![]()
Косы у нее настоящие, черные, как смоль, правда, в жизни она одну заплетает и короной вокруг головы укладывает. Головка у Маргоши маленькая, лоб невысокий, не то что у Шварцев – лобищи огромные, а сама такая стройная и гибкая, что и не поймешь какого она роста. Кажется, что выше мамы, но я думаю, что не выше. Плечи назад развернуты, хотя демонстрировать ей особо нечего, это у шварцевской породы повна пазуха цицьок, а у нее грудь маленькая, мне вот именно маленькая и нравится.
БРАСЛЕТ ФАБЕРЖЕ
(окончание. Начало в №4/2025)
4
В коммуне все двери нараспашку, только у Васи с Верой закрыто.
Я иду напротив, в комнату Маргоши. Маргоша – артистка, в Русском театре выступает. Мама с папой недавно ходили на спектакль, в котором она играет главную роль. «Барабанщица» называется. Мама сказала, что Маргарита имеет в нем большой успех, а папа сказал: «Ты бы разделась, тоже имела бы большой успех».
Разделась? На сцене? До трусов? Что-то я, наверное, не поняла.
Маргоша хорошая, она со мной разговаривает по− человечески, говорит, что я скоро многое пойму и что мое время вот− вот придет. А я и так многое понимаю, и разве сейчас не мое время?
Комната у Маргоши большая, но с тети Леиной не сравнить, та просто огромная. У тети Леи балкон на улицу, тот, самый длинный, только очень узкий, а у Маргоши – во двор. И у нее нет камина, а у тети Леи есть, мраморный, с выпуклой литой решеткой, в него можно войти, не сгибаясь. Ну, это я немножко преувеличиваю, взрослый не войдет, а шестилетка – запросто. И во всех комнатах лепной потолок, не просто кандибоберы какие− то, а настоящие амурчики, как в Оперном.
Я в Оперном все балеты смотрела, и «Лебединое озеро», и «Спящую красавицу», и «Щелкунчика». Когда дома никого нет, я балерин копирую, становлюсь на цыпочки и кружусь, кружусь, кружусь…
На стенке фотографии Маргошины висят: на одной она королева с жемчугами на шее, на другой − трактористка в комбинезоне, а может, ткачиха, на третьей − комиссарша в кожанке, а вот совсем девчонка − косы с бантиками. И на каждой написано: «Актриса Маргарита Кокиниди».
Косы у нее настоящие, черные, как смоль, правда, в жизни она одну заплетает и короной вокруг головы укладывает. Головка у Маргоши маленькая, лоб невысокий, не то что у Шварцев – лобищи огромные, а сама такая стройная и гибкая, что и не поймешь какого она роста. Кажется, что выше мамы, но я думаю, что не выше. Плечи назад развернуты, хотя демонстрировать ей особо нечего, это у шварцевской породы повна пазуха цицьок, а у нее грудь маленькая, мне вот именно маленькая и нравится.
Ой, как платье чешется! Как раз там, где на груди пупырышки. Через майку, зараза, чешется.
Мне та фотка, где Маргоша с бантиками, больше всего нравится. Висит она высоко, я стул ставлю, залезаю, и то еле достаю. Фу, пылища какая! На обратной стороне надпись бледная карандашная «Две сироты», а дальше зачеркнуто. Я близорукая, очки с третьего класса ношу, бабушка говорит: «Начитала!», но тут очки не помогут. Я их снимаю, надпись близко− близко к глазам подношу и разбираю: «Театр Вронского, Одесса, 1943».
Я на цыпочки становлюсь, никак бечевочка на гвоздик не попадает, стул шатается, сейчас грохнусь. Насилу зацепила.
У другой стены тахта стоит, низкая, широкая, вся верхней одеждой завалена, на вешалке места не хватило. Среди пальто разных Альбинина шуба выделяется, красивая, из лапок. У мамы такой нет.
Возле тахты стоит столик журнальный, у столика торшер, а на столике книжка. Тоненькая. «Двадцать четыре часа из жизни женщины» называется. Интересно. Я в клубочек свертываюсь, шубой накрываюсь, только щелочку оставляю и начинаю читать.
Не знаю за сколько я ее проглотила, книга потрясающая, лежу – рыдаю.
Вдруг слышу шум, смотрю в щелочку – это Маргоша, а за ней дядя Вася Дундук. Дверь закрывает и давай к Маргоше лезть. А она его отпихивает.
− Ладно из себя целку корчить, − сипит дядя Вася, − перепихнемся раза, всего и делов.
− С Веркой своей трахайся, село немытое, − в голосе Маргоши и насмешка и отвращение.
− Ты что из себя изображаешь? Подстилка фашистская! Мы что, не знаем, как ты с офицерьем спала? Родину предавала? Овчарка!
− Ой, Вася! Напрасно я вам с Верой контрамарку давала! Все слова из пьесы. Если у тебя фуражечка небесная, так должен знать, что меня год тягали, потом оправдали подчистую.
Дядя Вася Маргошу хватает и на тахту валит. Чуть не на меня.
− Легким испугом отделаться захотела? Не дашь – пожалеешь, − шипит дядя Вася.
− Фамилию Щегловатый знаешь? – тоже шипит ему в харю Маргоша.
У Дундука хватка ослабевает, Маргоша из− под него змеей выскальзывает, стоит − хохочет.
− Вчера ко мне в уборную приходил. Принес коробку шоколадных конфет, восхищался, как я достоверно играю. Очень даже на любовь намекал. А я подумаю! Мне офицеры нравятся!
− Лярва! – кричит дядя Вася и вон из комнаты.
− До генерала дослужишься – приходи! – кричит ему вслед Маргоша. Потом на тахту садится и смеется, удержаться не может. Да это она плачет!
Я даже дышать боюсь, только бы она меня не обнаружила.
− Маргоша! – кричит из коридора тетя Лея. – Помоги горячее носить!
Маргоша из рукава платочек с кружавчиками достает, лицо вытирает и из комнаты выходит.
Пронесло. Я глаза закрываю и лежу тихо− тихо, думаю о том, кого на свете больше – хороших людей или плохих? А еще про любовь думаю. Хорошая она или плохая? Радость или страдание? Счастье или несчастье? Совсем мне не весело. А еще – стыдно.
— Вот ты где! – вопит Юрочка и шубу с меня сдергивает.
Взрослые ужасно невнимательные, только собой заняты. А семилетний пацан меня вычислил.
Юрочку Альбина в шестнадцать лет родила. Аркадию тогда было восемнадцать. Пришлось их поженить, хоть Альбина и русская. У нее отец – сапожник. Тетя Туба сначала ужасно переживала, а потом успокоилась. Альбина оказалась своя− пресвоя, и живут они с Аркадием душа в душу. Мама блондинка крашенная, а Альбина натуральная, такая аппетитная, как сдобная булочка. Они с Аркадием очень красивая пара. А одеваются – закачаешься! И Юрочку своего во все импортное одевают.
Вот и сейчас на нем брюки− гольф и жилетка шерстяная в ромбики.
− Мань, а Мань, − канючит Юрочка, − давай поиграем.
− Ладно, − снисхожу я. – Во что?
− В прятки! – радуется Юрочка.
Еще чего! Делать больше нечего! В этой квартире десять человек сто лет будут играть, и никто никого не найдет. И потом, я из пряток выросла.
− Давай в города.
− Давай, − соглашается Юрочка.
− Армавир, − говорю я.
− Ростов, − говорит Юрочка.
− Вологда, − говорю я.
− Америка, − говорит Юрочка.
− Америка – это вовсе не город, а страна.
− Нет, город!
− Нет, страна! И даже континент!
Юрка ревет. Я его континентом добила.
− Ты что, дурак, из− за такой фигни ревешь? Слышишь, тетя Лея зовет горячее кушать.
Две последние слезки по круглым щекам скатываются, и Юрочка со всех ног мчится к столу. Он может и дурак, что континентов не знает, зато не дурак пожрать. В смысле покушать.
Ну, и я не дурочка. Что там на горячее?
А на горячее цыплята табака и пирожочки трех видов: с мясом, печенкой и картошкой. Малюсенькие. Вкуснюсенькие.
За столом шумно, все даже не разговаривают – кричат.
Папа с дядей Шаей насчет футбола спорят. Папа страстный болельщик, а дядя Шая его подначивает, говорит, что «Черноморец» − утопленник. А папа ему возражает, что «Черноморец» товарищескую встречу с киевским «Динамо» выиграл, а летом самого «Интера» обыграл!
А я этот матч видела! Папа не попал, а я попала! Это так интересно получилось. Я летом в лагере была, в Люстдорфе. Стали спрашивать, кто на футбол пойдет, я решила – раз папа болельщик, то и я болельщица, и меня взяли запросто, хотя в основном старший отряд брали, а я в среднем. Посадили нас, человек двадцать, в кузов грузовика и повезли. На трибунах народу полно, я больше стояла, чем сидела, а когда наши голы забивали – орала, как ненормальная. Назад уже в темноте возвращались. А когда в лагерь приехала – узнала, что папа с мамой приходили. А меня нет! А я на футболе!
Пионервожатая родителям нажаловалась, что я на ночь девочкам всякие страшные истории рассказываю, и что меня за это в другую палату переселили. Подумаешь! Я и там рассказывала. Я уйму таких историй знаю, и про «Отдай мой палец!», и про гроб на колесиках, я каждое лето в лагере.
Я на пирожки нажимаю и на Игоря с Наташей поглядываю. Нет, девица про нее – неправильно. На развязных девиц совсем не похожа. Волосы каштановые, и стрижка какая− то невиданная, совсем короткая, ресницы длинные (а у Игоря длиннее! От них даже тень на щеки падает), губы пухлые и как будто улыбаются, хотя вроде не улыбаются. Ничего себе. Я справедливая.
Игорь ей что− то на ушко шепчет – ага, теперь улыбается! – они встают и шасть в коридор. Я тоже встаю потихоньку, может и мне в коридор надо, а тут меня дядя Нюма засек.
Папа говорит, что Наумчик – хохмач на пенсии. Все время анекдоты рассказывает, и все с бородой.
− О! Царевна Несмеяна! – кричит он. – Ты по− французски кумекаешь?
− Нет, − отвечаю, − я английский учу.
− Тогда слушай по− французски. Ваш пудль лает, он дик, зол. Иван тэля пасе, Мария лен трэ.
Я это сто тысяч раз слышала, но лицо у дяди Нюмы такое доброе, такое веселое, глаза− щелочки хитрющие, щеки, как у бульдожки висят; в самом деле, что я буду из себя царевну Несмеяну корчить? Смеюсь− заливаюсь.
А тут дядя Додик Розенблит (они с мадам Розенблит через стенку живут) начал интересное рассказывать. Он на скрипке играет в оркестре цирка. И сейчас на гастроли приехал Эмиль Кио, только не отец, а сын. Вся Одесса на ушах стоит. Надо папу упросить, чтобы в цирк сводил.
Дядя Додик говорит, что сын не хуже отца выступает, номера удивительные, сам красавец, жена ему ассистирует – красавица, и даже руку к оркестру поднял, они встали на комплимент, потому что очень тонко номера иллюзионные поддерживали.
− Сказал после представления, что мы лучший цирковой оркестр Советского Союза, − хвастается Розенблит.
— Вот именно, цирковой, − ехидно кривится Клара Марковна, мадам Розенблит.
Она в филармонии романсы поет. Я, правда, не слышала. Мы в филармонию не ходим.
− Ты Додик, хоть и Додик, но не Ойстрах.
− Ну и ты, Кларочка, не Нежданова, − парирует дядя Додик− не Ойстрах. − А я с Додиком в одном классе у Столярского учился. Пейсах Шлемович, он тогда еще Пейсах Шлемович был, не Петр Соломонович, говорил Додика маме: «Ваш мальчик – обыкновенный гениальный ребенок». Первого мая семнадцатого года он вывел всех нас со своей квартиры на Преображенской 58, школа у него прямо в квартире была, на демонстрацию. Мы на скрипочки красные банты повязали, шли и играли «Марсельезу». Мне тогда было одиннадцать лет, а Додику девять. Вместе с нами Беня Мордкович учился и Фирочка Мейлер. Фира самая умная среди нас оказалась – уехала в двадцатом в Палестину.
− Додик! – берется за голову мадам Розенблит и косяки на Дундука кидает.
− Скрипку надо держать гордо! – игнорирует жену Додик. – Так Столярский нас учил. Я и держу гордо. Что, в оркестре цирка не люди?
А Дундук сидит, как ни в чем не бывало, вся морда жирная от курицы, и прислушивается, похоже, не к розенблитовским мансам столетней давности, а к разглагольствованиям Аркадия о визите Хрущова в Пекин. Аркадию политика до лампочки, чего это он за Китай зацепился?
− Теперь у нас еще больше китайских товаров будет! Я Альбине такой макинтош приобрел – закачаешься!
Теперь понятно.
− Вы, жиды, только шмотками интересуетесь! – возбухает Дундук. – Наш дорогой Никита Сергеевич в ООН с предложением о разоружении обратился! Вот она – миролюбивая политика Советского Союза!
За столом – тишина.
− Хам, − говорит Маргоша, как бы про себя.
Васька (какой он мне в самом деле дядя?) на нее глазками своими красными свинячьими зыркнул, но промолчал.
− Перекур! – объявил папа, достал пачку «Беломора» и пошел на лестничную площадку.
Папа – фронтовик, мог бы Ваське врезать, только не врезает, проходит мимо.
За ним еще курцы потянулись: Розенблит с «Казбеком», Аркадий с «Герцеговиной Флор» и Маргоша со своим пахучими папиросками, она их пахитосками называет.
Хотел было Васька за ними увязаться, стрельнуть «Герцеговину» у Аркадия, но увидел, что Маргоша пошла и на месте остался. Сидит, водку жлекает.
Можно теперь и мне в коридор.
5
− Погром, не погром, − а кушать надо, − глубокомысленно изрекает утром Вера и уходит на базар. Возвращается довольная: во-первых, очень удачно купила гуся, во-вторых, сорвала один из еще на рассвете развешанных городовыми плакатов.
Папа читает вслух: «Всем жителям Одессы объявляется, что запрещено собираться на улицах и площадях и даже останавливаться для разговора. На улицах, где будут проходить беспорядки, запрещается проходить лицам, к сему непричастным, дабы прохожие не пострадали вместе с виновниками беспорядков. Питейные дома, трактиры и чайные должны быть закрыты в течение трех дней».
− Похоже, наши славные блюстители порядка решили исполнить свой долг, − усмехается Илюша и уходит в университет.
Мама направляется в свое училище, оно совсем рядом, на Полицейской. Папа заявляет, что заказ выполнен, в мастерской пока делать нечего, к тому же после такой суматошной ночи он совершенно не выспался и может позволить себе прикемарить.
Дядя Иосиф листает Талмуд, Эстерка – роман про маранов, а я иду на кухню. Меня волнует судьба гуся.
Он очень красивый, белый, перышко к перышку, глазки–бусинки, хочу его погладить, руку протягиваю, а из клюва такое злобное шипение раздается – ужас. Только это еще не ужас.
− Фанечка, ступай отсюдова… отсюда, − говорит Вера, − мне надо гуся кончать.
Конечно, надо бы уйти, но я заявляю очень твердо:
− И не подумаю.
Вера смотрит на меня как− то странно, от взгляда этого становится мне неуютно, только раз уж сказала, то буду стоять на своем.
Кухарка надевает клеенчатый фартук, ставит у ног миску, зажимает гуся между коленями, берет огромный нож, острый− преострый и перерезает гусю горло у самой его маленькой аккуратной головы.
Гусь хрипит, из раны кровь хлещет, белая грудка становится алой, Вера бросает его в миску, лапы дергаются… Вот где ужас!
А я смотрю – оторваться не могу. Глазки− бусинки, еще минуту назад такие живые, затягивает смертельная пелена. Он уже больше не хрипит. Он мертвый.
Вера обдает гуся кипятком и начинает выдирать перья.
— Вот обпатрю, да в печке с яблоками запеку, ты, Фанечка, пальчики оближешь.
Что− то я сомневаюсь.
Иду в гостиную, часы бьют десять. Вдруг слышим: тра− та− та, бум− бум− бум, выскакиваем на балкон, а по улице отряд пехоты шагает, впереди офицер, и трубач с барабанщиком боевой марш играют.
В гостиную сонный папа вбегает:
− Что случилось?
− Солдаты улицы обходят, − объявляет дядя Иосиф.
− Ну, вот и конец нашим страхам, − бодро говорит папа и пятерней взлохмаченную шевелюру приглаживает. – Пойду− ка я все− таки в мастерскую, что без дела валяться.
А меня в гимназию не пустили!
Просимся мы с Эстеркой погулять, а дядя говорит, что может быть позже, пока что он сам выйдет – проверит обстановку.
Часы бьют два. Как− то нам с Эстеркой не по себе, слоняемся из комнаты в комнату, не знаем, чем себя занять.
Три часа, четыре… И тут почти одновременно возвращаются домой мама и дядя Иосиф.
− Где папа? – спрашивает мама.
− В мастерскую ушел, − отвечаю я.
− Боже мой! На Преображенской погром!
А папина мастерская как раз на Преображенской. Рядом с аптекой. Только мы толком испугаться не успели, дверь хлопает – это папа пришел.
Мама к нему бросается, а он ее успокаивает:
− Все в порядке, Берточка. Видишь – я живой и невредимый.
Потом рассказывает, что только вышел из мастерской, а на Преображенской толпа показалась. Впереди с гиком, свистом, криком бегут уличные мальчишки, за ними валят пьяные портовые босяки, во главе шайки шествует столичный гость, которого костюм выдает, а сзади растрепанные бабы тащат награбленную утварь
− На мое счастье, дверь в аптеку оказалась открыта, там тишина, как будто ничего и не происходит. Я тоже виду не подал, попросил отпустить склянку гофмановских капель. А дальше, что делать? Как на улицу выйти? Вдруг слышу звуки трубы и барабана – это солдаты, офицер кричит: «Р− р− разайдись! Стрелять будем!», и в пять минут толпа рассеялась. Преображенскую− то очистили, только оказалось, что громилы на Новый базар устремились и там погром учинили.
Дядя Иосиф голову опустил, лицо мрачное, по щекам слезы катятся и в бороде прячутся.
− Ну что ты, Йоселе, − утешает его бабушка, − видишь – с Фимочкой все в порядке.
− С Фимочкой всегда все в порядке! – кричит дядя. – Зато с другими не в порядке!
Может он и говорить ничего не хотел об увиденном, а тут оно из него наружу вырвалось.
Ему встретился еврей, который сына маленького искал, бежал и звал: «Мотэле! Мотэле!». Погромщики преградили путь несчастному отцу, один из них схватил его за бороду и ударил головой об стену так, что кровь брызнула. Тут пехотинцы появились, среди них был солдат–еврей, он сжалился над соплеменником и рукояткой револьвера ударил мерзавца по руке, которой тот в бороду вцепился. Офицер скомандовал: «Взять его!». Нет, не бандита, а солдата! Схватили, избили и повели. Дядя Иосиф осмелился спросить, куда бедолагу ведут, ему ответили: «В карцер! Куда же еще!».
И опять входная дверь хлопает. Мы с Эстеркой в коридор выглядываем, а это Илюша пришел, да не один. С ним Володя и еще его друзья− студенты: Виктор Фортунатов, сын профессора химии Андрея Фортунатовича Фортунатова и Эдуард Станлей, сын английского консула Джорджа Станлея.
При виде Володи сердце начинает так громко стучать, что я на Эстерку оглядываюсь, не слышит ли? Только ей не до меня: она на Илюшу уставилась. Что за прилипала!
Из Илюшиной комнаты раздаются громкие голоса, там о чем− то спорят, что− то решают.
Мама к ним стучит и приглашает пить чай.
Насколько Володя похож на английского лорда, настолько Эдик Станлей (его Эдуардом никто не называет) похож на еврея: маленький, верткий, рыжий, улыбчивый.
Вот и сейчас, улыбаясь, он пытается всех успокоить:
− Отец созвал своих коллег–консулов, они все явились к градоначальнику Гудин− Левковичу и сделали представление относительно погрома. А Сергей Николаевич заверил, что опасаться нет оснований и будет сделано надлежащее распоряжение.
− Ну, ты, Эдька, дипломат! – качает головой Володя.
− Истинный сын своего отца, − почему− то сердится Виктор.
− Моя семья имеет право знать правду, какой бы горькой она не была, − говорит Илюша. – Ты, Эдик, точь− в− точь, как наша цензура − вырезал заявление господина градоначальника, что произошла неожиданная вспышка народного гнева против угнетателей, что она застала начальство врасплох и что, действительно, опасаться нет оснований. Иностранцам!
Лицо Эдика становится пунцовым (рыжие краснеют как− то по− особенному, как будто вся кровь к лицу приливает), он вскакивает и не кричит, а пищит тоненько:
− Что за страна Россия! У нас в Англии такое невозможно! У нас евреи становятся премьер− министрами! Уезжаю! Буду учиться в Оксфорде!
− А что, евреев из Англии не изгоняли? – ехидно осведомляется дядя Иосиф.
Эдик в ответ кричит что− то про Дизраэли, а папа пытается всех успокоить:
− Господа, господа, не будем ссориться!
− Хватит, Эдик, − резко обрывает его Володя. – Пока ты не уехал в Англию, ответь – ты с нами?
Бедный Эдик даже ответить не может, только головой кивает.
Илюша, Володя, Эдик и Виктор встают из− за стола и уходят.
− Куда это они? – тревожится мама.
Ночевать Илюша не пришел. И утром не появился.
Папа еле уговорил маму остаться дома, а сам с дядей Иосифом отправился в город.
Вскоре они вернулись. Новости были неутешительными: вечером и ночью бандиты учинили страшный погром на площади старой бойни, в районе вокзала, на Молдаванке. Нападение отражали отряды студенческой самообороны, к которым присоединились отчаявшиеся евреи, вооруженные палками, дубинками, метлами. У некоторых студентов были револьверы. Все, и нападавшие, и защищавшиеся – арестованы.
− Где же Илья? Где его искать? – восклицает мама.
− Он в Бульварном участке, − говорит кто− то охрипшим незнакомым голосом.
Я вздрагиваю от неожиданности, поворачиваюсь, смотрю на вошедшего, а это Эдик.
Вид у него ужасный: волосы всклокочены, тужурка порвана, лицо и руки в царапинах и кровоподтеках.
− У вас дверь не заперта, разве можно? Заприте!
Все над Эдиком нависают, галдят наперебой, про Илюшу спрашивают. Одна я в сторонке стою. Мне бы про Володю спросить.
Наконец− то становится понятно, что все студенты из отряда самообороны, которым не удалось скрыться, сидят в полицейском участке на Преображенской. И Илюша там, и Володя, и Виктор.
− А меня вот отпустили. Как английского подданного. Я сразу к вам пришел.
− Ефим! Бери деньги, иди немедленно в участок и отдай приставу! – приказывает мама. – Пусть Илью выпустят!
− Берточка, золотце, Антон Иванович Живоглядов порядочный человек, он взяток не берет.
− Порядочных жандармов не бывает! Если ты не пойдешь – я сама пойду!
− У нас нет ни копейки… я все на золото потратил… на камни… заказ… браслет… − лепечет папа.
− Так отнеси ему этот проклятый браслет! – кричит мама. – И без Ильи не возвращайся!
Через час папа вернулся. Без Ильи. Он опоздал, всех арестованных перевели на три стоявшие в порту баржи, принадлежавшие Русскому обществу пароходства и торговли.
Баржи вывели в море, и в этой плавучей тюрьме продержали узников восемь дней. Всего было арестовано восемьсот человек, из них сто пятьдесят евреев. Все они были нещадно избиты. Особенно досталось студентам, их обвинили в хранении огнестрельного оружия.
Все эти страшные восемь дней прошли, как во сне. И куда только подевался атеизм моих родителей! Вместе с бабушкой, дядей Иосифом и Эстеркой они просили иудейского Бога сохранить Илюшу. Няня Катя молила об этом Бога православного.
Одна я обращалась и к тому, и к другому. Только просила не за Илюшу, а за Володю. И почему− то только я и была услышана.
Володя остался жив, а мой бедный брат не вынес побоев. Один− единственный из восьмиста человек.
Когда нам сообщили о его смерти, Эстерка упала в обморок. Не мама. Не бабушка. Эстерка.
Что за слово – обморок. Морок. Мор. Рок.
Мерзкая девчонка по имени Фейга− Лея стояла над Эстеркой и едва та очнулась, закричала:
− Не смей делать вид, что ты любила его больше, чем я! Кто ты ему такая? Я – сестра, а ты – никто! Не хочу тебя больше видеть! Никогда!
На следующий день после похорон дядя Иосиф и Эстерка уехали. И я больше ее не увидела.
Никогда.
6
У Розенблитов патефон играет. Ага, это Игорь с Татой танцуют.
Люстра хрустальная блестит− переливается, все лампочки горят, а им хоть бы хны. Глаза закрыли, друг к дружке прилепились и ногами перебирают, как пьяные. Лица какие− то опрокинутые.
Посреди комнаты (она побольше, чем у Маргоши, но поменьше, чем у тети Леи) стоит стол овальный, полированный, а на столе несколько колод карт. Я знаю, Раппопорты и Розенблиты пулю расписывают, к ним еще друзья приходят, и Маргоша после спектакля присоединяется, допоздна сидят.
Папа говорит, что они играют по маленькой. А Дундук в преферанс не умеет, ему, дураку, только в подкидного и играть. Он из− за этого психует и грозится, что пора эти посиделки прикрывать. Папа считает, что Леечка и Наумчик из− за ерунды рискуют.
Игорь глазищи свои распахнул и говорит мне насмешливо: «Мисс Мери, не изволите ли вы покинуть помещение?»
Можно подумать! Кому ты нужен! Печальный демон, дух изгнанья! И вовсе он даже не Игорь. Его Изя зовут.
Я косу на грудь перекидываю и гордо так в коридор выхожу. Ну, чего это платье так чешется?
Напротив, у Дундуков, открыто. Дундучка Эдика грудью кормит. Грудь у нее большая, белая, в полутьме светится, у них только ночник горит.
− Заходь, − улыбается Вера, − бачиш, присосався – не відірвеш.
Наконец Эдик отвалился, глазки закрыл, хорошенький. Вера его в кроватку укладывает и поет:
Мiсяць на небi, зiроньки сяють,
Тихо по морю човен пливе,
В човнi дiвчина пiсню співає,
А козак чує – серденько мре.
Пісня ця люба, пісня ця мила,
Все про кохання, все про любов,
Як мі кохались та розійшлися,
Тепер зійшлися навіки знов.
Как красиво! И правда – серденько мре.
На стене висит свадебная фотография. Вася в форме, Вера в длинном белом платье, у него на голове фуражка, а у нее – венок с фатой. У Дундука морда дундучья, губы в улыбку растянуты, а глаза колючие, Вера его под руку держит, вроде тоже улыбается, но как− то растеряно. Или испугано?
Кровать у них высокая, подушки одна на другой, сверху занавеской прикрыты. Как они на эту постель карабкаются?
Вера замолкает, мы на цыпочках из комнаты выходим и дверь тихонько прикрываем.
Навстречу нам тетя Лея.
− Что, Вера, укачала? Помоги посуду помыть, я совсем забегалась.
− Хорошо, Лея Израилевна, помою, − говорит Вера и идет на кухню.
На кухню у них – идти и идти. Из прихожей, куда все четыре двери выходят, надо налево повернуть, там коридор узкий, темный, длиннющий− предлиннющий, слева двери в туалет и ванную, и еще одна, в комнату, где прислуга жила. А потом уже кухня большая с двумя газовыми плитами, четырьмя шкафчиками и черным ходом.
Тете Лее повезло, она плиту с Маргошей делит, а из Маргоши какая хозяйка? У нее сплошные репетиции и спектакли. Но мадам Розенблит с Дундучкой тоже не ссорятся. У них коммуна – образцово− показательная.
Вера фартук напялила, рукава закатала, из чайника в миску воды горячей налила, тряпочку хозяйственным мылом намылила и посуду моет. Посуды – гора.
А на тети Леином шкафчике два торта стоят. Мои любимые: наполеон и кутузовский. Тетя Лея посыпает наполеон крошками от коржа, а мадам Розенблит – кутузовский орехами молотыми.
− Нет, вы подумайте, Клара, мой Нюма такой умник, говорит, чтоб я работу бросила. И на что мы будем жить? На наши нищенские пенсии?
− Ну, не такая уж у вас нищенская пенсия должна получиться, − сладким голосом возражает мадам Розенблит.
− Ах, Клара, я вас умоляю! У этой милихи можно что− то иметь? Хотя пенсия у меня действительно должна быть приличная. Только кто же меня с завода отпустит? Где они такого главбуха найдут? Вот я Галочку выучу, тогда можно на заслуженный отдых.
Галочка – это моя двоюродная сестра, тети Розина дочка. У тети Леи и дяди Нюмы своих детей нет, они Галу любят, как родную. Хотя она никому из нас не родная. Вот Игорь мне родной двоюродный брат, а Гала не родная двоюродная. Я об этом совсем недавно узнала. Подслушала мамин− папин разговор, когда мы от тети Розы из гостей шли. Тетя Роза после войны вышла за вдовца с маленькой девочкой. Дядя Петя год назад умер, а Гала этим летом замуж вышла. Ей только восемнадцать исполнилось. Она вышла за парня из Березовки. Их познакомили. По− моему, люди должны сами знакомиться, что это за сватовство такое старорежимное?
Мужа ее Ваней зовут. Фамилия Залищак. Украинская. Хотя, на самом деле, он тоже Изя. Папа зовет его Изя− Ваня. Ну, не в глаза, конечно. Только Игорь сам себя переназвал, а Изю Ваней те люди назвали, которые его во время войны спасли.
Он, сразу видно, не одессит: медлительный и молчаливый. Они с Галой даже похожи, нет, не характером, Гала боевая, а внешностью. Волосы черные, глаза черные, кость широкая, два черных чобота – пара.
А родная дочка тети Розина, Тасенька, еще до войны умерла. От какой− то заразы, которую от кошки подцепила. Тася была добрая девочка, умирала в той же больнице, в которой дедушка Шварц умирал, и она за него переживала: «Неужели дедушка умрет?». Их в один день похоронили.
Так что я теперь знаю, чей это портрет у тети Розы висит – Тасин. Воротничок круглый, челка ровно подстрижена и узкий бантик на макушке. Красивая девочка.
А Шварцы после этого никаких домашних животных не заводят, ни кошек, ни собак.
Что− то у меня живот болит. Наверное, переела. Набросилась, как с голодного края.
Выхожу из кухни, сразу направо дверь. Там Фигилея лежит. Нет, она Фейга− Лея. Я считала, что ее Фигилеей зовут, когда маленькая была. Она там давно лежит. Дверь закрыта, зайти – не зайти? Все равно делать нечего, зайду, она совсем не страшная, просто очень старая бабушка. За ней тетя Лея смотрит.
В комнате мочой воняет – задохнуться можно. Под потолком лампочка мутная горит. Фейга− Лея по самый подбородок одеялом укрыта, головка крохотная, почти лысая, кожа коричневая, морщинистая, ну чисто мумия. Если ее распеленать. Я в Археологическом несколько раз была. В школе мы Древний Египет в прошлом году проходили.
Вдруг эта мумия глаза открывает, а они у нее пленкой затянуты, как у ящерицы в зоопарке. В зоопарке я тыщу раз была. Он совсем рядом с нами.
− Эстерка, это ты? – шелестит Фейга− Лея.
Может, кто− то и не услышал бы. Но у меня слух – будь здоров!
− Нет, я Маня, − отвечаю.
Только она на мои слова ноль внимания, фунт презрения и свое гнет:
− Эстерка, прости меня.
Я стою, молчу.
− Прости, − еще тише шепчет Фейга− Лея.
− Ладно, прощаю, − говорю я.
Мне что, жалко?
Из− под одеяла рука высовывается, да это и не рука вовсе, а какая− то обшмаленная цыплячья лапка. А в лапке что− то зажато.
− На, Эстерка, возьми, пусть меня похоронят, как положено.
Лапка разжимается, и на пол что− то падает. Если бы не упало, я бы у нее из руки ни за что бы не взяла.
Я это что− то поднимаю, сердце начинает колотиться, как бешенное. Как же мне это рассмотреть?
Я крадусь по коридору, в уборную занырнула и крючок набросила. Сняла чей− то кружок, на унитаз положила, уселась и стала подарок изучать. Я уже про себя решила – подарок. Не мне, − мне зачем? – маме.
Такой красоты ни у кого нет! У нее одной будет.
Это браслет, ясно, что золотой, змейкой сделан, только змейка не плоская, а пузатая, но это еще что! К змейке намертво ушки приварены, а в ушках разные яички висят. Одно самое тяжелое, сплошь золотое, величиной с кончик моего большого пальца, с двух сторон камешки белые, с двух других – зеленые. Еще одно чем− то красным покрыто, а на нем три камешка белых. Одно ажурное, пустое внутри, как шкатулочка открывается. Еще одно с синими камнями, остальные поменьше, серебряные, одно белым покрыто, это белое облущилось немного, а камешки красные, одно в волночках, и в него бирюза вставлена. У нас в классе у двух девочек сережки бирюзовые. Да я и других камней названия знаю: белые – это бриллианты, зеленые – изумруды, синие – сапфиры, красные – рубины. Только драгоценные камни могут так сверкать. Яичек всего десять, а одиннадцатым висит большой овальный камень, фиолетовый, плоский, в мелких гранях и золотом ободке. Умом тронуться можно!
Живот болит все сильнее, и вдруг я чувствую, как из меня что− то горячее полилось. Что же это, я так увлеклась, что уписялась? Мама говорит, что я в десять месяцев на горшок просилась!
Я трико стягиваю, трусы снимаю, а на трусах что− то красное. Я с гвоздика газетные листочки срываю, подтираюсь, а на них все красное и красное. Кровь.
Значит, я умираю. Вся кровь из меня вытечет, и я умру.
Глаза щиплет, реветь хочется, но Володя Дубинин не плакал. И Леня Голиков. И Витя Казей. И пионерка Лара.
Так они за Родину погибли. А я почему должна умереть?
Реву белугой.
Эх ты, а еще отличница! Про Петю с Гавриком читала, про Тома Сойера с Геком Финном, про Спартака и даже про Тиля Уленшпигеля. Хоть тетка− библиотекарша сказала, что мне еще рано.
Сколько же книжек нужно прочитать, чтобы что− то понимать?
Да гори они огнем, эти цацки− пецки! Что, от них мама счастливее станет? Полюбит папу так же сильно, как он ее? Может жених ее, Юличка, на войне убитый, воскреснет?
В уборной смердит невыносимо, так только в коммуналках пахнет. Я этим вонизмом вся пропитаюсь.
Что же с браслетом делать? Здесь окно есть, в колодец выходит, может выкинуть? Я окно дергаю, только оно краской замазано, мне не открыть. Его сто лет не открывали. Да если бы и открыла – не выкинула бы. Надо его вернуть Фейге− Лее. Скажу ей, что я не Эстерка, что она перепутала.
Я браслет в рукав запихиваю, а там платочек Маргошин. И как он в моем рукаве очутился? Можно им сопли вытереть, а можно и поумнее использовать. Я использую поумнее, трусы и трико натягиваю и слышу, как мама в коридоре зовет:
− Маня, ты где? Иди торт кушать!
Я бегу к ней со всех ног и в грудь утыкаюсь.
Мама теплая, мягкая, пахучая, лучше всех на свете.
Бедная моя мамулечка! Она не знает, что я умру. Мне лет шесть было, когда я на ее глазах чуть под машину не попала. Я из двора вышла, вижу – она по другой стороне улицы идет, я и побежала через дорогу. Слышу, как что− то гремит и скрежещет, я в первую секунду не поняла ничего, а это грузовик в миллиметре от меня затормозил. Мама за ним до угла бежала, кричала: «Спасибо, спасибо, спасибо!» Дома с ней истерика приключилась, она в нашей комнате рыдала, а я в бабушкиной на диване притаилась и только смотрела, как мама через дверь мои игрушки швыряет. Кукле Тане голову гипсовую разбила.
− Не хочу торта, − говорю я.
− Ты не заболела ли? – беспокоится мама и губами мой лоб трогает.
− Нет, просто объелась, − вру я.
− Ладно, тетя Лея с собой даст, шолохмонес, − улыбается мама и уходит к тете Лее в комнату. Будет с женщинами обо всякой чепухе болтать.
А я… А я плетусь темным коридором браслет возвращать.
Ноги меня сами мимо комнаты Фейги− Леи проносят, заглядываю на кухню, а там на табуретках тетя Роза и Гала сидят. Другого места не нашли!
Тети Розин огромный лоб еще больше кажется: волосы отступили от того места, где раньше начинались, и там полоска образовалась, пухом поросшая.
− Мама, − шепчет Гала (а я все слышу!), − я беременна.
− Майн либе тохтер! Дождалась! Спасибо тебе, готеню! – восклицает тетя Роза и давай Галу обнимать− целовать.
Мне себя так жалко становится, просто ужас. Поворачиваюсь и иду к Фейге− Лее.
Я дверь в ее комнату открытой бросила, так она открытой и стоит.
− Фейга− Лея, − зову я ее.
Не отзывается. Глаза слепые открыты, и рука с кровати свесилась.
− Я не Эстерка. Вы ошиблись. Мне чужого не надо, − говорю я и браслет протягиваю.
Не шевелится. Я изо всех сил всматриваюсь, поднимается одеяло или нет. Вроде не поднимается. Значит, не дышит. Умерла.
Я иду в комнату тети Леи, никто на меня внимания не обращает, подхожу к ее столику туалетному, на нем трюмо стоит, статуэточки, шкатулки фарфоровые, помада в металлических патрончиках, пудра «Рашель», духи «Красная Москва». Открываю ящик и кладу туда браслет.
Тетя Лея за ней смотрела, тетя Лея и похоронит. Как положено.
Потом я лопаю торт. И наполеон, и кутузовский. С большим аппетитом.
А тетя Лея все равно с собой дает. Шолохмонес.
Спустя тридцать лет и один месяц тетя Лея, которая ежедневно делала зарядку и обливалась холодной водой, пошла за хлебом. Был гололед, она поскользнулась на ступеньках булочной, упала и поломала шейку бедра.
Дядя Нюма уже десять лет как лежал на Третьем еврейском. Она позвала Адика, дала ему браслет, и тот отпилил ушки, на которых держались брелки. Большой аметист она все эти тридцать лет носила, не снимая.
Самый тяжелый брелок с бриллиантами и изумрудами достался Анечке, Адика жене. Яичко с сапфирами было подарено, когда их сын Мишенька женился, на свадьбе оно у Лоры на шейке уже висело. Адик с Анечкой теперь в Нью− Йорке, Мишенька с Лорой – в Лос− Анжелесе. Оба брелка получит со временем их дочка Лена.
Почему− то ничего не получила Альбина. Может, причина кроется в каких− то семейных трениях, а может, тетя Лея решила, что у Альбины и так все есть. Аркадий с Альбиной в Сан− Франциско. А Юрочка умер в Одессе от инсульта. Хотя его семья в Берлине. У него в Одессе были дела.
Еще одно яичко получила Наташа. Может, оно в Одессе, а может, и в Бруклине. Наташа уезжать не хотела и не уехала, Игорь в Штатах недолго бобылем проходил – женился на американке. Потом и с ней развелся, женился на нашей из Харькова. Она ему родила двух сыновей. Когда Адик с Анечкой приехали, просили его помочь, он сначала согласился, потом отказал. А уже тогда работал программистом в банке Моргана. Месяц назад Адик звонил, сообщил, что Игорь умер от рака желудка.
Брелок с красной эмалью тетя Лея подарила Мане, которая сейчас Маша, а через некоторое время − еще два. Маленькие, серебряные, с белой эмалью и с бирюзой. Сказала, что для дочки Линочки. Все три яичка теперь в Америке, Маша отдала их Линочке, когда та замуж за американца вышла.
Яичко− шкатулочку получила Гала. Она тетю Лею досматривала. Когда стало ясно, что той не встать, они съехались, получилось, что у Галы самостоятельная трехкомнатная квартира. Правда, две комнаты были неполноценные, из одной поделенные. Тетя Лея лежала в большой, только куда ей было до той, с камином, амурчиками и самым длинным в Одессе балконом! К тому же окно выходило в узкий проем между домами. Хотя, какая разница! Тетя Лея все равно была лежачая.
Однажды Гала передала Маше, что тетя Лея просит ее прийти. Тетя Лея велела открыть шифоньер и достать со дна большого отделения, из− под вещей, шкатулку фарфоровую, в тряпочку завернутую. Маша подала ей шкатулку, и тетя Лея достала из нее браслет змейкой.
− Только Гале не говори, − со значением сказала она.
И еще один раз позвала она Машу. Та раскатала губу, что получит яичко, а получила старый шарф, молью траченный.
− Представляешь, − кривилась Гала, − с работы прихожу, а Лея уделалась, говно из под себя руками выгребает и повторяет: «Ничего, ничего, ничего…»
Так что и аметист, и остальные яички Гале достались. Она с Изей− Ваней в Штуртгарте. Их дочка Руслана вышла замуж то ли за курда, то ли за турка и родила, наконец, девочку. Назвали как− то по− мусульмански. Гала на седьмом небе от счастья. Руслана здесь была замужем за своим одноклассником, никак родить не могла, сплошные выкидыши. То ли курд, то ли турок грозится ребенка к своим родителям отвезти. Только кто ему даст?
Когда Маша ходит на кладбище к бабушке, маме и папе, она обязательно подходит к тете Лее.
Муж пару раз веником махнет – могила маленькая, а Маша вытирает овальную фотографию. Тетя Лея интересная, совсем не старая, а у дяди Наума глаза хитрые, щелочками. Улыбаются оба.
Она бы и к Фейге− Лее подошла, только не знает, где ее могила.

Повесть Браслет Фаберже — удивительная книга. Написанная в формате дневника от имени девочки-подростка, любопытной, наблюдательной, порой наивной, иногда дерзкой, взрослеющей и эмоционально раскрывающейся по мере накопления ежедневных впечатлений. Это путешествие во времени, семейный альбом, в котором хранятся моменты частной жизни и приметы эпохи. Моменты жизни… Читаю и как-будто иду по длинному коридору одесской квартиры, заглядываю в открытые двери комнат, вижу себя, соседей, знакомых, слышу голоса, улавливаю обрывки разговоров — проживаю те самые моменты жизни, из которых складывается память. Замедляю шаг, чтобы дослушать разговор. Завороженно повторяю вслух магические слова древней молитвы. Возвращаюсь к предыдущей главе, чтобы запомнить поразившее меня «Да будет его душа завязана в узел жизни!»…
На первый взгляд незатейливая, легкая, нежная, но очень глубокая, щемящая история семьи, рассеянной жизнью по многим странам и описанная с любовью. Как-будто собранный заново браслет. Тот самый фамильный браслет, который в итоге оказывается связующим звеном и живым персонажем этой мудрой книги
Поздравляю Инну Эмильевну с новой книгой!
Благодарю портал «Заметки по еврейской истории» за эту публикацию.
Спасибо. Как же писателю нужен читатель! И такой, который критикует. А уж который хвалит, который затронут историей семьи. И города. Который хотят уничтожить уже не в первый раз. Не дождутся
Повесть “Браслет Фаберже” — это палимпсест, где один культурный пласт накладывается на другой: детство в дореволюционной Одессе с ее погромными веснами — на оттепельное советское бытие, бабушкина речь на идише — на лагерные частушки, материальные символы отцов семейства, существенные для истории семьи, ювелирная филигрань в последней четверти ХIX в. — на механический домкрат в советский период.
Автобиографическая интонация и многоголосие поколений. Детский голос (Фаня/Маня) — через этот голос мы слышим и философствующую кухарку Веру, и несгибаемого дядю Иосифа, и отцов: отца-ювелира и отца-инженера. Это семейная сага — это хроника исчезающего мира, который продолжает жить в памяти даже тогда, когда мир перевернулся.
Браслет, сделанный по заказу Фаберже, — символ еврейского мастерства и символ невидимой крепости корней идишкайта. Браслет — как и сама повесть — это вещь, существующая «в вопреки»: вопреки погромам, войнам, нищете и идеологическим полюсам, разрывающим семьи. Не случайно спор между папой, мамой и дядей Иосифом — это спор о судьбе народа, религии и утопий, но никто из них не оказывается окончательно прав или неправ. Они все — нити одной ткани.
Историческая память проявлена не декларативно, а через семейные легенды, ритуалы субботы, блики керосиновых ламп. Весь текст пропитан материальной культурой еврейской Одессы: тут и блошиный рынок “Толкучка”, и существующий до наших дней дом на Екатерининской (теперь Европейская) улице с самым длинным балконом. Но здесь этническое не экзотика, а органика.
Время в повести — густое, тёплое, но в глубине скрывается опасность. Моментально, почти без перехода, праздничный вечер сменяется угрозой, улица — погромом, и даже детский страх становится взрослым за одну страницу. Но при этом герои продолжают обыденное бытование — жить. Жить — несмотря.
“Браслет Фаберже” — это и хроника травмы, и гимн выживанию, и тонкое исследование женской субъектности в еврейской семейной традиции.
“Браслет Фаберже” динамична и кинематографична — готовый литсценарий фильма, где семейное предание, где голос одной девочки возвращает голос и краски ушедшему миру.
Я читал повесть с восторгом и грустью о навсегда ушедшем мире, сравнивая судьбы героев повести с судьбами пяти поколений своей семьи.
Огромное спасибо Инне Рикун за повесть и Евгению Берковичу за публикацию!
Спасибо. Это не просто отзыв, а рецензия. Мне очень жаль ушедшую навсегда еврейскую Одессу, не просто ушедшую естественным путём, а уничтоженную антисемитизмом: погромами, Холокостом, государственной политикой империй российской и советской. Жизнь движется к концу со страшной скоростью под прилеты, пожары, разрушения и смерти. Какое счастье, что мама и папа не дожили.