![]()
Илону этот разговор здесь на поминальной встрече по Фройнду очень раздражал. Она отвернулась от Макса, но весь этот бессмысленный дурацкий бубнеж звучал, звучал и мешал. Илона в гневе скосила свои кошачьего разреза, зелено-салатного цвета глаза на говоривших. Можно было обжечься об этот взгляд или потерять голову, или и то и другое вместе. Если такое возможно, конечно, вместе.
ТЕПЕРЬ ВАМ, БРАТЬЯ
(продолжение. Начало в № 11–12/2025 и сл.)
В дверях со стороны улицы Шамай появился в черном костюме в черной кепке, красивый бородатый мужчина, органично ставший здесь ортодоксом, не оставивший свои московские привычки и живший с ними и законами в ладу и согласии. «Вот принес вам, господа, две пачки молитвенников с переводом на русский», объявил он хриплым голосом хорошо известным Шуре в прежней жизни от знакомых и соседей по улице Шкапина. Личный голос Шуры так, как у гостя, не звучал, он был моложе, у него у Шуры были большие перерывы, здоровые навыки не оставили его, и он не был столь безоглядно увлечен алкоголем. Возможно, он не успел привыкнуть.
Эрлих пододвинул пришедшему табуретку, стукнувшую ножками о каменный пол, застелил ее своей газетой, «вот сюда можно поставить» и вернулся к своему занятию, чтению актуальной публицистики. Он качнул головой в знак одобрения читаемому и произнес как бы самому себе «найс, найс, на вторую полосу пойдет», оценив материал почти по высшему газетному баллу.
— Вы поставьте 15 лир за эту книгу, сидур она называется, а малоимущим и ищущим истину давайте за так, хорошо? — сказал ортодокс. В открытую дверь с улицы Шамай зашел Софер на мгновение перекрыв своим телом солнечные лучи. Он был взволнован, красен, движения его рук заставляли думать о чем-то важном, что повергло этого могучего человека в смятение.
— Здравствуйте, Матвей Ильич, — любезно сказал Шура. Он старался не смотреть на него, ему было отчего-то неловко, как будто он подглядывал за ним. А вот Эрлих и особенно человек с молитвенниками глядели на тренера во все глаза с каким-то неприкрытым неприличным любопытством.
Софер подошел к полкам с книгами и выпалил, «Фройнд умер утром в реанимации, не приходя в сознание». Софер как бы освободился от груза после этих слов. «Как?! Что произошло?», — спросил Шура, он был ошарашен, как и остальные люди в магазине. «В цветочной лавке Илоны это случилось, вдруг. Мы покупали цветы, Зеэв ни слова не говоря отошел в угол, прислонился к стене и застыл. Вызвали скорую, которая отвезла его в больницу, в реанимацию, сегодня утром он умер, в половине третьего похороны на Гиват Шауль». Эрлих налил ему воды из еще теплого чайника, и Софер залпом выпил ее, вернув стакан со стуком на стол возле кассы.
— Это тот Фройнд, филолог, правозащитник, друг академика Сахарова? — спросил ортодокс.
— Зеэв здесь был один, никого вокруг из родных здесь нет, боюсь, что не наберется 10 мужчин на похоронах, вот собираю людей, чтобы получилось все по закону, — Софер звучал рядовым униженным просителем из тех самых, что выпрашивают работу, пособие, внимание.
— Он лежал один, никто кроме меня и Илоны его не навещал, он был без сознания, изначально обречен, по словам врачей. Эта Илона Португаль Фройнда прежде не знала, но очень переживала, почему-то чувствовала вину за происшедшее, очень плакала, слабый и добрый женский человек. Сможете прийти на похороны, господа? — Софер ни на кого не смотрел, не был уверен в ответе.
Ортодокс сразу сказал, что придет, Эрлих кивнул, что закроет магазин и приедет. Шура ответил, что выяснит и приведет с собой еще людей, он имел ввиду Морди и двух его парней.
— Это Гиват Шауль, по дороге перед шлагбаумом нужно повернуть направо наверх, хорошее место, весь город, как на ладони, — объяснил Софер оживленно. Его тон не соответствовал общему настроению, он, на первый взгляд, с удовольствием отвлекся, разговорился, — там в реанимации работал врач, Валид, он восемь лет учился в Ленинграде в медицинском, по-русски говорит как мы с вами, он из деревни возле Назарета, объяснял мне что и как, он говорил мне, что шанс на выздоровление у Фройнда есть, но минимальный. Медицина, сказал он, бессильна в данном случае. Я ему рассказал про магазин ваш, он ищет две книги, одну детскую написал Корней Чуковский, а другую написал какой-то Заболоцкий. У вас есть?
— У нас есть, — сказал Эрлих как мог спокойно, — даже сборник стихов какого-то, как вы выразились, Николая Алексеевича Заболоцкого есть. Ваш Валид человек с литературным вкусом, что удивительно для человека его биографии.
— Он рассказал мне, что жил и учился в Ленинграде на стипендию израильской компартии, лучшие, сказал, и счастливейшие годы моей жизни. Любит Высоцкого… ходил в Сайгон, общался с лучшими людьми города, удивительно это, сам из деревни возле Назарета, а, скажите! — Софер рассказывал с удивленным видом, явно покоренный новым знакомым.
— Если бы они все учились в Ленинграде и получали медицинское образование, может быть все здесь было бы иначе, — негромко произнес Шура.
— Я не уверен, — ответил Эрлих, — что ты прав, но мы не занимаемся предсказаниями будущего, и потому что и без нас есть кому это делать здесь, и потому что это малопочтенное занятие.
Шура начал автоматически разыскивать книги, которые попросил Софер. Чуковский был найден быстро. «Мойдодыр» в цветной обложке, красивый и смешной. «Вдруг из маминой из спальни, кривоногий и хромой, выбегает умывальник, — издали глядя на книжку продекламировал Эрлих и похвалил, — Гениально! Вкус у вашего Валида безупречный»
— Какое время, какие потери, все это невосполнимо. То ли еще будет?! — думал Шура Симхович, к которому вернулись ушедшие прежде в никуда страхи. Оказалось, что все никуда не ушло и осталось с ним. — Вот ушел Набоков, вот великий Элвис за ним в августе, Чаплин в декабре и вот теперь в феврале этот Фройнд, которого я и не знал, видел раз, только слышал о нем, но все равно его очень и очень жалко.
Этот Шура Симхович мог бы быть плакальщиком, а работал разнорабочим в книжном магазине и в мясной лавке Морди Джинджихашвили, театрального критика и отличного человека без видимых недостатков. Можно сказать, что Симховичу везло на людей в Иерусалиме.
— Но вот Бегин выиграл выборы, не спаситель, но все-таки, и к нему приехал этот Садат из Каира, и все просто обалдели. Эрлих вон смотрел в экран телевизора и повторял, глядя, как египтянин идет по трапу самолета в Израиле в пасмурный ноябрьский вечер и как завороженный повторял «не верю, я не верю, это невозможно». Ах! Может быть, еще все и наладится сейчас, а, может еще договорятся, а? Надо верить, — подумал Шура, который был с малых лет незамысловатым оптимистом или чем-то вроде этого всегда, без перерывов. Вообще, если честно, не только он, людям это свойственно, а уж про иудеев и говорить нечего, они такие изначально и во веки веков были и есть, наивные, способные, верующие в черт те что, в мораль, к примеру.
«Прекрасное далеко. Поют дети, не будь ко мне жестоко, хм-хм, не будь ко мне жестоко». Ну-ну.
— Вот нашел сборник Заболоцкого «Стихотворения» 1957 года, Гослитиздат, 25 тысяч экземпляров. Йоав здесь цены нет почему-то, сколько просить? — голос Шуры был не слишком уверен.
— Дорого обойдется нашему Валиду любовь к русской поэзии, — не удержался от комментария Эрлих.
Несмотря на опасения Софера похороны Фройнда прошли как полагается похоронам достойного уважаемого и ценимого многими человека. Неожиданно много людей пришло в Гиват Шауль в неудобный, но солнечный час рядового рабочего дня. Одиночество Фройнда было мнимым, одиноким его считал Софер, а этого всегда возбужденного тяжело пьющего разговорчивого мужчину знали и ценили за дарование, за доброту, за яркую речь, да, мало ли чего еще ценят ушедших, особенно ушедших много раньше времени.
Не широкий и не длинный проделали до могилы с носилками, на которых лежал, укутанный с головой Зеэв Фройнд, путь был короткий. Бывший чемпион Москвы по юношам был плотен и тяжел при жизни. Теперь его несли шестеро мужчин, ведущими и первыми были Софер и ортодокс с двух сторон носилок. Фройнда привезли на синем автобусе похоронной компании. Человек из Хеврат кадиша шел позади носилок. Некоторые из людей, провожавших Фройнда в могилу, громко рыдали, нарушая кладбищенский покой. Очень плакала Илона, которую обнимал за плечи высокий мужчина. Это был ее муж, Макс Португаль, учитель математики в школе, бывший боксер, сильный человек с несколько оплывшим телом и с соответствующим похоронам выражением лица. Шура наблюдал все это, зимнее солнце столицы, похороны, ритуалы, молитвы, иерусалимское кладбище, впервые в жизни, ему было не по себе. Видел он Фройнда один раз, не разговаривал, не был очарован ни им самим, ни его словами, и все равно все равно его смерть была несправедлива, преждевременна, ужасна.
По окончании похорон Морди позвал всех к себе в магазин, где уже были расставлены три стола и стулья вокруг них. Столы, накрытые скатертями, были плотно уставлены тарелками с едой и бутылками. Оказалось, что Морди был знаком с Фройндом по Москве, они были в хороших отношениях, дружили. Морди читал и очень высоко ценил работы Зеэва, был поклонником его дарования, его вызывающей дерзкой смелости. Он считал Фройнда добрым, благородным, недооцененным человеком. Морди очень скорбел и переживал эту смерть. Морди не любил смерть, он ее, больше того, ненавидел, но ничего с собой поделать не мог, поэтому плакал от бессилия. Очень многие люди, неожиданно искренне скорбели по Фройнду, чем-то он их задел, зацепил за живое, привлек. А при жизни казалось, что все с ним не так.
Заплаканную Илону, с потекшей краской на лице, привез муж Макс, скромный человек, знающий себе цену и умеющий себя вести. Одним словом, учитель, выпускник хорошего вуза и привычный к пристальному вниманию публики успешный спортсмен пусть и бывший. Они сели за третий по порядку стол, который был ничуть не хуже и слабее других по содержанию, все на нем было то же и еда, и питье. Пришел, боком протиснувшись в дверь, аккуратный человек с университетской кафедры славистики. Он был сумрачен. Одет был в серый пиджак с университетским значком МГУ, с накладными карманами, наполненными какими-то мелкими тяжелыми предметами, чуть ли не медными монетками по 10 агорот. Еще на нем была застегнутая до ворота ношеная чистая рубашка в крупную синюю клетку, популярный образ известный многим из той жизни.
Громоздкого вида и объема, большой, пугающий, чтобы не сказать, страшный человек Софер, с понурым видом сел за стол возле Макса и Илоны, сложил небольшие руки на коленях и застыл, как памятник самому себе. Все осматривались кругом, все чего-то ждали, чтобы выпить, закусить и сказать что-нибудь важное и трогательное про Фройнда. Слова были приготовлены людьми и рвались наружу, на свет и воздух, чтобы быть услышанными.
— За «Буревестник» выступали? — неожиданно нарушил молчание Софер. «Да, вы правы, господин Софер, давно это было», — Макс был корректен и любезен. Еще не выпили, не закусили. Они пожали руки и познакомились. Макс прекрасно знал с кем разговаривает, видел Матвея в ринге, читал о его победах. Софер не был знаком с ним, никак не мог его знать, другая категория, другая лига, другая жизнь. В Москве много очень хороших бывших боксеров, всех знать просто невозможно. «Сколько вам лет сейчас, Макс, какой у вас вес сейчас?». Илона, сообразив, о чем идет разговор, дернула мужа за рукав, «ну, как можно, прекрати». Софер глянул на нее раздраженно, «женщина, ты что, ты кто», но промолчал, она ему не принадлежала, он хорошо знал границы чужой собственности и запреты на незаконный переход их. Никто не пил, не ел, выжидали. Морди встал за столом с глубокой рюмкой в руке. Глядя прямо перед собой, он сказал: «Невозможный и необратимый уход Зеэва от нас, несправедлив и трагичен. Это невозможное несчастье для всех нас и для меня лично. Я не знаю, как можно продолжать жить дальше без этого человека». Все ждали прощального слова от Софера или от человека с кафедры, но Софер явно постеснялся сказать что-либо при всех, а про коллегу с кафедры и говорить нечего, можно было взглянуть мельком и все понять про него. Или не понять.
Илона опять всплакнула, решительно выпила, ничего не съела, хотя муж осторожно протянул ей на вилке нечто яркое, кавказское, соблазнительное. Зато она выпила стакан воды, промокнула платочком глаза. Энергия и деловитость вместе с решительностью странно сочетались с ее немедленной готовностью к рыданиям. Илона была загадочна, как и другие женщины, понять ее не было абсолютно никакой возможности. Желающих разгадать ее тайны было достаточно и помимо мужа, сильного самодостаточного человека, который частенько признавался себе, что познание Илоны является не решаемой сверхзадачей.
Женщина Эрлиха Маша и женщина Шуры Ора были на работе, уйти в середине дня им было невозможно. Им никто ничего не сказал, чтобы не отвлекать от спасения других людей. Зато вдруг в дверях появился Равив, без которого ничего произойти в Иерусалиме не может, такое создается впечатление. На полном лице Равива, застыла ухмылка. Этот человек тоже был большой загадкой для познания, если судить поверхностно, не углубляясь в нюансы его характера.
Равив, уверенно выволок по полу стул, и, ни у кого не спрашивая, подсел к столу Софера и Макса, состроив скорбное лицо с подвижными ушлыми глазами. «Переживаю и скорблю смерть талантливого человека», — объявил он. Все-таки он был вызывающе, неприлично некрасив. Шура, который терпеть не мог уродов и не доверял им, отвернулся от него в сторону. Макс налил ему в граненую рюмку водки из нарядной бутылки, Софер положил ему ложкой в тарелку снедь, Равив воспринимал это естественно, кому же, как не мне, подносить и наливать, говорил его вид. Он лихо выпил, быстро заел горечь и огляделся кругом готовый к разговору, а точнее к монологу.
Софер разговаривал с Максом. Илона была этим недовольна, кажется, она ревновала мужа к его увлечениям. Она не пропускала тосты, но видимых признаков опьянения на ней не наблюдалось. Сумочка ее с документами и другими подробностями существования лежала на краю стола забытая хозяйкой.
— У меня готовятся 5 человек, еще трое для помощи, каждый день пашем, — объяснял Софер Максу. — Все работают на совесть, но вопросы, конечно, остаются.
— И что, есть кого везти в Москву, не опозоримся там? — Макс спрашивал, как заинтересованный человек. Он и был заинтересованным человеком, полностью в теме, болельщик к тому же. Макс положил руку на плечо жены, успокаивая и вселяя в женщину уверенность. Илона еще в Москве говорила подруге, «у него электрические руки, у Макса, никогда таких не встречала раньше». «А теперь вот встретила, и молодец, есть кого благодарить», — реагировала подруга, требуя подробностей. Но Илона, волевая характерная девушка, выросшая в бараке на 18 семей в рабочем поселке, никого ни во что не посвящала. Еще чего! Сглазят, уведут, мало ли что. Береженого бог бережет.
— Есть один мальчик, 59-60 кг, неплохой, и голова, и скорость, и ударчик, суставы, реакция блеск, почти как у Славы, очень гибкий. Сейчас ему 16, к Олимпиаде будет 18, самое то, — тихо сказал Софер.
— Это хорошо, что как у Славы, — кивнул ему Макс с недоверчивой полуулыбкой. И все? Больше никого, пустыня?
— Не пустыня, есть еще, но этот пацан самый устойчивый, нервы хорошие, зависеть будет от жеребьевки, удачи, поглядим, в общем, — Софер явно боялся сглазить. У всех боксеров, и не только у них, масса сомнений в оценках и прогнозах.
Илону этот разговор здесь на поминальной встрече по Фройнду очень раздражал. Она отвернулась от Макса, но весь этот бессмысленный дурацкий бубнеж звучал, звучал и мешал. Илона в гневе скосила свои кошачьего разреза, зелено-салатного цвета глаза на говоривших. Можно было обжечься об этот взгляд или потерять голову, или и то и другое вместе. Если такое возможно, конечно, вместе.
— А у наших, в смысле, у русских, кто там в 60 кг? — Максу все это было интересно, его жизнь. Ничего он не замечал.
— Вася Соломин у них, вы его, Макс, должны помнить, я уверен, еще румын этот, Куцов, битые монстры, конечно, и вот наш, пацанчик, тут, совсем не простой, только бы сразу не попал на них, под замес, — видно было, что Софер живет всеми этими людьми, ждет Олимпиады в Москве, как огромного события. Так ведь и верно, событие.
— Обижены на империю и ее начальников, что не дали вам сборную Союза тренировать к Олимпиаде, да, Матвей Ильич? Антисемитизм, да? — Равив говорил громогласно, он был человеком не стеснительным, не битым, ни с кем не считался. Все до поры до времени, конечно. Но простота его, простота… Действительно, хуже воровства.
Софер подвигал плечами, глянул сбоку на говорившего, как и другие люди в помещении, но промолчал. Он никогда не обсуждал с незнакомыми людьми события в личной жизни, и, вообще, жизни, такой серьезный принцип. Зарок, что ли, дал? Равив, казалось, ничего не замечал. Мы помним по прошлой жизни, что глупость — это неотъемлемая часть ума и не пытаемся забыть это или опровергнуть это. Мы не обсуждаем и не судим их, этих людей. Хватило бы краски и слов для их портретов и на том спасибо.
Сидевший возле Равива ортодокс, охотно, не морщась, выпивал, закусывал хлебом и огурцами и слушал говоривших. Интерес к чужим словам у него был явный. Он очень хотел что-то сказать, но его останавливало нечто, что можно еще назвать скромной брезгливостью.
Равив был доволен всем, Морди не вмешивался, хотя ему, его скорбному настроению была нанесена обида, удар. Но он не мог ничего сказать гостю, город Зугдиди оставил в нем значительный, неизгладимый след. Встреча в магазине Морди, устроенная по печальному поводу, ушла совсем в другую сторону от печали, набрав современный и неприятный ход. Все из-за незваных гостей, не разговаривайте с ними и не выпивайте с ними, себе выйдет дороже. В подсобке у Морди висела на крюке туша молодого барана, которого заказал у него состоятельный земляк из Очамчира. Туша была обернута белым широким полотенцем. Покачивалась. Морди обожал театр, ГИТИС был в его жизни не просто так.
— Я с вами ни в коем случае не спорю, но с вашими словами есть некоторая нестыковка, — обратился к Равиву Макс. Он по жизни спорщиком или искателем истины, никак не был. Просто скромный уверенный в себе человек, муж своей жены Илоны, непростой, нервной и неожиданной дамы, могущей совершить поступок. Любой поступок. Обращался к Равиву он просто нежным голосом, наличие которого трудно было предположить в этом человеке с длинными ухватистыми руками и жесткими неуступчивыми глазами бывшего бойца. Но бойцов бывших, повторим тривиальную истину, не бывает, что хорошо известно. Сложен и построен Алекс Португаль был замечательным ювелиром-кузнецом (известно всем, кем был тот ювелир, правда!?) из лучших надежнейших, закаленных материалов, выбранных из особого списка драгоценных в таблице Менделеева. Или другой неведомой таблицы, которая недоступна для нашего понимания.
И все равно, а может быть именно поэтому, любил Макс в жизни только ее, Илону. А она что, любила его? Конечно, да. Как можно сомневаться? Безоговорочно. Но это предположение. Она никогда не считала, даже в моменты грусти, частые, что вляпалась с этим замужеством, хотя изредка, очень редко, надо сказать, ей и казалось, иначе. Дама, читавшая по кофейной гуще, с жутковатыми черными глазами, обведенными черной краской, покрутив чашку, так и эдак, сказала Илоне доверительно с задумчивым видом, «а ты совсем не простая девушка, все у тебя запутано, предстоят тебе испытания, ты выйдешь из всего сильная, уверенная, понимающая больше многих и независимая, да-да». Деньги за свои слова она взяла легким движением руки, как птица. Только ветерок поднялся от широкого шелкового рукава. Деньги были большие, Илона к деньгам относилась бережно, но таким гадалкам, которых очень ценила еще с Москвы, всегда платила не торгуясь. Торговаться было невозможно с этой теткой, потому что себе выйдет дороже как же правильно отмечали выше. Илона всегда хотела все знать наперед, при чем здесь деньги.
— Я не знаю, как и что вы думаете, не намерен разрушать вам теорию, но действительно великого средневеса, как и другого великого средневеса воспитал именно Лев Маркович Сегалович, оформил их, поставил им движение, уходы и самое главное, удар. В Союзе сейчас популярна теория, что бокс, это игра. А Лев Маркович, воспитанник довоенной школы всегда считал и считает, что главное в боксе удар. Он готовит, если так можно сказать, игровиков-ударников, потому он и не в сборной, пошел против течения. Не исключаю, что и пятый пункт сыграл здесь свою роль, но только постольку-поскольку, не главную роль. Но два непревзойденных средневеса — его личные воспитанники, против результата переть трудно, хотя и можно, — Макс потянулся к бутылке и налил Соферу и себе, не расплескав ни капли, сказался большой опыт и сила правой руки, ударной, конечно.
— Тогда я задам встречный вопрос, господин Португаль, — отделаться от Равива было сложно. Для пущей уверенности он всегда касался руками своих ножей на голени и на руке, хотя мог обойтись и без этого. Он это делал на всякий, как говорится, пожарный случай. Равив величаво придвинулся к столу, прожевал плотный кусок свежего батона из пекарни Бермана, с аппетитом съел ложку красного лобио, затем неторопливо сжевал кусок соленого огурца, глотнул воды и промокнул рот бумажной салфеткой с розовым цветком в углу. «Как же так, вы с вашим прекрасным университетским образованием работаете преподавателем математики в средней школе, а на работу в местную авиапромышленность вас и вам подобных не берут, а? В чем дело, вам не доверяют или пятый пункт вас и здесь достал?». Бестактный и наглый он вызывал невольный интерес у людей, но не о нем речь здесь, хотя и побрезговать бы не мешало, такие рыхлые типы как Равив вызывают немедленный позыв к неудержимой рвоте. Следует иногда и поберечь себя, джентльмены.
Португаль не хотел отвечать Равиву и продолжать этот раздражающий разговор категорически. Он очень хотел дать наглецу и идиоту Равиву по физиономии, не сильно, но весомо, но он уже был взрослым мужчиной и научился подавлять некоторые самые жгучие желания своего тела. Он, конечно, чтил память умершего дорогого Зеэва Фройнда, которого видел живым единожды. Но Илона повлияла на Макса, она всегда влияла на него очень во всех смыслах. Даже отъезд из России они осуществили по ее инициативе и идее. Это она отвечала чиновнице в ОВИРе на вопрос, «ну, чего вам здесь не хватает, почему вы едете?», «хочу быть счастливой, неужели неясно?!».
Морди, бедный, совсем заплутал в этом лабиринте слов и вопросов гостей, выхода из которого буквально не было. Он не знал, что придумать, чтобы сгладить ситуацию. Выставил, умнейший, щедрый, наивный, скорбящим русским и нерусским еще пару бутылок арака, который просто обязан был помочь. Все приближалось к развязке, иначе говоря, к драке.
Поднялся университетский человек в застегнутой на все пуговицы рубахе. Глядя в стол, не поднимая глаз, он с трудом произнес: «Фройнд был талантливым и очень перспективным ученым. У него все было впереди. Его уход огромная потеря для науки, для университета, для людей, которые любят литературу, и лично для меня». Скорбь этого человека, которого никто не знал из присутствующих, была искренней и глубокой. Он залпом выпил фужер водки, отломил кусочек хлеба, забросил его себе в рот, и резким шагом, гибко огибая находившихся на его пути, вышел на улицу. Ушло и семейство Португаль, Илона крепко держалась за руку Макса, она подволакивала с трудом сгибаемые ноги, слезы текли по ее лицу. Женщина была не в силах справиться с собой. Выпитый алкоголь? Да, конечно. Горе? Бесспорно. И то и другое вместе? Вот вы и скажите, если знаете.
Равив, понимая, что нахождение здесь в этом гостеприимном месте, подходит к завершению, с удовольствием сказал, ни к кому конкретно не обращаясь: «А пол в банке был усыпан долларами, буквально толстым слоем денег, ребятам было не с руки подбирать с пола, и так оказалось сверх всего ожидаемого, им хватило, они торопились и ушли в дождь и ночь, оставив все как есть. Как люди теперь будут заявлять об украденном неучтенном никем капитале, вот ведь какие мудрые воры пошли в нашей столице, а, хе-хе». Он всегда хотел оставить последнее слово за собой этот Равив. На него озирались присутствующие с удивлением, как, откуда такой взялся и почему, вообще, разговаривает?
Лев Маркович этот, сухой подвижный старик, наблюдательный и острый многое понимающий учитель говорил после тяжелого спарринга 19-летнему Соферу, которого высмотрел на ЦС Динамо в Перми и пригласил в сборную, набраться опыта, пообтереться с лучшими бойцами, поесть как следует, поучиться новому, «ты не гладь его, не гладь, бить его надо, это твой противник, твоя задача убрать его с твоего пути, ты меня понимаешь, Мотл?». Лев Маркович с удовольствием произносил имя Мотл, учил его искусству боя, поставил ему движение, уход от боковых и нырки от прямых, и другое кое-что важнейшее из основы бокса. Все видел насквозь, старый, с ним мечтали послушать, поговорить, обсудить бокс, получить совет-другой лучшие бойцы и тренеры. Он не слишком был разговорчив, этот Лев Маркович.
Через несколько дней на сборах, он отозвал Софера в сторонку и сказал: «Все хорошо с тобой, двигаешься, защищаешься, наскок неплохой, молодец. Только ты гладишь противника, ничего не можешь с собой поделать, надо его бить, сажать на пятую точку, крушить, вбивать, а не гладить. Ты ни в чем не виноват, это или есть или этого нет, да!? Я говорю об инстинкте убийцы в кулаках и мозгах бойца. В общем, еще пару дней ты здесь потренируйся, а уж потом езжай домой, там тебе будет лучше. Я напишу письмо с рекомендациями на стипендию и прочее. Давай, мальчик, давай». Он пожал руку Соферу, повернулся после этого и сокрушительно щелкнув углом рта, как щегол, ушел, длиннорукий и собранный в зал, из которого раздавались гулкие удары ребят по мешкам, такой барабанный привычный рокенрол боксерской тренировки, первой из трех, не считая кросса, в этот день и обязательной ежевечерней баньки.
Матвей Ильич вспомнил все это не вдруг, без горечи и обиды, без улыбки. Это был дорогой и важный момент его незабываемого прошлого. Он подвигал плечами, разминаясь после тяжелых событий этого дня и начал подниматься. «Спасибо, уважаемый, большое, за все», — сказал он Морди, потряс его руку, как драгоценное изделие, и промелькнув необязательным взглядом по Равиву, пошел на улицу своим обычным, как бы скользящим шагом, чуть горбясь, думая о странностях жизни, несправедливости существования и тренировочных планах на неделю для своих парней, которых называл вслух и «оглоедами», и «трудными подростками», и «сыновьями праведников и развратниц», в зависимости от увиденной работы в зале и от личного настроения.
От первой встречи с, так называемым, востоком Средиземноморья, Шура некоторое время просто не мог прийти в себя. Он не верил глазам своим в то, что они видели и не верил ушам своим, в то, что они слышали. У него не было заранее ничего в сознании, он не думал на эту тему. Удивление его от увиденного и услышанного было значительным.
Во-первых, земля этого города, была каменистой, суровой, непонятной, что хорошо известно. Земля эта была плодородной и давала бурный рост любому посаженном в нее корню, саженцу, что было непонятно и трудно объяснимо даже специалисту. По ней, по земле этой было сложно просто ходить, а не то, что заниматься ею, то бишь ухаживать за нею, чистить, выращивать, строить, хоронить. Потом эти буйные, разросшиеся кусты вдоль дорог, на пустырях, в палисадниках, в парках, в пригородах. Непроходимая растительность эта особенно напрягала. Однажды, в самом начале после приезда, возвращаясь утром из большого магазина с кефиром, огурцами, маслом и батоном Шура захотел сократить дорогу и буквально в десяти метрах от дома, завернув к автостоянке, неожиданно уткнулся в лабиринт из непроходимых пугающих кустов раза в два выше его ростом и больше. Ситуация с кустами, деревьями и газонами застала Шуру врасплох, удивленным и пораженным. Он просто не ожидал ничего подобного вместить в свой взгляд.
Потом цвет всех этих пейзажей на подъеме от Мертвого моря до Иерусалима, который менялся каждые пару километров от бледного до выжженного, от оранжево солнечного до изумрудно-зеленого, каменно-песчаного до красно-желтого. И приучить глаза к этой череде цветов, томительно напоминающей картинки детского калейдоскопа, было невозможно. Разнообразие и численность пейзажей этого стабильно безумного места подтачивали самое устойчивое сознание.
В принципе, Шура не изменился со времени приезда в это место. Каким он был не старым, не обремененным, и не тяжелым человеком из города-героя Ленинграда, таким и остался. Он несколько скорректировал свое поведение, глядя вокруг себя, а так остался прежним неженатым юношей с некоторым туманным замыслом на будущее и с некоторой долей постоянной ответственности за происходящее с ним. Пустое пространство за новыми домами мгновенно зарастало здесь какими-то кривыми деревцами без листьев, почва становилась изъеденной канавами и необъяснимыми черными дырами, общий внешний вид становился каменистым и страшным. Иначе говоря, как это все понимал Шура, ничего нельзя было здесь оставлять так, без внимания, без интереса, без заботы. Он стал здесь понимать то, что не сумел достичь и понять до этого в Ленинграде, а именно то, что есть значительные вещи, которые абсолютно бесценны, более ценны, чем, например, твоя собственная бесценная и единственная жизнь.
Он не мог определить или назвать все это словами. Может быть русский язык, которым он владел, для этого не подходил? Он только чувствовал какой-то зелено-оранжевый взгляд, наблюдавший за ним и за его жизнью. Не осуждавший, не мешавший, не помогавший, насыщенный и сильный взгляд заинтересованного наблюдателя… Оберегающий, что ли, не тускнеющий этот взгляд, не мешал Шуре жить, но непонятно как наполнял силой и разумением.
Через четыре дня после памятной встречи в магазине Морди в Иерусалиме произошло несколько важных событий. Ведущий диктор Коль Исраэль из лучших вещателей города, по имени Дан Нер, своим всегда торжественным баритоном сообщил, что «полиция задержала несколько человек, подозреваемых в совершении недавнего дерзкого ограбления частных сейфов в центральном отделении банка столицы. Интенсивное следствие по этому громкому резонансному делу продолжается».
В этот же день в полдень к магазину Илоны подъехал человек на мотороллере. Не выключая двигатель, не снимая черного шлема, он взял пакет из толстого пластика, который был привязан к сиденью, и быстро шагнув зашел в лавку, в диковинный головокружительный запах цветника. Илона взглянула на него и спросила: «Ты хочешь сделать заказ, да? Что тебе нравится здесь?». Мужчина, который был молод и привередлив, хотел было сказать ей, что «ты нравишься», но у него было другое задание. Он ничего не сказал, а протянул ей пакет. «Что это?» — спросила Илона. Человек ничего не ответил, повернулся через левое плечо и быстрым шагом пошел на выход. «От кого?», спросила Илона, в ответ ей хлопнула входная дверь. Мотороллер его набрал силы и помчал вниз к Мамилле, только и видели этого посыльного.
Илона осторожно извлекла из пакета коробку из-под ботинок не обозначенной фирмы. Она сняла крышку, которая не была закрыта наглухо. Поверху лежала, сложенная вчетверо, газета «Новости», выходившая в цвете. Под газетой лежали плотно уложенные пачки денег, примерно пачек 30-40 не больше и не меньше. Илона удивилась, но, кажется, ее удивление было ожидаемым и не слишком очевидным. Она вроде бы ожидала чего-то подобного. Она достала одну пачку денег, за ней другую и затем третью. Покрутила деньги в руках, разглядела их с близкого расстояния не щурясь, никаких очков она не носила, и так все видно без очков. Илона не была близорука, зрение ее было безупречно, она видела все на сквозь. Затем она закрыла коробку, пододвинула к себе по полу складную лестницу, доставшуюся ей от прежнего хозяина. С коробкой в руке Илона уверенно наступила на первую ступеньку и поставила картонку на вторую полку, которая была верхней. Она вдвинула коробку между декоративными вазочками, кривыми ветками и кусками коры. «Так будет хорошо, пусть лежат здесь», ни в чем женщина не сомневалась. Вид цвет и вес денег повлияли на нее и, как бы, успокоили. Она полюбовалась на коробку, как на картину раннего Пикассо, то есть, с восторженным удивлением, слезла и переложила деньги в карманы своих облегающих, купленных в Москве обожаемых джинсов. Посмотрела на себя в зеркало и сбоку и в фас, «ну, вот, никто и не заметит», потом тщательно рассмотрела свое лицо и осталась явно довольна, это был ее день. Она засмеялась и начала собираться домой, на раз-два.
На сегодня ей было достаточно впечатлений, надо было и вздохнуть от всего. Она была неоправданно счастлива. Неужели? Возможно, что, да. Много ли нужно женщине? Картонка с долларами, точно. Все остальное по обстоятельствам. Но просто так не говорите, если не знаете и не уверены. Могло сложиться такое впечатление, что Илона Португаль всю свою жизнь принимала и перепрятывала коробки с тысячами долларов, хотя все это происходило с нею явно впервые. Никуда она не звонила, звонить было нельзя и деньги тоже сразу тратить было нельзя. Она была очень естественна в этой сложной ситуации, просто родилась для этих всех игр. Глаза ее выдавали мгновенно, только мало кто к ней приглядывался, к небольшой, нервной, подвижной и впечатлительной женщине с коробкой из-под обуви, наполненной доверху пачками стодолларовых купюр.
Она заметила и небольшой конвертик, прикрепленный к стенке коробки над пачками денег. Осторожно она отлепила его и вскрыла. Внутри конверта лежали два колечка белого золота дивной красоты, украшенные бледно-зелеными камнями изумруда. «Это же Авраам Цореф, из Венеции, 18-й век, начало его, ах, я падаю, можно сознание потерять», — женщина понимала в драгоценностях толк, разбиралась в них. Читала книги в Москве, интересовалась. Знания этой женщины были обширны, иногда мешали ей жить. Но чувства побеждали все и всех.
Она сразу же надела одно кольцо на указательный палец левой руки, оглядела его и счастливо улыбнулась. «Барекет, настоящий барекет», прошептала она. Барекет — значит изумруд, на столичном иудейском языке. Второе кольцо она положила в карман своих джинсов, думая о нем с восторгом. Затем взяла еще несколько пачек долларов из коробки и бросила их к себе не считая в хозяйственную сумку, чтобы было. А что? В чем дело?! Я решаю сама и все. Она вполне могла бы быть барыней, приказывать пороть дворовых на конюшне, только время было не то, не подходящее и происхождение подводило. Ценности и деньги для нее значили много, но не доминировали в сознании. Потому-то было не совсем ясно зачем она впуталась во всю эту историю. Женщины необъяснимы, мы уже говорили об этом, повторим.
Илона перешла наискосок улицу и зашла в любимое кафе к старушкам Фаркаш из Будапешта. Уже открывая на себя дверь, она попыталась вспомнить заперла ли дверь магазина. Не вспомнила и сказала себе, «да, кому нужна эта лавка с корягами и запахом гладиолусов, кому?». Не говорите так, госпожа Португаль, не говорите, можно ведь и сглазить.
За прилавком сидела Юдит, на диво хорошенькая аккуратная немолодая дама. Она обрадовалась Илоне, «молодец, девочка, что зашла», сказала она, улыбаясь гостье, как родной.
Илона заказала кусок торта Добош, два куска торта Эстерхази, две золотые галушки с винным соусом, две Шомлойские галушки и большую порцию ликера Амаретто. «Да, в бокале для шампанского, дорогая», уточнила она. Юдит, не моргнув таинственным глазом, передала заказ на кухню сестре. «У меня сегодня доллары в наличии, примите? Или сбегать поменять? Разрешено уже, я слышала, по закону ими пользоваться», спросила Илона. Юдит не ответила, махнув рукой, «не говори глупостей».
У них всегда играла музыка в зале, негромко, но выразительно. Сейчас на волне Гимель пел Стиви Уондер, как раз то, что очень любила Илона, «Я звоню только, чтобы сказать, что люблю тебя». Здесь очень любят музыку, любят петь и танцевать, такое особое холодное место в среднегорье, Иерусалим зимой.
— Я еще добавила тебе, дорогая, блинчик по-гунделевски, тебе понравится, это наш хунгарикум, венгерская гордость, не смейся, Илона, — Юдит с горделивым видом с будапештским шиком расставляла тарелки с пирожными перед Илоной, которая не удивлялась масштабам своего заказа, а только радовалась и не думала ни над чем смеяться.
— А вот этот улыбающийся парень с пробором в волосах, ласковым взглядом, это тоже венгерская гордость? — Илона указала на цветную фотографию мужчины над стойкой. Юдит оглянулась и сказала Илоне с явной нежностью, «да, конечно, это замечательный хунгарикум, наш Ференц Пушкаш, наша гордость, нападающий 9 номер, который сделал отбивную из сборной Англии на их Уэмбли, сбежал от русских в 56-м во время революции, играл за «Реал». По слухам, он из семьи швабов, но, бесспорно, хунгарикум, — объяснила Юдит. Илона по достоинству оценила этот рассказ и портрет, и женский восторг Юдит. Она повернула кольцо на пальце и еще раз полюбовалась на него со всех сторон. Потом она вернула кольцом камешком вниз, от сглаза.
Цветочница, назовем Илону так, съела все, что ей принесли, с каким-то неуправляемым, не подавляемым аппетитом, запила все ликером и огляделась вокруг взглядом, который был переполнен сахарной энергией непревзойденных ласковых пирожных, диабет ей не грозил, Илоне Португаль. Что ей какой-то диабет?! Она была больше диабета в разы, как говорится.
Ора сняла чайник с плиты и налила кипяток в стаканы. «Это зеленый чай, пей — это полезно, Ави. Или ты хочешь, чтобы я называла тебя Шура, что тебе больше нравится», — повторяющиеся вопросы этой женщины его не раздражали, не мешали.
— Как тебе нравится, так и называй, мне все равно, — чай был горьковат. Шуре больше нравился черный, английский с лимоном, но он не желал обсуждать чай с нею.
— Как прошли похороны? Были люди, его же никто не знал здесь, мы с Марией переживали, что не сумели вырваться, — сказала Ора. На столе был еще омлет, который эта женщина готовила как в Лионе, очень вкусно. Утро было солнечное, обнадеживающее, с холодным прозрачным небом без единого облачка, как будто и не февраль за окном, а, как минимум, цветущая середина апреля.
— Было много народа, потом всех пригласил к себе Морди, мой второй работодатель, многие пошли, выпили у него, вспомнили, послушали этого раздражающего всех, без исключения, Равива, ни в чем не знающего сомнения, потом человек с университетской кафедры Фройнда неожиданно для всех сказал важные слова в память о нем, потом разошлись, вот и все о проводах Фройнда в последний путь, — Шуре отчего-то было тяжело обо всем этом вспоминать и говорить.
— А она, та самая, тоже была там, конечно? — необязательным голосом спросила Ора. Шуре не нужно было догадываться кто такая она, та самая, о ком говорит скрипучим голосом женщина.
— Илона была там с мужем, сильным, спокойным, на первый взгляд, человеком, очень плакала по Фройнду. Она видела Зеэва однажды до его смерти, но вот приняла все близко к сердцу, — рассказал без выражения Шура, скрыв равнодушием свое отношение к поведению Илоны. Он уже знал, чем может грозить одобрение или проявляемый интерес к этой женщине, не боялся, но просто не хотел какого-либо обострения. Он взял двумя пальцами половинку грецкого ореха с глубокого блюдца на столе перед ним и прожевал его с нейтральным выражением лица.
Вечером они вернулись домой к Оре вместе. Это было некое подобие ужина в доме Оры для обоих участников этой любовной пары после тяжелого рабочего дня. Она уже сварила макароны и теперь готовила мясную приправу к ним, чтобы получить, так называемую, «пасту болонез». Запах от поджаренного на сковороде фарша вместе со специями (орегано, базилик, чили) и томатной пастой был чарующий. Возвращаясь, Ора нарвала возле своей парадной несколько веточек розмарина для достойного завершения блюда и выставила на стол большую дымящуюся глубокую чашу с макаронами, которые она настойчиво называла спагетти. Вот еще одно преимущество жизни в Иерусалиме, розмарин, растущий возле и вокруг подъезда вместе с миртом, лавром и чем только нет.
— Без нее не обойтись, всюду лезет, — сказала Ора полу отвернув цельное прекрасное, без тени раздражения, лицо свое пастельного цвета в сторону от Шуры, чтобы тот не заметил ее чувств. Такая милая женская наивность. Мысль об убийстве соперницы притупилась, но не ушла никуда и в никуда. «Цианид ее не возьмет, — подумала Ора расплываясь под взглядом мужчины, — здесь нужно что-нибудь сильнее, кураре, вот что нужно, три капли южно-американского яда кураре».
— Ну, что ты, право?! Человек искренне переживает, трагедия случилась у нее в лавке с Фройндом, такое не проходит бесследно.
— Ты, конечно, прав, как спагетти тебе, мое?
— Нет слов, очень вкусно, добавки положи, если не жалко.
— Правда, получилось неплохо, благодаря тебе, думаю, и салат зеленый туда же, очень подходит, рецепт этот Маши, она научила, настоящая суперженщина, я ею восхищаюсь, я серьезно говорю, ты не думай, — что Шура не должен был думать Ора не сказала. Она не стала спокойнее после рассказа Шуры. Пылающая цветочница, лишенная стыда и совести, так она думала об этой женщине, занимала ее воображение. Но мысли о мести все-таки стали тише, спокойнее, вроде бы привычнее. Когда же Шура ее обнял за шелковые плечи, Ора прижалась нему, медленно прикрыла свои блестевшие глаза, и возбужденным ртом поцеловала его в губы, успев прошептать что-то нежное, что трудно было разобрать, ожоговая мысль о мести из ревности ушла куда-то, растворилась и пропала. «Какой ты горячий, мой сладкий», — сказала она ему, вот что он не смог разобрать, а только догадался о смысле. Правильная догадка в любви тоже очень важна, как известно.
Эрлих смотрел как Шура приближается к его магазину легким длинным шагом двигаясь по тротуару, огибая редких в этот час прохожих, лицо светлое расслабленное, освобожденное от напряжения и тревоги, глаза блестят, на высокой шее справа возле сильной ключицы бурый синяк, слева такой же синяк вероятно для симметрии, губы искусаны, о-хо-хо, бурно погулял человек, то ли еще будет. Его жизнь гармонична. Все впереди. «Не будь ко мне жестоко прекрасное далеко». А? Ведь так, нет?
Шура пришел вовремя, не опоздал. Эрлих посмотрел на него, на его лицо с нечетким профилем постороннего этому месту юноши, как будто нарисованного Сандро Ботичелли, с интересом. Он перебирал какие-то листки, с напечатанным на иврите тесным текстом. Эрлих повторял по-русски, себе под нос, «да, ребята, ситуация патовая, загнали вы меня, загнали». Всегда он был любезен и приветлив, но сегодня видно что-то произошло. «Загнали», — сказал он утвердительно себе. Шура не уточнял, он, как уже говорилось выше, не любил задавать вопросы, уточнять подробности, оправдываться, расспрашивать про чужую жизнь, его это не интересовало, потому что не было привычно. Замечательное свойство, кстати, как и стабильное молчание среди говорливых людей вокруг, таких, как скажем, Равив. Стоит принять всем во внимание эти свойства с самых малых лет.
Поведение Йоава Эрлиха вызывало в это утро озабоченность, потому что он никогда прежде не был таким, Шура его не видел в таком виде за все время знакомства. Эрлих будто бы находился на пороге принятия некоего кардинального решения. Решить что-либо ему было очень сложно, так это, во всяком случае, выглядело. Он отвлекся от размышлений на минуту и поручил Шуре поставить на полки книги из трех плотно запакованных пачек, «а я сейчас освобожусь только и сразу». Звучал он соответственно, и выглядел таким растерянным, что его можно было пожалеть, чего раньше тоже никогда не случалось.
— Видишь, Шура, как все сложно и непонятно. Жизнь прожить надо уметь, лучше не спрашивай меня, вопросов больше, чем ответов, — бормотал Эрлих. Шура его ни о чем не спрашивал, вообще, ничего не говорил. Эрлих с вопросительным видом смотрел, не жмурясь, в открытую дверь на улицу Шамай, на холодное и непривычно рассеянное утреннее солнце Иерусалима.
Шура поднялся и налил чай в кружки из горячего чайника, стоявшего на полу возле розетки. Эрлих любил пить чай с рафинадом. Шура поставил блюдце с круто посоленными и посыпанными кунжутом сушками Абади, вместе с сахаром возле дымящейся чашки у кассы, а сам отошел со своим чаем в сторонку к полке с современной литературой, детективами, фантастикой. Йоав откусил сахарку, отпил из своей кружки, вздохнул, выдохнул и с трудом произнес:
— Это мне открытое письмо прислали, чтобы я перевел на русский и опубликовал в газете. Обращение к премьеру Бегину ЭМ.ВО., подписанное сотнями офицеров милуим (запаса). Требуют отдать Синай и поселения Египту за мир с Садатом. Среди подписей есть отличные уважаемые люди, герои и все такое, много моих знакомых, но у меня никто ничего не спрашивал, согласен я с этими требованиями, желаю ли во всем этом участвовать, а я, не желаю, письма этого не подписывал и так далее. Понимаешь, Шура?
Шура пожал плечами, он не очень понимал то, что ему рассказал Эрлих.
— Ну, и что скажешь, Шура? — Йоав пожевал сушку, отложил ее, аппетита у него сегодня с утра не было.
Шура не ориентировался в местной действительности, не хватало знания, опыта здешней жизни и понимания ее.
— Ты в Синае был, а? — спросил его Эрлих.
— Ездил на экскурсию, когда учился в ульпане, потрясающе. Был покорен, — признался Шура.
— Вот-вот. Организовал все это и написал человек, которого я ценю и которым восхищаюсь. Великий герой, библейский, без преувеличения, звать его Юваль Нерия, в 73 году бился один, понимаешь, один, в Синае с десятками танков египтян, остановил их. Получил медаль за мужество и героизм, высшая награда здесь. Докторская диссертация, настоящий ученый, понимаешь, Шура? И другие достойные люди там, среди подписавших. Но я всего этого не подписывал, меня не спрашивали, понимаешь? Без меня меня женили, а я им повода такого не давал, что не так важно, что теперь мне делать, а? Что ты думаешь об этом?
Что там Шура мог думать об этом, он не понимал и не разбирался до конца в ситуации, а так вопрос для него был простой, потому что сам он был против возвращения чего бы то ни было врагу. Но тут такие люди написали письмо, у них есть право на все, ну, наверное, почти на все. Большая политика, неизвестная и непонятная, но упрямый и настойчивый не разбирающийся в реалиях этого района, Шура был против все равно. А что вы хотите? Он приехал из страны, которая ничего и никому не возвращала. Дело привычки, в принципе.
