Бабель в то время не ожидал собственного ареста, зато вникал в подробности ареста других, пытаясь понять логику разворачивающегося массового террора. Между тем под угрозой был не только он сам, но и его жена, ожидавшая ребенка.
Елена Погорельская, Стив Левин
БАБЕЛЬ
(продолжение. Начало в №4 альманаха «Еврейская старина» за 2021, затем в №1/2022 «Заметок» и сл.)
Слежка и доносы
Еще в начале 1932 года Секретно-политическим отделом ОГПУ была поставлена задача органам на местах
«внимательно следить за политическими настроениями в литературных кругах, обращая особое внимание на отношение писателей „к основным вопросам международной и внутренней политики СССР“, „соцстроительству“, „осуществляемым задачам культурной революции“, а также их оценке „линии партии в области художественной литературы“, „практики марксистской критики и цензуры“. Согласно этому документу, сотрудники органов госбезопасности готовили сводки и отчеты о взглядах и настроениях в писательской среде»[1].
Первое известное донесение о настроениях Бабеля, которое приводилось в предыдущей главе, относится к работе писательского съезда в августе 1934 года.

Антонина Пирожкова с дочерью Лидией во дворе дома в Большом Николоворобинском переулке. Москва. Лето 1937
Зачастую сведения собирались «впрок» и пускались в дело, когда было нужно. Но бывало и так, что доносы датировались и сообщалось имя осведомителя[2].
6 июля 1936 года на верх поступило «Донесение 1-го отделения секретно-политического отдела ГУГБ НКВД СССР о настроениях И. Э. Бабеля в связи с арестами бывших оппозиционеров», процитированное нами в девятой главе в связи с Андре Жидом. Донесение подписано старшим лейтенантом госбезопасности Богеном. Названо имя секретного агента, давшего информацию, — Эммануэль, которое долгое время считалось псевдонимом.
На самом деле это подлинная фамилия человека, известного А. Н. Пирожковой еще по Сибири, — Романа Александровича Эммануэля, с которым она познакомилась на Кузнецкстрое в 1931 году. Бывший сторонник Троцкого, он был послан туда на «перековку». Именно Эммануэль привез из командировки в Томск книжку одесских рассказов Бабеля «Король» и познакомил с ними Антонину Николаевну и людей из ее круга. Общение продолжилось в Москве, куда оба они переехали в следующем, 1932, году[3].
Вернемся к донесению Эммануэля о Бабеле. Оно дает ценную информацию о настроениях писателя в это тяжелое время:
27.VI Эммануэль позвонил на службу А. Н. Пирожковой (инженер Метропроекта, жена И. Э. Бабеля, беспартийная). Она ему по телефону сказала: «Я страшно рада слышать Ваш голос. Я очень беспокоилась за Вас. Хотела позвонить, но просто не рискнула, так как была уверена, что мне ответят, что Вас нет». Эммануэль условился в тот же день зайти за нею после работы. Он зашел и пошел ее провожать домой. Эммануэль спросил, почему она так беспокоилась. Пирожкова сказала: «Как, неужели Вы ничего не знаете? Я прямо поражена, что Вас не тронули. Арестована масса народу. У меня такое впечатление, что арестованы все поголовно, кто имел хоть какое-нибудь отношение к троцкистам». На вопрос, кто же арестован, Пирожкова ответила: «Из моих приятелей взяты Маруся Солнцева, Ефим и Соня Дрейцеры, последняя жена Охотникова Шура Соломко, Ляля Гаевская, кроме того снова арестован Яша Охотников». У Пирожковой сложилось такое впечатление, что арестовывают поголовно всех, и она даже забеспокоилась за себя и Бабеля.
Пирожкова рассказывает, что спросила Бабеля: «А Вас не могут арестовать?» На это Бабель ей ответил: «При жизни старика (Горького) это было невозможно. А теперь это все же затруднительно». Об аресте Ефима Дрейцера им рассказала Соня Дрейцер, об аресте Сони Пирожкова убедилась сама, придя к ней в гости и застав комнату опечатанной. Об аресте Маруси Солнцевой Бабелю сообщил ее теперешний муж Джанго Гоглидзе (Гогоберидзе). Этот последний — член партии, он очень возмущен арестом Солнцевой и несколько раз просил Бабеля вмешаться в это дело. <…>
Пирожкова рассказала, что Бабель советовался с нею и решил вмешаться в это дело. Бабель решил для вмешательства выбрать конкретно Марию Солнцеву, в невиновности которой он уверен более, чем в отношении остальных. Бабель решил поехать в Горки, когда там будет т. Ягода, и поговорить с ним в присутствии Надежды Алексеевны Пешковой, к которой Ягода хорошо относится. <…>
Эммануэль и Пирожкова, ведя этот разговор на пл<ощади> Ногина, неожиданно встретили Бабеля, ожидавшего трамвай. Пирожкова сказала Бабелю: «Это Роман, который, оказывается, не арестован».
Бабель спросил Эмм<ануэ>ля шутливо: «Как это Вам не стыдно, что Вы не арестованы?» Он спросил Эмм<ануэ>ля, работает ли он. Эмм<ануэ>ль ответил, что не работает. Он спросил: «Не дают или сами не ищете?» Эмм<ануэ>ль ответил, что никак не может устроиться. Тогда Бабель сказал: «Может быть, это Вас и спасает, так как Вы нигде не состоите на учете». Втроем они дошли до квартиры Бабеля, и он пригласил Эмм<ануэ>ля зайти к ним пообедать. Бабель начал расспрашивать Эмм<ануэ>ля об арестах. Эмм<ануэ>ль ответил, что он ни с кем не видится уже давно и об арестах узнал только сегодня от Пирожковой. Бабель спросил, знает ли Эмм<ануэ>ль кого-либо из бывших троцкистов, кто не был бы арестован до сих пор. Эмм<ануэ>ль ответил, что по соседству и по старой дружбе он заходит иногда к Н. В. Полуян и знает, что она не арестована.
Бабель расспросил Эммануэля о Смилге, где он и насколько лет осужден. Бабель сказал, что никак не может узнать или понять причин последних массовых арестов, но если даже на это имеются веские причины, то какое же могли иметь отношение к этим делам такие люди, как Яшка Охотников и Ной Блискавицкий — ведь они эти три года просидели в изоляции. Для Охотникова и для Ноя Блискавицкого новый арест и новый приговор означают выключение из жизни, — сказал Бабель. «По существу — это медленный расстрел».
«Если надо заселять Колыму, — сказал Бабель, — то можно было просто предложить ехать им туда на работу в такой форме, чтобы они не могли отказаться».
Когда Бабель ушел в свою комнату, Пирожкова рассказала со слов Бабеля ряд гнусных сплетен о руководстве ВКП(б) в связи со смертью Горького.
Бабель сейчас же после обеда ушел к себе спать и на прощание пригласил Эмм<ануэ>ля заходить.
На вопрос Эммануэля, не знает ли он про судьбу А. К. Воронского, Бабель ответил: «Как же, конечно, знаю. Воронский из партии исключен, но тоже не арестован и даже квартиру ему оставили»[4].
Как видим, Бабель в то время не ожидал собственного ареста, зато вникал в подробности ареста других, пытаясь понять логику разворачивающегося массового террора. Между тем под угрозой был не только он сам, но и его жена, ожидавшая ребенка.
29 августа 1936 года в «Докладной записке отдела культурно-просветительной работы ЦК ВКП(б) секретарям ЦК ВКП(б) об обсуждении писателями приговора по делу так называемого „Троцкистско-зиновьевского центра“» говорилось о заседаниях 25 и 26 августа партгруппы правления и президиума Союза советских писателей, посвященных откликам и поведению писателей по отношению к этому приговору. Отмечалось в частности, что на фоне «единодушного одобрения приговору Верховного Суда» выделяется
«плохое выступление Олеши; он защищал Пастернака, фактически не подписавшего требование о расстреле контрреволюционных террористов, говоря, что Пастернак является вполне советским человеком, но что подписать приговор своей рукой он не может. Олеша принадлежал к числу тех писателей, которых спаивал троцкист-террорист Шмидт, подготовляющих (правильно: подготовлявший. — Авторы) покушение на тов. Ворошилова (со Шмидтом пили Бабель, Малышкин, Валентин Катаев, Никулин, Олеша). Из этого факта Олеша не сделал никаких выводов для себя. Он оправдывался тем, что он ничего не знал, что он смотрел на Шмидта только как на человека с героическим военным прошлым, хотя сам же указал, что его иногда поражало в Шмидте большое честолюбие»[5].
В сводке секретно-политического отдела ГУГБ НКВД СССР от 22 сентября 1936 года сообщалось «о настроениях И. Э. Бабеля в связи с завершением процесса так называемого „Антисоветского объединенного троцкистско-зиновьевского центра“»:
После опубликования приговора Военной Коллегии Верх<овного> суда над участниками троцкистско-зиновьевского блока источник, будучи в Одессе, встретился с писателем Бабелем в присутствии кинорежиссера Эйзенштейна. Беседа проходила в номере гостиницы, где остановились Бабель и Эйзенштейн.
Касаясь главным образом итогов процесса, Бабель говорил:
«Вы не представляете себе и не даете себе отчета, какого масштаба люди погибли и какое это имеет значение для истории.
Это страшное дело. Мы с вами, конечно, ничего не знаем, шла и идет борьба с „хозяином“ из-за личных отношений ряда людей к нему.
Кто делал революцию? Кто был в Политбюро первого состава?»
Бабель взял при этом лист бумаги и стал выписывать имена членов ЦК ВКП(б) и Политбюро первых лет революции. Затем стал постепенно вычеркивать имена умерших, выбывших и, наконец, тех, кто прошел по последнему процессу. После этого Бабель разорвал листок со своими записями и сказал:
«Вы понимаете, кто сейчас расстрелян или находится накануне этого: Сокольникова очень любил Ленин, ибо это умнейший человек. Сокольников, правда, „большой скептик“ и кабинетный человек, буквально ненавидящий массовую работу. Для Сокольникова мог существовать только авторитет Ленина, и вся борьба его — это борьба против влияния Сталина. Вот почему и сложились такие отношения между Сокольниковым и Сталиным.
А возьмите Троцкого. Нельзя себе представить обаяние и силу влияния его на людей, которые с ним сталкиваются. Троцкий, бесспорно, будет продолжать борьбу и его многие поддержат.
Из расстрелянных одна из самых замечательных фигур — это Мрачковский. Он сам рабочий, был организатором партизанского движения в Сибири; исключительной силы воли человек. Мне говорили, что незадолго до ареста он имел 11-часовую беседу со Сталиным.
Мне очень жаль расстрелянных потому, что это были настоящие люди. Каменев, например, после Белинского — самый блестящий знаток русского языка и литературы.
Я считаю, что это не борьба контрреволюционеров, а борьба со Сталиным на основе личных отношений.
Представляете ли вы себе, что делается в Европе и как теперь к нам будут относиться. Мне известно, что Гитлер после расстрела Каменева, Зиновьева и др. заявил: „Теперь я расстреляю Тельмана“.
Какое тревожное время! У меня ужасное настроение!»
Эйзенштейн во время высказываний Бабеля не возражал ему[6].
Содержание этого спецсообщения свидетельствует об информированности Бабеля, проникавшего своим аналитическим умом в тайные пружины показательных процессов. Содержание и тон его рассуждений и выводов, на наш взгляд, в значительной мере подтверждают подлинность его непосредственного участия в письмах из Москвы за подписью «Ив.» в «Социалистическом вестнике» (см. восьмую главу).
Кто мог быть третьим в этой беседе Бабеля с Эйзенштейном? Видимо, человек, которому оба доверяли…
В ноябре 1938 года осведомитель сообщал о реакции Бабеля на судебный процесс над «правотроцкистским блоком»:
«Чудовищный процесс. Он чудовищен страшной ограниченностью, принижением всех проблем. Бухарин пытался, очевидно, поставить процесс на теоретическую высоту, ему не дали. Бухарину, Рыкову, Раковскому, Розенгольцу нарочито подобраны грязные преступники, охранники, шпионы <…>. Раковский, да, он сын помещика, но ведь он отдал все деньги для революции. Они умрут, убежденные в гибели представляемого ими течения и вместе с тем в гибели коммунистической революции, — ведь Троцкий убедил их в том, что победа Сталина обозначает гибель революции…
Советская власть держится только идеологией. Если бы не было идеологии, десять лет тому назад все было бы окончено. Идеология дала исполнить приговор над Каменевым и Зиновьевым. Люди привыкают к арестам, как к погоде. Ужасает покорность партийцев, интеллигенции к мысли оказаться за решеткой. Все это является характерной чертой государственного режима. На опыте реализации январского пленума ЦК мы видим, что получается другое, чем то, что говорится в резолюциях. Надо, чтобы несколько человек исторического масштаба были бы во главе страны. Впрочем, где их взять, никого уже нет. Нужны люди, имеющие прочный опыт международной политики, их нет. Был Раковский — человек большого диапазона…»[7]
В феврале 1939 года «источник сообщает» слова Бабеля:
«Существующее руководство ВКП(б) прекрасно понимает, только не выражает открыто, кто такие люди, как Раковский, Сокольников, Радек, Кольцов и т. д. Эти люди отмечены печатью высокого таланта и на много голов возвышаются над окружающей посредственностью нынешнего руководства. Но раз эти люди имеют хоть малейшее прикосновение к силам, — руководство становится беспощадным: арестовать, расстрелять!..»[8]
Сводки НКВД зафиксировали высказывания Бабеля о внутреннем и международном положении СССР. Например, Бабель говорил:
«Никогда еще в истории человечества не было, наверно, такого расхождения между словом и делом, как у нас сейчас. В магазинах ничего нет, а газеты пенятся восторгом. Верховный Совет заседает и назначает, а Николай Иванович [Ежов], не взирая ни на что, действует и арестовывает»[9]. «Мне сейчас не хочется ехать за границу, — признавался писатель, — приятно было ехать, когда было что сказать — делайте так, как мы, у нас хорошо, а у вас плохо. А теперь, в лучшем случае, можно сказать — и у вас плохо, и у нас плохо»[10].
В доносах на Бабеля есть его оценки гражданской войны в Испании и поведения советских властей:
«Сначала мы действительно подсылали людей и оружие, а потом не решились продолжать, ведь у нас внешняя политика вообще робкая и неустойчивая. А Германия и Италия обрадовались тому, что мы вмешались в испанские дела, сочли это за повод для интервенции, а мы больше не помогали. Так мы нанесли Испании только вред… Передача командования Миахе означает, что власть в Мадридском районе, то есть в главной оставшейся у республиканцев части территории, переходит к коммунистам. Эренбург говорит, что Миаха — пешка в руках коммунистов и совсем не крупный полководец. Мадрид в свое время отстояли русские, и при них какую-то роль играл Миаха. Еще недавно войной руководили Прието и Венсенте <sic!> Рохо, но они скандально провалились, не сумели отразить наступление в долине Эбро, хотя именно там оно ожидалось… Впрочем, коммунистический режим, быть может, и целесообразен, раз нужно что-то противопоставить методам Франко. Но, вероятно, уже поздно»[11].
Обсуждал также Бабель советско-германские отношения и вероятность новой войны:
«Пока мы могли играть на внутренних противоречиях среди демократических стран, все шло ничего. Но когда мы столкнулись с таким же режимом, как у нас, мы ничего не смогли сделать. Ведь Гитлер сделал свою революцию в стране, не истощенной разрухой и гражданской войной, в стране, где буржуазия не была так развращена, а рабочий класс не был так голоден, как у нас. Гитлер боится за свой тыл значительно меньше, чем мы. Сейчас ясно, что капиталистический мир во главе с Англией хочет войны с СССР до того, как СССР укрепится. Но мы воевать не будем. Мы не можем воевать. Мы отдадим всё, что у нас захотят взять, но воевать не будем. Мы Чехословакию защищать не будем и не можем. У нас разрушено руководство армии. Всюду пришли новые люди, но посмотрим, как они будут драться, это еще не известно. Англия еще очень сильна. Во главе ее стоит сильная, неразвращенная, работающая буржуазия, честные чиновники, гибкие, ловкие политики, до которых нам далеко. И главное, там сытые люди, там сытые рабочие. Трогательная несчастная Франция, которая так не хочет ввести у себя тоталитарный режим и которая все-таки пойдет за Англией и сменит, вероятно, правительство. Для Европы мы представляем сейчас отвратительное, нестерпимое зрелище. И я вполне понимаю европейцев. Ведь стиль нашей жизни и политика — это уже преступление»[12].
Поражает здесь не только глубокая заинтересованность и знание международной политики, но понимание похожести режимов Сталина и Гитлера. Однако все это говорилось в кулуарах. Открыто приходилось выступать совсем по-другому. Вот один из показательных примеров.
26 января 1937 года «Литературная газета» напечатала обвинительное заключение по делу Пятакова, Радека, Сокольникова, Серебрякова, Муралова и других (так называемого «параллельного троцкистского центра»), подписанное А. Я. Вышинским, и отклики писателей на начавшийся процесс.
Названия писательских заметок передают истерию ненависти, охватившую страну. Вот некоторые заголовки, данные, по-видимому, редакцией газеты: А. Толстой — «Сорванный план мировой войны», Н. Тихонов — «Ослепленные злобой», К. Федин — «Агенты международной контрреволюции», Ю. Олеша — «Фашисты перед судом народа», Д. Алтаузен — «Пощады нет», Вс. Вишневский — «К стенке!», Л. Леонов — «Террарий», М. Шагинян — «Чудовищные ублюдки», С. Сергеев-Ценский — «Эти люди не имеют права на жизнь», М. Козаков — «Шакалы», М. Ильин и С. Маршак — «Путь в Гестапо», А. Платонов — «Преодоление злодейства» и т. д.
По содержанию и тону напечатанных в «Литературной газете» материалов может сложиться впечатление, что правдивость нелепых обвинений и «признательных» показаний подсудимых у авторов откликов не вызывала сомнений. Но в том-то и заключался ужас положения многих талантливых и честных писателей, что они вынуждены были идти на чудовищную сделку с совестью. По отклику Н. Тихонова, например, выходило, что обвиняемые, бывшие революционеры, для них вовсе и не люди: «Они так, как будто речь идет о чем-то совсем другом, говорят сейчас свои речи, эти обугленные пепельные люди с оловянными глазами пресытившихся изуверов». Ю. Олеша вдруг восславил вождя:
«Мерзавцы, жалкие люди, шпионы, честолюбцы, завистники хотели поднять руку на того, кому народ сказал: ты сделал меня счастливым, я тебя люблю. Это сказал народ! Отношение народа к Сталину рождает в сердце такое же волнение, какое рождает искусство! Это уже песня!»
В ряду славословий и проклятий маленькая заметка Бабеля, озаглавленная «Ложь, предательство, смердяковщина», выделяется, насколько возможно было тогда, относительно спокойным тоном, смысл которого: если то, что нам показывают, — правда, то это ужасно. Приведем текст этой заметки полностью (насколько нам известно, он не републиковался):
«Скоро двадцать лет, как Союз Советов, стран справедливого и созидающего труда, ведет гений Ленина и Сталина, олицетворяющий ясность, простоту, беспредельное мужество и трудолюбие.
Работа коммунистической партии и ее руководства — единственный в современном мире залог того, что лучшая мечта человечества осуществляется, что свободное и счастливое общежитие людей будет создано.
Этой работе люди, сидящие на скамье подсудимых, противопоставляют свою „программу“.
Мы узнаем из этой „программы“, что они хотели продать первое в мире рабочее государство фашизму, военщине, банкирам, самым отвратительным и несправедливым проявлениям материальной силы на земле.
Мы узнаем, что конечные цели этой „программы“ достигаются ложью, предательством, смердяковщиной.
Мы узнаем, что клятвы и красноречие нужны только как инструменты предательства и в самом существе своем нечеловечески извращены.
Такой „программы“ мы не хотим.
В борьбе с ней миллионы советских людей готовы отдать свою жизнь.
Язык судебного отчета неопровержим и точен.
Как никогда очевидна теперь безмерная правота нашего правительства. И преданность наша ему обоснована и безгранична».
В отличие от ряда других заметок этой рубрики, здесь нет призыва к расправе, лишь констатируются факты, изложенные в обвинительном заключении, и подчеркивается лояльность по отношению к правительству и режиму.
В перестроечные годы, когда стала известна эта позорная страница советской истории и были названы имена литераторов, которые — пусть из страха перед опасностью самим угодить в тюрьму или на плаху, но приветствовали расстрелы и ссылки себе подобных, — в их число, не без злорадства, зачисляли Бабеля («увы, и Бабель»).
Конечно, и Бабель вынужден был написать то, что требовалось (попробовал бы, как Пастернак, отказаться!), но ставить его (да и многих других писателей, опубликовавших в 1937 году заметки в «Литературной газете») на одну доску с теми, кто, по выражению Станислава Рассадина, «прежде чем самим пойти под нож, писали (или подписывали, все равно) бодрые напутствия палачам Ягоды — Ежова»[13], — нельзя. Это на руку тем, кто хотел бы опорочить жертв сталинщины и перенести на них хотя бы часть вины их палачей. Права в этом смысле Надежда Мандельштам:
«Ничто не связывает так, как общее преступление: чем больше запачканных, замешанных, запутанных, чем больше предателей, стукачей и доносчиков, тем больше сторонников у режима, мечтающих, чтобы он длился тысячелетиями…»[14]
История с орденом. Тучи сгущаются
В начале 1939 года состоялось массовое награждение советских писателей орденами. 31 января был подписан соответствующий указ Президиума Верховного Совета СССР, а 5 февраля «Литературная газета» опубликовала список 172 награжденных литераторов.
Списки представленных к награждению готовили А. А. Фадеев и П. А. Павленко. В приложенной к проекту записке члену Политбюро ЦК ВКП(б) А. А. Жданову говорилось:
«Дорогой Андрей Александрович!
Мы не включили в списки для награждения следующих крупных писателей, в политическом лице которых сомневаемся. Оставляем их на усмотрение ЦК:
Бабель Исаак Эммануилович
Пастернак Борис Леонидович
Олеша Юрий Николаевич <sic!>
Эренбург Илья Григорьевич»[15].

Записка Александра Фадеева и Петра Павленко Андрею Жданову. Москва. Не позднее 27 января 1939. Автограф А. А. Фадеева. РГАСПИ
ЦК, однако, тоже не посчитал нужным наградить этих политически неблагонадежных писателей.
Судьба Бабеля была решена на самом верху, по-видимому, задолго до его ареста. Решение принимал Сталин, невзлюбивший своего «вертлявого» современника.
В конце 1930-х Бабель не мог не ощущать, что и над ним нависла угроза. Характерно его письмо А. Г. Слоним из Переделкина от 30 ноября 1938 года, хотя прямо в нем ни о чем таком не говорится:
«Милая Анна Григорьевна.
Entre nous soit dit[16] — очень плохо живется; и душевно, и физически — не с чем показаться хорошим людям. Рассудок пока не затемнен — понимаю, что все причины в себе самом и что главная победа — над самим собой… Главная и самая трудная.
В Москве я захватан, истерзан, мелко озабочен; здесь маленько расправляюсь душой, что-то накапливаю; собираюсь немного посвежеть, приехать 5-го в Москву, поплетусь к Вам, на основную свою квартиру…»
Но надежда на лучший исход всегда присуща человеку.
Весной 1939 года, после окончания сценария «Старая площадь, 4», находясь в Ленинграде, Бабель, как в дни юности, наслаждается последними днями пребывания в городе. 22 апреля он написал родным:
«Второй день гуляю — к тому же весна. Вчера обедал с Зощенко, потом до 5 часов утра сидел у своего горьковского — времен 1918 года — редактора и на рассвете шел по Каменноостровскому — через Троицкий мост, мимо Зимнего дворца — по затихшему и удивительному городу».
Вместе с ним в Ленинграде была Антонина Николаевна, которая вспоминала:
«Мы пробыли в городе на Неве несколько дней. Были в гостях у И. А. Груздева, жена которого оказалась, как и я, сибирячкой и угощала нас домашними пельменями; много гуляли по городу, ездили в Петергоф и посещали Эрмитаж. Ходили туда три дня подряд после завтрака до обеда. Никогда после этого я не осматривала Эрмитаж обстоятельнее, чем с Бабелем в том году»[17].
До трагедии оставалось меньше месяца.
В начале мая 1939 года, уезжая в Переделкино, Бабель сказал Антонине Николаевне, «что будет жить теперь там постоянно и только в исключительных случаях приезжать в Москву». Это решение он объяснил так:
«— Мне надо к осени закончить книгу новых рассказов. Она так и будет называться — „Новые рассказы“. Вот тогда мы разбогатеем.
Условились, что в конце мая, когда установится теплая погода, все переедем на дачу»[18].
Из Переделкина 10 мая он отправил письмо маме и сестре, оказавшееся последним:
«К вашему сведению — сообщаю, что второй день идет снег… Вот вам и десятое мая… Это, пожалуй, и брюссельскому климату завидно станет…
Я уже обосновался за городом и чувствую себя превосходно — надоело только печи топить.
Завтра — поеду на день — в Москву. Думаю — не найду ли письма от Мери — как она съездила?.. Жаль, что мама не могла совершить с ней эту прогулку… Отправил Наташе несколько книг — внучку обеспечил, теперь надо подумать о бабушке, постараюсь достать завтра новой беллетристики…
У меня ничего нет — в трудах; заканчиваю последнюю работу кинематографическую (это будет фильм о Горьком) — и скоро приступаю к окончательной отделке заветного труда — рассчитываю сдать его к осени.
Пишите почаще — потому что длинных книг читать некогда и ваши послания — самое лучшее для меня чтение».
8 ноября 1961 года друг семьи Бабеля Татьяна Осиповна Стах, присутствовавшая при обыске в Большом Николоворобинском переулке ранним утром 15 мая 1939 года, написала письмо Эренбургу, который передал это письмо А. Н. Пирожковой, а она, уезжая в США, отдала его С. Н. Поварцову. В этом письме рассказан такой эпизод:
«Дня за четыре до этого события (ареста писателя. — Авторы) мы с мужем моим покойным сидели у Бабеля. Вечером, часов в 8, ему позвонил Александр Фадеев, и между ними произошел такой разговор:
— Как живете, Исаак Эммануилович? А „хозяин“ вами интересуется. Просил меня позвонить вам; не нужно ли чего, может быть вы хотите куда-нибудь поехать, м<ожет> б<ыть>, куда-нибудь вас откомандировать, м<ожет> б<ыть>, за границу съездить? А почему, — интересуется хозяин, — книг новых нет? Всё ли у вас в порядке? М<ожет> б<ыть>, что-нибудь нужно, так вы скажите.
И. Э. отвечал односложно, коротко, поблагодарил и сказал, что работает и пока ехать никуда не собирается.
— Ну, вы на коне, — сказал А. А.
Эту фразу я хорошо запомнила, т. к. Бабель, положив трубку, сказал: „Не очень мне нравится этот звонок, а на коне ли я, это большой вопрос“. Дважды я слышала нечто подобное от него: первый раз он сказал это свое „не нравится“ по поводу назначения Берия. Это был последний вечер, проведенный с ним, с И. Э. Больше я его никогда не видела»[19].
Бабель не обманывался «ласками» вождя, которые нередко предшествовали расправе (так он поступил, например, с Николаем Бухариным и Михаилом Кольцовым). К возможности ареста он был внутренне готов, хотя еще в 1936 году, как мы помним, считал, что это «затруднительно». На что он надеялся? Вероятно, на известность свою в Европе и на поддержку европейских друзей, таких как Андре Мальро.
Судьбу Бабеля можно сравнить с судьбой Мейерхольда, который тоже уцелел в чистках 1936–1938 годов, но был арестован почти одновременно с Бабелем (20 июня 1939 года) и погиб в бериевских застенках спустя несколько дней после расстрела Бабеля, 2 февраля 1940-го.
Юрий Елагин задается вопросом о судьбе Мейерхольда и пытается на него ответить:
«Почему Мейерхольду удалось благополучно пережить ежовщину?
При его близком знакомстве с расстрелянными лидерами антисталинских партийных групп, при его огромных заграничных связях, при его вызывающем поведении, при его творческой деятельности, столь враждебной всему, что насаждали Сталин и Жданов в искусстве, — как это вышло, что он ни разу не был даже арестован и дожил невредимым до дней относительного успокоения, воцарившихся после смещения Ежова, когда на пост начальника НКВД был назначен Берия?
Мейерхольд принадлежал к единственной группе советских граждан, которую Сталин предпочитал не ликвидировать, даже в самые террористические времена, даже в тех случаях, когда, с чекистской точки зрения, для ареста бывало множество оснований. Точнее было бы сказать, что то была не группа, а считанные единицы счастливчиков, крохотная капля в многомиллионном народном море, где каждый мог в любую ночь ожидать роковой стук в дверь.
Мейерхольд был большой художник, имевший мировое имя. И это обстоятельство на весах „государственной безопасности“ перетягивало все тяжелые папки его лубянских материалов.
С политической точки зрения было выгоднее не уничтожать артиста, а промыть ему мозг, приручить его и заставить работать на пользу сталинского дела»[20].
Елагин утверждает, что после апрельского 1932 года постановления ЦК о роспуске РАППА «группа талантливых писателей „попутчиков“» заняла заметное положение в советском культурном мире и, вплоть до начала великой чистки 1936 года, пользовалась значительным авторитетом в вопросах, связанных с литературой и искусством.
Эта группа интеллигентных литераторов (в нее Елагин зачисляет Олешу, Пастернака, Сельвинского, Багрицкого, Бабеля и ряд других) «вплоть до самого момента ее идейного и физического разгрома в годы ежовщины составила дружественную опору для Мейерхольда и его театра»[21].
Современник и участник описываемых событий, Елагин полагает:
«Политика советского правительства в отношении больших людей искусства была даже в самые террористические годы сравнительно более бережной, нежели в отношении всех прочих граждан, и даже ежовщина не составляла исключения из этого правила. Начальство неизменно прилагало энергичные усилия к „перевоспитанию“ строптивых художников, привлечению их на свою сторону, терпеливо и настойчиво делая все новые и новые попытки, в тех случаях, когда процесс укрощения не удавался с первого раза»[22].
Все сказанное можно, на наш взгляд, отнести к Бабелю. Правда, его строптивость проявлялась не в вызывающих выступлениях или скандальных публикациях (вроде «Повести непогашенной луны» Бориса Пильняка), а в молчании. Бабель чувствовал (хотя и иронизировал над этим), что это его «талантливое молчание» становится красноречивым и может быть расценено как нежелание писать о современности. Вероятно, он надеялся пережить тяжелые времена и пока, как было сказано, писал в «стол».
Арест
«Арест Бабеля, — считает Виталий Шенталинский, — был, по-видимому, упреждающим: Берия и его подручные решили создать антисоветскую организацию среди писателей, чтобы уничтожить наиболее независимых и талантливых, а доказательства выжать из самих писателей во время следствия»[23].
И все же арест оказался для Бабеля неожиданным. Он был произведен так, чтобы повергнуть писателя в шок и сломить еще до первого допроса.
Обстоятельства обыска и ареста Бабеля описаны в воспоминаниях А. Н. Пирожковой и в уже приводившемся письме Т. О. Стах Эренбургу.
Об обыске в московской квартире Бабеля Антонина Николаевна пишет коротко:
«Дома в Москве в то время, кроме меня, оставалась Эстер Григорьевна Макотинская, возившаяся с маленькой Лидой, и домашняя работница Шура.
Кроме того, в ночь на 15 мая в комнате Бабеля ночевала наша приятельница Татьяна Осиповна Стах <…>.
15 мая 1939 года в пять часов утра меня разбудил стук в дверь моей комнаты. Когда я ее открыла, вошли двое в военной форме, сказав, что они должны осмотреть чердак, так как разыскивают какого-то человека.
Оказалось, что пришедших было четверо, двое полезли на чердак, а двое остались. Один из них заявил, что им нужен Бабель, который может сказать, где этот человек, и что я должна поехать с ними на дачу в Переделкино. Я оделась, и мы поехали»[24].
В воспоминаниях Пирожковой опущена сцена обыска в квартире. О ней подробно вспоминает Стах:
На рассвете, чуть только начало светать, а значит это было 3–4 часа утра, меня разбудила какая-то возня. Я проснулась от электрического света. Двое мужчин в штатском стояли у письменного стола и возились с телефоном. Я спросонья ничего не разобрала и возмутилась про себя: вот, мол, дураки монтеры, ни свет ни заря приходят на рассвете чинить телефон. Повернулась на другой бок и задремала. Но сейчас же проснулась. Что-то толкнуло меня в сердце, тревога сжала сердце, безотчетная — я ведь ничего не подозревала. Я быстро оделась и вышла в коридор. Мне открылась такая картина. В первой комнате какие-то люди (их было четверо или пятеро, точно не помню), вернее один это делал — стоял перед распахнутой дверцей шкафа и саблей выбрасывал содержимое полок прямо на пол. Оказалось, что они нашли саблю, старую и заржавевшую — память гражданской войны[25], и, приписав в «опись улик» ее как «холодное оружие», орудовали ею. Выбросив все из шкафа, они перешли к кроватям… Тут проснулась Лида и села в кроватке, протирая глаза, ее взяла Эстер Григорьевна и отнесла в столовую. Меня позвали, я вошла в комнату, все еще ничего не понимая. Я так далека была от мысли, что это касается Бабеля. Я поняла, конечно, что это обыск, но подумала на Макотинскую (муж ее был арестован раньше как троцкист)… Мне стало ужасно жаль ее, и мысли мои были далеки от истины. <…>
Я ходила из комнаты в комнату, это было так страшно — описать это невозможно. Часы шли, а они все возились, обследуя каждый уголок. Антонина Николаевна держалась великолепно. Ни одним движением она не выдавала своего волнения, лицо ее было непроницаемо, только бледная была очень. <…>
…когда эти деятели вошли в кабинет, они первым делом обчистили стол, вынули из стола абсолютно все и перешли к шкафу. Оттуда забрали еще какие-то папки и огромное количество писем — от Р. Роллана, от Пятакова, Рыкова, Горького, от тысячи людей, которых знал И. Э. Это был «достойный» улов! Они были счастливы, такие имена им не снились. Как я поняла, ни одного письма И. Э. не уничтожил, он этого не понимал или не хотел понимать. Это тоже, вероятно, сыграло немаловажную роль… Связь! Связь! Затем началось самое страшное: методически, книга за книгой бралась с полки, вырывалась первая страница, обычно с надписью автора, и приобщалась к «делу». Книга же летела на пол, где уже образовалась здоровая куча из них. Когда они набрели на книгу Троцкого, где было написано: «Лучшему русскому писателю Ис. Эм. Бабелю», ликованию их не было предела. Когда из всех книг т<аким> о<бразом> были вырваны страницы и полки опустели, они вытурили меня из комнаты, затворили окно, за которым беззаботно и звонко чирикали воробьи, и птичий гомон так не вязался с болью, камнем давившей на сердце, и запечатали комнату. Я тихонько повесила в спальной пиджак И. Э. и подписала как понятая опись, вернее, описание содеянного[26].
Возможно, что-то в воспоминаниях Стах исказилось с течением времени. Но вернемся к мемуарам Антонины Николаевны, где она описывает поездку в Переделкино:
Поехали со мной двое. Шофер отлично знал дорогу и ни о чем меня не спрашивал.
Приехав на дачу, я разбудила сторожа и вошла через кухню, они за мной. Перед дверью комнаты Бабеля я остановилась в нерешительности; жестом один из них приказал мне стучать. Я постучала и услышала голос Бабеля:
— Кто?
— Я.
Тогда он оделся и открыл дверь. Оттолкнув меня от двери, двое сразу же подошли к Бабелю.
— Руки вверх! — скомандовали они, потом ощупали его карманы и прошлись руками по всему телу — нет ли оружия.
Бабель молчал. Нас заставили выйти в другую, мою комнату; там мы сели рядом и сидели, держа друг друга за руки. Говорить мы не могли.
Когда кончился обыск в комнате Бабеля, они сложили все его рукописи в папки, заставили нас одеться и пойти к машине. Бабель сказал мне:
— Не дали закончить… — И я поняла, что речь идет о книге «Новые рассказы». И потом тихо: — Сообщите Андрею. — Он имел в виду Андре Мальро.
В машине мы разместились так: на заднем сиденье мы с Бабелем, а рядом с ним — один из них. Другой сел вместе с шофером.
— Ужаснее всего, что мать не будет получать моих писем, — проговорил Бабель и надолго замолчал.
Я не могла произнести ни слова. Сопровождающего он спросил по дороге:
— Что, спать приходится мало? — и даже засмеялся.
Уже, когда подъезжали к Москве, я сказала Бабелю:
— Буду Вас ждать, буду считать, что Вы уехали в Одессу… Только не будет писем…
Он ответил:
— Я Вас очень прошу, чтобы девочка не была жалкой.
— Но я не знаю, как сложится моя судьба…
И тогда сидевший рядом с Бабелем сказал:
— К Вам у нас никаких претензий нет.
Мы доехали до Лубянки и въехали в ворота. Машина остановилась перед закрытой массивной дверью, охранявшейся двумя часовыми.
Бабель крепко меня поцеловал, проговорил:
— Когда-то увидимся… — и, выйдя из машины, не оглянувшись, вошел в эту дверь.
Я окаменела и не могла даже плакать. Почему-то подумала: дадут ли ему там стакан горячего чая, без чего он никогда не мог начать день?
Меня отвезли домой в Николоворобинский, где всё еще продолжался обыск. Ездивший в Переделкино подошел к телефону и кому-то сообщил, что отвез Бабеля. Очевидно, был задан вопрос: «Острил?» — «Пытался», — последовал ответ[27].
И в московской квартире, и на даче были изъяты рукописи, документы и личные вещи писателя.
Ордер на арест Бабеля за № 3003 и протоколы обыска помечены 16 мая 1939 года, хотя на самом деле все произошло на день раньше. Поварцов объясняет это тем, что
«ордер подписан новым наркомом Берией и начальником Второго отдела 1-го управления НКВД СССР Панюшкиным уже после того, как Бабель был доставлен во внутреннюю тюрьму на Лубянке. Точная дата ареста не имела значения для бюрократической машины, перемалывающей тысячи человеческих жизней. Но любая дата, проставленная в ордере, автоматически переходила во все другие документы уголовного дела. В случае с Бабелем возможны два варианта: либо оперативники поторопились с арестом, произведя его на день раньше, либо ордер подписан начальством постфактум. Последнее наиболее вероятно. Ибо работы у ГБ хватало с избытком, где уж тут до канцелярских нюансов!»[28]
Лишь в одном случае на Лубянке «проговорились» и поставили подлинную дату ареста Бабеля — 15 мая 1939 года. Этим числом помечена справка № 1772 о фотографировании арестованного, подписанная дежурным по фотографии 1-го Спецотдела НКВД СССР лейтенантом госбезопасности И. Балишанским[29].
Зато видимость законности при оформлении протоколов обыска соблюдали неукоснительно. В качестве понятых при обыске на даче в Переделкине присутствовала сторожиха Е. Усачева, в московском доме — представитель домоуправления Е. П. Степанов и воспитательница Э. Г. Макотинская.
Среди взятых для доставки в Главное управление госбезопасности предметов и документов на даче — записные книжки с адресами и телефонами, записные книжки с записями, письма и телеграммы, девять папок «рукопись разная»; в доме — «разных рукописей — 15 (пятнадцать) папок», «разных писем — 400 шт.», «разная переписка — 254 л.». Все это было уложено в мешки, скреплено сургучной печатью № 30 3-го спецотдела НКВД и по возвращении в Москву сдано младшему лейтенанту 3-го отделения 2-го отдела Г. Кутыреву, о чем в протоколе есть запись. С тех пор следы изъятого архива Бабеля не обнаружены…
(продолжение следует)
Примечания
[1] Христофоров В. С. Документы архивов органов безопасности об Исааке Бабеле // Российская история. 2015. № 1. С. 131.
[2] Одним из осведомителей был известный этой своей «деятельностью» литературовед Яков Эльсберг, появившийся в их доме, по свидетельству Пирожковой, примерно за год до ареста Бабеля (см.: Пирожкова А. Н. Я пытаюсь восстановить черты. С. 417–418).
[3] Пирожкова А. Н. Я пытаюсь восстановить черты. С. 150–155, 165.
[4] Власть и художественная интеллигенция. С. 316–318.
[5] Там же. С. 321.
[6] Там же. С. 325–326.
[7] Цит. по: Шенталинский В. А. Рабы свободы. С. 69–70.
[8] Цит. по: Там же. С. 70.
[9] Цит. по: Христофоров В. С. Документы архивов органов безопасности об Исааке Бабеле. С. 137.
[10] Цит. по: Там же.
[11] Цит. по: Там же. С. 138.
[12] Там же. С. 138–139.
[13] Рассадин С. Б. О пользе стыда // Известия. 1988. 25 авг.
[14] Мандельштам Н. Я. Воспоминания [Кн. 1]. М., 1999. С. 103.
[15] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 121. Д. 1. Л. 38 (автограф Фадеева, с подписями Фадеева и Павленко). Опубл.: «Литературный фронт»: История политической цензуры 1932–1946 гг.: Сб. документов / Сост. Д. Л. Бабиченко. М., 1994. С. 38. В публикации ошибочно указано, что адресатом записки является другой член Политбюро, А. А. Андреев.
[16] Между нами говоря (фр.).
[17] Пирожкова А. Н. Я пытаюсь восстановить черты. С. 317.
[18] Там же. С. 318.
[19] Поварцов С. Н. Быть Бабелем. Краснодар, 2012. С. 73–74.
[20] Елагин Ю. Б. Темный гений (Всеволод Мейерхольд) / Предисл. М. А. Чехова. Нью-Йорк, 1955. С. 384–385.
[21] Там же. С. 332.
[22] Там же. С. 370–371.
[23] Шенталинский В. А. Рабы свободы. С. 55.
[24] Пирожкова А. Н. Я пытаюсь восстановить черты. С. 318–319.
[25] В беседах с Сергеем Поварцовым Антонина Николаевна категорически отрицала наличие сабли в их доме, считая это фантазией впечатлительной Стах (см.: Поварцов С. Н. Быть Бабелем. С. 74). Надо сказать, что вызывают сомнение и другие детали в рассказе Стах, такие как имена корреспондентов Бабеля и содержание дарственной надписи Троцкого, которую она вряд ли могла видеть во время обыска.
[26] Цит. по: Поварцов С. Н. Быть Бабелем. С. 74–76.
[27] Пирожкова А. Н. Я пытаюсь восстановить черты. С. 319–320. К словам «Не дали закончить» есть примечание Андрея Малаева-Бабеля, составителя книги А. Н. Пирожковой: «В предварительных записках к воспоминаниям эта фраза звучит жестче: „Черти, не дали кончить работу“» (Там же. С. 319).
[28] Поварцов С. Н. Причина смерти — расстрел. С. 41.
[29] Там же. С. 44.
Легко (великолепно!) написано, а читается – по понятной причине – тяжело. Увы, «преступный режим» вовсе не «канул в историческую Лету», а лишь временно затаился, притворясь «канувшим», затем, разом воскреснув, учуяв удобный момент.
Прочитал вторично. После первого — онемел. Почему?
Ведь ничего неизвестного. Но детали, подробности, известные имена , их действия , настроения, предощущения, судьбы…
Преступный режим, ад, дороги к которому и дорожки которого выстланы ложью, доносами, интригами, карьерными пакостями, сладострастной жестокостью…
Слав Богу, канул в историческую Лету. Надеюсь, без реанимации. Во всяком случае — без повторения кровавых уродств.
Авторам — низкий поклон за их такой нелёгкий труд.