![]()
Еврей и русский сосуществовали во мне вполне гармонично, скорее дополняя друг друга, чем конфликтуя, хоть и не без некоторых взаимных претензий. Один поддразнивал другого, сидящего за учебниками и думающего о будущем, призывая его к гусарской бесшабашности и настаивая на абсолютной ценности текущего момента и никчёмности планов на будущее… Один стремился к ясности и рациональности, а другого тянуло к метафизическим, бесплодным раздумьям и фантазиям.
ОТЧЕСТВО И ОТЕЧЕСТВО
(короткий автобиографический очерк)
Предисловие. Ностальгия
Когда закончилась эмигрантская горячка первых лет пяти, и можно было вернуться к сладостным размышлениям непрактического свойства, ценность которых была так велика в первой половине матча, я вдруг спохватился: а где ж моя ностальгия? Поскольку ответ сразу не нашёлся, то я решил, что у меня её просто нет. Ну, нет и всё. Клянусь, я вовсе не отбрыкивался от неё, как многие, боявшиеся проявить хоть какую-то тоску по родине, что могло быть истолковано, как слабость или признание ошибки содеянного. Такие по сей день без устали повторяют, как здорово сделали, что свалили, как хреново в России было, есть и будет, и поднимают тосты на тошнотных юбилеях за счастье, обретённое в Америке, но не забывают при этом каждый год пересматривать предновогоднюю рязановскую пошлятину.
Искать логичное и рациональное в природе чувств и переживаний или в причинах их отсутствия могут только идиоты. Ну, ещё инженеры. Принадлежа, по крайней мере, к одной из вышеупомянутых групп, я стал размышлять о причинах отсутствия в себе этого высокого ностальгического чувства. Неужели, думал, я урод-космополит, для которого родина там, где сытнее? Ведь должно же быть что-то очень ценное, утраченное навсегда, о чём существа утончённые вспоминают с грустной улыбкой и увлажнёнными глазами. Стал вспоминать… Вот, например, город, в котором родился.
Я до сих пор недоумеваю, почему эту неуместную государеву шутку с постройкой европейского напогляд города на чухонских болотах, совершенно непригодного для людского проживания, приняли всерьёз, и до сих пор гордо бродят по его улицам с опущенными подбородками, не убегая, куда глаза глядят. Мне в той отсыревшей монументальной красоте всегда было холодно и страшно. Память рисует не хрестоматийные картинки типа царя на вздыбленном коне или поэта на постаменте, предлагающего несчастным интеллигентам, ловящим лишний билетик в филармонию на улице Бродского, альтернативу, указывая правой рукой на Малый Оперный. Или менее приятный персонаж у вокзала на более высоком постаменте в виде броневика, тыча тоже правой рукой, как и те двое, на зловещий дом на другом берегу речки. На поверхность памяти почему-то вылезают не архитектурные шедевры, а усталые тётки и злобные, неопрятные мужики, равнодушно взирающие на музейный город из окон переполненных автобусов, объезжающих сугробы с жёлтыми собачьими пятнами и беломорными окурками. Я не знаю, участвовали ли венгры в создании газовых камер, но их жёлтые Икарусы, берущие с места, извергали чудовищный выхлоп, который евреи не могли воспринимать иначе, как изощрённую антисемитскую выходку.
Любил ли я свой город? Не знаю. Я вообще не уверен, что можно любить город, улицу, страну… Любить можно пиво, играть в теннис, жену можно любить… но город? Для меня мой город — это посиделки на прокуренных кухнях и бесконечные разговоры ни о чём. Это ежегодный ноябрьский джазовый фестиваль, который я посещал не столько из несчастной любви к этой музыке, сколько для того, чтобы увидеть лица людей без печати вырождения. Это постоянная игра в прятки и пятнашки со взрослой жизнью до непростительно серьёзного возраста. Это горький кофе за 28 копеек, по пять раз в день выпиваемый стоя за беспредметными беседами. Это книжки, прочитанные в холодных трамваях. Это бородатые собутыльники и сексуальный суррогат в парадных, потому что некуда пойти… Но разве можно об этом тосковать, если всего этого больше нет? Если, конечно, не ставить под вопрос очевидность необратимости времени.
Ведь курить давно брошено, кофе там нынче не 28 копеек, а 280 рублей, а здесь — несусветная бурда. Трамваи, если они и попадаются изредка в американских городах, вполне тёплые, и в них не читают книжки, а гладят пальцами телефоны. Ну, а собутыльники побрились, постарели или померли… и в парадные теперь без кода не зайти, да мне туда и не надо…
Но должно же быть что-то, что всё ещё есть, а у меня отобрано. Не каменные люди на постаментах и конях, не дворцы, шпили и банально-симметричные архитектурные ансамбли, на которые скучно смотреть, перелистывая альбомы, зачем-то привезённые с собой. Было же что-то, наполнявшее жизнь красками в мрачном городе, что-то, делавшее безнадёжную жизнь весёлой. Что-то, из-за чего было не так тошно по утрам. Должно же что-то быть.
И вот в конце концов меня осенило, и я тут же поразился очевидности этого, почему-то не приходившего в голову до того.
Я тоскую не по отечеству, а по отчеству, утраченному в Америке.
Биографическая справка. Единство и борьба
Две крови текут по моим венам и артериям вот уже почти двести лет вместе. В раннем детстве, которому сопутствует неосведомлённость о мерзостях взрослой жизни, от которых детей оберегают хорошие родители, пока могут, моё двоекровие не вызывало у меня никакого дискомфорта. Шло время, и я мало-помалу знакомился с разнообразием взглядов по национальному вопросу, которыми со мной делились мальчишки во дворе и соседи по коммуналке. Они в сжатой, доходчивой и не всегда изящной форме рассказывали мне о роли евреев в русской истории и современном мире. Родители разуверили меня в справедливости столь категоричных обобщений, объяснив, что евреи — такие же люди, как все. Не могу сказать, что я в это легко поверил тогда и уверен в этом сейчас, но испытал, помню, сильное облегчение. И вообще, с осознанием причастности к избранному с разными целями народу я жил довольно спокойно, не скрывая её и не выпячивая. Этому способствовала почти славянская внешность, очень даже русское имя, возрастная никчёмность отчества (о котором, собственно, это повествование) и невызывающая фамилия. (Нет, не та русская, под которой я иногда публикую свои графоманские тексты, а та, с которой прожита вся жизнь).
Фамилия моя — вполне себе еврейская, что очевидно, однако, только евреям, специалистам в антропонимике и представителям титульной нации с повышенной бдительностью. Она довольно нежная, совсем не оскорбляющая русское ухо, как, например, Рабинович или Коган. Мой школьный друг Лёва, который без особых усилий мог лизнуть кончик своего носа, говорил мне, что всю жизнь, выходя на улицу, он непроизвольно втягивал голову в плечи. Я же, не то что никогда ничего никуда не втягивал, более того — я был гостеприимно принят в дворовый круг полу-гопников, как свой, быстро овладев их лексиконом, а также благодаря неплохим футбольным навыкам и готовности покурить в парадняке, где позже с ними же и выпивал. Мои отличные отметки в школе не вызывали у них подозрений, а лишь удивляли, как некое чудачество. Когда осведомлённые о моём этническом замесе спрашивали: сам-то ты кем себя считаешь, я искренне отвечал, что полу-русским и полу-евреем, что обычно спрашивающего не удовлетворяло, а вышеупомянутый Лёва называл меня беспринципной двустволкой.
Еврей и русский сосуществовали во мне вполне гармонично, скорее дополняя друг друга, чем конфликтуя, хоть и не без некоторых взаимных претензий. Один поддразнивал другого, сидящего за учебниками и думающего о будущем, призывая его к гусарской бесшабашности и настаивая на абсолютной ценности текущего момента и никчёмности планов на будущее… Один стремился к ясности и рациональности, а другого тянуло к метафизическим, бесплодным раздумьям и фантазиям. Когда пришло время не любить советскую власть, отличия обнаружились и в этом: один считал её абсолютным злом и отзывался о ней с омерзением и нецензурно, другой же — грустил, качал головой и думал: как же так… Но всё равно — это было мирное, безболезненное сосуществование. Так что «единство» в подзаголовке — это правда, а «борьба» — сильное преувеличение, так, для красного словца, для понятной ассоциации.
Но вот пришло время получать паспорт… Я, как положено, заполнил анкету, и в графе национальность честно написал: русский еврей. Паспортистка посмотрела на меня с сочувствием и объяснила, что, типа, или-или. С этим судьбоносным вопросом я, конечно же, пришёл к родителям.
— Что хочешь, то и пиши, — почти отмахнулась мама.
Трудно поверить, что ей было действительно всё равно, но прозвучало это искренне. Папаша же затянул длинную песню о величии русской культуры, национальном достоинстве евреев, которое ни в коем случае нельзя терять, и некоторых предубеждениях, ещё не до конца изжитых в нашем обществе. Звучало это, как краткое руководство для полукровок по выбору национальности, а не как совет шестнадцатилетнему сыну, но логика в том, что он говорил, была.
В то милое, детское время я ещё не осознавал, что еврей в СССР — это вовсе не этническое, а тем более религиозное понятие, а социально-нравственная самоидентификация, потребность в наличии которой до поры до времени не наступала. Так я стал русским и остаюсь им по сей день, хотя здесь, в Америке, это значит другое.
Отступление. Запоздалый эпиграф
Я разыскал этот куплет в старых бумагах, ему не меньше пятидесяти лет. Не помню, откуда он взялся — должно быть, сам сочинил. Поставил в начало этого текста, где эпиграфу и положено быть, но потом решил убрать в середину, чтоб не отпугнуть со старта особо чувствительных читателей.
Иногда, позабыв про отчество,
До пьяна напьюсь алкоголя я —
Бить жидов всё равно не хочется,
Но Россию спасать — тем более.
Главное. Отчество
Мой папа родился в те далёкие времена, когда евреи жили в черте оседлости или просто обособленно в городах и посёлках, где им напоминали об их избранности ежедневным хамством, а иногда и похуже. Об ассимиляции тогда никто и не помышлял, поэтому евреи упрямо называли своих детей Симхами, Гиршами и Рахилями. Так моему папе досталось имя Борух.
Время в то время летело быстро (хоть и не так быстро, как сейчас), и не успели евреи оглянуться, как были освобождены пролетарской революцией и уравнены в правах с русским народом. Согласием русского народа на это, равно как и на саму революцию, никто не заручился, что и явилось причиной не столь быстрой победы духа интернационализма над пещерной юдофобией коренного населения. Естественное сопротивление ассимиляции в противоречивом сочетании с развитым инстинктом самосохранения побудило многих евреев сменить имена на более пристойно-русифицированные их версии, но с непременным сохранением достоинства и национального колорита. Так Симхи стали Семёнами, Гирши — Григориями, Рахили — Раисами, ну, а мой папа — Борисом. Так его и звали в миру, а я жил, зная, что отчество моё — Борисович. Документы, однако, папа не поправил то ли по беззаботности, то ли из брезгливости, но скорее всего из глубокой веры в силу ветра перемен, которому суждено было вот-вот смести остатки пережитков прошлого с прямого пути к всеобщей гармонии.
Узнал я о своём настоящем отчестве, когда настало время получать паспорт. В один день всё поменялось — я стал Боруховичем и сразу понял, что это серьёзно и навсегда, в чём, однако, ошибся, поскольку давно уже живу в стране, где у меня стырили отчество, а с ним и крохи моей уникальности. Это был один из тех дней, про которые говорят, что, начиная с него, жизнь стала другой. В этот список столь значимых дней, к примеру, моя память также внесла покупку первых американских джинсов, концерт Дюка Элингтона, которого чудом занесло в наш город, и первый интимный опыт, закончившийся полной технической катастрофой. (Хронологический порядок — инверсный).
Быстро минуя вполне объяснимую травматическую стадию, моё отношение к своему отчеству перешло в следующую — восторженную. На мучительный вопрос об идентичности был найден ответ, и, наконец, появилась столь желанная грань уникальности в самооценке при отсутствии других для того оснований.
Я испытывал любовь извращенца к своему полному имени, очевидная абсурдность которого как бы излучала свет, чтоб я знал, куда идти. Моё отчество было как средний палец-невидимка, как топор у Раскольникова за пазухой, пока не наступало тревожное и блаженное время его достать — я получал несказанное удовольствие, наблюдая неконтролируемые изменения в лицах стражей чистоты кадров, берущих в руки мою анкету, и их растерянно-возмущённый взгляд, будто я им подал не заявление о приёме на работу, а селёдку с вареньем на десерт. Я ликовал, наблюдая мучительные усилия начальника на работе при произнесении моего отчества, невзирая на его фонетическую простоту. Я помню удивлённые улыбки на счастливых лицах половины сокурсников на первой перекличке в институте. Отчество было моим скромным вкладом в окружающий абсурд, придавало жизни содержание и формировало стиль поведения. Когда я знакомился с девушками, то представлялся — Серёжа, и тут же добавлял: Сергей Борухович, что служило фильтром, надёжно оберегавшим меня от запоздалых разочарований.
В институте, следуя чисто российской традиции превращать киношные фразы в расхожие идиомы, мои друзья звали меня белой птицей с чёрной отметиной или своим среди чужих и чужим среди своих. Моё имя-отчество звучало, как забойная шутка, с той лишь разницей, что она ничего не теряла от частого повторения.
Муки поиска идентичности завершились успехом: на вопрос «кто я?» нашёлся исчерпывающий ответ — я просто Сергей Борухович.
И, наконец, уж если совсем честно, то осознание того, что мне с таким отчеством нечего ловить, давало оправдание сладкому безделью, поскольку ничего особенно ловить мне там и не хотелось.
Послесловие. Почти эпитафия
Теперь я живу (уже больше половины жизни — с ума сойти!) в стране, где нет отчеств, памятников поэтам, автобусов Икарус и папирос. Где высокотехнологическое уродство –вместо Растрелли и Монферрана. Где соображения целесообразности тормозят естественные человеческие порывы, превращая людей в высокоэффективные существа без особых заморочек. Где для поиска ответа на довольно простой вопрос крошки-сына к отцу люди с удручающей регулярностью ходят в молельни по субботам и воскресеньям, как растерянные овцы в поисках пастуха. Где голова у населения занята не упоительной ерундой, а важными общечеловеческими проблемами типа смены масла в автомобиле, покупки недвижимости и высокого уровня холестерина в крови.
О моём отчестве в абсурдном сочетании с именем никто не знает, а влепи я его в качестве middle name в своё полное американское имя, это бы не вызвало ровно никакой реакции ни со стороны американских друзей, ни у девушек, с которыми я, по понятным причинам, знакомлюсь только в дурацких снах, ни у начальников при приёме на работу.
Это больше никому не смешно, и никто больше от этого не шарахается.
Сергея Боруховича больше нет, он больше никого не веселит и не бесит.
Он умер почти сорок лет тому назад.
Тот, кто теперь за него, это обычный, ничем не примечательный пожилой парень, у которого всё более или менее в порядке, и уже нет времени искать идентичность.
Он — серая птица без намёка на хоть какие-то отметины…
И стоило уезжать?

Автор 54 г.р. покинул Ленинград в 1989. С тех пор усталых тёток и злобных, неопрятных мужиков на экскурсиях особо не видать, а сексуальный суррогат в парадных затруднен блокировкой проникновения. Это отдаляет полную техническую катастрофу при интиме, правда, не гарантировано. Но не в этом суть.
За тридцатник уже было, всего через пару лет вернется Санкт Петербург, а осознание того, что с таким отчеством нечего ловить, дает оправдание сладкому безделью и основание для отказа от попыток ловли. Но состояние души было, видимо, не совсем сладким, скорее мрачным и депрессивным. Отсюда и воспоминания, смахивающие на неприязнь.
«На другом берегу речки» – речкой назвать полукилометровой ширины, полноводную Неву, это некоторый натяг, как-то даже обидно. Ну ладно про предновогоднюю рязановскую пошлятину – дело авторского вкуса. «Фабрика безвкусной колбасы» — Так Квентин Тарантино описал современный Голливуд, и мой вкус с такой оценкой быстрее соглашается.
Неожиданно провинились венгры: «Я не знаю, участвовали ли венгры в создании газовых камер, но их жёлтые Икарусы…». У меня одна догадка, да и та так себе: венгры отвечают за Орбана, покусившегося на подлинную демократию.
Запоздалая социально-нравственная самоидентификация в семье с папой Борухом и русской мамой, «которая почти отмахнулась», но сын не совсем поверил. Однако непрост оказался определивший себя русским юноша, травмированный папиной небрежностью. Случайно сохранившимся отчеством он восторженно и остроумно воспользовался.
Описав таким комплиментарным слогом былое отечество, перешел автор к отчеству, по которому (по автору) только и может случиться ностальгия.
«Сергея Боруховича больше нет, он больше никого не веселит и не бесит» – утверждение спорное, пригодное больше для органов, выдающих ID.
В формальной потере отчества не только Америка виновата, его и в Ленинграде и вообще в совке только так «тырили». На раз. Но не только прятали, иногда и возвратно снова находили. Знаю одного старого придурка, который сначала был Соломоновичем, для назначения комсоргом стал Семеновичем, при поступлении в партию и аспирантуру ему посоветовали стать Силантьевичем, а на новой родине в Новой Зеландии безопасно, и он снова, притом гордо — Соломонович.
Рискну предположить, что и отечество и отчество одинаково относятся к понятию ностальгия. Хочешь не хочешь, но иногда и посиделки на прокуренных кухнях вспоминаются, не в Америке же бесконечно болтать ни о чем, да и не с кем. И бородатые собутыльники все более симпатичны, а девушки в парадных гораздо привлекательнее, чем современные куклы с резиновыми губами.
А сама манера письма, оригинальная писательская идентичность очень даже примечательного пожилого парня мне понравились. А если американам не заходит, так и хрен бы с ними.
Рассказ, как рассказ. Написан вроде вполне профессионально, хотя с заметным возрастным брюзжанием, — от чего впрочем в эти годы уже очень трудно удержаться. Название показалось чересчур претензионным, тем боле учитывая, что ни того, ни другого у автора давно не осталось. Поэтому его скорее следовало бы назвать: Сидение на 2 стульях, а ещё лучше: Страдания полукровки. Похоже, что поэтому же признаку разделились на него отклики: от безусловных поклонников до противников.
Самолюбование и выпендрёж, заслоняющие суть.
Прекрасно написанный текст! Поддерживаю хвалебные отклики других читателей и предлагаю включить Сергея Верещагина в Лонг-лист конкурса «Автор года 2026» по разделу «Художественная проза (Fiction)».
Сам знаю, что неуместно, но не могу с Вами, Сергей, не поделиться:
Ужель в скитаниях по миpy
Вас не пронзит ни разу, вдруг,
Молниеносною рапирой
Стальное слово «Петербург»?
Ужели Пушкин, Достоевский,
Дворцов застывший плац-парад,
Нева, Мильонная и Невский
Вам ничего не говорят?
А трон Российской Клеопатры
В своем саду, и супротив
Александринскаго театра
Непоколебленный массив?
Ужель неведомы вам даже
Фасад Казанских колоннад?
Кариатиды Эрмитажа?
Взлетевший Петр, и Летний Сад?
Ужели вы не проезжали
В немного странной вышине
На старомодном «империале»
По Петербургской стороне?
Ужель, из рюмок томно-узких
Цедя зеленый пипермент,
К ногам красавиц петербургских
Вы не бросали комплимент?
А непреклонно-раздраженный
Заводов выборгских гудок?
А белый ужин у «Донона?»
А «Доминикский» пирожок?
А разноцветные цыгане
На Черной речке, за мостом,
Когда в предутреннем тумане
Все кувыркается вверх дном;
Когда моторов вереница
Летит, дрожа, на Острова,
Когда так сладостно кружится
От редерера голова!..
Ужели вас рукою страстной
Не молодил на сотню лет,
На первомайской сходке красный
Бурлящий Университет?
Ужель мечтательная Шура
Не оставляла у окна
Вам краткий адрес для амура:
«В. О. 7 л. д. 20-а?»
Ужели вы не любовались
На сфинксов фивскую чету?
Ужели вы не целовались
На Поцелуевом мосту?
Ужели белой ночью в мае
Вы не бродили у Невы?
Я ничего не понимаю!
Мой Боже, как несчастны вы!..
Николай Агнивцев, русский поэт и драматург Серебряного века.
Замечательная авторская проза в формате автобиографии. Проза, без остатка принадлежащая питерской литературной школе. Ироничная, не без артистического самобичевания в привлекательной смеси с легким кокетством.
Главное достоинство этой прозы — прошитость ее от начала до конца смыслово-лингвистическими блестками, наподобие вот этой:
«Я до сих пор недоумеваю, почему эту неуместную государеву шутку с постройкой европейского напогляд города на чухонских болотах, совершенно непригодного для людского проживания, приняли всерьёз, и до сих пор гордо бродят по его улицам с опущенными подбородками, не убегая, куда глаза глядят.».
Тут Вы с Набоковым просто заединщики:
Он на трясине был построен
средь бури творческих времен:
он вырос ― холоден и строен,
под вопли нищих похорон.
Но если я не остановлюсь с восхитившими меня цитатами из Вашего «Отчества и Отечества», то отзыв мой сделается неприлично длинен.
Скажу только, что единственное, что вызвало у меня некоторую отторопь, было следующим:
«Любил ли я свой город? Не знаю. Я вообще не уверен, что можно любить город, улицу, страну… Любить можно пиво, играть в теннис, жену можно любить… но город? Для меня мой город — это посиделки на прокуренных кухнях и бесконечные разговоры ни о чём. Это…»
А как же, дорогой автор, «я вернулся в мой город, знакомый до слез», и, вообще, весь корпус ностальгической петербургской поэзии великих поэтов, которым повезло там родиться: Адамовича, Г.Иванова, Набокова, конечно. А куда мы денем Ваше собственное признание, о «чужой» жизни в пространстве высокотехнологического уродствавместо Растрелли и Монферрана.» Или Вы, что же, видите в себе зачатки архетиап князя Льва Николаевича, которого мучило то, «что ВСЕМУ этому он совсем чужой, ничего не понимает, ни людей, ни звуков, всему чужой и выкидыш.»
Да, нет, канешна. Любите Вы свой город всей своей русско-еврейской душой, с отчеством, без него ли. Любите, и тоскуете по нему.
Любите, как люблю его я. Но отличие в том, что я его еще и увижу воочию через три недели. И это будет 16-ое за время эмиграции мое пребывание в «городе на Неве». Так что Вам остается только тихо завидовать…:))
Ну, а чтобы смягчить для Вас этот факт, вот Вам, дорогой Сергей, самая малость о нашем с вами городе:
По улицам рассеянно мы бродим,
На женщин смотрим и в кафе сидим,
Но настоящих слов мы не находим,
А приблизительных мы больше не хотим.
И что же делать? В Петербург вернуться?
Влюбиться? Или Operá взорвать?
Иль просто — лечь в холодную кровать,
Закрыть глаза и больше не проснуться… Г. Иванов
Всю ночь слова перебираю,
Найти ни слова не могу,
В изнеможеньи засыпаю
И вижу реку всю в снегу,
Весь город наш, навек единый,
Край неба бледно — райски — синий,
И на деревьях райский иней…
Друзья! Слабеет в сердце свет,
А к Петербургу рифмы нет. Г.Адамович
У Набокова целый цикл петербужский. Но я не Остап, и вижу, что надо остановиться.
«И это будет 16-ое за время эмиграции мое пребывание в «городе на Неве». В этот раз, Соня, не могу Вас не поддержать.
У меня было уже 18. В этом году не получилось, и очень жаль.
Одно лишь замечание. Не спец я в языкознани, но, думаю, Ваше «канешна» — маасковское.
Дебют у вас был замечательный, а это… это какая-то мизантропия
Инна, с вашей подачи прочитал (в очередной раз спасибо Гостевой!) и этот короткий автобиографический очерк «Отчество и отечество», и первую публикацию Сергея Верещагина на Портале («Автопортрет русского иммигранта»). Обе публикации очень понравились, они очень верны и честны, а многие авторские мысли мне близки. Мы ведь действительно «потеряли» отчества, более того и дети наши, и внуки тоже будут расти и жить без отчеств. И то, что автор не тоскует по Отечеству мне вполне понятно. Да, по весьма разным причинам мы покинули страну в которой родились и прожили значительную часть жизни. Но Отечеством я ту страну никогда не считал. Родиной считал и считаю, но для меня понятия «Родина» и «Отечество» -это не синонимы. Вероятно эти мысли автора созвучны мыслям очень многих эмигрантов из СССР\России. Поэтому я совершенно не понимаю в чем вы углядели какую-то мизантропию (человеконенавистничество)
Vladimir U05.06.2026 в 21:10
Поэтому я совершенно не понимаю в чем вы углядели какую-то мизантропию (человеконенавистничество)
___________________________________
Не обязательно «человеконенавистничество», Владимир. У него есть много синонимов. А я имела в виду депрессивное мировосприятие и мироощущение, свойственное некоторому типу людей и определяющее их психологический склад. Мне кажется, что это лежит в основе мизантропии. Они видят только черную сторону мира, их окружающего, которая все заслоняет. Никаких других красок для них не существует. Как, например, у автора: «На поверхность памяти почему-то вылезают не архитектурные шедевры, а усталые тётки и злобные, неопрятные мужики, равнодушно взирающие на музейный город из окон переполненных автобусов, объезжающих сугробы с жёлтыми собачьими пятнами и беломорными окурками».
Но я не навязываю своего мнения, можете со мной не соглашаться. Буду рада, если это не так.
А мне, Инна, понравилось, может потому, что у меня не было таких проблем с самоиндификацией.
У меня не было проблем с паспортисткой в 16 лет и мне было в чём-то и проще.
Правда не при поступлении в институт и устройстве на работу.