©"Заметки по еврейской истории"
  июль 2024 года

Loading

Она понимала, что это было мимолетное счастливое сновидение, и, расставшись в положенный срок, он был бы забыт. Но — уж извините — мать-природа рассудила иначе. Очень скоро она поняла, что беременна. Конечно, такое не поощрялось в принципе.

Михаил Идес

АНТИКВАР

Антология ушедших времен

(продолжение. Начало в №5-6/2024)

Синее, одно из трех концертных платьев, она растерзала, порезала на лоскуточки размером чуть больше ладони.

Это была её придумка, никем не подсказанный финал. Заканчивая выступление, она спускалась с борта грузовика, который служил фронтовой артистической бригаде сценой, и шла в гущу солдат, которые расступались и следили за ней влюбленными, влажными глазами. В конце песни, на словах: «Строчит пулеметчик за синий платочек…» — она выдергивала из лифа этот кусочек синей ткани и, заканчивая строчку: «… что был на плечах дорогих», — неожиданно бросала его красноармейцам.

В концерте она работала последней. Нет, она не Шульженко и не Русланова, но, как и сотни солисток, ездивших по фронтам, она пела и «Землянку», и «Валенки», и «Тёмную ночь», согревая солдат искренним теплом и любовью. А уж после «Синего платочка» выступление приходилось заканчивать в любом случае.

Аплодисменты были бесконечны, бойцы смыкались вокруг неё, о чем-то спрашивали, не ожидая ответа, совали в руки письма-треугольники, просили, если придется побывать с концертом в селе таком-то, передать привет и сказать родственникам и землякам: «что я жив, пусть ждут!»

Сегодня «синий платочек» достался действительно бойцу-пулеметчику. Начальник политотдела, ухоженный хлыщ, сопровождавший без надобности их бригаду третий день подряд, вслух посетовал, что платочек вот уже на каком концерте кряду ему не достается. Не посмотрев на бойца, он вытащил из кармана пачку «Герцеговины» и уверенно предложил: «Махнемся?!» Солдат молчал, собрав в кулак синюю ткань. «А вот так, махнемся?!» Повысив голос, полковник вынул из другого кармана хороший перочинный нож с перламутровой рукояткой. Солдат, глядя мимо полковника, встал по стойке «смирно». Взъярившийся политрук уже рвал часы с руки, а солдаты, стоящие вокруг, гулко молчали.

Пойдемте, полковник, не стоит. Я вам сейчас подарю другой.

— С любовью?!

— Безусловно.

— Неправда. Это была неправда. Она не любила полковников, она любила лейтенантов.

Она любила лейтенанта.

Почти целый месяц пока их небольшая концертная бригада ездила по этому участку фронта и прифронтовой полосе, он, молодой лейтенант, назначенный командованием начальником их охраны, сопровождающим, в общем-то, нянькой, был с артистами неразлучен. Он немел в её присутствии, таращил влюбленные глаза, и всем было понятно, что когда она рядом, он никого и ничего не слышит.

Она была женщиной опытной, старше его на шесть лет. На что он ей сдался? Но вскоре и она не могла оторваться от его голубых глаз, осанистой фигуры. Пушок на щеках, которого ещё ни разу не касалась бритва, рождал, помимо симпатии, ещё и материнские чувства. А ещё, глядя на таких мальчишек, взрослые женщины, понимая, что этого в их жизни может вообще не случиться — просто убьют, на то и война, чтоб гибли молодые — дарили им себя… и бытовые измены, и неверность были здесь ни при чем.

Она понимала, что это было мимолетное счастливое сновидение, и, расставшись в положенный срок, он был бы забыт. Но — уж извините — мать-природа рассудила иначе. Очень скоро она поняла, что беременна. Конечно, такое не поощрялось в принципе. А она и не думала ни о поощрении, ни о порицании. Её стройная фигурка еще достаточно долго позволяла скрывать растущий плод. Она была на седьмом месяце, продолжала ездить с бригадой по фронтам, и именно тогда ей встретился очень симпатичный подполковник. Он был холост, вернее был вдовцом — семья, жена, дочка и тёща — погибли, погибли, и он, вот уже два года, запрещал себе возвращаться к подробностям этой рядовой военной трагедии. Он был предельно искренен, и она, не захотев его обманывать, честно рассказала обо всём.

Он не упрекнул её ни словом, ни жестом. Подписал наградной лист на неё и ещё нескольких артистов, выправил необходимые документы и силком усадил в эшелон, уходящий в тыл.

Одинокий Хейнкель отбомбился по железнодорожному полотну. Эшелон сошел с рельсов, половина вагонов перевернулась. Она с трудом очнувшись, порезавшись о битое стекло, смогла выбраться наружу, спаслась, выжила, но ребеночка потеряла, как потеряла, по мнению командования, и свой «морально-нравственный облик», в связи с чем её концертная деятельность и фронтовые выступления закончились.

* * *

Жизнь, как это принято сегодня говорить, налаживалась. Хотя подобная тягучая скучность не соответствовала моменту. Нынешним людям младших поколений сложно понять, что тогда было одно емкое слово Жизнь, которое выжившее поколение со счастьем воспринимало без добавок — лучше, хуже, в тесноте и дефиците, с явными и скрытыми потерями — любая, лишь бы Жизнь. Впоследствии, пережив страшное, целая страна долгие годы поднималась, не замечая трудностей и неустроенности жизни. Все сопутствующие проблемы были незначимы и поэтому преодолимы. Наша коммунальная квартира вообще, и на общем фоне в частности, выглядела несколько странно в своем благополучии. Был тогда такой наивысший сравнительный критерий — «Как до войны» — и она, квартира, этому критерию вполне соответствовала.

Сестры, засушенные во времени ещё с дореволюционных лет, практически внешне не изменились. Екатерина лишь набралась женских соков. Владимир, оттаяв в родных стенах, был чист лицом и духом. И только подросший мальчик с тал неожиданностью, нежданной и нечаянной новой ипостасью в этом пространстве.

Со стороны, если не знать подробностей, все наши персонажи вполне себе выглядели семьей, благополучной семьей по довоенным меркам, а уж сейчас, когда в каждом доме за общим столом пустовали места, и вовсе благополучной до нереальности.

А что?

Вот Владимир и Екатерина — это как папа с мамой. Две сестры — как теща и свекровь под одной крышей, при этом на диво дружные и на удивление похожие. Ну и, конечно, Николенька — ни дать ни взять сыночек и внучек в одном лице.

Так оно, в общем, и стало. Но мы слегка забежали вперед.

Течение жизни блокадной троицы в корне поменялось. И к радости, в общем-то. Сестры ещё строже стали следить за внешним своим видом и вновь решили соблюдать довоенный политес. Но процент русского был большим в общении, чем французского, который не то, чтобы был подзабыт, а так, усечен по невостребованности. Нет, Владимир вновь был сдержан и галантен, а вот Екатерина как добавила децибелы звука своим присутствием, так и не собиралась их сбавлять. Темп жизни не только возрос, он стал общим и семейным.

Обязанности и роли распределились естественным образом.

Он — глава их коммунальной семьи. Починить, смазать, вкрутить/выкрутить — всё его.

Она — это отоварить наилучшим образом карточки, а потом и деньги. Она — это общение с Властью вообще и новым Швондером, прошу прощения — новым домоуправом, в частности. Она и у плиты, и у корыта успевала. Со стороны — мать семейства.

Сестры несколько пробуксовывали в этом темпе, но олицетворяли семейную мудрость и основу, были аксакалами с непреложным авторитетом. Некоторые позиции они почти добровольно сдали Владимиру — «Вы можете звать меня, как прежде — Володей», и Екатерине — «Ну какая я для вас Екатерина, зовите просто Катей». Чуть поменялся общий для всех распорядок дня, когда только общий ужин был предсказуем и обставлен, как в былые времена. В кухне многое объединилось, многое убрали за ненадобностью — ну кому, скажите, нужны сразу три керогаза или три половника? В кухне теперь порхала Катя, но… под чутким руководством и при участии сестер. Единственное, что было незыблемо, как египетский Сфинкс — это продолженное домашнее образование Николеньки, к чему Катя и Володя присоединились без волюнтаризма, естественным образом.

И ещё так, чтобы не забыть.

Сестры не сразу, но обратили внимание сначала на Володино бельё в стирке у Катерины (тайные знаки внимания влюбленных были сестрам неведомы), но когда они дважды застали Екатерину неглиже, пытающуюся ранним утром проскользнуть от дверей Владимира к общей ванной, сестры поджали губы.

Что ж, тогда Володя и Катя взяли… да и поженились.

* * *

Малыш привыкал, обживался в новых обстоятельствах. Впервые какая-то эфемерная субстанция в нем — мысли, впечатления, наблюдение за происходящим плюс ничтожный жизненный опыт — подали сигнал, и его малолетний мозг решил принять перемены. Принять вместе с этими новыми для него людьми, с их постоянным присутствием, с необходимостью не мешать и уж тем более не вмешиваться в течение их чужой жизни. Приспособиться тихо и безропотно к изменениям своей жизни и жизни тёток.

Конечно, это не на партсобрании, и его решение не принималось ни после обсуждения, ни под протокол. Оно возникло естественным путем — ничего не отрицать, ни о чем не спорить и ничего не доказывать, получать желаемое и добиваться своего не всегда в абсолютном виде, при необходимости довольствоваться малым, а уж лозунги типа «чо», «До основанья, а затем» были для него неприемлемы не только во взрослом состоянии осознанно, но и в раннем детстве инстинктивно.

Он с младых ногтей рос разумным, расчетливым приспособленцем. В его душе не прижились привязанность, любовь как таковая, сострадание и желание быть сопричастным. В последствии он никогда не будет без нужды растрачиваться вовне, а своё, желаемое или необходимое, получать незаметно, крадучись.

Всё это легло в основу его натуры, стало значимой частью личности, предопределило его жизнь.

А сейчас он был невероятно мил и приятен Екатерине и Владимиру, и их добрые чувства к ребенку только разрастались.

* * *

Люди, ленинградцы, стали возвращаться. Много неожиданностей и сюрпризов ждали их на ранее насиженных местах. Город был страшен после бомбежек и артобстрелов. Шла вторая волна подселений и уплотнений. Опять заработали Швондеры разных мастей, и только одновременное появление Екатерины и Владимира сразу после снятия блокады, его инвалидность и воинские заслуги, Катин боевой орден и, главное, её умение «решать вопросы» сохранили состав жильцов квартиры без возможных уплотнений.

В ленинградских дворах стали появляться дети. Большинство из них спасли, массово отправляя в тыл. Теперь, приехавшие с семьей или разысканные родителями в детских домах, они медленно возвращались в свои дворы.

Одним из первых вернулся сантехник Газиз, он же электрик, он же прибить/принести, а также бессменный понятой. Вернулся он с тихой и безответной Зульфией, которая в семейном подряде была и дворничихой, и уборщицей. Он куда-то исчез перед финской войной, квартира стояла опечатанная, а сейчас они вернулись с семьей и вселились в свои полуподвальные хоромы как ни в чем не бывало. Их сын Рашид — Рашидка, имел не только характерное имя, но и столь же характерную внешность татарчонка. Он родился тоже в сороковом году.

Ромка, сын учительницы музыки Риты Лазаревны и Семена Моисеевича, идейного коммуниста, политработника, воевавшего как по расписанию «от звонка и до звонка», был шестилетним пацаном с весьма типичным семитским лицом и характером «ни в мать, ни в отца» … а в дядю Гришу, родного папиного брата, который нигде не воевал, гужевался в тылах и был страшным пройдохой.

Николенька был по возрасту третьим в этой дворовой компании. Как это часто бывает, их последующая дружба началась с мальчишеской потасовки.

Рашид, помогавший в силу своих малолетних возможностей родителям, стоял с метлой в руках. В связи с этим он считал себя главным во дворе. Наш Коля вышел во д вор с довоенным кожаным мячом — дефицитной роскошью того времени, который нашелся у дяди Володи и тут же был вручен Николеньке в качестве подарка. Увидев соседа с мячом, Рашидка решил, что это непорядок — вдруг стекло разобьет — и отнял мяч практически сразу. Пока они разбирались друг с другом, во д вор вышел Ромка со смачным бутербродом хлеба с маслом, посыпанным слоем рафинада.

Краткий обмен репликами начал Ромка.

— Ух ты, дай почеканить.

Рашид, глядя на бутерброд:

— Дай куснуть.

Николай, отстраненный от происходящего, крикнул:

— Отдайте МОЙ мяч!

Классовая солидарность на генетическом уровне тут же объединила Ромку и Рашида. Один толкнул, второй подставил ножку, и Николенька упал, ободрав локоть и испачкав одежду.

Дальше эти двое перешли к решению своих проблем, и Рашидка вознамерился «куснуть» бутерброд насильственным путем, при этом не выпуская мяч из рук. Николенька, мудро оценив ситуацию, присоединился к Рашидке в надежде вернуть по-хорошему свой мяч. Но, отвесив Ромке леща, Рашид отдавать мяч отказался. Тогда после «леща» и падения бутерброда в грязь к Коле присоединился Ромка. Они вдвоем завалили на газон Рашида и там, не разбирая, кто кого, стали бутузить друг друга.

В результате выскочивший на шум Газиз побоище прекратил, загнал Рашидку домой, выдернув по ходу ремень из брюк.

Ромка остался с фингалом и без бутерброда.

Коля, оставшись во дворе последним с мячом в руках, думал, как объяснить теткам содранный локоть и испачканную одежду.

Утром следующего дня они выходили во двор с опаской.

— Тебя как зовут? … Я — Рашид.

— Николенька.

— Чой-то как девчонку — «Николенька», ты ещё заплачь!

— Вообще-то Николай, Коля, — и, непонятно с чего: — Щас как дам!

— Да ладно, ладно, а вот и Бутерброд. Бутерброд, тебя как зовут?

— Ну Ромка, а что? Бутерброда всё равно не дам.

— Да ладно, … в мяч со мной и Колькой поиграешь?

— А он вынесет?

— Я вынесу.

— Тогда я за бутербродом.

Так бы и сладилась их первая совместная игра, но пошел дождь.

В подъезде (в «парадной», если говорить по-питерски) было неуютно и скучно. Игры с мячом пресек Рашид, понимая, что опавшую побелку и следы на стенах ему же с матерью придется оттирать.

— Бутерброд, а давай пойдем к тебе.

— А давай, Рашидка, к тебе.

— Да я — пожалуйста, только мой татарин после вчерашнего. С устатку.

— Вот и мой папка «с устатку», пришел поздно ночью, спит.

— А давайте ко мне.

— А можно, Колька? Не заругают? Ты бы сначала спросил.

— А что спрашивать, у нас интеллигентным гостям всегда рады.

— Каким-каким гостям у вас рады?

(На этом моменте остановимся. Это была для Николеньки первая точка осознания, что не все знакомые и понятные слова употребимы за пределами его дома, и его лексикон надо делить для употребления внутри и вовне.)

— Ну то есть гостям, которые ведут себя вежливо, уважительно и не бегают.

— А чё не бегать?

— Ну, у нас там вазы, статуэтки всякие старинные — антиквариат.

— Анти — что?!

— Ан-ти-ква-ри-ат. Ну пошли, пошли.

Тетки, не привыкшие к таким вольностям, несколько опешили при виде гостей. Зато Катерина сразу как квочка закудахтала:

— Это кто, кто же к нам пожаловал, кто к нам пришел? Николенька, познакомь с гостями.

— Это Ромка, Роман с третьего этажа.

— Не Ромка, а Бутерброд, — тихо пробубнил Рашид. Но Катя его услышала и, потрепав по голове, спросила:

— А как вас величать, молодой человек?

— Чиво?

— Как зовут тебя, Чингисхан?

— Рашид, а чё вы дразнитесь?

— Ты не обижайся, во-первых, Чингисхан — великий полководец, и мне кажется, ты на него немножечко похож, а во-вторых, ты Романа тоже как-то необычно назвал, или мне послышалось? Что же вы стоите, проходите, только осторожнее, не.

— Да знаем, знаем. Тут у вас этот, как его, Ромка, ну.

— Антиквариат.

— Кто же вам это сказал?

— Антиквар ваш, Николенька.

(А вот вам и вторая точка осознания в один день. Николай не только пожалел, что пригласил мальчишек к себе в дом, но и сделал далеко идущий вывод на всю жизнь: без острой необходимости никаких гостей).

— И вообще, вроде дождь закончился. Мы лучше пойдем, Бутерброд, ты идешь?

— Иду, Чингисхан. Антиквар, ты с нами?

Несколько опережая события.

Школ в полуразрушенном городе явно не хватало. Всю троицу, как первоклассников, определили в ближайшую, до которой идти надо было минут двадцать быстрым шагом.

По понятным только мальчишкам географическим причинам, они в классе были чужаками. Характерная национальная внешность Ромки и Рашида симпатии не прибавляла. Через неделю, на перемене, пять или шесть одноклассников решили чужих отбуцкать. Тогда впервые, спина к спине, они отбили атаку и жестко перешли в контрнаступление, надавав тумаков руками и ногами нападавшим. Всё. До конца школы их никто не трогал. И в классе, и в школе знали: тронь любого и биться «насмерть» будет вся троица.

* * *

Но вернемся назад. Нам не нужна какая-то конкретная дата, месяц или год. Попробуем объять весь период домашнего обучения, начало которого размыто, так как никто не определял возрастное общение с Николенькой как учение или неучение. Поток информации, сопряженный со знанием, начинался исподволь, тонким прерывистым ручейком. Зато к школе домашние знания лились вполне полноводной рекой.

Давайте сразу перейдем к итогу.

Ровно к первому школьному классу Николай знал и умел вот что:

— Он читал. Не в смысле как-то по слогам. Он — ЧИТАЛ. Здесь чтение имеется в виду не как навык, а как привычное занятие, как досуг, как удовольствие.

Естественно, вся детская литература была перечитана. Сестры не то, чтобы не принимали советского патриотизма, насыщенного в советской детской литературе, они его не понимали и не считали соответствующим малому возрасту аудитории. Поэтому в ходу были сказки и на русском, и на простом в выражениях и понятиях французском. Последняя сказочная книга, лежащая на Николенькином столе, была «Сказы» Бажова. Или вот Тургенев «Записки охотника» — в шесть лет. Или Пушкин, уже не в сказках, а закладка в первом томе собрания сочинений. Или басни Лафонтена — французское дореволюционное издание.

— Его двуязычность хоть и была кривобокой — русский язык, естественно, превалировал, но французский, впитанный с детства, не был вторым, он сдвигался в сторону в вопросах советской повседневности, но по части быта, оценочных критериев, межличностного домашнего общения, он побеждал. Такая ситуация привела к известному результату — ребенок был «двуполуязычен», это когда устная фраза строилась из словарного запаса русского и французского по принципу «какое слово быстрее или привычнее подвернется, то и в ходу, не важно, из какого языка». Тетки одергивали его, но сами грешили тем же.

— Свою лепту внесли и соседи. Трансляция, черная тарелка-радио (источник надежд и тревог в военное лихолетье, второй по мощи, после газет, информационный и культурный источник в дальнейшей повседневной жизни советских людей), появилась в их квартире стараниями Екатерины. Повешена она была в непривычном месте — в зале, включена почти на предельную громкость, слышна была во всех уголках квартиры. Тогда, меж новостей и информсообщений от Левитана, играла классика, легкий жанр был минимизирован, в основном это тоже была классическая оперетта. На дню по десять раз Катерина хватала ребенка в охапку, заставляя молча и внимательно слушать популярную классику, нашептывала на ушко имя автора, название произведения, повторяла после или пела одновременно передаваемые женские арии, и уже через год Николеньку не надо было стреноживать, он сам с удовольствием слушал и, как оказалось, запоминал.

Владимир влился в этот поток случайно. Какую-то арифметику «объясняли парню бестолково». Он попытался на свой лад, у него получилось и, естественно, кто бы сомневался, это — арифметика — стало его обязанностью. А так как идти в голой и строгой ученической последовательности Владимиру было скучно, он — когда серьёзно, когда, дурачась — подтаскивал к математике и физику, и химию, и любимую геологию, то есть получался этакий околонаучный компот из многих разнонаучных компонентов.

И последнее.

Ребенок есть ребенок. Как только он смог передвигаться самостоятельно, он тут же стал угрозой для фарфора и фаянса, всех этих чашечек, вазочек, фигурок. Не доглядели — карандаш в руках, и дитя вносит свои «правки и штрихи» в сборник офортов Рембрандта — редчайшее издание из обширной коллекции Эрмитажа. Поэтому, чтобы не через наказание, а через осознание, по пути не через ухо или подзатыльник, а через мозг и познание, Николеньке стали объяснять, чем и почему дороги те или иные предметы искусства в их доме, кто автор, какова их художественная ценность. Незнание — дикость и вандализм. Знание — любовь и забота. Как-то получилось, что от простого посыла — «не разбей, не испачкай» — и сестры и, в меру сил и знаний, соседи невольно влюбили Николеньку в тот крохотный мир искусства, который его окружал. Мир был старый и старинный. Ромка с Рашидом, дразнясь, стали звать его Антикваром, не понимая, что, кроме дразнилки, в этом прозвище проглядывала его будущая сущность.

* * *

Теперь давайте взглянем на людей нашей семейной квартиры на послевоенном рубеже нашей истории, на рубеже 1947 года, на начальном рубеже Николенькиной школы. Для последующих событий здесь многое окажется важным.

Сестры, как и любой пустоцвет в природе, быстро старели, выглядели старше своих пятидесяти семи лет. Блокада тоже многое отняла и убавила, прежде всего — здоровье. А так как сестры это был как бы парный орган одного организма, то и судьба, и внешность, и состояние здоровья — абсолютно все, за вычетом мелких нюансов — были у них одинаковы. Мирная жизнь не пошла им на пользу, они расслабились, разохались, разболелись.

Антиподом этой паре были Владимир и Екатерина. Он имел «легкую» инвалидность. Протез, который он получил благодаря фронтовому другу, был им доведен до ума. Он, конечно, бегать не мог, но ходить без палочки, почти не припадая на покалеченную ногу, он смог, особенно в первые лет пять. Правда его здоровье после контузии и многочисленных осколочных ран тоже было не ахти, осколки лезли из него с завидным постоянством, врачи этому особо не радовались, зная в его теле два осколка, две мины замедленного действия, которым бы лучше не шевелиться вообще, до самого смертного часа. Но у него, несмотря ни на что, проистекал самый счастливый период жизни — в сорок лет как раз пора. И то, что он жив, и то, что работает на хорошем секретном месте — в «ящике», и квартира, и соседи, и забавный мальчонка, и, уж конечно, его Катерина.

А Катерина в свои тридцать пять была в самом расцвете. Она была оптимистка, она была деятельная во всех вопросах жизни, в филармонии стала профсоюзным начальником, на сцену обратно не рвалась, зато хорошо и чутко понимала и помогала всем коллегам, её любили. Володя стал затаённой радостью. Ей было с чем сравнивать, и она всем существом зрелой женщины не могла на него надышаться. Такая любовь земная имела и горький оттенок, длящуюся непоправимую драму — у них, вернее у неё, не могло быть детей… Володя об этом знал.

И, наконец, Николенька. Он просто жил и рос. Нельзя было даже пафосно сказать: «Жил в предложенных обстоятельствах». Так как других «предложений» у него не было, он и жил, как жил, и прекрасно себя самочувствовал.

* * *

В Литературе есть, безусловно, свои клише. Согласитесь, немая сцена в гоголевском «Ревизоре» одна из самых ярких конструкций. И если это Конструкция, то её основным элементом является Неожиданность, но «неожиданность» специфическая — всё у всех на глазах, каждый мог бы заранее догадаться, но при этом присутствует массовая психопатия, когда Очевидное Происходящее персонажи не понимают ни по отдельности, ни все вместе.

Итак — «первый раз в первый класс». Конечно, все было непросто изначально. Потребовались справки от врачей на отсутствие педикулеза, туберкулеза и каких-то ещё инфекционных заболеваний. Мальчика надо было коротко подстричь и одеть, при отсутствии дефицитной формы, «скромно и неброско» (можно подумать, что у кого-то в те времена была возможность одевать ребенка «броско и нескромно»). Нужны были и первый букварь, и тетрадки в клетку и в косую линейку, карандаши, ластики, счетные палочки, а еще чернильница-непроливайка в сшитом кисете вместе с перьевыми ручками, и форма для физкультуры, и сменная обувь, и мешок для сменной обуви, и прочее, и прочее.

Сестры категорически отказывались всё воспринять и всё успеть. Они как будто знали, что Этот час настанет, но никак к этому не готовились — застыли в ступоре. Николенька-первоклассник стал символом страшных перемен в укладе их жизни. Что-то они понимали и поддерживали, например, раздельное обучение мальчиков и девочек, начавшееся в середине войны (как могло быть иначе, им в принципе было непонятно). Чего-то пугались насмерть: сбор разных справок, походы по инстанциям (это, слава Богу, взяла на себя Катя). А уж когда Владимир радикально решил вопрос с подстрижкой, отведя Николая к знакомому парикмахеру, когда в дом вошел чужой, совершенно чужой мальчик, который оказался их Николенькой, тогда сестры физически занемогли. Их мучили страхи и предчувствия.

Тридцатого августа для первоклашек был назначен «пробный день». Такого правила Советская Школа придерживалась все послевоенные годы советской власти. И в этом были логика и смысл. Впервые пришедшие в школу дети не все были детсадовскими, детдомовскими — то есть «социально адаптированными». Были и домашние. Поэтому первая встреча со школой в пробный день проходила с целью «экспресс-привыкания», ознакомления с конкретной школой — коридоры, этажи, туалеты, и с одноклассниками.

Этот первый день прошел почти замечательно. Сестер, вместе с другими родителями даже пустили в класс, даже дали возможность дождаться конца первых двух уроков и пойти с Николенькой домой. Это хорошо. Но многое другое сильно озаботило старушек. Это и сорок с лишним мальчиков на одного учителя. Это один учитель на весь спектр предметов, включая физкультуру. И — главное — какие-то смутно ощутимые нормы иной морали: «Завтрак, который вам дали дома, вы, дети, будете кушать на третьей перемене, завтраком надо обязательно поделиться с товарищем…» То есть они понимали, что Николай свой завтрак отдаст полностью, а чужого не возьмет, не так воспитан. Что, оказывается, обсуждается вполне очевидное: разговаривать во время урока, бегать по классу во время урока и — боже упаси — драться на перемене нельзя. То есть, видимо, это бывает, это возможно… а «нельзя брать чужие вещи — ручки, карандаши, тетрадки, даже если надо или очень нравится» — с этим что делать? Значит, такое тоже возможно?

Сестры не спали всю ночь.

Вообще-то, раньше (до нынешних счастливых времен, когда в школу и из школы детей бережно подвозят либо родители, либо нанятые водители) дети в школу ходили самостоятельно — сразу, с первых дней первого класса. Ходили соседскими стайками и с момента выхода во двор начинали свою, не всегда понятную взрослым, жизнь в новом пространстве. Новое пространство раздвигалось сразу: это был путь до и от школы — тут и потасовки с разбитыми носами, тут и второй портфель в руках мальчика, провожающего девочку; здесь и сейчас либо спонтанное, либо проговоренное заранее списывание — переписывание домашних заданий; сведение счетов и разбор обид; первый криминальный опыт — что-то отнять, при этом разбив очки или порвав одежду; первые уроки благородства, когда один на один, или привыкание к безнаказанности волчьей стаи, когда все на одного — то есть весьма емкие университеты жизни. Отдельный разговор о переменах, продленке и просто об общественно значимых мероприятиях, в которых должен был — именно «должен» — принимать участие Советский Школьник.

Всё вышеперечисленное, плюс сам непосредственный процесс учебы, навалилось на Николеньку сразу. Всё новое впервые в его жизни касалось его непосредственно, без помощников и поддержки со стороны домашних. Он инстинктивно жался к Рашиду и Ромке. Но желание, главное самопожелание реабилитировать свою неприспособленность к внеурочной жизни успехами в учебе привело к непредсказуемому результату. Буквально на третий день Николенька сам сознался теткам, что он почему-то мешает учителю. Домашние выяснения ни к чему не привели. Тетки и Владимир с Катей ничего не поняли и решили на первый раз не заморачиваться. Но вскоре ошарашенный Николенька передал взрослым, что их вызывает в школу учительница их класса. И этот тревожный сигнал до конца не оценили, поэтому в школу пошли сестры. Всё, что увидели и услышали, они с трудом смогли пересказать, понять и объяснить. Учительница была груба и нетактична, свое раздражение выплеснула на теток сразу, с порога, фразой: «Это кто же, с позволения сказать, учил вашего Колю?» Испуганные сестры поначалу решили, что они что-то не учли, недодали Николеньке в процессе домашнего обучения, и из-за этого их Николенька — отстающий. Каково же было их изумление, когда не сразу, с трудом, они осознали, что все обстоит прямо противоположным образом. Учитель не знал, что делать с Николаем в принципе. «Он сразу заявил, что и буквы знает, и читать умеет, и четыре арифметических действия уже ПРОШЕЛ дома. Дети к нему относятся с опаской. Я учу складывать по слогам, а он на перемене вытащил том со сказками «Тысяча и одна ночь», которых не только нет в программе, но и которые категорически запрещены детям, во всяком случае, советским детям, в связи с фривольностями текста, и начал читать вслух. Я прошу решить простейший пример с помощью счетных палочек, а он при всех просит разрешения: «… записать условие задачи математически». Я спрашиваю, знают ли ребята песни про любовь, имея в виду, конечно, любовь к нашей Родине, а ваш Коля встает и начинает петь какой-то романс, как он сказал: «Городской романс на стихи Пушкина и музыку Шереметьева», а я не знаю, кто такой Шереметьев, я не проходила! И у нас советские дети не поют в первом классе: «Я вас любил: любовь еще, быть может!!!» Была и последняя фраза, последний вопрос: «А вы, вообще, кто? Кто он, Николай, вам? Я ещё не со всеми личными делами своих учеников успела познакомиться и навести необходимые справки».

Сестры с трудом довели друг друга до дома. Старшей пришлось вызывать «скорую».

Апофеоз «случился» через неделю. Николенька, бледный и осунувшийся, принес домой запечатанный конверт, который почему-то, отдал не теткам, а Катерине. В конверте, на официальном бланке школы, был вызов родителей ученика на педсовет. Никому ничего не говоря, она на следующий день пошла в школу при полном параде и с орденом на платье. Разговор с Колиной учительницей был разведкой боем. Вопрос: «Что тут у вас с нашим ребенком?» был задан с металлом в голосе. Дистанцию Екатерина — она была на полголовы выше учителя — сократила до минимума, так что боевой орден повис на уровне глаз последней, да и сама Катя нависла над училкой как гора. Выяснилась, как показалось, мелочь. Колин каллиграфический почерк никак не совпадал с «Правилами прописи», утвержденными Министерством образования. Он был пересажен в угол на последнюю парту, где заснул «во время объяснения нового материала!». И потом, «эта драка с одноклассниками, в которую ваш Коля втянул хороших мальчиков Рому и Рашида, кстати, из вашего же дома!!!»

И две последних фразы:

— А вы ему кто, ваших данных в его личном деле нет. Не смотрите на меня так вместе с вашим орденом. Да. По мне, так ему вообще не место в советской школе. Во всяком случае, в моем классе!

Последним в эту домашнюю сцену из «Ревизора» впал, вник и быстро разобрался Владимир. На следующий день он пошел в РОНО. Он там должен был найти его — Фронтовика. Он нашел двоих: сначала завхоза, с которым за перекуром в общих чертах обсудил «что делать-то, понимаешь, браток, сожрут парнишку», а затем второго фронтовика, к которому его привел завхоз. Тот оказался Заведующим этого самого районного отдела народного образования. Говорили они втроем, невзирая на звания и чины, три мужика, три фронтовика. Ситуация была хуже некуда. Из школы в РОНО пришла бумага, в которой был описан неузнаваемый Николенька, хулиган и драчун, выскочка, возмутитель дисциплины в классе, при этом в конце была ссылка как на дворянское происхождение ребенка, так и на то, что он фактически сирота, воспитывается неподобающим образом — чуждым элементом в лице старорежимных тёток. В конце, за подписью директора школы, шло предложение передать ребенка в интернат для воспитания и т.д. и т.п. «… настоящим советским человеком».

Удивляться было нечему. Это был для тех времен классический донос, по форме и аргументации знакомый всей стране. Сколько их было написано на соседей, сослуживцев, друзей — рука значительной части граждан Страны Советов была набита.

«Фронтовой совет» из кабинета заведующего РОНО переместился в ближайшую рюмочную. Трое фронтовиков говорили, пили, курили, вспоминали, молчали…

— Ты бы, Владимир, усыновил парнишку, затюкают его по жизни с вашим домашним политесом, образованием и остальным «дворянством», а у вас с женой уже наша достойная советская биография… чем смогу — помогу… подумай…

(Процесс усыновления в войну и в послевоенное время был оправданно простым, абсолютно лишенным современной казуистики и нервотрепки. Такое количество сирот. Любое усыновление было актом милосердия как правило, из нескольких десятков детдомовских люди инстинктивно выбирали самого слабого, несчастного заморыша. Это было актом жертвенности — недоедали собственные, родные детки, а приемыш — лишний рот. Это было, наконец, актом патриотизма страна плохо справлялась с навалившимися послевоенными проблемами, здесь каждое усыновление гражданский подвиг).

А вот в нашем случае, в нашей «соседской семье», это событие, как и вся внутриквартирная жизнь, получило какую-то неординарную суть, странный порядок согласований, отсутствие каких бы то ни было жизненных перемен и минимальное число эмоций, приличествующих такому событию.

Первым в этот процесс после «фронтового» разговора включился Владимир. Ситуацию он обсудил сам с собою. Расклад был простой. Парнишка, Николай, ему был симпатичен всегда, его не стыдно было назвать сыном. Так или иначе, он принимал участие в его обучении и воспитании, материальных перемен тоже особо не предполагалось — соседская семья и так жила общим котлом. В то же время спокойно взирать, предполагая на будущее такие чудовищные перспективы для мальчика как детский дом или специальный интернат, он, конечно, не мог — парнишка был для него нечужой. А раз так, то о чем думать? Естественно, дальше в списке идет Екатерина. Ну, тут и говорить было не о чем. Уже давно её бездетная душа парила, витала над этим ребенком. Стареющие сестры вольно и невольно передали ей все бытовые функции, связанные с Николенькой. Она давно уже могла как обнять, так и прикрикнуть на мальчишку. И ещё она почему-то решила для себя, что Николай её любит почти как мать. Это что же будет? Понятие «почти», оказывается, можно убрать, можно стереть, и она станет настоящей… и семья у неё будет настоящей… и Владимир, который виду не подает и не вспоминает их бездетность, станет настоящим отцом… Утром она проснулась на плече у мужа в слезах, в счастливых слезах.

Сестры.

Владимир и Екатерина больше всего боялись разговора с сестрами. Они постоянно шушукались друг с другом, искали аргументы «ЗА», предполагали и перебирали, какие, возможно, у сестер найдутся аргументы «ПРОТИВ». Но всё оказалось предельно просто. Тетки дали согласие сразу и без обсуждения. Хотя эта простота была кажущаяся. Сестры давно поняли, как беспомощны и нелепы они были в этой жизни. Они старались как могли осознать окружающую их действительность — в основном через чтение советских авторов. Вот, допустим, Николай Островский, «Как закалялась сталь».

Это произведение было сестрами прочитано, это была их последняя попытка влиться или хотя бы понять социалистическую действительность. Они попросили как-то за ужином «…образчик современной прозы, общепризнанный и значимый…» и ужаснулись по прочтении, осознавая, что страдания в этой новой «послесамодержавной» жизни — есть норма, лишение множества чужих жизней ради служения Идее — героизм, а готовность лишить себя жизни ради результатов непроизводительного труда — доблесть.

Они обе явно были больны, но чем именно и насколько серьезно, не знали. Советских врачей они боялись и стеснялись, поэтому диагнозы, один страшнее другого, ставили друг другу самостоятельно. А то, что произошло в Николенькиной школе, окончательно вогнало их в тоску и привело старшую, по видимым последствиям, к первому инсульту, с которым они с трудом справились.

Оставался пустячок, сам Николенька.

Известная пословица про две головы, которые лучше одной, здесь сработала в полной мере. Четыре взрослые головы приняли из всех возможных вариантов самое мудрое и верное решение — о факте усыновления Николеньке было объявлено так, между делом, вскользь. Так же, чуть погодя, просто и ненарочито, ему объяснили, почему это потребовалось и произошло. И, сразу сместив доминанту, Владимир по-мужски стал решать вместе с Колей, как быть со школой.

Так что по итогу формальности были завершены к концу второй недели. Школа, через РОНО, была уведомлена. Директору школы завРОНО настоятельно рекомендовал убавить пыл относительно данного конкретного ребенка (раз оказалось, что приемные родители оба фронтовики и орденоносцы). Коленька усвоил, что и как надо отвечать на вопрос о родителях. Сестры почувствовали облегчение. Катя светилась от счастья, но при этом, по совету Володи, была сдержанна. Владимир в один из вечеров за общим ужином заметил, что в принципе они все, сидящие за столом, стали не только фактически, как было раньше, а теперь и документально, одной семьей. Вот, собственно, и всё — живем дальше.

(продолжение)

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.