![]()
Авторитетные, ученые и богатые мужчины (даже хасиды) обычно посмеивались над такими мелкими ребе, доверяли же им невежественные бедняки и женщины, поэтому таких деятелей называли «бабьими ребе». На лестнице социальных функций такой «дер гутер ид» стоял ненамного выше знахаря.
В ПОИСКАХ УТРАЧЕННОГО СМЫСЛА
Советский цадик. Рассказы о Рыбницком ребе: от Днестра до Гудзона / [cост. В. А. Дымшиц, М. М. Каспина; ред. В. А. Дымшиц, М. М. Каспина, А. Л. Полян.] — М.: Издательство «Кучково поле»; Еврейский музей и центр толерантности, 2024. — 304 с.: ил.; 8 л. ил. ISBN 978-5-907813-05-2
…Кажется, еврейская тема в литературе и гуманитарных исследованиях обречена на воспроизведение постоянного раскола, существующего между множественными изводами «еврейского мира»: религиозного и светского, иврито— и идише-центричного; израильского и диаспорального, традиционного и современного. Одним из несомненных героев и свидетелей этого раскола оказывается Рыбницкий ребе, имя которого малоизвестно большинству русскоязычных евреев, не живших в Молдавии или Закарпатье.
Весьма показательным является и тот факт, что, несмотря на три десятилетия, прошедшие после его ухода из этого мира, всё еще не сложилось общепринятого написания его имени на русском языке: наряду с наиболее традиционной транслитерацией «Хаим-Занвл» используются и «Хаим-Занвел», и «Хаим-Занвил», и даже «Хаим-Замвил». Существуют споры и относительно даты его рождения (некоторые считают, что он родился в 1892 году), хотя большинство склоняются к 1902 году.
Однако, вне зависимости от биографических подробностей, речь идет о человеке по фамилии Абрамович, родившемся и прожившем большую часть своей жизни на территории Бессарабии и, позднее, советской Молдавии, и, после краткого периода репатриации в Израиль в 1970-ых годах, завершившем свой земной путь в США. Еще при жизни, его имя было связано со множеством историй и легенд; а с уходом из физического мира, различные и нередко противоречащие друг другу свидетельства и воспоминания о нём сочетаются в совершенно уникальном феномене Рыбницкого ребе («Дер Рыбницер»), исследованию которого и посвящена книга.
В то же время, неопределенности, связанные с его именем и биографией, символически проецируются и на сложности формулировки замысла монографии. По сути, текст монографии представляет собой совокупность весьма противоречивых свидетельств, отчасти принадлежащих жителям Молдовы и Закарпатья (куда Ребе часто приезжал в послевоенный период); отчасти — советским органам власти; отчасти — хасидским сборникам устных свидетельств последователей о Ребе. Невозможность найти и зафиксировать некоторую единую перспективу, из которой все эти свидетельства можно было бы рассматривать и интерпретировать, что приводит к достаточно абстрактной формулировке идеи книги:
«Коллективная память об Абрамовиче превращается в фольклор, а фольклор — в агиографические сочинения. Перед читателем предстает агиографическая традиция в момент становления, поэтому монография представляет интерес как для специалистов в области еврейской истории и культуры, так и для антропологов, фольклористов, религиоведов».
В этой формулировке нам видится несколько проблем; и, в первую очередь, кажется крайне неочевидной сама возможность приложения «агиографии», т.е. богословской дисциплины, занимающейся исследованием и апологетическим комментированием жизни христианских святых («жития святых», житийная литература), к жизнеописанию хасидского цадика.
Тем не менее, авторы придерживаются этой установки, постоянно обращаясь к традиционному для критической агиографии и фольклористики набору понятий, таких как «коллективная память», «фольклор», «агиографические сочинения», обращая внимание на имеющиеся между ними параллели. Казалось бы, творение чудес, исцелений и проявлений сверхъестественных способностей роднит свидетельства о Рыбницком ребе с любого рода агиографическими сочинениями; наличие повторяющихся риторических формул — кажется — позволяет говорить о фольклоре, наконец, широкая представленность имени ребе в воспоминаниях множества выходцев из Молдавии и Закарпатья составляет необходимое условие для рассмотрения этих фактов как «коллективных представлений». Однако, использование подобной терминологии приводит к фундаментальному смещению фокуса: оказывается, что в противоречии с темой книги («Советский цадик»), его имя и факты жизни оказываются интересными только как «своего рода тест-система, позволяющей узнать многое о тех общинах, в которых циркулируют устные и письменные рассказы о нем» (С. 8).
В результате, авторы сосредотачиваются на весьма формальных проблемах, действительных и мнимых лакунах, противоречиях и неясностях, разрешение которых практически ничего не дает читателю. Например, подробно обсуждаются разночтения в определении года и места рождения Рыбницкого ребе, недоказанность родства с Адамом бал Шемом и Йехезкелем Ландау из Праги, недостаточная документированность его воспитания при дворе Штефанештского ребе: все эти сложности документирования становится доказательствами для весьма радикального утверждения, что вплоть до 40-ых годов XX века
«ничего значимого, помимо контактов со Штефанештским ребе, в его жизни не произошло, в том числе ничего, о чем сообщали бы агиографические тексты. Опять-таки молчание агиографических текстов здесь очень красноречиво». (С. 17).
В результате позитивистской реконструкции, жизнь Рыбницкого ребе репрезентируется несколькими более или менее документированными периодами: периодом нахождения в гетто, где «никому не известный провинциальный раввин превратился в хасидского святого чудотворца» (С. 19), затем — «функционирование» в качестве шойхета (резника) и чудотворца в послевоенные годы (вплоть до выезда из СССР в 1972 году), и далее — краткий период жизни в Израиле и завершающие 20 лет жизни в США.
Сама возможность применения методов «критической агиографии», возникших «на христианском материале» для обсуждения текстов о Рыбницком ребе мотивируется тем, что эти работы обладают «развитым исследовательским аппаратом» (С. 27). Имеющиеся при этом методологические проблемы сводятся к тому, что
«для народной агиографии (в христианском смысле) характерно повествование о людях прошлых эпох, с которыми никто из информантов в реальном мире не мог встретиться, в то время как среди информантов о Рыбницком ребе немало тех, кто его видели и близко общались».
Другое отличие определяется авторами тем, что
«в христианской истории есть различие между церковным и народным почитанием, но в случае еврейской традиции — из-за отсутствия института канонизации, основным двигателем оказывается само поведение почитателей, которыми движут самые различные потребности — от очевидно социальных до чего-то, что хотелось бы назвать «модой»» (С. 29).
Таким образом, все глубинные духовные различия христианской и иудейской (в том числе, хасидской) традиций сводятся к сугубо темпоральным атрибутам: оказывается, вся специфика почитания «Дер Рыбницера» заключается лишь в том, что «перед нами агиографическая традиция in statu nascendi» (т.е. в ситуации зарождения); и авторы возвращаются к исходной методологической установке: фокус внимания не на Рыбницком ребе или его «авойде» (опыте служения), но на особенностях функционирования биографических текстов в некоторых специальных условиях («критическая агиография»).
Естественным следствием этой установки оказывается уничижительный вывод о том, что
«…в стабильных еврейских общинах Восточной Европы в XIX веке Хаим-Занвл Абрамович не имел бы ни малейшего шанса оставить значимый след в истории хасидизма и, следовательно, хасидской агиографии. Хасидский мир был прочно поделен между представителями давно сформировавшихся династий, благодать в которых передавалась по наследству. Как известно, Хаим-Занвл родился в безвестной семье и не был наследником никакой, даже маловлиятельной хасидской династии. Все, на что он мог бы претендовать в предыдущую эпоху благодаря своей набожности и аскезе, — это статус «дер гутер ид» (букв. «хороший еврей», или в подольско-бессарабском диалекте идиша «дер гитер ид»). Так называли «местночтимых» цадиков-чудотворцев, занимавшихся в основном составлением амулетов, исцелениями и избавлением женщин от бесплодия. Авторитетные, ученые и богатые мужчины (даже хасиды) обычно посмеивались над такими мелкими ребе, доверяли же им невежественные бедняки и женщины, поэтому таких деятелей называли «бабьими ребе». На лестнице социальных функций такой «дер гутер ид» стоял ненамного выше знахаря. Ничего не известно также о выдающейся учености Хаима-Занвла Абрамовича. Его перу не принадлежат развернутые комментарии, галахические или философско-религиозные сочинения. В его репликах, сохраненных мемуаристами, больше богобоязненности, чем новых толкований или новых религиозных идей. Он не прославился как религиозный писатель или мыслитель.» (С. 32).
Закономерным итогом становится фактическое объявление Рыбницкого ребе самозванцем:
«Хаим-Занвл Абрамович, раввин из маленького местечка Резина, смог сам себя «назначить» цадиком, так как цепь преемственности была полностью прервана» (С. 34), а иллюстрацией для самозванства Рыбницкого ребе служит эпизод, когда ребе закапывал в землю остатки субботней халы. На вопрос хасида, почему он это делает, ребе отвечает, что ему некому оставить кусочки халы, потому что «евреи, которые живут здесь, не совершают омовения рук перед едой, не благословляют хлеб, не произносят благословения после трапезы. Поэтому не хочу я давать им «шираим» (остатки халы со стола Ребе), лучше я закопаю их в землю, — сказал мне печально Ребе [Ratner 2014, 306]».
Тем удивительнее для авторов книги оказывается факт, что «со смертью Рыбницкого ребе его культ не угас, а, напротив, постоянно расширяется», однако ему сразу же находятся прагматические основания: для выходцев из Рыбницы его имя является элементом локальной идентичности, «превращающий скучноватый промышленный город в уникальное место»; для евреев Закарпатья обращение к памяти о Ребе — «способ выстраивания земляческих сетей, дающих важный ресурс во всем — от поисков работы до поисков женихов и невест»; наконец, для ультраортодоксов из США, знавших Рыбницкого ребе только в последние десятилетия его жизни, это — вполне определенный финансовый интерес по продвижению Талмуд-тора (религиозной школы для мальчиков) «Нахлас Хаим» (Наследие Хаима).
Главным результатом всех этих внутренне противоречивых усилий становится растущее удивление читателя: в чем же смысл посвящения огромной, более чем 300-страничной книги такому малозначительному человеку, являющемуся игрушкой каких-то внешних сил и мотивов? И тогда название книги («советский цадик») — есть род иронического тропа (подобно тому, как мы можем сказать прилюдно обмишурившемуся человеку: «ну ты герой!» Или даже еще более жестко: «какие времена, такие и цадики; других у нас для вас нет!»)?
Авторы чувствуют необходимость объясниться по этому фундаментальному вопросу, и предлагают следующий вариант ответа:
«в настоящее время история Рыбницкого ребе выглядит и более запутанной, и более увлекательной: агиографические тексты и эмпирическая реальность, включающая фольклорно-этнографические, социальные и политические обстоятельства как сегодняшнего дня, так и недавнего прошлого, похожи на два зеркала, отражающиеся друг в друге. Оба этих «зеркала» искривлены, так что отражения получаются взаимно искаженными. Исследователь стоит между «зеркалами» и, сопоставляя отражения, пытается не установить позитивную историческую истину, а оценить те радиусы кривизны и коэффициенты искажения, которые присущи этим зеркалам… Наблюдение за этой игрой взаимных отражений представляется занятием чрезвычайно увлекательным и продуктивным». (С. 49 — 50).
Итак, главными задачами исследования оказывается оценка «радиусов кривизны» и «коэффициентов искажения» и, в конечном счете, «наблюдение за игрой взаимных отражений», не претендующее на понимание их истоков и перспектив. На первый взгляд, эта — вполне «постмодернистская» позиция кажется оправданной: в мире разноречивых и разноаспектных свидетельств, самым разумным кажется их предъявление читателю, который сам вправе сформулировать окончательный вывод о герое книги, а еще вероятнее, просто посожалеет о потерянном времени:
«терпеливый читатель, добравшись до конца этой книги, вряд ли сможет собрать в своем воображении единый образ Хаима-Занвла Абрамовича как исторической фигуры. И это правильно. Мы, ее авторы, сделали все от нас зависящее, чтобы дать портрет Ребе с разных точек зрения, и с каждой из них Рыбницкий ребе выглядит иначе».
Однако, при кажущейся открытости и всеохватности этой позиции, ее основным недостатком является то, что она не позволяет понять суть даже немногих представленных свидетельств, лишая их даже того смысла, который был заложен непосредственными участниками событий, не говоря уже о приобретении более общего взгляда на эпоху и героя. Приведем один пример.
Во фрагменте монографии, завершающем первую ее часть (Александра Полян. Сборники рассказов о Рыбницком Ребе на иврите и идише: выбор языка и языковая специфика) делается попытка систематизации языковых особенностей нескольких сборников, выходивших в США с 1999 по 2019 годы и содержащих воспоминания о фактах его жизни, чудесах, установлениях и обычаях. Внимание исследователя привлекают все, по преимуществу, формальные обстоятельства создания и фиксации соответствующих историй: выбор языка и время написания; особенности редактирования и перевода, языковые и стилистические характеристики (например, гебраизмы или американизмы на идиш; ивритские аббревиатуры, эпитеты или эллипсы).
При этом, фактического воспроизведения удостоен только один образец «крайней немногословности Ребе, граничащей с косноязычием, и требующей пояснений, чтобы коммуникативная ситуация была понятна читателю» (С. 126). Справедливости ради, отметим, что речь идет о, действительно, очень непростой ситуации, требующем понимания хасидской традиции безотносительно к реальному или воображаемому «косноязычию» (кстати говоря, одна из наиболее важных, в смысловом отношении, характеристик Моше Рабейну, данных им самим в Торе: «человек я не речистый», что, тем не менее, не противоречит тому несомненному факту, что именно этот текст на протяжении последних 3,5 тысяч лет остается самым изучаемым и комментируемым в мире).
Рассказ называется «Ребе здесь» и в нём говорится о том, что в годовщину смерти (йорцайт) Штефанештского ребе, когда произносили благословение после трапезы, «дер Рыбницер» говорил: «С позволения нашего учителя, [Штефанештского] ребе», прибавляя: «Ребе здесь!».
Далее говорится о том, что Р.Яаков-Шимшон рассказывал, что в один из таких дней, когда Ребе сказал, что Штефанештский ребе здесь, кто-то его окликнул: «Как будто сам «хозяин слухов» (בעל השמוע) стоит против него (עומד כנגדו)! Нет, — ответил Ребе, — это (как будто сплетник стоит против него всегда) и теперь он действительно здесь (ממש דאָ)! [Kahan 2016, 26].
Сказанное получает крайне легковесный комментарий: «принцип, запрещающий искажать цитаты святого человека, оказывается важнее связности и красоты текста» (с. 127), и действительно, в сознании читателя смысл ситуации редуцируется до какого-то бессмысленного обмена репликами: кто «здесь», кто — «напротив»; кто сплетник и вообще, о чем речь?
Проблема понимания этого фрагмента заключается в том, что «стоять напротив него», в еврейской традиции, имеет множество смыслов и аспектов, включая — «выступать противоположной стороной в (Небесном) Суде», но не менее важно и то, что само слово «напротив» («ке-негед», כְּנֶגֶד) многократно встречается в Открытой Торе в самых разных аспектах.
Наиболее известное словоупотребление связано с творением женщины:
«И сказал Г-сподь Б-г: нехорошо быть человеку одному, сотворю ему помощника ке-негдо» (Брейшит, 2:18). Дословный перевод требует сказать: «сотворю ему (т.е. мужчине) помощника (т.е. женщину) напротив него»,
что также представляет собой некоторую проблему для понимания.
В своем фундаментальном, для всей еврейской традиции, комментарии к Торе, Раши, ссылаясь на Трактат Йевамот (лист 63а), и мидраш Брейшит Раба (17:3), дает этому обороту следующую интерпретацию: если он удостоится, то она станет ему помощницей, а если не удостоится, то женщина будет «напротив него», т.е. будет бороться с ним. Другой аспект в понимании «ке-негед» связан с учением хасидизма, в котором принято считать, что каждому человеку даются испытания «ке-негед» его уровня, т.е. соответствующие его внутреннему состоянию и потенциалу преодоления.
…Основные смыслы местоимения «зе» (זֶה), на идиш — «דאָ» (да) (может переводиться в разных контекстах как «вот», «здесь») — находятся в совершенно иной сфере. Так, в один из самых возвышенных и торжественных моментов еврейской истории при рассечении Красного моря, говорит Моше: «Зе Эли ве-анвей-hy, Элоэй ави ва-аромеменhу» — «Вот мой Бог, и прославлю Его; Бог моего отца, и превознесу Его!» (Шмот, 15:2), т.е. слово «вот» используется как прямое указание на видимое Присутствие В-вышнего в мире, раскрывающее все тайны и внутренние связи (как если бы можно было показать — Вот Он!).
Таким образом, противопоставление напротив и вот носит глубокий духовный смысл: во все прочие времена, наставник «дер Рыбницера» — Штефанештский ребе находится «ке-негед», т.е. его проявления соразмерны духовному уровню воспринимающего, и они могут быть как помогающими, так и противодействующими. Однако, в йорцайта, за трапезой, дер Рыбницер говорит о высочайшем и несомненном присутствии праведника, «Он здесь!», и сама его речь — произносится с разрешения Штефанештского ребе. Иначе говоря, то, что воспринимается как косноязычие либо «немотивированные цитаты», — есть внешнее проявление взаимодействия очень непростых духовных феноменов.
Оставаясь неузнанными и непризнанными, эти духовные феномены просвечивают в том, как в завершении критического (и даже скептического) сочинения, повествующего о «завершенности еврейской истории Восточной Европы», авторы произносят совершенно удивительные слова:
«Однако восточноевропейское еврейство, став частью иных пространств, не утратило способность порождать новых культурных героев, скроенных по лекалам своей собственной традиции. Хасидизм, с его религиозной философией, с его богатым музыкальным и нарративным фольклором, — одно из самых ярких и своеобычных явлений еврейской культуры. Рыбницкий ребе Хаим-Занвл Абрамович стал последним героем, которого хасидское движение смогло произвести на своей «старой родине».
И далее:
«Мы благодарны судьбе, которая позволила нам встретить в разных странах и городах, главным из которых была Рыбница, тех, кто знал этого удивительного человека. Нам посчастливилось стать свидетелями того, как рядом с устной традицией складывается письменная. Работа собирания и анализа нарративов о Рыбницком ребе может и должна двигаться дальше вместе с развитием живой традиции почитания Ребе. Надеемся, что эта книга будет полезна тем, кто продолжит нашу работу».
Оказывается, что, несмотря на весь критический запал авторов монографии, и они, и мы имеем дело с живой традицией почитания Ребе, а книга — ориентирована на помощь безвестным продолжателям нашей работы, при этом сам факт парадоксального соединения столь противоположных оценок «главного героя» и своей работы представляет, сам по себе, интереснейшую проблему, решение которой, может быть найдено внутри самой еврейской религиозной традиции.
…Один из самых известных сюжетов Пасхальной Агады говорит о «четырех сыновьях», присутствующих за каждым пасхальным столом. Первый из них, называемый мудрым, спрашивает у отца: «каковы свидетельства, уставы и законы, которые заповедал нам Господь Бог наш?» и ответом на него становится вся еврейская религиозная (и, в частности, хасидская) традиция, опирающаяся на наследование закона от отцов — к сыновьям; традиция сохранявшаяся вплоть до первых десятилетий XX века.
Далее в разговор (и на историческую авансцену!) вступает второй сын, именуемый грешным, который задает жесткий вопрос: «Что это за служение у вас?» Суть его вопроса — в отказе от «закона отцов», и его эпоха — время добровольного исхода — из местечка — в революционную стихию, подарившую политике — Троцкого и Жаботинского, театру — Михоэлса и Эйзенштейна, литературе — Бабеля и Мандельштама, и завершившаяся чередой трагедий и триумфов, от Холокоста и до создания Государства Израиль.
Третий сын, называемый простодушным, подает свой голос тогда, когда большая часть внутренних конфликтов уже стали историей, а традиция становится объектом безэмоционального любопытства: «Что это?». В каком-то смысле, исходная установка всей монографии заключается в попытке ответа на этот вопрос; ответа, который, несмотря на обилие материалов, не складывается, и не может сложиться без понимания ответов на первые два вопроса…
Но что же дальше, спросим мы, завершая этот краткий обзор?
А дальше — остается четвёртый сын — из числа незнающих, что спросить. И в ответ на это молчание, сам отец должен начать разговор: это из-за того, что Всевышний сделал для меня, когда я покинул Египет. Но подобное продолжение возможно лишь при наличии отца, помнящего об Отце… Разумеется, авторы книги на всем ее протяжении не слишком озабочены этим обстоятельством, но в словах Заключения внезапно проявляется вера в возможность и необходимость этого поворота, возвращения к Отцу, хранящему память о грехе до третьего и четвертого колена, и благотворящему на тысячи поколений! И это становится тем самым камнем, который презрели авторы — строители этой книги, но который стал краеугольным. И в этом — несомненно — главный ее итог и урок!

Пожалуй, нужно добавить, что фраза на иврите является цитатой из Талмуда:
כל האומר שמועה מפי אומרה יהא רואה בעל השמועה כאלו הוא עומד כנגדו
«Каждый, кто передает слух, должен вести себя как будто тот, о ком слух, присутствует»
Именно на это Рибницер Ребе отвечает «Дос из дох, штендик!» То есть это так всегда, это само собой. Другими словами, Рыбницер не просто имеет в виду, что рассказывает о Штефанештском Ребе «как будто тот присутствует» (כאלו הוא עומד כנגדו) а что сегодня тот на самом деле здесь («до»).
Что же до претензий уважаемого автора к методологии авторов книги — «Невозможность найти и зафиксировать некоторую единую перспективу» (и агиография рецензенту не нравится, и источниковедческая критика), мне кажется, претензии тут несколько надуманы.
«Естественным следствием этой установки оказывается уничижительный вывод о том, что…»
«Оказывается, что, несмотря на весь критический запал авторов монографии, и они, и мы имеем дело с живой традицией почитания Ребе, а книга — ориентирована на помощь безвестным продолжателям нашей работы, при этом сам факт парадоксального соединения столь противоположных оценок «главного героя»»
Я, например, не вижу никакого «уничижительного вывода» в утверждении, что некто в социальных условиях XIX века не мог бы стать цадиком из-за отсуствия ихеса (родословнойлинии). В XIX до эпохи модернизации не мог, а в ХХ мог, и что? Не вижу я противоречия и между угасанием хасидской традиции в Молдове-Буковине (автор рецензии почему-то рассуждает о Закарпатье, но это совсем другой регион) и продолжением живой традиции почитания в США. А «продолжатели работы», очевидно, относится к этнологической работе.
«Основные смыслы местоимения «зе» (זֶה), на идиш — «דאָ» (да)»
Во-первых, наверно, «до» (а не да), и тут просматривается рифма с «негдо» (оставим пока вопрос о диалектном произношении в Рыбнице). Во-вторых, на иврит это местоимение все же переводится פה (здесь), а не זֶה (это).
Но самое главное, автор, по-моему, не понял мысль Саши Полян
https://kpole.ru/upload/articles/Aleksandra_Polyan_SBORNIKI_RASSKAZOV_O_RYBNITSKOM_REBE_NA_IVRITE_I_NA_IDISHE.pdf
Диалог без комментариев звучит так:
Вен дер Ребе хот гезагт аз дер «Ребе из до», хот ейнер зих онгеруфт:
— כאילו בעל השמועה עומד כנגדו
— Нейн! — хот дер Ребе гезогт — Дос из дох штендик!
Когда Ребе сказал, что [Штефанештский] Ребе здесь, один ответил:
— Как будто тот, о ком сказали, стоит напротив него!
— Нет, — ответил [Рыбницкий] Ребе. — Это так всегда!
Публикатор тут вынужден в скобках пояснять крайне лаконичную мысль Ребе: «Это (как будто тот, о ком сказали,
стоит напротив) ведь всегда! (А теперь он действительно здесь.)» Ребе-то сказал кратко «Нет, это так всегда!»
«Иначе говоря, то, что воспринимается как косноязычие либо «немотивированные цитаты», — есть внешнее проявление взаимодействия очень непростых духовных феноменов.»
Конечно, Вы правы в том, что «быть напротив» и «пребывать здесь» — разные вещи и выражают разные уровни присутствия праведника или Шехины. Ке-негед ассоциируется не только с фразой из Аггады о четырех сыновьях (которую Вывспомнили): «Негед арбаа баним дибра Тора». Но прежде всего с фразой из Псалмов 16:8, изображаемой на Мизрахе, которую часто можно видеть в синагогах: שִׁוִּ֬יתִי ה לְנֶגְדִּ֣י תָמִ֑יד» (Помещаю Б-га пред собой всегда!)
Скорее всего, именно к этому отсылает Ребе. Он помещает своего учителя пред собой всегда. (ке-негдо — дос из дох штендиг). А сейчас он на самом деле здесь (до!).
Думаю, Александра Полян все это прекрасно знает, но она обращает внимание на другое — как прямая речь Ребе поясняется в скобках публикатором.