©"Заметки по еврейской истории"
  май-июнь 2024 года

Loading

Его растили две тетки по материнской линии. Две тесно связанные близняшки, две смолянки, две старые девы. Воспитывать мальчика они не могли по определению, даже нижнее бельё в стирку они принимали из его рук со смущением. Поэтому он вырос в неправдоподобной атмосфере. Его никогда не наказывали и не ругали — пожурить ребенка — это колики в сердце и валерьянка для обеих.

Михаил Идес

АНТИКВАР

Антология ушедших времен

Это заведение, наверное, и сейчас существует. Оно называлось Кафе, хотя фору могло дать любому ресторану. Местные питерские хорошо это знали, не только стараясь сюда заглядывать почаще, но и приезжих угощали именно здесь, хвалясь питерской кухней.

Поговаривали, что директором этого кафе был еврей. Хитрый еврей, очень хитрый. Хитрости вы начинали замечать с порога:

­­— гардеробщик не хамил, улыбался и денег за свой непосильный труд не клянчил;

— официантки все были как на подбор молодые, фигуристые, их выражение лица и манера общаться с клиентом интрижек не предполагала;

— меню было небольшим по объему, но зато отменным по вкусу и качеству;

— меню всегда лежало на столах и не убиралось. Сначала вам приносили рукописный счет, вы его, не стесняясь, сверяли с меню, подписывали и отдавали официантке вместе с деньгами. Через минуты вам возвращался кассовый чек и сдача до копейки.

Самое интересное было — спиртное. В заведении существовал бар с барной стойкой, почти как в вестернах. Он был открыт всем взорам. Что и откуда вам наливают, можно было разглядеть из любой точки зала. Когда смущенный клиент намекал официанту, что коньяк какой-то странный, его, клиента, тут же вели к бару. Бармен открывал нераспечатанную бутылку аналогичного напитка и добавлял фразу: «Уважаемый, вкус вам кажется странным, потому что мы напитки не разбавляем, заодно можете проверить и количество грамм, вам отпущенных».

Не стоит и говорить, что в кафе всегда стояла очередь. Производственный план заведение всегда перевыполняло, регулярно получало премии, клиенты, особенно завсегдатаи, на чаевые не скупились, и чаевых после честного раздела хватало на всех — и кухне, и официантам, и бармену, ну и начальству, не без этого.

Конечно, в эту идиллию советского общепита вмешивались и простые человеческие слабости: и знакомая вам официантка вдруг куда-то исчезала насовсем, оформление знакомого блюда становилось несколько иным — видимо, заменили кого-то из поваров — и т.д.

Единственный Колосс этого заведения — бармен — всегда был на своем месте.

Ваше случайное внимание этот человек привлекал прежде всего внешним видом. Накрахмаленная сорочка и черная бабочка, побрит, подстрижен. Движения несуетливые, предельно профессиональные и, главное, какое-то ощутимое внутреннее противоречие между статусом бармена и личностью этого человека.

Для начала, он был, безусловно, интеллектуален. В обрывках фраз, в манере поведения, в реакции на происходящее — во всем. Можно было видеть, как к нему иногда подходил директор, и они что-то обсуждали в рабочем порядке на равных. И ещё ваше внимание могли привлечь очень солидного вида гости, которые за столики не присаживались, сразу располагались на неудобных барных стульях и вели с барменом не длинные, но насыщенные разговоры. Единственным диссонансом в этой картине были сухарики — ржаные и пшеничные, которые всегда стояли перед ним в двух вазочках, и которые он, похрустывая, грыз постоянно.

Проходили годы, неся перестроечные и постперестроечные перемены, которые для разных людей могли быть незначительными или весьма существенными. Поэтому стоило ли удивляться встрече с этим барменом на Невском проспекте в шикарном антикварном магазине, где он, как оказалось, был хозяином. Наверное, стоило, наверное, всё-таки метаморфоза была невероятной, это правда, как правда и то, что буквально через несколько лет следы бармена-антиквара исчезли вообще, и навсегда.

* * *

Он был предельно самодостаточен. Вообще, обозначить такую внутреннюю организацию его натуры надо бы как-то иначе. Во-первых, этот термин тогда ещё не был в ходу, во-вторых, это всегда некое осознанное насилие над собой ради того, чтобы быть призрачно свободным от людей и обстоятельств. Чаще всего это понятие является ничем не подкрепленной декларацией.

Здесь же был иной случай, принципиально иной.

* * *

Официально, по документам, он был сиротой на попечении. Но только официально, потому что таковым себя он никогда не ощущал. Для того чтобы по-настоящему горевать о потере, надо эту «потерю» сначала реально иметь, ну хоть ненадолго, хоть на тот промежуток времени, когда «имение» оставит в сознании реальный отпечаток.

А так?

Ни об отце, ни о матери в его памяти не было ничего. Не было даже визуального ряда старых семейных фотографических карточек. Разве с пустоты за пустоту спросишь?

Были, конечно, какие-то рассказы, очень робкие, усеченные, потому что любое правдивое и развернутое повествование могло повлечь за собой множество непростых вопросов. Для жалкого остатка трижды репрессированной семьи любые воспоминания были опасны, а значит, излишни.

И главное. Он и вправду никогда не ощущал этого провала, этой недостачи, более того, будучи взрослым, он как-то раз представил папу и маму «в наличии», рядом с собой, поморщился — это было бы для него хлопотно и неудобно.

* * *

Его растили две тетки по материнской линии. Две тесно связанные близняшки, две смолянки, две старые девы. Воспитывать мальчика они не могли по определению, даже нижнее бельё в стирку они принимали из его рук со смущением.

Поэтому он вырос в неправдоподобной атмосфере.

Его никогда не наказывали и не ругали — пожурить ребенка — это колики в сердце и валерьянка для обеих.

Поэтому он если чего и боялся, то это всё было вне дома. Тетки с готовностью соглашались с любыми оправданиями школьных проблем и оценок.

Поэтому он дома не врал, врать было скучно.

Ему ничего не запрещалось, запретный плод отсутствовал.

Поэтому, попробовав впоследствии табак и спиртное, он не нашел в них интереса.

* * *

Дом, в котором он рос, прозывался Камергерским. Его так прозвали, хотя имел он, конечно, и свой официальный, почтовый статус.

Дело в том, что ещё Петровская знать выбирала места для постройки своих особняков и дворцов в непосредственной близости от государственных учреждений — Сената, Адмиралтейства, приказов и ведомств. С годами, со сменой царствующих особ, со сменой структуры современной жизни, одно оставалось неизменным: теперь уже не только знать, но и элиты разных мастей хотели проживать как можно ближе к месту службы — это был двор, это было высшее чиновничество, профессура, ученые, знаменитые адвокаты и врачи, деловые люди. Даже купчики, вышедшие в первую гильдию, готовы были, несмотря на прижимистость, реализоваться среди общества, ранее им недоступного. Но вот мест под дворцовый новострой в центре столицы уже не осталось, да и власть рьяно блюла облик «Петра творения».

Поэтому высшее общество, имея дачи, имения, усадьбы за чертой Петербурга, стало селиться в центральных районах города в многоквартирных домах.

Конечно, это было суперэлитное жилье, и не только по месту расположения, архитектурным изыскам и новомодным планировкам, но главное было в соседском составе дома, подъезда, лестничной клетки. Иной крупный промышленник, затевая строительство дома, заранее почтительно рассылал приглашения тем или иным уважаемым лицам рассмотреть возможность проживания в новом строении. Иногда кто-то из будущих жильцов выкупал жилье сразу, на нулевом цикле — это была экономия и гарантия на проживание, кто-то, обозначив свой интерес, выжидал. Но как только первые продажи были произведены, просто так купить квартиру и вселиться в этот дом становилось непросто. Не все решали деньги. Статус и репутация были важнее.

Думаю, что известная аналогия напрашивается сама собой.

Да, действительно, как и в булгаковском доме имела место быть и шикарная парадная лестница, которую впоследствии изгадят до неузнаваемости, и швейцар при входе. Проживали здесь сахарозаводчик и владелец доходных домов на Васильевском острове, был свой профессор медицины, которому повезло — он уехал с семьей на год преподавать в Цюрих, и все катаклизмы семнадцатого его не коснулись. А еще было несколько «придворных семей» — видимо, в соответствии с прозвищем дома, здесь проживал тот самый камергер с ключом, а также фрейлина Её Величества, которая при выходе замуж, получила квартиру в качестве приданого от императрицы… Имелся и свой Швондер.

В отличие от Булгаковского, этот Швондер был местный, из служилых дворян с богатой родословной и звучной фамилией. Став после октября семнадцатого новообращенцем, он начал ревностно служить новой идее мироустройства. При этом полного доверия у Пролетарской власти к нему ещё не было, поэтому пришлось довольствоваться скромной должностью управдома по месту проживания, но зато с целым набором властных и утеснительных полномочий, которыми Швондер не преминул воспользоваться, получая истинное наслаждение от внезапной собственной значимости.

Семьей были сделаны все возможные попытки — от материнского увещевания, до отцовского праведного гнева — для возвращения отщепенца в лоно семьи, возвращению к непреходящим ценностям морали и нравственности, к родовому благородству и чести, но все было тщетно, и семья подвергла Швондера остракизму, вычеркнув его из общения, из слышимости, из видимости как таковой. Фактически вновь испеченный Управдом стал жить на старом месте в новых условиях, в условиях коммунальной квартиры, где ему отвели комнату, угол на кухне, угол в прихожей. Помимо этого, был вывешен подённый график пользования ванной комнатой. Единственное, что не подверглось ранжиру, это посещение уборной. Зато на туалетной двери появился второй график — график уборки мест общего пользования с конкретной росписью, что и как мыть, протирать, убирать.

Условия такого сосуществования с собственной семьей, людьми своего круга, были совершенно непереносимы. Чуть позже он решит эту проблему, экспроприировав под себя небольшую, но удобную квартиру, оформив её как домоуправление. А сейчас такое неудобство породило интересную, можно сказать коварную мысль. Мысль была в своем роде уникальна.

Вот её суть.

Подселять к буржуям пролетариат? Банальность! Так делалось повсеместно, это была политика новой рабоче-крестьянской власти. А вот запихнуть в одно пространство эту элитную сволочь, когда начнут они тереться друг о друга, спотыкаться друг о друга, решать неизбежные задачи совместного проживания — вот где смех! Посмотрим, сколько утонченного воспитания, высокой духовности и всетерпимости останется. Создадим террариум из благородных, пусть как пауки в банке…

Именно так и образовалась коммунальная квартира, где появится впоследствии на свет наш персонаж.

На удивление, в жилсовет от жильцов этой квартиры ни одной жалобы не поступало, сосед соседом не возмущался, не пытался оттяпать лишний квадрат в общем коридоре, и — возмутительно и поразительно одновременно — никто ни разу ни на кого не дал Информацию. Никто, несмотря на старания Швондера. Даже понять, что происходит внутри этой коммуналки, долгое время не удавалось. А там, внутри, все было необычайно интересно и для возможного социологического изучения диссертабильно.

Для хозяев квартиры подселение ещё двух семей стало, конечно же, шоком. Но шок был, во-первых, ожидаемым — уплотняли абсолютно всех, во-вторых, шок сопровождался вздохом облегчения — подселили знакомых и уважаемых соседей, а возможный шок от элементов и проблем будущего совместного проживания был разрешен сразу, на корню, общим «дворянским собранием».

Итак.

Уважаемым хозяевам отвели комнату в дальнем конце квартиры, к которой примыкало небольшое помещение с отдельным туалетом для прислуги (которой, правда, на тот момент уже не было) и выходом на черную лестницу. Кухню и Гостиную оставили общими, как общими стали ранее приватная ванная комната с туалетом и туалет для гостей. От входа начиная, две небольшие комнаты определили генеральской семье — то, чему от неё осталось, следующая, третья, определилась бывшей приме императорского театра. По половому составу, в силу разных трагических причин, это было, как говорят в народе, бабье царство. Но поскольку на этой территории «народа» как такового не было вообще, то и аналогичных терминов также не было. Был политес, опрятность внешнего вида, французский для повседневного общения и благородство как основа совместного бытия, черт побери!

Уместно спросить, входила ли в эту квартиру Власть? Безусловно.

Входила и изымала.

Входила и реквизировала под предъявленный Мандат, а равно и без оного.

Входила до тех пор, пока видимые ценности, ценимые и необходимые Власти, не закончились (до невидимых ценностей пока не добрались, видимо, вскрытие полов, ломка мебели, перерывание белья оставили на потом, на сладкое).

Именно поэтому ни серебряных столовых приборов и посуды, ни драгоценных, во всех смыслах, предметов «отправления культа», ни украшений, наивно оставленных первое время на пальцах и в ушах наших барышень и дам, в квартире не было. Оставалась «бытовая» посуда, включая Кузнецовский фарфор, всякая овеществленная семейная память в виде ваз и вазочек, статуэток, настенных тарелок с видами и прочее, и прочее. Некоторые артефакты были с потертой местами эмалью, отбитыми ручками, а то и вовсе — склеенными чашками и кофейником. Мебель была, как и в Зимнем, того самого Генриха Даниэля Гамбса. Живопись — в основном представителей многочисленной русской школы. Имелся идеальный список картины «Итальянский полдень» Карла Павловича Брюллова, который повесили, естественно, в общей гостиной (она же столовая), и его оригинальный этюд к другому известному полотну. А ещё, в комнате прислуги, подальше от глаз соседей, висел любительский ромашковый пейзаж одной из сестер. Ещё были книги.

Множество книг в трёх семейных библиотеках. Их собирали и передавали из поколения в поколение, как основа духовного накопительства, как признак определенного уровня культуры и как профессиональное отличие семей военных, инженерных, медицинских или даже богемных.

В общем, все то, что с материальной точки зрения было неценимо тогда, стало антиквариатом в поздней советской действительности.

Николенька появился на свет в мае сорокового. Ничего особенного в его судьбе не предполагалось.

Война и блокада внесли жесточайшие коррективы.

Репрессированный «по ошибке» в декабре тридцать девятого отец, на полгода появившийся в доме после того, как «компетентные органы во всем разобрались», погугукал сыночка недолго. Уйдя воевать добровольцем, сгинул без вести. Мать не перенесла блокадного голода и холода, быстро ослабла, заболела, слегла, подняться уже не смогла или… не захотела.

Однажды, через несколько лет после войны, он по реакции теток обратил внимание на дородную продавщицу колбасного отдела близлежащего гастронома, которая, как оказалось, отвела его и материнских сестер от голодной блокадной смерти, меняя съестное на золото и брильянты из остатка «невидимых ценностей», которые, к счастью, не нашла Власть.

Надо сказать, что в наше идиллическое представление о героической блокаде плохо вписываются мародёрство и грабежи того времени, и гнусные люди, «сидевшие» на продуктах, воровавшие на отвесах и усушках и вымогавшие у потомков старой знати фамильные драгоценности за «понюшку табака», за корку хлеба.

Он впоследствии выкупит у старой карги их семейный гранатовый гарнитур — брошь и серьги, выкупит за небольшую цену, так как из двух сережек в наличии была только одна. Сделает это непонятно для чего, уж во всяком случае, не из сентиментальности.

* * *

Все зимние месяцы блокады он с тётками ужимался в маленькой комнатке прислуги потому, что обогреть большие комнаты маленькой «буржуйкой» было невозможно. Буржуйку «… на всякий случай» с запасом дров в подвале оставил перед уходом на фронт отец.

В принципе, известное всем название печки надо бы писать с большой буквы, а может быть даже изваять ей памятник. Она была центром мироздания и хранительницей жизни. Умирали ведь сначала от холода, сопутствующих простуд, бронхитов и пневмоний, а уже потом от голода и недоедания. Человек мог изнемогать весь день, но, придя домой, отогревшись в относительном тепле, разогрев на печурке остаток суточной хлебной пайки и запив её кипятком, возрождался к жизни. Пусть этого возрождения хватало на короткий промежуток завтрашнего дня, но, если человек и назавтра смог день закончить у буржуйки, он возрождался ещё и ещё на день, а там… как Бог даст.

Ключи от всех квартирных дверей хранились со стародавних времен у бывших хозяев, замки никто не менял и не врезал новых. Да и двери никто не запирал.

Сестры долго крепились. Сначала, когда организм начал бунтовать от недоедания, они решились осмотреть кухонные полки и шкафчики соседей. Вместо каждой найденной пачки макарон, крупы, початых бутылок постного масла и банок с солью, сестры оставляли записки с перечислением «когда и что» они забрали, «чтобы потом, как только представится первая возможность, всё непременно вернуть». А через четырнадцать месяцев блокады, продав и обменяв всё, что только можно, они, глядя на синюшную прозрачность племянника, решились войти в соседские комнаты.

Дочь императорской примы, певица умеренного таланта, по счастью в блокаду не попала, по счастью была на гастролях. Генеральский внук был геологом, холостяцкая жизнь была платой за постоянное мотание по глубинкам страны. Перед самой войной он продолжал готовиться к очередной командировке — что-то закупал, приносил домой инструменты, одежду, латал брезентовую палатку, но был призван и, уходя на фронт, после коротких сборов, прощаясь с соседями, кивнул на свою дверь: «Если надо будет что — не стесняйтесь».

Фактически это было неслыханное, фантастическое везение для Николеньки, бог весть отчего не отправленного на Большую землю, и двух безалаберных в практической жизни сестер. В дальней комнате соседа были обнаружены запасы съестного к несостоявшейся экспедиции. В результате они втроем дожили до снятия блокады, но тушенку, да и консервы в целом, он больше не ел никогда.

* * *

Блокада города, разрушившая привычное, нормальное, устоявшееся течение жизни, сформировало личные мини — или микроблокады. Хорошо, если вы могли, умели найти работу в осажденном городе. Работа была как некие оглобли, которые не давали упасть, как до последнего не падает старая, измотанная кляча, находя в оглоблях опору, а в дороге к дому — последнюю цель, последнее жизнеполагание. Конечно, для работающих и их семей важна была и пайка, которая была значительно больше пайки иждивенца, но, главное, Работа — это был режим жизни, а вынужденное сидение дома при холодах и недоедании — режим смерти. Так что нам неведомы трагедии вынужденного затворничества, а представлять себе последние дни в одиночестве какого-нибудь старика, инвалида, или малого дитяти страшнее самых ужасных кошмаров. Как же может быть извращена Жизнь, если смертная пуля в бою — счастье, по сравнению с такой одинокой участью…

Но их было трое. Неработающих сестер спасала привычка к старозаветному Режиму, воспитанная в них сызмальства. Они поднимались в одно и то же время, совершали малый туалет (при отсутствии душа и ванны). Затем готовили завтрак (готовить завтрак, а равно обед и ужин, это покрыть стол скатертью, поставить по две тарелки, нож и вилки на каждого, на каждого чайный прибор вплоть до молочника, в котором, за отсутствием молока, была просто холодная вода, чтобы разбавлять кипяток), потом все это споласкивалось, включая неиспользованную посуду, убиралось на места и начинались первые часы Николенькиной учебы, которые продлятся после обеда и дневного сна, и — вечернее развлечение — чтение вслух, строго по очереди, по ролям, с актерскими интонациями и непреложной драматичностью. При этом абсолютно всё происходящее творилось в двуязычном измерении русского и французского языков.

Смотреть на процесс сестринского преподавания со стороны было очень интересно, поучительно и забавно. Конечно, на любом уроке они присутствовали обе, сидели рядышком, примерно одинаково одетые, одинаково причесанные, в одной менторской позе. А так как и голоса их были на удивление схожи, определить, не поднимая головы от тетрадки, кто начал, а кто закончил диктовать «из прозы» или из дневника придуманную задачку с яблоками, было очень сложно.

В общем-то, необходимости в этом не было, и Николенька в учебном процессе воспринимал сестер как одно существо.

Конечно, тетки не всегда мыслили в унисон, у каждой в любой момент времени могло возникнуть свое вИдение, свой резон, свой существенный нюанс по поводу преподавания, конкретного способа научения, разъяснения и прочее. Тогда, сделав — вернее, подав друг другу неуловимый секретный знак — они синхронно поднимались, синхронно выходили в другое пространство, плотно прикрыв за собой двери. Там вполголоса обсуждали недоразумение, находили консенсус и с непроницаемыми лицами синхронно возвращались в «классную». При этом следует отметить, что классной — классом — становилось любое место в квартире независимо от назначения. Дело было не «в назначении», а в ликах, позах, интонациях сестер, которые прошли ту же школу и четко могли обозначить — сейчас в столовой просто пьем чай, а сейчас, здесь же, начинается учение, и столовая становится классной комнатой.

Что ещё интересного было в этом процессе? Безусловность, продуманность, последовательность, вариантность. В том, что дети должны учиться, не было сомнения, но при наличии одного нюанса. Там, где в предыдущем предложении используется слово «должны», в непреложном сознании сестер было иное слово с иной смысловой окраской — обязаны.

Это означало, что, если ребенку предоставлена «возможность к учению», у него нет выбора, не работают, кроме здоровья, никакие отговорки, и надо сказать, что у тишайших старушек этот посыл — обязаны — был даже агрессивен.

Как все люди строгой внутренней организации, они мало что делали спонтанно. Любому понятному и необходимому действию предшествовало осознание и планирование. Поэтому в Николенькином образовательном процессе был только один незапланированный элемент — не по возрасту раннее начало как способ занять время, обусловленное вынужденным блокадным затворничеством.

А вот последовательность и вариантность были избраны не только как метод обучения, но и как единственный способ восполнить в полной мере отсутствие у сестер педагогических навыков и практики.

У маленьких детей счастливое осознание действительности. Они счастливы при полном отсутствии точек отсчета, нет примеров для сравнения. Отсутствие опыта Жизни примиряет малое дитя абсолютно со всем. Только мы, взрослые, мучаемся тем, что дитя растет в ненадлежащих условиях, не так одето, не имеет детских радостей, известных нам и окружающим, и даже скудный рацион питания на умственном уровне ребенком не воспринимается. В первые годы малыш живет и растет, не ведая зависти, тоски по былым временам — живет безотчетно и даже счастливо, если окружен лаской и любовью.

В конечном итоге Николенька был по-детски счастлив.

Он не голодал, не замерзал, не слышал окриков, не испытывал практически ни к чему принуждения.

Что ж, он мало гулял в блокадные годы, выход за круг своего квартирного пространства для ребенка ни соблазнов, ни удовольствий не представлял. А то, что учиться он начал практически в ясельном возрасте, воспринималось как должное благодаря таланту теток — воспитательскому и проявившемуся учительскому.

* * *

Два человек сошли с поезда на перрон Московского вокзала в Питере. Два человека разными путями подошли к одному и тому же дому, к одному подъезду. Два человека, обращенные в свои воспоминания, оказались на одной лестничной площадке. Они одновременно потянулись к звонку и только тут обнаружили друг друга.

Она совсем не изменилась. Два костыля и линялая армейская форма сделали его неузнаваемым.

— Слава, слава Богу, — вскрикнула она и порывисто обняла мужчину. Он молча приобнял её одной рукой и, отстранившись, закурил. Сначала они не верили всему, случившемуся с ними по отдельности — каждый прожил прошедшие годы и выжил по-своему. Теперь они не могли поверить и этой одновременной по месту и времени встрече, и Жизни, и двум Живым соседкам, открывшим им дверь. А самым невероятным был маленький мальчик, который стоял в глубине коридора, который улыбнулся, назвал их по именам и добавил, просто и нелукаво: «Мы вас ждали».

* * *

Несправедливо.

Мы знаем героев-летчиков, танкистов, пехотинцев. А вот связисты как-то не отмечены публично: нет прозы, поэзии, фильмов о тяжелейшей военной специальности и, естественно, о своих героях. Это сейчас в войсках основной вид связи — радиостанции, а тогда «мотать катушку», прокладывая «полевку» — живой провод — между подразделениями и позициями, было основой связи и управления. Скольких безвестных связистов во время протяжки проводов накрывало минометным огнем на голых участках местности, сколько их погибло от пули снайпера, сколько израненных и умирающих, зажавших зубами концы перебитых проводов, знала история великой войны?

Третий год он был начальником дивизионной связи. В этот раз, вместе со старшиной и новобранцем, он выдвинулся на новую позицию, откуда надо было обеспечить связь и управление для наступающей группировки наших войск. Немец яростно сопротивлялся. Сутками вел беспорядочный беспокоящий артиллерийский огонь. Немец, зажатый в кольцо, готовился к прорыву на этом участке фронта. Этого ждали, это подтверждалось данными разведки.

Провод, протянутый к скрытно расположенному резервному полку, видимо, повредило снарядом или миной. Для связистов — рядовой случай. Беги, ползи, катись вдоль полевки, ищи место обрыва, восстанавливай связь. У старшины что-то не ладилось с одним из телефонных аппаратов, время шло, нужно было давать связь на этом направлении, поэтому на обрыв он послал «молодого».

Артиллерийская дуэль с обеих сторон нарастала в преддверии активных действий, и то, к чему он привык за годы войны, насмерть испугало мальчишку.

— Ты чего стоишь, сукин сын?!

— …

— Выполнять приказ!

— …

— Да я тебя сейчас на месте расстреляю, мать твою, имею полное право. Знаешь об этом?!

— . . .

На левой штанине солдатика растекалось пятно. Он стоял бледный, с трясущимися руками, только после учебки, впервые в окопе, впервые под огнем.

Что-то перевернулось в зачерствевшем сознании капитана. До резервного полка было недалеко, и он, сам, взяв полевку для контроля в левую руку, пополз по проводу к резервистам.

Когда до точки назначения оставалось всего метров двести, он обнаружил обрыв. Вокруг было абсолютно ровное пространство, если не считать неглубокой воронки от мины, перебившей провод. Он ничего не успел. Немцы начали артподготовку, и его накрыло вторым залпом.

Наверное, резервисты видели его, смогли вытащить, заваленного землей и израненного осколками.

За его жизнь боролись, насколько это возможно на передовой, поэтому в тыловой госпиталь он попал с ампутированной стопой, множественным осколочным поражением и последствиями тяжелейшей контузии.

Придя в сознание, он благородно решил, что поступил правильно.

Пусть он теперь инвалид, зато мальчонка остался жив. Он этим скрытно гордился.

Лишь месяц спустя он узнал, что пункт связи был немцами уничтожен первым же залпом, массированным огнем — их разведка тоже работала — и произошло это именно тогда, когда он шел по проводу.

Без пафоса! Война есть война, а ля гэр ком а ля гэр, но фактически мальчик спас его. Мальчик, о котором, кроме фамилии рядового, он ничего не знал.

(продолжение следует)

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.