![]()
Газета Эрлиха вскоре закрылась. Редактора мобилизовали в его любимый 202 батальон, так как Израиль начал операцию возмездия в Южном Ливане после жуткого теракта на прибрежном шоссе. 38 погибших, среди которых 12 детей. Назовем этот теракт очередным во времени и месте, и это будет верно. Командовала убийцами 20-летняя девушка из Ливана по имени Далаль, которая погибла. Девушку чтут в ее народе, как большую героиню и помнят.
ТЕПЕРЬ ВАМ, БРАТЬЯ
(окончание. Начало в № 11–12/2025 и сл.)
Эрлих изучал листы с текстом письма, как научный труд. «Подписи занимают больше места, чем сам текст, ничего себе. Не буду выяснять кто мне подсуропил с моей подписью под всем этим. Я знаю, почти наверняка кто, но оставлю все как есть. Что скажешь, Шура, мне?», голос Эрлиха потерял силу стал каким-то стариковским, просительным.
Эрлих посмотрел на него с задумчивым видом. «Ты так считаешь? Уверен?». «Ни в чем я не уверен, но так я думаю, потому что ты спросил, все будет справедливо и правильно». «Значит так тому и быть, спасибо за совет, Шура», Эрлих был благодарен этому парню, сам бы он так быстро и уверенно ничего бы не решил.
Внезапно потемнело в магазине Эрлиха. Шура не успел ничего ответить хозяину. В раскрытых дверях, как обязательный вестник судьбы, появился Равив, все такой же нескладный, насмешливый и громоздкий, весьма далекий от классических эталонов мужской красоты. Он пришел по мощеной поверхности Профсоюзной широкими уверенными шагами, плюясь по сторонам от избытка энергии и слов. Никто его приходу уже не удивлялся, он здесь как бы был всегда, жил что ли. «Принес большие оглушительные новости вам, господа», сказал он своим высоким голосом властителя, начальника, сплетника и культуртрегера, без всего этого он, наверное, уже и жить бы не смог.
Эрлих посмотрел на гостя без удивления, он привык к нему, к этому Равиву, он сжился с ним как с частью городского пейзажа на углу улиц Шамай и Профсоюзной. Его провинциальный косматый образ на фоне умытой многодневным иерусалимским дождем автостоянки, обрамленной кустами розмарина и кипарисами, выглядел уверенно и сильно. Стайка голубей, клевавших хлеб, разбросанный с утра сонным седобородым сторожем автостоянки, шумно вспорхнула при появлении Равива, таков был авторитет этого человека. Он был легко не по погоде одет в футболку Принстонского университета, ему никогда не было холодно или жарко, он жил в ладах с любой погодой.
— О! Давно не виделись, Равив, вас здесь явно не хватало, — Эрлих не фальшивил, он оглядел гостя с большим интересом. Потом он сломал пальцами сушку и с аппетитом прожевал ее. — Рассказывайте же скорее все, что знаете.
Равив на интонации внимания не обращал, еще чего. Он присел на высокий табурет в углу, отпил из кружки Шуры внушительный глоток чая и торжественным голосом начал вещать.
— Я вижу, что вы изучаете письмо резервистов, их инициативу, их имена, подписи, раздумываете подписывать все это или нет, да? К чему склоняетесь, уважаемый, к подписи или отказу от нее? — Эрлих, уже привыкший к неожиданным откровениям этого человека, не удивлялся ничему. Он и не таких в Иерусалиме людей видывал. Он кивнул Равиву, ожидая продолжения и не отвечая на его вопросы даже мимикой лица. Выражение лица Эрлиха, менявшееся в это утро чуть ли не с каждой его новой мыслью, сейчас можно было определить как восхищенное и завистливое. «Давай, парень, давай, гони дальше».
— Не знаете, господа, случайно, какое отчество у Илоны цветочницы, мне нужно для полноты рассказа, — иногда Равив говорил господа, иногда товарищи, его лексика зависела от его настроения. Иногда он был антисоветчиком, но часто бывал и уютным большевиком, а, что?! У него было полное и неоспоримое право взрослого человека, проживающего в свободной демократической стране. Или у вас есть возражения?
— Жаль, что вы далеки от такой информации. Я люблю точность, краткость и доступность. Но новости невероятные, поверьте мне, — Равив откусил от сушки своими мелкими зубами любопытного не симпатичного грызуна, — день какой погожий, правда.
Он был опытный рассказчик, умел брать паузы, собирать внимание, вызывать интерес. Следом за Равивом в дверь со стороны Профсоюзной энергично зашел ортодокс, тот самый с молитвенниками на русском, борец за истину с некоторыми недостатками. Он был одет в онтологическую черно-белую одежду верующего иудея, шляпа сдвинута на затылок, знакомое со сдвинутыми чертами лицо человека при деле. «А я и не знал, что он принимает с утра», удивился Шура. «И с утра тоже, и в течении дня, как получится, такова правда», подсказал зычно Равив. Он был осведомлен обо всем и обо всех, как ему полагалось по его жизни, по статусу. «Как вас терпят на работе, Равив? Или ваша работа предполагает ваше постоянное отсутствие? Или я не все понимаю в трудовом законодательстве Израиля?», — подумал про себя Эрлих, впрочем, добродушно, как думают о героях детских книг родители подростков. Равив покосился на Эрлиха, как будто услышал его и объявил:
«Так вот, господа, радио сообщило час назад, что полиция задержала всех участников того знаменитого, под проливным затяжным дождем, удачного ограбления банка, часть украденных денег, меньшая часть, обнаружена, но это еще не все, следствие продолжается и будет днями закончено». Голос его звенел от удовольствия и собственной значимости. Никто не спросил Равива, откуда он все это знает. Люди не в силах жить с некоторыми подробностями жизни, как своей, так и чужой. И так-то трудно выстоять в этом поединке с жизнью и без этого Равива, без его откровенной, аккуратной сатанинской болтовни, сопровождаемой нечеловеческим блеском, его галицийских глаз миндальной формы.
— Но самое главное все-таки не в этом. Сказали по радио со ссылкой на источник в полиции, что во главе преступной группы стоит известный столичный рецидивист и новая репатриантка из СССР, 32-летняя выпускница МГУ, хозяйка небольшого процветающего бизнеса в столице. Улики против нее косвенные, но все нити ограбления тянутся к ней. В ближайшее время предполагается передача дела в прокуратуру, так было сказано в новостях. Это суть моего рассказа вкратце. Теперь у меня вопрос, кто она, эта дипломированная репатриантка из Союза? А? Ответ прост и очевиден.
Равив был энергичен, весел, загадочен.
В полной тишине звучал аккордеон вельтмейстер «русского» музыканта, который знакомил прохожих аборигенов и других остальных с классикой русской, советской и мировой эстрады. Два прогуливающих школу старшеклассника стояли поодаль и слушали аккордеониста. Он сидел в вязаной лыжной шапочке с надписью «Кавголово» в бесконечном луче утреннего солнца на мощеной иерусалимским камнем площадке возле того самого ресторана «На углу», из которого Эрлих и Шура заказывали себе изредка обед. Музыкант исполнял «Варяга» вслушиваясь в мелодию, помогая себе всеми силами души, тела и умения, приобретенного во Дворце пионеров.
— Так вот, господа, то, что вы хотите произнести и стыдитесь своих предположений скажу я, это Илона цветочница, автор, так сказать, и вдохновитель дерзких бандитов, криминальный авторитет Иерусалима, — фраза Равива прозвучала заключительным аккордом в его речи. «Да-да, верьте мне, господа, ее фамилия Португал, звать Илона», — Равив не устал, произнеся все это, он, вообще, никогда не смущался, не уставал, все он знал всегда в подробностях, досконально. Со стуком из него выпал в очередной раз нож, он быстро поднял его и не глядя суну в карман фирменной куртки рядового работника аэропорта.
— Бедная девочка, — сказал Шура неожиданно для себя. Он представил Илону, неловко бредущую под конвоем сыщиков к полицейской машине в наручниках, с возбужденным лицом, сверкающим взглядом, прыгающими бледными губами, и у него сжалось сердце от этой картины, ему просто стало плохо от острого приступа жалости к этой женщине.
— Ну-ну, бедная, это хорошо сказано, конечно… Мы бедные. Все зло в мире от них, женщины опасны и непредсказуемы, не стоит их отождествлять со светом и добром, Шура, нельзя быть таким поверхностным, наивным, необходимо взрослеть, действительность требовательна и сурова, народ рвется к деньгам и известности, и помните, как говорили великие предшественники, идя к женщине не забудьте взять с собой плеть, — Равив поучал и вещал, вещал и поучал, декламировал никого не смущаясь, а что ему смущаться?
Шура физически не мог смотреть долго на этого человека. Кажется, Равива, который все отлично чувствовал вокруг себя, никак не беспокоил этот момент. Эрлих тоже не наслаждался видом этого некрасивого отталкивающего лица, с широким носом, толстыми щеками и узкими острыми глазами, но он был постарше и умел если не скрывать свои чувства, но маскировать их.
— Новой статьи не написали для нас, мы ждем? — Эрлих желал как-то остановить информационные откровения урода. Равив помялся, подвигал подбородком и от-ветил, не без легкой досады из-за помехи, что «через неделю принесу, если все в моей жизни все будет нормально, страницы четыре, как раньше».
— Да, что у тебя будет в твоей жизни, что может быть не так, как прежде, идиот? — беззвучно воскликнул Шура и даже отвернулся от негодования к полкам.
«А не говорите, Авиель, не говорите, никто ничего не знает, а уж вы-то, и подавно, как и Равив».
Ортодокс, присевший с нейтральным лицом со своей шляпой сдвинутой к затылку неподалеку от Шуры со старым номером газеты Эрлиха в руках, неожиданно сказал, «а ведь этот наш дядя Меня Вольфович, вологодский доходяга, местечковый либерал за которого я голосовал, отдаст египтянам все подряд, Синай, базы, поселения, и все это за клочок бумаги и за западное признание, польская честь превыше всего, а надо как на рынке, обманывать, подличать, предавать принципы, ножи в спину втыкать, резать, пускать кровь и вот только тогда будет как надо». Он, звучал в точности, как орущий на весь рынок торговец солениями и семечками, «я рехнулся, все отдаю задаром, народ, хватай пока есть». Но что-то этот подвыпивший суровый самостоятельный парень знал такое, что было мало кому доступно.
Неожиданно повисла тишина в пространстве, даже машины по улице Шамай вроде бы перестали ездить вниз к улице Яффо. Звенящая не звенящая, неизвестно, но необходимая всем и всегда для мысли, передыха и вздоха, тишина. Так бывает и так случилось. «Не знаю, не знаю, надеюсь, что вы не правы, этим местечковым джентльменам иногда улыбается удача, а вдруг, а?! А!?».
— Согласен с вами, надеюсь на розовое будущее, — не сдержался Шура, он не осторожничал, по молодости, конечно, лет. Но оптимизм жил в нем на постоянной основе тогда.
Повторим опять на всякий случай эту фразу, прекрасное далеко не будь ко мне жестоко. Или не будем повторять, не будем играть судьбой, потому что никто ничего не знает про будущее, никто. Оставим все, как есть.
— Ну-ну, — сказал Равив, неожиданно легко и сразу, как бы, соглашаясь. Он добавил, впервые не в полную силу своего высокого почти визгливого голоса, «только вы не переусердствуйте со своими надеждами, господа иудео-семиты, наша сила в сдержанном пессимизме, ха-ха». Шура не разобрал его слов, только неясный неприятный гул, но насмешка в его речи была ясна и понятна.
— Послушайте, уважаемый, — обратился к ортодоксу Шура, — что ожидает Португаль сейчас? Что ей светит?
Он посчитал этого человека, скорее моложавого, чем молодого, опытного и знающего, компетентным в этой довольно узкой и щепетильной сфере наказания за преступления. Ну, не к Равиву же, на самом деле, обращаться за ответом.
Ортодокс покачался на табуретке назад и вперед, огладил седоватую бороду и в задумчивости произнес: «Я не знаю деталей этого дела, неизвестны показания задержанных и прочее, но уверен, что этой женщине необходим хороший, знающий адвокат со связями. У меня опыт другой, советский, хотя все похоже. Мне кажется она кремень женщина. Думаю, что никто на нее специально не валит ничего, не тот это человек, но ситуация у Илоны не из лучших, если хорошо подумать, очень все сложно».
Равив не вмешивался, слушал без комментариев. Потом сказал, «я вчера присутствовал на песенном отборе к Евровидению, очень мило. Выбрали кудрявого йеменита со странной песней, вроде как детской считалкой, говорят, что песня эта ничего особенного не представляет, но мне нравится, есть шанс, в Париж поедет наш кудрявый Изхар, в Париж». Равив был просто новостной редакцией на выезде, к этому его статусу все привыкли. Обращаясь к Эрлиху, Равив сказал, «я напишу для вас, Йоав, о феномене новой израильской музыки, откуда что взялось и откуда что берется. Мати Каспи, «кавэрэт», еще один йеменит Зоар Аргов, Шломит Аарон, никого не забуду… Завтра будет готово, я работаю быстро, как вы знаете». Эрлих пожал развитыми плечами игрока в американский футбол, мол, откуда мне что знать о вас, сэр. Но Эрлих знал, что правда о настоящем и будущем может быть написана только в газетах, в его газете. Он знал это и не стеснялся этого знания, сильный человек, Йоав Эрлих, склонный к эпатажу и верой в газетное слово.
Аккордеонист возле перехода к Машбиру заиграл «Прощание славянки», еще одна беспроигрышная в Иерусалиме мелодия. Он знал, аккордеонист, что именно здесь прольет бальзам на нервную местную душу. Или он ничего другого не умел и не знал, кроме этих замечательных мелодий. И, конечно же, он знал и умел наиграть с паузами и роскошными руладами, тоже из того времени, но еврейского, хасидскую роскошную и буковинскую Хава нагилу, оставляя ее напоследок, потому что подавал под нее народ очень хорошо. Славянка и Варяг тоже пользовались успехом, но знаменитая и популярная Хава нагила была вне конкуренции здесь на перекрестке у Машбира. Некоторые прохожие отчаянно, как в последний раз, танцевали, вскидывая руки. Трезвые и серьезные. Все хорошо было с музыкой в этом квадрате Иерусалима от магазина Эрлиха до Народного дома и затем по прямой через рынок направо к Штраусу и Навиим мимо русской церкви, полиции к Биньяну Дженерали и обратно, мимо Бейт Агрон к Эрлиху, вот такой квадрат. В других районах и квадратах города тоже играла музыка, звучали знакомые мелодии и песни, но здесь все было особенно ярко, да и звучало повеселее.
— Да не волнуйтесь так, Шура, светит ей не больше пяти, а может быть и меньше, улики косвенные, характер у нее что надо, друг авторитетный, не волнуйтесь, треть за поведение ей скинут, наверняка, — успокоения Равива звучали приговором.
— Как говорил наш великий рэбе, если можно испортить, то нужно верить, что можно и исправить, — ортодокс постепенно пришел в себя, он был спокоен и искренен.
Дома приходу Шуры очень обрадовались, а как же иначе. «Совсем от рук отбился, мой мальчик, забыл, что дом есть у тебя? — спросила его мать. Она просто светилась от счастья. — Ты что?! Мой руки скорее». Отец глядел на него из другого конца комнаты, взгляд его был недоверчивый и тоже, как бы говорил Шуре, ты что!? Совсем обезумел.
Потом отец принес коричневый конверт, плотно начиненный бумагой. «Тебе местное письмо». Шура обернулся к нему, отец в своих привычных круглых очках без оправы, с белым, озабоченным мыслями лицом, не любил бессмысленных шуток. Надорванный кем-то на здешней почте конверт Шура вскрыл двумя движениями кисти.
Оказалось, что это послание Лена. Он нашел людей, уезжавших в Израиль, многие уезжали перед Олимпиадой в Москве, боясь не успеть вырваться, потому что после соревнований коммунисты двери могли (должны?!) были по идее запереть, что уже бывало прежде, не перед кем теперь было Ваньку валять, и уговорил привезти свое письмо, «а то здесь в Союзе это может занять недели, месяцы, пожалуйста, а там нужно сейчас, буду очень вам обязан». Примерно так он сказал, дал прочесть содержимое, чтобы люди не тревожились понапрасну, и, короче, уговорил. Шура никогда не узнал, кто переслал ему это письмо, кто был этот запуганный жизнью, отважный человек.
«Империи живут долго, на наш век хватит сполна. Да, никто и не думает бодаться с властью, никто не обольщается, потому что себе дороже. Ленинград — город, который не обещает перемен, но время сейчас мягче прежнего, никого не сажают или, не дай Б-г, не убивают за тексты и за принадлежность к ним», так начал свою обзорную статью Лен или как он подписался под нею своим именем Владлен Чужаков.
— Да, Лен, отчаянный ты человек, страх потерял, — задохнулся от этих слов Шура, — можно только восхищаться. — Не сажают, не мучают, но запоминают, дорогой, все, до запятой. Тебе ли это не знать?
Лен написал про всех, кого знал или просто слыхал от кого-то в ленинградском неофициальной литературе, в так называемом, питерском андерграунде. Назовем эту группу людей, повторив за другими, для удобства понимания так. Имен было довольно много, особенно если помнить, что речь идет об узкой группе людей с интересами и целями трудно определимыми словами, но вполне понятными. Все перечисленные Леном были людьми так или иначе достойными, литературно одаренными в той или иной мере. Читать написанное Леном было интересно Шуре, трогательно. Читал он с удивлением, узнавая и вспоминая этих людей, «в широких шляпах, длинных пиджаках». Он даже позабыл о маминых котлетах, вкусом которых она всегда сражала наповал гостей как в Ленинграде, так и в Иерусалиме.
Вдруг подошла мать, положила руку ему на шею и тихим голосом ревниво спросила: «Что, все так серьезно, Авик? Кто она?». Мать любила его так называть, не вмешивалась в его жизнь излишне, но всегда хотела, как говорится, держать руку на пульсе, продемонстрировать ему и себе привязанность и любовь. Все это граничило у нее с истерическим чувством собственности в отношении сына, но она не призналась бы в этом никогда и никому.
Шура как раз читал про тех людей, которых он неплохо знал и любил. И про Витю Ш., и про Витю К., и про Сашу С., и про Сережу Д., и про Лену И., и про Петю Ч., и про Борю К., и про Лену Ш., про Сережу С., про обожаемого им Леонида А., про многих людей, дорогих Шуре, Лен вспомнил. Про Иосифа Александровича, уехавшего столь внезапно и безвозвратно, Лен тоже сказал, как показалось Шуре, с горечью. Написано все было без гнева, безмятежно даже, как и можно было ожидать от человека, живущего на окраине ситуации.
Лен дал в обзоре, насколько понимал, справедливую оценку всего, и всех, оценив, безнадежность, безвыходность, трагичность, многогранность второй литературы в городе над вольной Невой. «Отъезд за рубеж для некоторых из этих одаренных людей, для многих из них, мог бы стать выходом и даже спасением, в сложившейся ситуации, при всей необратимости этого поступка. В случае, конечно, удачного преодоления всех препятствий для выезда из СССР, — читал Шура, — автору этих строк известны несколько случаев естественного и органичного выезда из Союза представителей данного слоя населения, но они, эти случаи, единичны и не отражают истинного положения дел. В данной же статье, речь идет не о таких людях». Кого имел в виду, Лен? Неужели? Шура вздрогнул, прочитав это. Он не поверил прочитанному, он был больше, чем удивлен. Не надо, не надо преувеличивать, Лен, я не в этой ситуации, я здесь ни при чем, я просто исполнил чужую просьбу, это все. Чью такую просьбу ты исполнил, Шура-Авик, скажи?
Но все-таки он запомнил, хотя и догадывался о чем-то и прежде, еще в Ленинграде. Была в этих неожиданных, внезапных словах Лена, которые Шура отнес, почему-то, на свой счет, важная правда, которую Шура все время отодвигал от себя и прятал подальше, побаиваясь явной опасности и угрозы для себя. Он знал, что со всеми этими утверждениями не играют, не шутят. Какие уж тут шутки?
Шура дочитал все, сложил бумаги и после некоторого раздумья пошел ко входной двери к телефону, на шаткой тумбочке. Он должен был немедленно рассказать о статье Эрлиху, чтобы застолбить место. А то, толстощекий, толстоносый Равив, неизвестно кем зачатый, выношенный и рожденный на свет урод, успеет забить за этот вечер всю газету своими фантастическими сочинениями и все усилия и старания изощренного питерского критика Владлена Чужакова и настойчивого посредника Шуры Симховича окажутся, если не напрасными, но отодвинутыми от немедленной публикации в эмигрантской газете на неопределенное время, что не есть правильно. Ничего нельзя откладывать в спорах, в литературе, в любви, да и, вообще, ни в чем. Это утверждение можно и оспорить, и обсудить, есть другие мнения на этот счет, потому что иногда и отложить решение вполне возможно, ничего не случится. Но это, повторим, для другого возраста не для Шуриных 23-х контрастных, горящих и решительных лет. Кажется, что все впереди у Шуры, да, или все-таки неизвестно.
— Если ты считаешь, что написано достойно, то, конечно, вся третья полоса отдана ленинградскому направлению, — уверенно сказал Эрлих. В его командирском голосе редактора слышна была усмешка. Он относился ко всему в жизни без лишней сентиментальности, не реагировал ни на что излишне. Жизнь воспитала его таким, таковой была его удобная позиция почти во всем. Национальная идея была ему важна и бесконечно дорога, такой вот непостижимый иерусалимский человек Йоав Эрлих.
Шура вернулся к маминым куриным котлетам с фаршем, заправленным вымоченным вчерашним хлебом, луком фиолетовым, обычным, зеленым, чесноком, перцем, натертым картофелем, яйцом и неизбывной любовью Мирры Соломоновны. Она никогда не перемалывала фарш в мясорубке, а мелко нарезала его ножом, наточенным на мокром камне мужем с утра. Вот и весь кулинарный секрет Мирры Соломоновны, который трудно было повторить любой другой женщине даже похожего с ней происхождения и судьбы.
Отец настойчиво сказал ему от балконной двери «хлеб благослови» и Шура послушно и внятно сказал, что положено, накинув на голову бейсболку, подаренную ему Эрлихом еще летом. Он съел, безуспешно стараясь не стучать вилкой, тарелку котлет числом шесть с жареной картошкой и соленым огурцом, выпил стакан кисловатого компота из сухофруктов и взглянул на черно-белый экран телевизора, включенного отцом. Шура не оставил после еды на тарелке ничего, хотя полагалось оставлять что-либо голодным, так называемые, «шираим». Отбился от рук молодой Симхович, отметил отец без осуждения.
Старик Симхович не мог обойтись без новостей. Часы отбили 21 раз, «Взгляд», – сказал под музыку диктор, мужчина значительный и приятный. Он не улыбался, был напряжен, спина прямая, лицо важное, кажется, он стеснялся своей роли, но слова произносил как выстрелы, внятно, четко, разяще. Он был тревожен и пугающе ограничен.
— Скажи что-нибудь хорошее, диктор Хаим Ян, — сказал телевизору Шура. Он вспомнил, что написал Лен в своем Ленинграде о нем и опять сомнение посетило его. Шура жил с этим необъяснимым, часто раздражающим грузом в себе, достаточно давно. Иногда это груз очень мешал его существованию, делая его странным и малоприятным. Иногда это груз казался излишним и непосильным. Шура привык к нему, можно и так сказать. Лен угадал этот груз, так похожий на рок, удивительным образом. «Надо забыть, надо забыть», подумал Шура не без испуга. Есть чего испугаться ведь, ответственность очень велика, очень.
Отец достал шахматную коробку, глухо громыхнув поломанными в долгой много километровой дороге по морю и по воздуху ферзями, ладьями, одним белым королем и двумя конями, «давай сыграем, Шура», сказал он. Диктор Хаим Ян, привлекательный и энергичный мужчина, ничего нового и хорошего не сообщил, пришло время шахматной игры, нет?
Играли за обеденным столом. Все было очень тихо и мирно. Пили чай. Гудел телевизор. Шура думал о себе, какой он ловкий льстец. Слышен был шум начавшегося дождя в открытую на балконе дверь. Мать со словами «вот ведь, погодка, просто Ленинград на нашу голову» принесла из кухни глубокое блюдце с неподражаемыми сушками Абади. Сначала была ничья. Вторая партия тоже получилась ничейной. Старик подумал, что, хе-хе, меня еще рано списывать. Он не играл авантюрно, он играл стабильно и надежно, не зевал, ошибки делал, когда его вынуждал соперник, сын его не вынуждал к ошибкам. Шура играл в полную силу, но у него не получалось. Старый Симхович не скрывал своего счастья. А что еще надо? Шура еще на выигрывает потом своих партий, правда? Конечно, правда.
Назавтра Шура весь день работал у Морди, которому задолжал два рабочих дня, за которые тот уже заплатил ему. Дела Морди шли прекрасно, он выдал всем включая Шуру премию, чем очень смутил парня. «Это неверно, я не заработал, не возьму», попытался Шура отказаться, но тот был непреклонен, «от премий не отказываются, обидеть меня хочешь, да?!». У Морди даже неизвестно откуда появился кавказский акцент. Он был из Зугдиди, напомним. «Слушать не хочу», добавил он. Помошники хозяина, двое тихих загадочных земляков его смотрели в пол, молчали, но напряженно прислушивались к разговору. «Что Морди так возится с этим русским, наверное, очень обязан, долг, инвестиции, э-э». Часов в 10 Шура сбегал в магазин к Эрлиху и передал ему статью, подписанную Владленом Чужаковым. «Вот она, вторая литература из Питера», — сказал он. «С утра тебя жду, — прокомментировал Эрлих, — молодец, что принес, отдаю машинистке, чай будешь?». Он не прочитал статьи, не было сил вникать в эти бессмысленные разбирательства. В Иерусалиме это нужно трем от силы семерым, в Тель-Авиве еще десятерым… Кто они эти люди? Кому это нужно? Соснора, Аронзон, Вольф, Марамзин, Куприянов… Политика, история, прогнозы на войну, вот что им нужно, читателям газет, — это Эрлих знал наверняка. Он знал про вкусы и интересы населения. Вот воспоминания Берии, да, надо еще заказать, хватают как горячие пирожки с ливером, сердцем и легкими по 6 копеек штука, гума, так их называют в Ташкенте. Ну, Катаев, ну, Гайдар, ну, Паустовский, Симонов, «Жди меня»… «Очень тороплюсь, загибаюсь просто от человеческого благородства и щедрости, не знаю, как всему этому противостоять, научи меня Йоав, сил на это у меня нет», ответил без кокетства на ходу Шура.
«Не расслабляйся, это главное, за всеми этими слюнями приходит главный удар, помни», — Эрлих учил его, что делать очень не любил, на основании своего опыта жизни и прочитанных на трех языках книг великих людей прошлого. В конце своей речи он добавил обязательную фразу: «И жертвуй на сирот, их много здесь, и они одиноки и несчастны». Он мог бы при других условиях стать неплохим консильери, как Том Хаген у Вито Корлеоне в авторитетной и жестокой банде, просто жизнь его сложилась иначе, да и связей у него должных не было.
С Исидором он знаком не был, так, шапочно, здрасьте-здрасьте, у них были разные интересы. Газета и магазин, Мария Васильевна, ее горящий взгляд, ее стати, диссертация, американский футбол занимали Эрлиха без остатка. «Маша задумала пройти гиюр, не знаю почему тебе это говорю», — пробормотал Йоав Эрлих растерянно. «Как интересно жить здесь, — признался, убегая, Шура, — все впервой». Об этом ему говорил еще в Ленинграде Лен. Откуда в нем, регулярно выпивающем русском человеке, не выезжавшим дальше Комарова из своего Автово, была эта мудрость было непонятно. Ну, не на филфаке же пединститута Герцена.
Шура бы консильери стать не смог, не было в нем этого корня зла. Илона вот стала тем, кем стала. Про Равива было непонятно, а ортодокс вот мог бы, наверняка. Морди, конечно, тоже смог. Думая, обо всех этих людях, Шура добежал до мясного склада своего благодетеля и сменив рубаху, надев перчатки, начал привычно ворочать вместе с парнями Морди и с ним самим ящики со сладковатым ужасным запахом забитой вечером птицы. Не отвлекаясь даже на пятиминутные перерывы люди Морди проработали в таком темпе до двух дня. Шуре это даже нравилось, мышечная нагрузка была ему необходима, потому что отвлекала.
К двум часам заявился Равив, который, теперь, казалось, переходил от Эрлиха к Морди и обратно, заполняя свой рабочий день таким вот странным образом. Он был по-прежнему уродлив: толстощек, плохо выбрит, одет непонятно во что, кривая челка на жирном лбу. Выглядел как разыскиваемый полицией злодей со счастливыми глазами. Увидеть его, испугаться, отшатнуться, потерять дар речи и застыть на полуслове. Герой всего этого все знал, ему это не мешало. В руках его была большая клеенчатая прочная сумка в красно-черную клетку. Сумка была набита доверху, «надеюсь не просроченным тухлым мясом на реализацию, с этого алчного идиота станется», злобно подумал Шура. Этот парень жутко раздражал его. Чем? Всем! Как говорила Мирра Соломоновна в Ленинграде, глядя в окно, как по обледенелому асфальту двора собутыльники волокут голого по пояс Фоку из первого подъезда их дома, неплохого парня совершенно не знавшего границ своих возможностей, «природе и такие тоже нужны». Повторим за этой неожиданной женщиной, глядя на Равива с сумкой, «раз они есть такие, то такие тоже нужны, конечно».
— Садитесь, Равив, — предложил ему Морди со всем своим неизжитым гостеприимством, как же, как же, гость — это святое. Вот ведь как себя ведет, этот умный, благочестивый мужчина, которого никто не может ни поколебать, ни изменить.
Равив широко расселся у прилавка, подвинул еще стул к себе и расстегнул сумку движением циркового фокусника широкого профиля, который одновременно клоун, жонглер и укротитель. Он ничего не спрашивал у Морди, ему было дозволено все. Он стал извлекать из сумки какие-то тряпки. «В Италии есть город Перуджа, вы конечно, господа, слыхали о нем, там производят лучший итальянский шоколад. Ох, какой там шоколад. Но я пришел к вам не с шоколадом, в другой раз шоколад, называется он «поцелуй». Деревенский парень лет 20 с чем-то из этого района, великий портной и не только. Представляете! Так вот, он открыл на днях Дом мод в Перуджо. Это Италия, господа. Гениальный пацан, этот Бруно, очень далеко пойдет. Звать его Брунелло Кончинелли, я принес вам опытные образцы его искусства, это женские свитера из кашемира, с ума сойти. Вот», — и быстрыми движениями илюзиониста этот тип начал показывать легкие и чего там говорить, изумительные предметы одежды. «Мечта любой женщины, продаю по себестоимости, налетайте, только для вас, потом, совсем уже скоро, это будет стоить в разы дороже», — он, конечно, был многогранен этот подлец. Так его назвал Шура, человек эмоциональный и не справедливый, хотя изредка на удивление разящий и попадающий в цель.
— Вот этот оранжевый я возьму, — сказал он Равиву неожиданно для себя.
— Прекрасный выбор, 300 лир, только для вас, скидка для нового репатрианта, многообещающего земляка, по слухам, но главное в том, что вашей женщине, Шура, этот кашемировый свитерок очень понравится, покорение будет завершено окончательно, с чем вас и поздравляю, — продавец мгновенно завернул покупку в газету Эрлиха и протянул сверток, — извините, бечевки у меня нету.
Морди тоже купил три свитерка, очень красивых, Гоги взял, из соседней лавки пришел косолапый, косоглазый зеленщик и разом взял пять штук со словами «красиво, а деньги все равно обесцениваются каждый час», потом перс, торговавший солениями, взял парочку… Разобрали весь товар за час, остался один свитерок, отложенный в сторону продавцом. Равив сложил деньги во внушительную пачку, не пересчитывая, протянул ее Морди «я знаю, что тебе близка эта тема, отдай на сиротский дом в Кирьят Йовеле, там они нужнее, правда?! А мне деньги зачем? Бумага она и есть бумага». Морди молча взял пачку ассигнаций и положил перед собой на незамутненный никелированный прилавок мясника. «Добавлю от себя тоже и тогда отдам», пробормотал он в полной тишине. «Только без имен передай», попросил Равив, член рабочего комитета, безнадежный футболист-любитель, неопрятный отталкивающей внешности и такого же поведения человек. «В следующий раз принесу по себестоимости ботиночки от другого итальянского гения Андре Сантони, с ума сойдете, классик, он начал в то же время примерно что и Кочинелли, новая волна мировой моды, берегите себя», сказал он и ушел безвозвратно, только его и видели. Всегда Равив так уходил, очень быстро и бесследно.
Шура был удивлен, даже не поверил в реальность услышанного. Нет, недаром ему говорил Эрлих, «здесь есть чему удивляться, парень, помни об этом».
— А вот этот свитер я прошу вас передать Илоне, тоже без имен, ей там пригодится, — Равив протянул Шуре прелестный, теплый, легкий предмет, невесомую тряпку, — вы это сделаете лучше всех, уважаемый.
Он настойчиво обращался к Шуре на вы с некоторых пор.
Газета Эрлиха вскоре закрылась. Редактора мобилизовали в его любимый 202 батальон, так как Израиль начал операцию возмездия в Южном Ливане после жуткого теракта на прибрежном шоссе. 38 погибших, среди которых 12 детей. Назовем этот теракт очередным во времени и месте, и это будет верно. Командовала убийцами 20-летняя девушка из Ливана по имени Далаль, которая погибла. Девушку чтут в ее народе, как большую героиню и помнят.
Израиль ответил на убийство, мобилизовав резервистов и заняв на время Южный Ливан до реки Литани. Ответ был сдержанным, такое бывало в местной истории. В общем, если коротко, работать стало некому, газета перестала существовать, никто особо по этому поводу не переживал, мало ли, что бывает, еще одна безумная инициатива эмигрантов. В Израиле все забывается и проходит очень быстро.
Особых улик на Илону Португал не было, денег у нее никаких не нашли, держалась она в суде хорошо. Ей дали 5 лет, так сказать, за очевидное участие в ограблении. Иссидор, который тоже молчал, пожимал плечами и никого из соучастников не признал, получил 12 лет. Он передал свое слово относительно Илоны в женскую тюрьму и к ней отнеслись соответственно статуса королевы Иерусалима. Кашемировый свитер ей очень понравился, она бережно носила его все годы. После выхода из тюрьмы Илона свою лавку закрыла и увлеченно занялась благотворительностью. Формы свои она не потеряла, наоборот, хотя годы должны уже взять свое, но она ничего своего никому не отдает, а уж годы?! Не на ту нарвались.
На Песах она всегда надевает кашемировый свитерок, который как это не странно, не потерял ни формы, ни цвета, вот что значит итальянский покрой. Очень идет ей цвет и покрой. На нее обращают внимание как мужчины, так и женщины. Пристальное внимание.
Иногда она завтракает у Юдит вместе с Шурой. Пирожные Юдит прекрасны, сестра ее умерла. Добродушный с простым лицом великий футбольный форвард Ференц П., победитель всех сборных мира вернулся из Испании на родину, он умер от старости в Будапеште.
Иссидор не при делах, все строгает во дворе рогатки. Иногда разрешает чужие острые споры, ходит с тростью, но крепок, как и полагается ему быть по статусу и происхождению. Он же лахлух, вы помните?
Матвей и его ребята в Москву тогда в 80-м не поехали, потому что Израиль от участия в Олимпиаде отказался по политическим причинам. Может быть оно и к лучшему, чего ездить-то, нокдауны собирать?
Старик дядя Меня Вольфович Б. ушел с поста премьера, не выдержав нагрузки, он был давно болен. Эрлих ушел от Маши, не выдержав ее сурового образа жизни, он не сумел привыкнуть к ее безоговорочности. Он стал профессором, не мог им не стать. В политике не участвует, слышать не хочет, умнее всех умных.
Лен умер в Ленинграде через год, известно отчего. Катриель Берков, помните такого, исчез, время и события в нем победили его, глупца. Вторая русская литература Москвы, Иерусалима и Ленинграда никакой культурной революции за эти годы не совершила. Внесла большой вклад, премии, призы, всеобщий интерес, но ничего заветного не совершила. Ну, хоть никого не убила. И то хлеб. Россия все та же страна, непонятная и необъяснимая, ее не понять никому. И не надо понимать, себя лучше поймите, это ключ ко всему.
Морди отошел от дел, скучает. Съездил в Зугдиди, пробыл там три дня, кое-кого увидел, посидел, послушал, все там было как прежде, хотя страна была уже другой если верить названию. Вернулся оттуда грустным. Читает про театр, но в Москву не ездит, говорит, «нет, нельзя мне, я там чужой». Он все чувствует и даже знает, интуитивно, ему можно позавидовать.
Равив уехал в Америку. Он работает над искусственным интеллектом, добился в этой области определенных успехов, получил огромный грант от правительства США, родил несколько детей. Все-таки даровитый человек, бесспорно. Способен на многое. Мог пойти и по другой стезе, но вот не пошел, бог его сберег.
Шура жил и живет в Иерусалиме. Его семья составляет его близкий круг общения. Все, о чем писал Лен тогда, из Ленинграда, зимой 78 года, осталось при нем и бурля, на среднем огне, потихоньку сводя его с ума, ждет своего часа. Дождется ли эта ноша его своего часа, неизвестно.
Мария Васильевна, бывшая Эрлихова жена, стала верующей, одевается строго, как положено, также строго и живет. Работает в больнице в хирургии, авторитетна. Зовут ее все Мирьям, а как иначе? Никого у нее нет, хотя многие смельчаки пытались, но, по слухам, она не уступила никому. Слухам верь, иерусалимец.
Тот русский аккордеонист на пятачке у Машбира иногда по привычке выбирается к месту своей прежней работы и наигрывает прохожим знакомые мотивы с непременным успехом. Арабский поседевший официант из ресторана «На углу» приносит ему в пластиковом контейнере фасолевый суп и питу с кебабом, которые тот обожает. Он съедает все до последней капли и крошки чуть ли не со слезами на глазах, повторяя при этом, «Хорошо, что мне этого нельзя, оттого все еще слаще». После этого он делает, не морщась, большой глоток из принесенной из дома фляги. «Сэла просил, если тебе не трудно, русский брат, сыграть для него «Золотой Иерусалим», смиренно просит официант. Аккордеонист аккуратно вытирает лицо салфеткой и начинает играть «Золотой Иерусалим» для сурового и сентиментального человека Сэла.
2025 год
