в Одессе балконом. В этом доме два двора, оба маленькие, мрачные, без единого деревца. И как только здесь дети играют? Наверное, на Соборку бегают. Мы первый двор проходим, а во втором налево поворачиваем и на третий этаж поднимаемся. Лестница в парадной мраморная, когда− то была белая, и кошками воняет.
Дверь огромная, а сбоку четыре звонка: «Раппопорт», «Розенблит», «Кокиниди» и «Дундук». Из-за двери слышны голоса и музыка играет: «Домино, домино, мы с тобою опять в этом зале…». И вдруг замолкает.
Папа нажимает кнопку «Раппопорт», хотя сегодня можно нажимать на любую, все равно все гуляют у тети Леи на дне рождения.
Дверь сама тетя Лея открывает. Она высокая, выше папы почти на голову. У них в семье дети так интересно поделились: дядя Шая, тетя Эня и тетя Лея – высокие, статные, белокожие и голубоглазые, а папа, тетя Роза и тетя Туба – пониже, поплотнее, смуглые и кареглазые. Вот в эту щварцевскую породу я и пошла.
− Миличка, наконец− то! Ждали вас ждали, и за стол сели. Буквально минуту назад.
Мы с тетей Леей целуемся, папа ей сверток, бечевкой перевязанный, вручает. Я знаю, что там: отрез на платье, шифон бирюзовый в розах белых и красных. Это маме на день рождения ее двоюродная сестра тетя Женя подарила. Мама сказала − наляпистое и цветы слишком большие, вот для такой крупной женщины, как Леечка как раз и подойдет.
Папа ничего этого не знает, он ничем таким не интересуется, особенно сейчас, когда он с работы голодный, а из комнаты запахи доносятся – умереть− не встать.
Очень удачно, что все уже за столом, никто не будет нудить как я выросла, какая я стала барышня и лезть в душу как у меня дела в школе.
Тетя Лея очень хорошо готовит, все Шварцы вкусно готовят, на столе и рыба фаршированная, и холодец, оливье не с колбасой, а с мясом, а еще балык и икра. Красная и черная. Тетя Лея работает главным бухгалтером на кожзаводе.
Дядя Нюма поднимает тост за свою лучшую половину, чтоб она нам всем была здорова, цвела и пахла, и наслаждалась заслуженным отдыхом на пенсии.
Оказывается, тете Лее исполнилось пятьдесят пять. Совсем старая. Зато любит вспоминать, как ее в гимназии выбрали королевой красоты.
− Лехаим! – говорит тетя Роза, она в семье самая старшая. Еще в прошлом веке родилась.
− Роза! – одергивает ее дядя Шая и кивает на дядю Васю.
− Та шо вы делаете большие глаза? Я за пять лет в этой коммуне совсем объевреился. Ни вам «лехаим», ни мне «будьмо», одно «да здравствует».
− Вася! – пищит тетя Вера. Она сидит рядом с мужем, на коленях у нее девятимесячный Эдик. Они сначала хотели его Степкой назвать, потом с коммуной посоветовались и назвали Эдиком.
− Шо Вася, шо Вася? Напоила дите ситром, лень цыцьку вытащить? Пусти его на пол, нехай ползает.
− В коридор! В коридор! – кричит тетя Лея. – Опять лужу надзюрит!
Тетя Вера пускает Эдика ползать в коридор, и минут шесть–семь все молча налегают на еду. Потом тетя Лея вскакивает: «Ой, я хрен забыла!» и бежит на кухню. Какие могут быть рыба и холодец без хрена! Потом дядя Шая спрашивает: «А что, у нас хлеб по карточкам?», и все смеются как очень удачной шутке.
Кто-то звонит в тети Леин звонок, интересно, кто? Я− то думала, что мы последние пришли.
А вот это кто! Игорь! Мой двоюродный брат, дяди Шаи и тети Ани сын.
При виде Игоря у меня сердце в пятки уходит. Как он мне нравится! «Печальный демон, дух изгнанья». Вот на кого он похож. Только в книжке на картинке демон печальный− препечальный, а у Игоря глаза насмешливые, и рот в усмешке кривится. Усмешка ироничная, вот!
Он уже второй год не может в наш университет на физико− математический поступить, на математике его никак не завалишь, валят на сочинении. Ставят два балла – поди проверь.
Он на будущий год поедет в Омск поступать, там по распределению дядя Адик работает, тети Тубин сын.
Адик и Аркадий − родные братья, а такие разные! Адик круглый отличник, мастер спорта по легкой атлетике, Политех окончил, а с Аркадием тетя Туба намучилась, каждый год в новую школу определяла, такой был хулиган.
− Ну и что я потерял без вашего высшего образования? – это он у папы постоянно так спрашивает.
Он гораздо больше папы зарабатывает, пошел по стопам своего отца – дяди Исаака. Дядя Исаак был меховщик. Его немцы убили. Он эвакуироваться не захотел, сказал, что откроет свою меховую мастерскую, как до революции. Все что я о нем знаю – это то, что он был а идише шикер, и тетя Туба постоянно ходила в синяках.
А улыбочка у Игоря еще ироничнее, чем обычно. Рядом с ним девица стоит.
− Тетя Лея, познакомьтесь – это Наташа, − говорит он тете Лее, как будто за столом больше никого нет.
Тетя Лея вскакивает, стул опрокидывает, к девице подбегает и хочет на нее с поцелуями наброситься. У нас в семье все целуются.
Девица отшатывается, руку лодочкой протягивает и лепечет: «Тата».
Тритатушки− тритата. Приехали. Немая сцена, прекрасная незнакомка.
Самое время мне из− за стола смыться, никто и не заметит, мишпухе теперь не до меня.
3
Слава Богу, мужчины вернулись! Первым дядя Иосиф, потом папа, самым последним Илюша.
На исходе субботы все сидят за столом, сегодня, как и неделю назад, есть кому сказать кидуш. Непонятные слова, круглые, тяжелые, как обкатанная морем галька, выскакивают изо рта дяди Иосифа и плюхаются в бокал с вином. Лица мамы и папы, на которых в прошлую субботу блуждала улыбка, сегодня серьезны.
После трапезы мама требует, чтобы папа, дядя и Илюша рассказали, что происходит в городе. Сначала они отказываются, но мама настаивает, нет ничего хуже неведения, и папа, сначала нехотя, а потом, войдя во вкус, все громче и громче описывает толпы каких− то темных личностей, которые разгуливают по улицам, собираются в кабаках и трактирах, а полицейские надзиратели молчат.
− А я после синагоги зашел в кабак к Ицику, − рассказывает дядя Иосиф, − тот стоит за стойкой ни жив, ни мертв, у стола босяки сгрудились, и один из молодцев, о которых ваша Вера говорила, в шапке с павлиньим пером, читает им газету. И вроде в ней указ напечатан, разрешающий бить и грабить евреев. Один из босяков спросил: «А почему же приказ не обнародован?». «Та ты что, жидов не знаешь? − ответил столичный гость. – Они начальство подкупили». Тут такой крик поднялся, я из кабака бежать, там еще пару евреев оставалось, думаю – им всыпали по первое число.
− Неужели вышел такой указ? − поражается мама.
− Нету, нету такого указа! – кричит Илюша. – Это провокаторы статьи читают! Из «Нового времени», из «Новороссийского телеграфа»!
Он бежит к себе в комнату и возвращается с несколькими газетами.
— Вот, послушайте, что напечатано во вчерашнем номере «Нового времени»: «Евреи, как раса, совершенно чуждая европейским племенам, обладает такими свойствами, которые решительно не дают им возможности ассимилироваться с русским населением, кроме, конечно, отдельных случаев».
Последние слова Илюша произносит как− то по− особенному.
− И эти отдельные случаи нам известны, − замечает дядя.
− Иосиф! – кричит папа.
− Ладно! – продолжает Илюша, голос его звенит от негодования. – Взгляды господина Суворина для нас давно не тайна. А вот что пишут в «Одесском листке»: «Корень ненависти русских к евреям действительно кроется в тех аморальных отношениях, в которых стали евреи к русскому трудовому народу на почве экономической». И это либеральная газета!
− Илюша, не кричи так громко, − прошу я, − ты бабушку испугал, посмотри – она плачет.
− Ой, вэй, − плачет Бейлочка, − как сейчас помню…
И начинает рассказывать наше семейное предание – историю рождения дяди Иосифа.
Дедушка Давид спокойно сидел возле своего меняльного столика на Греческой. Вдруг слышит шум, видит – приближается толпа громил, он схватил денежный мешок и ну бежать на Старый базар, там бабушка за другим столиком сидела. А бабушка уже домой ушла. Только он до базара не добежал, его схватили и избили. Дедушка так испугался, что, не помня себя, в другую сторону побежал, еще одна шайка его настигла, повалила на землю и ногами топтала. И этого мало, его и в третий раз избили. Дед забрался на чердак какого− то дома и просидел там до позднего вечера.
Бабушка дома плачет, волосы на себе рвет, она на сносях была, вот− вот должна была родить, роды и начались. А тут дедушка, напрягая последние силы, домой притащился. Прабабушка роды с повитухой принимает, прадедушка дедушке раны перевязывает. Бабушка кричит, дедушка кричит… Геволт!
— Вот так ты, Йоселе, на свет появился, − заключает бабушка. – А Давид мой болел долго, я через год опять сыночка родила, слабенький был, сразу умер. Через четыре года ты, Фимочка, родился, только отец твой так тебя и не увидел, за месяц до родов отдал Богу душу.
− Да будет его душа завязана в узел жизни! – говорит дядя Иосиф.
− Тогда Бог евреям помог. Такая гроза страшная разразилась, такой пошел ливень… И полиция с солдатами всех, кто на улицах попадались, кнутом хлестали. На другой день уже тихо было. А Гришка Ксидиас, который бедного моего Давида сапогами бил, занял его место на Греческой.
− Не может быть, чтобы полиция нас не защитила, − учительским голосом говорит мама.
− Как они спешили нас в Елисаветграде защитить! – усмехается дядя Иосиф.
− Азохен вэй, − вздыхает бабушка.
Ранним воскресным утром опять раздается громкий стук в дверь. На этот раз к двери подходит папа. За его спиной стоят дядя Иосиф и Илюша.
Оказывается – это полицейский надзиратель. Приказано обойти еврейские квартиры и успокоить: бояться нечего, меры для усмирения погромщиков приняты.
− Ну, что я говорила? – торжествует мама.
Дядя Иосиф молчит.
Воскресный день течет, как обычно. Папа, таинственно улыбаясь, говорит, что сегодня закончит очень важный заказ, получилось что− то необыкновенное, вернется − покажет.
Не успела за ним за ним дверь захлопнуться, как дядя Иосиф буркнул: «Пойду прогуляюсь», и только его и видели. А ко мне пришла моя лучшая подруга Ленка Орбинская, мы с ней за одной партой сидим. Мы обе не такие, как все: у меня закон Божий еврейский, а у нее – католический.
− Как на улице – тихо? – спрашивает мама.
− Тихо, − пожимает плечами Лена, − а почему должно быть громко?
Ну, мама нас погулять и отпустила.
− Только Эстерку возьмите, − то ли попросила, то ли приказала мама.
А мне что, жалко?
Мы пошли на Александровский проспект, там няни с детьми гуляют, нас они, конечно, не интересуют, впрочем, и гимназисты с их глупыми ухмылками нам тоже без всякого интереса.
У меня коса каштановая, у Лены белокурая, а у Эстерки – черная. Мы их на грудь перекинули, ни на кого внимания не обращаем, слушаем Ленкин рассказ об Италии. Она там прошлым летом с папой была. У Лены мамы нет. Она от чахотки умерла. И у Эстерки нет. Только от чего она умерла я не знаю. Как хорошо, что у меня есть и мама, и папа! Я про Италию много раз слышала, слушаю невнимательно, краем уха, зато у Эстерки глаза горят, Ленку вопросами засыпала, а той и лестно. Она Эстерку под руку взяла, как будто они задушевные подруги, а не час назад познакомились. Так и хочется мне эту идиллию разрушить, сказать что− то… Что− то обидное?
Наверное, не смогла бы я со своей досадой совладать, только слышу – меня кто− то окликает. Оглядываюсь, а это кухарка Вера бежит, руками машет.
− Фанечка, Фанечка, барышни, та постойте же! – кричит Вера.
Мы остановились, Вера к нам подбегает, глаза вылупленные, грудь вверх− вниз, вверх− вниз.
− Фанечка, Эстерка, домой бегом! – выпаливает она. – И вы, барышня, домой идите!
− Вера, что случилась? – спрашиваю я.
− Не велено говорить, − опускает глаза кухарка.
Я что, Веру не знаю? Слова небось на кончике языка крутятся, вот− вот выпрыгнут.
− Тогда мы никуда не пойдем, − заявляю я.
А Вера рада− радешенька, что выхода ей будто бы другого нету, как только все рассказать, руками всплескивает и тарахтит:
− Дядя твой, Фанечка, батюшка ваш (это она к Эстерке) домой вернулись, как узнали, что вы гуляете, закричали, чтоб за вами бежать, воротить немедленно, что на Тульче жидов бьют, ужас что творится!
Жиды! Слово какое мерзкое! Никак Вера не отучится.
А на нас оцепенение напало, стоим, двинуться не можем, и так странно, что вокруг все без изменений: дети смеются, няни судачат, солнышко яркое, майское, заливает город ослепительным светом…
Со всех ног кинулись мы домой. И все нам чудится, что сзади шум нарастает, ноги топочут. А может и не чудится. Насилу добежали.
Вечером, когда папа и Илюша домой вернулись, дядя Иосиф рассказал, что пошел на Толкучий рынок пальто зимнее продавать, сколько можно на шее сидеть? А до следующей зимы еще дожить нужно. На толкучке все лавки открыты, евреи торгуют, поверили обещаниям полиции. И вдруг, ровно в три пополудни, проскакал на коне московский гость, а вслед за всадником появилась толпа босяков. Евреи пустились наутек, побросав товар, не заперев лавки. Четверти часа не прошло, как вся рыночная площадь превратилась в кучу обломков. Посуда разбита, одежда разорвана, из бочек пиво течет, водка, масло…
− Я за забором спрятался, через щелку смотрю, тут меня уличный мальчишка заметил − завопил, засвистел, заулюлюкал, только пока они пытались через забор перелезть, я успел убежать. А пальто потерял.
− Не расстраивайся, Иосиф, − утешает его мама, − бог с ним, с пальто.
− Да разве в пальто дело! – кричит дядя.
− Все, − решительно говорит папа, − не желаю больше эту тему развивать. Лучше посмотрите, какую необыкновенную вещь я сделал.
Папа весь вечер, как на иголках сидел, не терпелось ему нам эту вещь показать.
Вынимает он из кармана футляр, раскрывает и достает браслет с брелками. Мы его из рук в руки передаем – любуемся.
Папа объясняет, что заказ был из Петербурга, от знаменитого ювелира Карла Фаберже.
− Он не знает, открывать ли ему в Одессе отделение своей фирмы, или не открывать, есть ли в Одессе хорошие мастера− ювелиры. Рухомовский тоже заказ получил, говорит, что изготовил нечто такое, весь мир ахнет. А что, Гольд хуже? Я решил сделать браслет в русском стиле. Правда, оригинально получилось?
− В русском стиле? – переспрашивает дядя Иосиф. – В русском стиле все оригинально получается.
Папа рот раскрывает, чтобы дяде Иосифу что-то сказать, да так с открытым ртом сидеть и остается. Потому что в дверь стучат.
Мне даже не от этого стука страшно, а от того страха, который вижу в глазах людей, которым я верю больше всех на свете, которых люблю больше всех на свете…
А это мадам Гуревич, наша соседка. Она сообщает, что дворник Степан согласился вещи спрятать.
Мама, папа, бабушка, дядя, Вера и даже няня Катя лихорадочно упаковывают вещи, которые считают ценными.
− I це свiтла христова недiля, − сокрушается няня и приносит из своей комнаты сохраненные ею кружевные распашонки ненаглядного Илюшеньки.
− Шли бы вы спать, Катерина Филипповна, − раздражается мама.
− Пилипiвна я, Пилипiвна, − бурчит няня.
Папа с дядей тащат узлы во двор, дворник вещи жильцов− евреев прячет в одном большом сарае, вешает на дверях замок и чертит мелом большой крест.
− Сим крестным знаменем победим голытьбу! – торжественно возвещает Степан. – И запомните, надзиратель приказал после девяти ни одного яврея домой не пущать.
− А тут Янкель в ворота ломится, − смеется папа, − Степан от рубля не отказался – пустил.
Янкель – это непутевый сынок мадам Гуревич, просаживает наследство покойного папаши, купца первой гильдии. Себя он именует Жаном.
− Мы его спрашиваем, что слышно, а он еле языком ворочает: «Четвертную проиграл, вот что слышно».
Все смеются, но как− то нервно. Можно ложиться спать.

Повесть “Браслет Фаберже” — это палимпсест, где один культурный пласт накладывается на другой: детство в дореволюционной Одессе с ее погромными веснами — на оттепельное советское бытие, бабушкина речь на идише — на лагерные частушки, материальные отцов семейства, существенные для истории семьи, ювелирная филигрань в последней четверти ХIX в. — на механический домкрат в советский период.
Автобиографическая интонация и многоголосие поколений. Детский голос (Фаня/Маня) — через этот голос мы слышим и философствующую кухарку Веру, и несгибаемого дядю Иосифа, и отцов: отца-ювелира и отца-инженера. Это семейная сага — это хроника исчезающего мира, который продолжает жить в памяти даже тогда, когда мир перевернулся.
Браслет, сделанный по заказу Фаберже, — символ еврейского мастерства и символ невидимой крепости корней идишкейта. Браслет — как и сама повесть — это вещь, существующая «в вопреки»: вопреки погромам, войнам, нищете и идеологическим полюсам, разрывающим семьи. Не случайно спор между папой, мамой и дядей Иосифом — это спор о судьбе народа, религии и утопий, но никто из них не оказывается окончательно прав или неправ. Они все — нити одной ткани.
Историческая память проявлена не декларативно, а через семейные легенды, ритуалы субботы, блики керосиновых ламп. Весь текст пропитан материальной культурой еврейской Одессы: тут и блошинный рынок -“Толкучка”, и существующий до наших дней дом на Екатерининской (теперь Еропейская) улице с самым длинным балконом. Но здесь этническое не экзотика, а органика.
Время в повести— густое, тёплое, но в глубине скрывается опасность. Моментально, почти без перехода, праздничный вечер сменяется угрозой, улица — погромом, и даже детский страх становится взрослым за одну страницу. Но при этом герои продолжают обыденное бытование — жить. Жить — несмотря.
“Браслет Фаберже” — это и хроника травмы, и гимн выживанию, и тонкое исследование женской субъектности в еврейской семейной традиции.
“Браслет Фаберже” динамична и кинематографична — готовый литературный киносценарий фильма, где семейное предание, где голос одной девочки возвращает голос и краски ушедшему миру.
Я читал повесть с восторгом и грустью о навсегда ушедшем мире, сравнивая судьбы героев повести с судьбами пяти поколений своей семьи.
Огромное спасибо Инне Рикун за повесть и Евгению Берковичу за публикацию!