©"Заметки по еврейской истории"
  август-сентябрь 2024 года

Loading

Самоирония Генделева — доспех, в который облачено уязвимое для насмешек тщеславие художника: приберегите силы, я сам умею над собою посмеяться, как вам и не снилось. Но в первую очередь его самоирония позволяла насмешничать над другими. Генделевых — два в одном. Первый весь вечер на ковре, второй же на порядок умнее тех, кто, покатываясь со смеху, злословит артиста из зависти к чужой славе, чем ее преумножает.

Леонид Гиршович

НА КРАЮ ОБРЫВА. МИХАИЛ ГЕНДЕЛЕВ

Не изливать елей на мощи — сколь же это не по-рыцарски: покойник не лягнет тебя в ответ. Но Генделев, какой же он покойник? Пятнадцать лет назад сыграл отвальную: отвалил в альтернативную реальность и теперь честно трудится на макаронной фабрике.

С Михаилом Самуэлевичем (Ильф-и-Петров нам не чужд) я познакомился в Центре консервативного иудаизма на рехов Агрон. Кириллический печатный станок уже работал на полную катушку, и русская литературная общественность что-то праздновала в этом притоне нечестия — по категорическому утверждению раввината. Меня окликает небесное созданье, которому самим Небом предписано носить — чуть было не написал «не снимать» — строгую черную мини-юбку. И не просто окликает, кастальский ручей так сладостно не журчал. Я уже приготовился каркнуть во все воронье горло, как вдруг выскакивает этакий чертик из табакерки и гнусно усмехается:

— Мою жену клеите?

В продолжение всей жизни цветник из дев, «блюмен-мейдхен» — животворящая среда поэта Генделева. Он не Казанова и подавно не Дон-Жуан. Он — Клингзор, черный колдун. Они, эти оперные девы-цветы из «Парсифаля», им околдованы, они лелеют его, исполнены заботы о нем, даже готовы устроить его судьбу. Главная из них — Леночка Генделева, чье сладостное для моего слуха щебетанье предшествовало моему знакомству с ее «Мишечкой» — как называла она за глаза своего супруга. И не скажешь «бывшего». Он останется ее «Мишечкой» (с оттенком позволительной лишь ей одной иронии). Покуда смерть не разлучит их.

По часовой стрелке: Михаил Генделев, кто следующий — не помню, далее Василий Аксенов, рядом с ним Наталия Геворкян, в те годы биограф Путина, но уже спустя несколько лет соавтор з/к Ходорковского (книга «Тюрьма и воля»), далее, не помню кто (возможно, один из незнакомцев хозяин заведения) и — ваш покорный слуга. «Автор фото», как принято говорить нынче, Юрий Рост.

По часовой стрелке: Михаил Генделев, кто следующий — не помню, далее Василий Аксенов, рядом с ним Наталия Геворкян, в те годы биограф Путина, но уже спустя несколько лет соавтор з/к Ходорковского (книга «Тюрьма и воля»), далее, не помню кто (возможно, один из незнакомцев хозяин заведения) и — ваш покорный слуга. «Автор фото», как принято говорить нынче, Юрий Рост.

О Генделеве ходит много историй — из которых можно составить город мертвых. Я доверяю только кадрам лично мною отснятого фильма. Замечу: Генделев-поэт, выбирая, между «фильмом» и «фильмой», выбрал бы последнее. Это город Ленинград, помесь заемной ностальгии и выпендрона. (Лосев: «В старом фильме, в старой фильме». Кстати, город, составленный из позабывших меня — Бродский).

Раз я играл халтуру в Беэр-Шеве, в тамошнем камерном оркестре, и после концерта чета Генделевых пригласила чету Гиршовичей заглянуть к ним. Дорóгой Генделев, этак, между прочим, понадеялся, что мы не очень голодны, а то у них хоть шаром покати. Входим, стол накрыт — от неожиданности вдвойне отрадное зрелище. Я еще не знал, что Михаил Самуэлевич завзятый хлебосол, чей конек — своеручное приготовление пищи. «Книга о вкусной и нездоровой пище» была венцом его кулинарных совершенств, а всенародное их признание выразилось в том, что на билборде между Иерусалимом и Тель-Авивом красовался счастливый Генделев с кастрюлей.

Готовил он вдохновенно, крупными мазками. Следы этого вдохновения иерусалимские кухни еще долго хранили. Как-то на заре своего израильского бытия Генделев-кулинар накормил оголодавшую толпу если не пятью хлебами, то за пять минут. С присущей ему стремительностью измыслил гастрономический изыск: берется замороженный цыпленок, пара банок консервированного ананасового компота, все это отправляется в советскую скороварку. На выходе цыпленок по-китайски-тайски. Каким он был на вкус? Сейчас 2024 год, пятнадцать лет без Генделева пролетели, унося с собой одних, а других приближая к заветному финишу, но тогда, в 1978 году, все были молоды, голодны, а на столешнице наверняка высился незабвенный «Голд», под дулом горлышка требуя закуску.

Семейство Генделевых, включавшее совсем крохотную Тали (Тальку), не задержалось в Беэр-Шеве, где брало курс на абсорбцию вполне даже, на первый взгляд, респектабельную. Выпускник ленинградского медвуза получает место в отделении анестезиологии, но… воспользуюсь рассказом самого Генделева. С больным на операционном столе случилось чудо: он — сел. Смешно, не правда ли? Лазарь в больничных пеленах, воскрешенный посредством целебного ножа. Так еврейская медицина осталась без своего Авиценны, а русский Иерусалим обрел несравненного Генделева, врача-расстригу, как он рекомендовался.

Свои ежегодные полуторамесячные отпуска под иерусалимским солнцем я не могу себе представить отдельно от Генделева, в нос, как муэдзин, поющего «Войну в саду». («Известно, что Пушкин пел, когда декламировал», — говорил Генделев.)

ладно!
мы проиграли войну
и можно еще одну
что ж
мы вернемся в свою страну
и будем в голубизну
невинных небес
то есть
в неба свод
смотреть
и займем свой рот дудкой.

Чувствовалась близость минаретов. Эта декламация пробила брешь в моем, признаюсь, невосприимчивом к стиху ухе. Зуб за зуб, ухо за ухо — в конце концов, русские поэты страдают аналогичной глухотой к музыке.

Первая ливанская война уравняла в правах на вечность «врача-расстригу» с «полковым лекарем», лирическим героем его стихов. Но Генделева — стража Израилева, в армейской робе, с алым магендавидом на белой повязке мне знать не довелось, иудейские войны на моей памяти, все были короче нынешней, последней, начавшейся ветхозаветным кошмаром: уровень мирового дна неизменен.

Новое лето, новый кадр. Много летних отпусков кряду, между которыми нет зазора. Та же слепящая синь небес. Разве что у Генделева каждое лето свежая бутоньерка в петлице. Он не из тех, кто цветник променяет на гербарий. Из новостроек Неве-Якова они с Леночкой перебрались в самое сердце Иерусалима, тогда еще почти светского. Но жили на расстоянии нескольких сотен метров друг от друга. «Да куда ж это ты, Елена? Как же это я без тебя, Ленок?!». («Великое русское путешествие Михаила Генделева, санкт-петербургского стихотворца и полкового врача Армии обороны Израиля, правдиво изложенное им самим».)

А вот бутоньерка долго не живет. Ее держат в холодильнике, с навощенным стебельком, обернутым в полиэтилен. Перед этим еще неплохо часиков пять подержать в воде. Никогда не мог понять: влюбчивый государь, это он выдавал своих фавориток замуж или по своей женской оглядке, а то и по другой причине, они сбегали, душой сохраняя ему верность, но не телом. Когда очередным иерусалимским летом мы встретились на пешеходной Бен-Иегуде, он внимательно посмотрел на спящего в коляске полугодовалого младенца и сказал с непосредственностью, делавшей ему честь: «Нет, это ваш», — словно возражал каким-то своим сомнениям.

Просматриваю на свет — на сей раз электрический, за окном темно — отснятые памятью кадры.

Редкий случай, когда Михаил Самуэлевич явно сконфужен: я заметил на его постели словарь рифм. Получалось, что, рифмы легкие навстречу мыслям не бегут. Хотя мне, глухому на поэзию, и в голову не пришло, что застать поэта за словарем рифм это застать поэта врасплох. На стыдном.

Или такое: играем в прятки (!!!), я вожу. Генделев последний, кого мне осталось найти. В «салоне» его нет, в «пинат охель» — кухонке — нет («кухонка» без «ь», как учит нас русская грамматика, как завещал великий Ушаков). В опочивальне под кроватью тоже нет. Искать-то особенно негде. Приоткрываю платяной шкаф — в темноте сверкают два глаза, горящая сигарета делает картину инфернальной. Вздрогнув, я непроизвольно захлопнул дверцу. В следующий момент хозяин квартиры вылезает из шкафа с разбитым лбом. А почему, собственно говоря, мы не могли затеять игру в прятки? Играли же без конца в шарады — и по сей день те, что живы, играют. Анри Волохонскому, изображавшему торшер, ввинтили в рот лампочку, и Леночка Генделева всплеснула руками: именитый гость еще обидится. («Над небом голубым» — ленинградский шлягер на музыку энтузиаста лютни Вавилова, прикинувшегося миланцем эпохи Возрождения, в чем Волохонского и Хвостенко ничего не стоило уверить).

Уже перед самым вылетом, имея билеты только «туда», мы устроили прощальную вечеринку с раздачей предметов домашнего хозяйства, которые не повезешь в Германию. Генделев озирает свой трофей: «Пришел, как граф Монте-Кристо, а ухожу с мясорубкой». Навряд ли я снедал впоследствии что-нибудь, пропущенное через нее, котлет по-советски Генделев не жарил — на своей-то адской кухне.

Были ль мы близки? И да, и нет. Михаил Самуэлевич открыт всем, как артист открыт публике — я же всегда рад его обществу. Сразу вовлечен в погоню за праздником. Даже если обещание праздника заведомо невыполнимо, все равно не скажешь себе наутро: какого черта… Уж точно будет о чем вспомнить.

Неподалеку от рынка, на Агриппас, я повстречал знакомую, в девичестве обладательницу фамилии, говорившей русскому слуху не меньше, чем если б она была урожденная Загоскина или Соллогуб с двумя «л». И с ней за ручку кудрявый ангелочек лет пяти, в другой руке у нее была какая-то склянка. «У нас в садике вши, а что в Германии?» Приглашение зайти, «там Миша небось заждался», охотно принимаю. В ожидании хозяйки Генделев прикорнул, под головой у него подушка подхватившего заразу ребенка.

Срочно-обморочно! Парикмахерские закрываются в шесть, осталось десять минут. Я составляю ему компанию в марш-броске до ближайшей парикмахерской. Фигаро опешил, услыхав, что клиент с чащей волос на голове желает быть обритым наголо. «Я порноактер», — объясняет Генделев. Преклонных лет бухарец, потомок тех, кто в незапамятные времена переселился на Святую Землю, с уважением смотрит на него — с детства был приучен уважать русских. Большие люди, ученые, но порноактеров среди них не встречал. Огненно-красные шальвары и впрямь предполагали неординарный род занятий. Когда шевелюра Генделева переместилась с головы на пол, «Мишечка» нелицеприятно прокомментировал свою новую внешность: «сизая…», с присовокуплением слова, неупотребительного в светском разговоре, как выразился Николай Васильевич Гоголь.

Самоирония Генделева — доспех, в который облачено уязвимое для насмешек тщеславие художника: приберегите силы, я сам умею над собою посмеяться, как вам и не снилось. Но в первую очередь его самоирония позволяла насмешничать над другими. Генделевых — два в одном. Первый весь вечер на ковре, второй же на порядок умнее тех, кто, покатываясь со смеху, злословит артиста из зависти к чужой славе, чем ее преумножает. Синий джинсовый комбинезон, надетый на голое тело, не по-невски смуглое, или шальвары что «ярче солнца красного» были профессиональным дресс-кодом, подобным фраку, жилетке, бабочке на мне, оркестранте. («Когда мой фрак висел на гвозде, ты был еще в ***изде» — это во избежание иллюзий насчет моей профессии.) Но и Генделеву знакома униформа эстрады — не только арены. Черный бантик, смокинг, мрачная, под Маяковского, физиономия, будто только что проиграл в рулетку состояние. Уже живя в Москве, он предложил мне выбрать любой из его коллекции бантиков. Его артистизму претит продевание головы через резиночку с пришитой к ней бутафорской бабочкой. Это как вешаться. Для подлинного артиста театр начинается не с вешалки, а с умения двумя движениями повязать бантик.

Но до этих времен еще далеко — когда Генделев попадет в услужение к олигарху, мечущемуся, как форц ин росл («Шишков, прости, не знаю, как перевести»). Покамест он перебивался с хлеба на воду, не брезгуя никаким заработком. Поздний пятничный вечер. Я захожу навестить Генделева — ночного сторожа на складе в Санедрии, которая отходит к благочестивому субботнему сну. Набожным евреям, коих в Санедрии легион, по субботам предписано исполнять важнейшую позитивную заповедь благочестия — и приятнейшую к тому же, все прочие отрицательные: нельзя пользоваться электроприборами, нельзя разводить огонь, нельзя стрелять из лука, только молись, плодись и размножайся. В своей будке — слово, понятное даже сабре в пятом поколении: «бэ-будка» — Генделев сидел за столом и гнал нетленку. Выражение «гнать нетленку» я впервые услышал от него, мечтательно сказавшего: «Сидишь, гонишь нетленку — спустился, поел хумуса (прямо у него в доме была знатная хумусная), и дальше идешь гнать нетленку».

Писал он, как и готовил: вдохновенно. На столе гора исписанной бумаги. Размашистая пара строк двухэтажными буквами — берется новый лист. В разговоре со мною, год как отсутствовавшим, восхищается своей новой пассией: умница-красавица, всем трамваям мать. Еще сказал, что познакомился с Хаимом Гури, предложившим издать в его переводе книгу стихов Генделева: слева по-русски, справа на иврите. Постоянно определял по звездам свое местонахождение во вселенной: в Израиле среди русских он номер один. Анри? Генделев даст Анри десять очков вперед. Что Бродский звезда, спору нет. Погасшая звезда. Читал ли я статью Наврозова о нем? Рассказывал и про Давида Яковлевича, каким тот был в Ленинграде. И никакой вовсе не гомосексуал. Старик любил брать на пушку. Ювеналист — да. (Давид Яковлевич Дар к этому времени уже покойный, в своем ленинградском прошлом собирал вокруг себя молодых гениев — подкармливал их и, пока те ели, прочил каждому из них литературное бессмертие. Генделева он не любил: некрасивый.)

К нам «бэ-будка» неуверенно заглядывает набожный еврей лет тридцати пяти-сорока, в белых чулках, по-праздничному в субботнем шелку, лицо писаной красоты и благородства, по краям лица спускаются аккуратные длинные трубочки пейсов, в волосах под меховой, как у шотландского стрелка, шапкой белые нити первой седины. У него что-то стряслось с холодильником, надо пойти и нажать кнопку, он покажет какую. Генделева он принимает за араба — какой ид в шабэс будет сторожить махсан. Но тут по нашему русскому понимает свою ошибку и, страшно смущенный, удаляется. Хотел еврея подрядить шабэс-гоем, стыд какой. «Вы видели эти глаза со слезой?» — говорит Генделев.

Как артист цирка, помимо клоунады, он мог бы выступать в разных амплуа. В роли мага-иллюзиониста он произвел неизгладимое впечатление на моего тестя. Борис Самойлович разложил по столу много-много разных предметов. Едва бросив на них взгляд, Генделев тут же отвернулся. Борис Самойлович что-то убрал со стола, какую-то мелочь. Снова повернувшись, Генделев назвал исчезнувшую вещь. Мой тесть — подполковник медицинской службы в отставке, такого на мякине не проведешь. Он ахнул. Еще одно амплуа — воздушного гимнаста, когда ахнул я. На повороте с Газы в Гиват-Мордехай, рядом с пожарной командой установлен бетонный прототип пожарной лестницы, «Лестница Иакова», по которой, однако, ни одному пожарному не взобраться: зазубрины ступеней с внутренней стороны. Генделев поспорил со мной, что взойдет на семь повернутых к земле ступенек, и выиграл обед. Переобув танахи — сандалии — на кеды, с разбегу, хватаясь за лестницу с боков, по-обезьяньи взлетел аж до середины. Свою победу он пожелал отпраздновать в румынском ресторане на углу Царицы Елены и Рабби Шамая (давно закрылся). По его совету, я заказал телячью печенку с мамалыгой и не пожалел. «Кухонный мужик знает в этом толк», — он произносил «кухонный» с ударением на второй слог: «кухóнный». Родная речь бесстрашна по части дорогих ей ошибок, она сплошь в родимых пятнах себя самой.

Генделев первым из моих израильских знакомых побывал в стране исхода — еще в восемьдесят восьмом году. В таких случаях говорят: не было счастья, да несчастье помогло. Умер его отец (если я ошибаюсь, поправьте меня). Генделев получил, выражаясь по-нынешнему, «гуманитарную визу» — тогда гуманитарными были только факультеты.

«Ну, как это было, в Ленинграде?» — спрашивал я. «Нажрался славы, — отвечал он. — Подсказывали из зала». Так и вижу на эстраде Дома культуры Крупской Генделева — в алых парусах, с лицом черта, тогда как это «ангелов Божьих бригада, небесный чудесный десант, свалился на ад Ленинграда» (Л.Лосев). В зал несется песнь муэдзина:

«В белой халдее моей темь, и в черной халдее тьма».
Все я забыл, что хотел,
и —
знаешь, моя любовь —
и что хотел бы —
забыл вместе с тем —
вот и пишу о чем:

«В белой халдее моей тьма, и в черной халдее ночь» …

Я не в курсе обстоятельств, при которых Генделев был заброшен к нам — в смысле к ним — на ловлю счастья и чинов, но одно очевидно: рыбалка была успешной. Представить его оплачивающим проезд в московском общественном транспорте мне так же трудно, как представить его идущим в шортах по Иерусалиму.

В Москве мы встречались несколько раз. Он снимал апартамент во дворе, довольно-таки непрезентабельном, зато на Патриарших, куда одно время подъезжал лимузин, похожий на таксу, и в сопровождении фотографа белоснежная невеста проделывала под руку с женихом круг почета, точнее, квадрат почета имени Булгакова. Поздней Михаил Самуэлевич станет собственником квартиры — тоже в знаковом месте: возле цирка. Молодые женщины за его столом — в моей мысленной картинке они всегда за столом — наделены способностью преображаться до полной своей противоположности. Вчера она европеянка с хорошо поставленной университетской речью, сегодня она же вульгарная бабенка и говорит, как те. Даже душой не будет хранить тебе верность, что уж говорить о теле. Она и себе-то неверна.

А вот Генделев себе верен: праздник ожидания праздника. Москва — край родной, навек любимый, гдé найдешь еще такой? — самое подходящее для этого место. Меня приветствует батарея графинчиков с разноцветными настойками по рецептуре хозяина, их задача радовать глаз, а не вкус. В остальном употребляются напитки гордых марок.

Там же я знакомлюсь с гостем, куда более памятным, чем куст ракиты за столом. Снаружи «бентли» с шофером внутри. «Внутри и вне все так же тесно», — мог бы сказать он о себе словами Ибсена и потому поглощает рюмку за рюмкой. Ни капли не помогает. С Генделевым они сослуживцы, их служба сводится к беспрерывному обещанию праздника, в чем олигарх так нуждался. Как последний дурак, я спрашиваю у Генделева: его работодатель лично отдавал приказ кого-нибудь убить?

Нашел у кого спрашивать. Спросите вы у тех солдат, что под березами лежат (между собой подчиненные ласкательно называли своего работодателя «Березой»). «Я тоже об этом задумывался», — говорит Генделев — задумчиво-задумчиво, как литератор литератору. И вдруг ни с того ни с сего добавил, переходя, так сказать, на теневую сторону улицы: «Вот этот — страшный человек». Скоро, очень скоро, и его олигарх, и страшный человек, что прогуливался через дорогу, оба окажутся в нетях.

В другой раз Генделев познакомил меня со знаменитостями, пожать руку которым было отнюдь не зазорно: с Аксеновым, Юрием Ростом, еще была журналистка, чья армянская фамилия вылетела у меня из головы, еще кто-то. Кафе-плот на Чистых прудах. Я ненароком запустил глазенапа в меню: как назло, очень поздно пообедал и потому ограничил себя чашечкой эспрессо за десять тугриков в переводе на деньги, которыми со мной расплачивался мóй работодатель — ганноверский оперный театр. Томительный вечер, говорить не о чем, каждый занят собой. Аксенов держался сумрачным Ураном, а Генделев — воздушный гимнаст. Одно дело по лестнице Иакова взлететь в резиновых кедах на небо, и совсем другое — взвалить это небо на плечи. На фотографии, сделанной Ростом (думаю, что Ростом, он же фотограф, ноблесс оближ) Генделев похож на Аксенова больше, чем Аксенов — на себя.

Новая новость, к лицу Генделева навсегда пристала кривая усмешку: парез. Веселый прищур сразу сделался пугающим: «Сейчас я тебя, голубчика…». Но это было только началом разрушения стен. Организм не справлялся со стилем жизни. Игорь Стравинский прибегнул к метафоре, назвав задыхающийся восторг Скрябина эмфиземой легких. У Генделева это был диагноз. Предпраздничной гоньбе, не знающей продыху, положен предел. Какое-то время он проходил лечение в Швейцарии, расходы взял на себя олигарх. Игроман, сластолюбец, едва ли не достигший высшей власти, он, может, и стоил своих миллиардов, альпийские вершины которых, однако, быстро растаяли. Олигарху-растриге стало не до врача-растриги, и Генделева теперь снова можно встретить на иерусалимской улице — страшно раздутого от лекарств, едва передвигавшегося, с экспрессивно съехавшим набок ртом. В последнее лето его жизни мы виделись, о чем я когда-то писал:

«„Вскочила на последний сперматазоид“, — Генделев о беременной жене-москвичке. И правда, его средняя дочь годится младшей в матери (о старшей, жительнице Ленинграда, я здесь умолчу, это особь статья — я болею всей душой за нее и ее близких). В своей коляске Генделев носится по Старому Городу, народ почтительно расступается, торговцы принимают его за сумасшедшего американца. Просить: „Миша, не разгоняйтесь“, бесполезно. Я эскортирую его. Прогулка с ним — отличный способ для похудания. На нем пробковый шлем, жилетка с театрального развала, короткие клетчатые штаны. На гербе написано: „Верен себе до гроба“».

Ожидавшаяся сложнейшая трансплантации легких и сердца его не беспокоила, по крайней мере, внешне. Со мною он делился лишь опасениями, что необходимость затем всю жизнь принимать гормоны отразится на его потентности. Из искусственной комы, в которую его погрузили в больнице, он уже не выйдет.

Генделев… С кем-то капризен, к кому-то снисходителен. Одновременно притягателен и неуместен: притягивает его арлекинада, смущает назойливость, с которой он желал быть признанным солнцем поэтического мироздания. Личность поэта. Более того, просто незабываемая личность. Его мечта, стать израильским Киплингом на русском языке, заведомо несбыточна, как и любое обещание праздника, счастья. Погоня за синей птицей. И все же он не скажет себе наутро, когда книга захлопнулась: «Какого черта…». Кому-кому, а уж ему точно будет о чем вспомнить. Немногие, прожившие правильную жизнь, могут этим похвастаться. Боже, Боже, умей он писать на иврите…

Я повторяю: «„Медь“ в квадрат двенадцать!»
Немного — пять… ну, ну три минуты «меди»
в квадрат двенадцать… по дороге к «Габриэле»!
…туда, где догорает «Габриэла».

Кто ляжет и заснет в дороге к «Габриэле»?
Кто будет двигаться по гребню силуэтом?
Неуязвимый, словно ангел,

как ангел, продолжающий подъем, и только
просящий «золота» — прикрытья до вершины.

Еще немного, и вдали отсюда
Зарыдают.

(«Жертвенник» Хаима Гури в переводе Михаила Генделева.)

Генделев

Генделев

                                            

Print Friendly, PDF & Email
Share

Леонид Гиршович: На краю обрыва. Михаил Генделев: 2 комментария

  1. Илья Лиснянский

    Вдохновенный текст высшей пробы! Его ритм и мелодия создают впечатление музыки. Последний аккорд — и чувство сожаления о том, что все закончилось.

  2. Соня Тучинская

    Проза Гиршовичв — то же очарование, что и в заметках об Украине.
    Какое тонкое, трудноуловимое полифоническое ощущение выражено, вот в этом, к примеру, отрывке:
    «Генделев… С кем-то капризен, к кому-то снисходителен. Одновременно притягателен и неуместен: притягивает его арлекинада, смущает назойливость, с которой он желал быть признанным солнцем поэтического мироздания. Личность поэта. Более того, просто незабываемая личность. Его мечта, стать израильским Киплингом на русском языке, заведомо несбыточна, как и любое обещание праздника, счастья. Погоня за синей птицей. И все же он не скажет себе наутро, когда книга захлопнулась: «Какого черта…». Кому-кому, а уж ему точно будет о чем вспомнить. Немногие, прожившие правильную жизнь, могут этим похвастаться. Боже, Боже, умей он писать на иврите…»

    Боже, Боже — как Леонид Гиршович воспомнил о своем друге…. Как будто смотришь не фильм о нем, о Генделеве, целиком, а лишь отдельные кадры, самые яркие, эксцентричные, неповторимые… Заснятые рукой великого режиссера.
    Если Гиршович играет на скрипке так же блистательно, как пишет, оркестру, где стоит его пюпитр, — повезло!

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.