©"Заметки по еврейской истории"
  август-сентябрь 2024 года

Loading

Трудно сказать, был ли он в буквальном смысле верующим (тем более ортодоксально), но некоторое кликушество, странная прямолинейность в сочетании со специфическими манерами, внешностью, выговором и особенностями бытового поведения превращали его в этакого еврейского юродивого.

Юрий Шейман

РАЗРОЗНЕННЫЕ ЗАМЕТКИ О ФРИДРИХЕ ГОРЕНШТЕЙНЕ

«…я не сплю ночами, и если б собака сейчас лизнула моё сердце, она бы сдохла…»
(Из повести Фридриха Горенштейна «Улица Красных Зорь»)

Юрий ШейманЯ готов признать Фридриха Горенштейна великим, но не моим любимым писателем. Трудно сочувствовать его гностическому образу мыслей и мрачному восприятию человечества.

Осенью 2001 года я пришёл на встречу (видимо, последнюю) писателя Фридриха Горенштейна со своими берлинскими читателями в одном из русских книжных магазинов. В памяти остался неприятно поразивший меня эпизод этой встречи. Один из присутствовавших сказал, что Валентин Плучек — многолетний руководитель Московского Театра сатиры — умер, (Это было не так, видимо, человек просто озвучил слух, основанный на факте ухудшившегося состояния здоровья бывшего худрука. Однако здесь важна реакция Горенштейна.) Узнав «новость», Горенштейн воскликнул: «Плучек сдох?.. Ну, наконец-то! Давно пора!» Через полгода писатель Фридрих Горенштейн скончался в Берлине от рака поджелудочной железы.

Фридрих Горенштейн и как писатель, и как человек не влезал ни в какие рамки, в том числе политкорректности или простой корректности, тем более — снисходительности и прощения. Подобно библейскому пророку бичевал он пороки и «жег глаголом сердца людей». Но в простом обиходе был сварлив как провинциальный еврей и бывший детдомовец. Возможно, писательское звание было ему не впору, и он, подобно Осипу Мандельштаму, мог бы воскликнуть: «Какой я, к чёрту, писатель? Я — иудей!» Действительно, иудейство (еврейство) Горенштейна было программным. Центром кристаллизации, пафосом его творчества. Библию сделал он камертоном своей прозы. Но оно же и отодвигало его в маргинальную область русской культуры. Трудно сказать, был ли он в буквальном смысле верующим (тем более ортодоксально), но некоторое кликушество, странная прямолинейность в сочетании со специфическими манерами, внешностью, выговором и особенностями бытового поведения превращали его в этакого еврейского юродивого.

(Рассказывают, однажды его пригласили в некий дом почитать свои произведения. После чтения Горенштейн собрался уходить. Хозяйка, провожая мэтра и желая быть учтивой, стала говорить, как много дала и ей, и всем её гостям встреча с писателем, как приятен был им этот вечер. В ответ Горенштейн буркнул: «А мне этот вечер ничего не дал и совсем не был приятен» Засим удалился.) В излишней вежливости его никак нельзя было обвинить. Но даже и неучтивость его была программной. Просто у Горенштейна всё принимало болезненные, чрезвычайные формы. Свою личную нелюбезность возвёл он в ранг полуфабриката мужества, т.е. в продукт переплавки столь ненавистной ему мягкости, уступчивости евреев, их женственного желания всем нравиться в презрение к мнению окружающих. Этот более чем спорный подход оброс у него мифологической плотью. Он по-своему был прав в своей непримиримости к разным «подтележным Янкелям» и «ошалевшим иудеям», вообразившим себя «гоями», мимикрировавшим с помощью псевдонимов (и не только — Горенштейн в «Товарищу Маце…» цитировал Михаила Светлова, автора интернационалистской «Гренады»: «Мы ведь даже пьём, как они, что ещё они от нас хотят?») под «деятелей русской культуры». В этом он удивительно совпадал с российскими — русскими — почвенниками, да он, собственно, и сам был почвенником — только без почвы (если не считать единственной почвой русского писателя русский язык).

***

«Я не люблю иронии твоей…»
Николай Некрасов

Лев Толстой говорил о М.Ю. Лермонтове: «У него нет шуточек… Шуточки нетрудно писать, но каждое слово его было словом человека, власть имеющего». Это как будто и о Горенштейне сказано, он тоже не очень любил шуточки, предпочитая плач: ведь «…если смех — звук радостный и глупый, то плач и скорби нуждаются в разуме и душевном мужестве», «смех в интеллектуальном самоуспокоении как единственный способ борьбы не напоминает ли дулю в кармане», а еще потому что «шутки, полушутки», по Горештейну, это уловки, за которые легко в случае чего спрятаться, дескать, что вы от меня хотите, я пошутил (см. Горенштейн «Товарищу Маца — литературоведу и человеку, а также его потомкам. Памфлет-диссертация с личными этюдами и мемуарными размышлениями», 1996).

Но своеобразный юмор всё же не был чужд Горенштейну. Он был склонен к розыгрышам и мистификациям. Говорят, находясь в Германии, участвовал в демонстрации неонацистов, затесавшись в их сплоченные ряды. Сочинял матерные частушки. Умел остро ответить на ехидный вопрос или начинал вдруг бравировать своим провинциальным выговором, Это была страсть удивлять и эпатировать. И раздражать: «Он был гнойный», — сказал о нем Андрон Кончаловский. В романе «Псалом» (1975) найдём квазифрейдисткие рассуждения о связи фекалий и особенностей национального юмора: «Схватила мать это чистое полотенце, а оно тяжелое. Куча крепкого здорового арийского дерьма в нем, по которому, наряду с измерениями черепа, можно арийскую расу определить. Со славянским, а тем более с еврейским не спутаешь. Однако сейчас немец свое немецкое дерьмо завернул в русское полотенце не ради анализа на чистоту расы, а ради немецкого свиномясного юмора, полнокровного юмора, который отличается, по его мнению, от еврейской курино-туберкулезиой иронии». В текстах Горенштейна немало подобного рода скандализирующих подробностей «с душком», хищной наблюдательности, парадоксов, горькой иронии, сарказма: «при А. Чаковском было два профиля (имеется в виду логотип «Литературной газеты» — Ю.Ш.): в затылок Пушкину пристроили «основоположника» Горького — «Кто последний? Я за вами…» («Товарищу Маца…»); «гоголевское лицо Брежнева и гофмановское лицо Брандта» («Шампанское с желчью», 1986); «Он шёл в полном одиночестве, и собаки из-за заборов тотчас открыли по нему пальбу в зависимости от природы: пушечную — басом, пулемётную — тенором» («Улица Красных Зорь», 1985); хулиганское: «Анекдот тех времен. Учительница задает загадку: «Без рук, без ног, а на бабу скок». Надо было ответить: «Коромысло». А ученик ответил: «Инвалид Отечественной войны» («Арест антисемита», 1998). Горенштейн даже написал пародию на мемуары некоего В. Боборыкина «Три встречи с Лермонтовым» (1977). Пародийность — важная окраска его не до конца еще расшифрованной «Веревочной книги», провокативное название которой просто означает «бестселлер», потому что, как излагал Горенштейн Мине Полянской, в старой Севилье якобы «опытные торговцы вешали книги хорошего качества на веревках рядом с окороками, колбасами, сельдью, копчеными сырами, балыком и прочей снедью». (В воображении сразу возникает натюрморт, где с «телом розовой севрюги, хвостом прицепленной на крюк» (Н.Заболоцкий) раскачиваются в петле, как отъявленные висельники, увесистые фолианты…) Возможно, он сам это объяснение и придумал… Забавна его мини-повесть «Археологические страсти» (1969). Можно бесконечно цитировать трагикомедию «Бердичев» (1975) — коллективный автопортрет еврейского провинциализма, трогательный и отталкивающий одновременно: «Родственница. Троюродная пуговица от штанов…»; «Когда я был в Киеве, так я подошел к памятнику Богдана Хмельницкого и плюнул, только чтоб никто не видел, и сказал, только чтоб никто не слышал: идешер койлер… убийца евреев…»

Иногда в жизни Горенштейн мог подыграть своим насмешливым друзьям, нацепив колпак юродивого или какого-нибудь местечкового шлемазла. Сохранились анекдоты, в которых он выступает в качестве главного персонажа. Вот один из них один из них, принадлежащий Е. Попову:

— Я сейчас ехал в метро, — сказал мне Фридрих, находившийся тогда «в подаче» и опасавшийся «провокаций». — Вот. Я сижу. А надо мной навис какой-то тип, явно из КГБ, и буравит меня глазами.

— Ну?

— А потом наступает мне на ногу. Я ногу убираю, он снова жмёт, снова. Я не выдержал и крикнул: «Что вам от меня нужно, в конце концов? Почему вы меня преследуете?»

— А он?

— А он наклонился и шепчет: «У вас ширинка расстёгнута».

— Фридрих, она у тебя и сейчас расстёгнута,— был вынужден заметить я.

Не сам ли Горенштейн придумал эту историю или по крайней мере довел до уровня клоунской репризы, интермедии.

Самоирония, как известно, главный еврейский бренд. Но так ли всё хорошо с еврейской самоиронией? Жан-Поль Сартр в «Размышлениях о еврейском вопросе» находил объяснение специфического характера еврейской иронии в том, что она является выражением постоянного стремления галутного еврея посмотреть на себя со стороны. «Еврей знает, что на него смотрят, поэтому, забегая вперед, он старается взглянуть на себя глазами других. Такой объективизм по отношению к самому себе — это еще одна уловка неаутентичности: пока он наблюдает за собой «безучастным» взглядом постороннего, он и в самом деле ощущает себя посторонним самому себе: он — другой человек, он просто свидетель». Так, может быть, борьбу с антисемитизмом следует начать с того, чтобы наплевать на то, как тебя видят и оценивают антисемиты?!

Горенштейн комментирует плач Исаака Бабеля из книги Паустовского «Я не выбирал себе национальности…»: «А если б выбирал, взял бы другую?» Как это беспощадно точно — Бабель (да он ли один?!) как будто оправдывается: я не виноват, что я еврей. Но оправдываться в своей национальности так же глупо, как гордиться ею.

***

«Чтобы быть великодушным, надо быть сильным»
Бернар Вебер

Мифология беспочвенного еврея есть рефлекс антисемитской почвеннической мифологии. (Говорят, еврейский анекдот — это антисемитский анекдот, рассказанный с еврейским акцентом.) Но если последняя есть подготовка и оправдание насилия, то первая — свидетельство беззащитности, попытка уйти от безнадёжной реальности, препоручив заботу о себе Господу, Голему или Антихристу Дану (из романа «Псалом»), и даже «благословив ненависть врагов наших как «Божью печать». То есть это мифология жертвы. Не является ли благословление антисемитизма увековечением его?! Это тот же «стокгольмский синдром». Не здесь ли следует искать причину Катастрофы? Но и ответная ненависть не есть ли инверсия зла? Решение — в обретении почвы, то есть своей земли. Вот что об этом говорит Горенштейн: «Уроки Второй мировой войны», то есть Холокоста в целом, усвоены еврейским народом правильно: создано еврейское независимое государство…» («Товарищу Маца…»).

***

Русского народного в России только еврейский погром.

Горенштейн страстно интересовался христианством, российскими нравами, заглядывал в темное прошлое и будущее России, сравнивал Россию с Германией. Популяризатор творчества Фридриха Горенштейна Юрий Векслер, цитируя литературоведа Наталью Иванову, приводит три негласных табу, нарушаемых Горенштейном в советском культурном пространстве: «Табу — о евреях. Дважды табу — еврей о России. Трижды — еврей о России, о православии. Горенштейн позволил себе нарушить все три табу, за что был неоднократно обвиняем и в русофобии, и в кощунстве, и чуть ли не в антисемитизме». И добавляет четвертое — «об антисемитах». Уже из этого видно, как был Горенштейн далек от еврейской религиозной или этнической замкнутости, эгоизма, но и космополитом себя не считал, требовал не отрекаться от того, каким задумал тебя Господь. Впрочем, допускал: «Кто хочет — может креститься, может менять религию, менять имя, фамилию. Главное — как это делается и во имя чего». Можешь — по слову Мандельштама — презирать своё родство, Но и не отрекаться — нет большей низости. (Особенно отвратителен Горенштейну еврейский антисемитизм, какой бы маской он ни прикрывался. Известно, какую роль в антисемитских инсинуациях сыграли именно еврейские ренегаты «во всевозможных обличиях, в том числе «интернациональных» и «правозащитных».) В сущности, это элементарный урок житейской мудрости. Всё равно ведь рано или поздно услышишь, как показал он в рассказе «Шампанское с желчью»: «Судить этих жидов надо, судить!». И не сможешь этого вынести…

С годами имя крупного писателя воспринимается как псевдоним. Для русского уха «Горенштейн», конечно же, от слова «горе». Так и хочется вырваться на волю из плена его дискурса, как из тёмного узилища на свежий воздух — почитать какого-нибудь Губермана, Севелу или Довлатова. Поржать и умеренно ужаснуться. Но не получается. Именно сегодня, видя взрыв антисемтизма в мире, фарисейство одних и трусость других перед лицом врагов цивилизации, начинаешь, по-другому ценить бескомпромссность Горенштейна, как и готовность израильтян биться до конца.

***

„Ненависть нельзя ублажить, ненависти можно только противостоять“
Ф. Горенштейн

Пепел Холокоста жег его сердце. Главным результатом соглашений в Осло Горенштейн считал только усиление терроризма. «Не арабы, а «друзья Израиля» придумали формулировку: земля за мир. Крошечное государство должно отдать землю, а арабы, обладающие огромными территориями, должны дать взамен… Не буду даже говорить, что они дадут взамен… («Гетто-большевизм и смерть Ицхака Рабина», 1995).

«А я думаю, что если еврейский народ не сумеет сохранить свое государство, то такой народ и вовсе не нужен. Такой народ недостоин существовать» («По ком звонит колокол», 2001).

***

«Что такое искупление? Возвращение человеку утраченного им присутствия Божия».
В.А. Жуковский

Органическое иудейское у Горенштейна — это вечное упование и вопрошание об искуплении. Искупитель (go’el) — одно из наиболее любимых имен Божьих в Ветхом завете. Бог «выкупает» свой народ из рабства и спасает отдельного человека. Как о своем Искупителе-Избавителе говорит о Боге Иаков, благословляя сыновей своих (Быт. 46:16).

Горенштейн не был богословом, и концепции его не следует принимать буквально как религиозные. Он жил в контексте иудео-христианской цивилизации и мыслил ее образами, выстраивая свою литературную мифологию:

«Я не крещёный, не православный, хоть и не ортодоксальный иудей. Я рассматриваю Библию, включая Евангелие и всё прочее к нему относящееся, как тексты художественные, как явление культуры еврейского народа, как высокий вклад еврейского народа в мировую культуру» («Товарищу Маца…»).

В прозе XX века миф часто становится основой художественного сюжета: Джойс, Маркес, Т. Манн, Толкин, Фолкнер, Булгаков, Пелевин, др. В романе-мифе известные мифологические сюжеты и архетипы реконструируются под требования автора, иногда с точностью до наоборот: «В литературе противоположная истина не ложь, а другая истина…» (из романа «Место», 1976) — почти дословный перевод крылатого латинского: Contraria sunt complementa («противоположности дополняют друг друга») — любимого выражения Нильса Бора, сформулировавшего Принцип дополнительности.

Мифология Горенштейна есть функция его эпического стиля, сплава древних пророчеств и современности, инфернальной, немного наивной, но захватывающей повествовательной стихии, разливающейся, как море, среди человеческого горя и бесприютности, ибо кто же свидетель на земле, если не еврей? Идеологические построения Горенштейна — вариации на тему иудео-христинских гностических мифов, критикующих Творение, хотя главного постулата гностицизма о том, что иудейский Бог — это Бог материального, а не духовного мира, Горенштейн не разделяет, потому что отстаивает единственно правоту иудаизма. Но здесь мы сталкиваемся с неизбежным противоречием: или человек — образ и подобие Божие, и тогда Творение прекрасно, или правы гностики, и мир лежит во зле. Каков же выход? Горенштейн помнит, что Бог проклял человека, обрёкши его на тяготы труда, и даже необходимость продолжать род человеческий — тоже элемент проклятия. Зло царит на земле, и для утешения страждущих является Спаситель. Бог Горенштейна един, зато число Спасителей он удвоил (всякая мифология должна держаться на бинарных оппозициях): «Конечно же, для гонителей принес спасение Христос и для ненавидящих, ибо страшны мучения их. Для гонителей Христос — Спаситель, для гонимых Антихрист — спаситель» («Псалом. Роман-размышление о четырех казнях Господних»). В отличие от своего брата Мессии Дан-Антихрист, родившийся от Аспида, послан Всевышним для проклятия, ибо он «есть судья нечестивцу, как и судья всему сущему». Такая вот двойная сотериология, которая, следуя за христианским преданием об Антихристе-лжемессии, выворачивает его наизнанку. К тому же Дан у Горенштейна великий утешитель: он раздает хлеб изгнания, портит девок и брюхатит баб не хуже вашего Дон Жуана.

В романе пять частей, главная тема: противопоставление христианского и иудейского представлений о человеколюбии и человеконенавистничестве, новозаветного «Возлюби врага своего» и ветхозаветного «Око за око». Беды России связаны с ее лжемессианством и антисемитизмом. Каждой части соответствует одна из притч. Этапы советской истории представлены в виде обрушившихся на голову атеистического государства казней Господних, предсказанных пророком Иезикиилем. Первая часть «Притча о потерянном брате» рассказывает о голоде на Украине в 1933 г. во времена коллективизации. Вторая часть «Притча о муках нечестивцев» — казнь мечом за ложь на Господа: война, 1941,1942 г. Антихрист посылает проклятие Германии. Третья часть «Притча о прелюбодеянии» — казнь похотью: 1948,1949. Часть четвёртая, в основе которой «Притча о болезни духа», посвящена антисемитской кампании против «безродных космополитов» в начале 50-х гг. За грех антисемитизма посылает Бог четвёртую казнь — духовную моровую язву. Подытоживается жизнь поколения пятой притчей — «О болезни духа». Близится пятая казнь — жажда по слову Господнему. Как вещал пророк: «Вот наступают дни, говорит Господь Бог, когда Я пошлю на землю голод, — не голод хлеба, не жажду воды, но жажду слышания слов Господних, И будут ходить от моря до моря и скитаться от севера к востоку, ища слова Господня, и не найдут его» (Ам.8:11,12).

Горенштейн судит XX век с помощью прямых отсылок к Священному писанию. Так, приобщаются Мария и Пелагея-Руфь к народу чужому, как библейские Фамарь и Руфь. Так, подобно тому, как вышли библейские медведицы из леса по призыву пророка Елисея, в романе вышли из чащи две медведицы, чтобы предотвратить насилие над Руфью и наказать насильника Павлова. Как в Библии описывается прелюбодеяние Лотовых дочерей с пьяным отцом во имя продолжения рода или Фамари со свекром Иудой, в результате чего их потомком в десятом поколении стал царь Давид, так и у Горенштейна в романе Вера идет на прелюбодеяние с Антихристом, возлюбленным дочери, и Пелагея соблазняет приемного отца своего, Антихриста, а тот. чувствуя, что свершается замысел Господень, в опьянении насилует её. Герои оказываются дальними потомками библейских персонажей или носителями тех же имен: Мария, Анна, Руфина-Руфь, Суламифь, Павел (Павлов), Степан (Стефан) и т.д. Причем не все, но в большинстве носители новозаветных имен — персонажи отрицательные, а ветхозаветных — положительные, таким наивным приемом автор ставит под сомнение христианскую идею преображения человека, возможность для него преодолеть свою греховную природу.

Важнейшая темы романа — критика русской национальной гордыни и антисемитизм, основанный на ложном ожидании от Бога прощения за грехи и всяческих благ: «Христос «хотел, чтоб всем людям было хорошо, за это его евреи убили», — слышит сын Дана Андрей Копосов в Третьяковке у картины Иванова «Явление Христа».

«Псалом» — апелляция к Библии и притязание на ее продолжение. Прямое цитирование автором Священного писания, риторические обращения к Богу приближают автора к архаическому образцу пророка и псалмопевца, прославляющего Творца. Он и сам признавался в одном из интервью: «…Библию я давно читаю, читаю ее внимательно и многому учусь у нее: не только стилю, но и той беспощадной смелости в обнажении человеческих пороков и самообнажении, в самообличении».

***

«Только с горем я чувствую солидарность».
Иосиф Бродский

Были у Горенштейна и попытки обратиться к буддистскому дискурсу («Под знаком тибетской свастики», в романах «Псалом», «Место», в рассказе «На вокзале».Он мало что понял в буддизме, объявляя устами своего стержневого героя Дана — Антихриста, что это религия созерцания, а значит, духовной смерти. Общего с буддизмом у Горенштейна только исходная точка: жизнь есть страдание.

***

Секс — это не смешно

Однажды Фридрих Горенштейн написал «философско-эротический» роман «Чок-чок» (1987), в котором довольно откровенно изобразил историю половой жизни своего героя Сергея Суковатых. Это имя, а также прозвище юной искусительницы Бэлочки (белочки) Чок-чок, как и многие иные звуковые и цветовые рефрены (например, ассоциации «белочка — белый цвет» с наготой, крови — с кроватью), грубо маркируют роман как сексуальный. Порочность и ущербность героев романа заставляет вспомнить о «Лолите» Владимира Набокова и «Мелком бесе» Федора Сологуба.

На первый взгляд, жанровое определение «философско-эротический» выглядит неуклюжим оксюмороном: уж что-нибудь одно — или философский, или эротический. Но на самом деле, несмотря на всю натуралистичность сцен, а, может быть, и благодаря ей, роман следовало бы назвать антиэротическим. Настолько эстетически отталкивающими и во всех смыслах травматичными изображены в нем постельные сцены, что вполне могут навсегда отбить желание у читателя заниматься сексом. Правда, краткосрочный роман Серёжи с чешкой Каролиной описан Горенштейном ностальгически чувственно, откровенно физиологично с помощью кинематографически сверхкрупного плана (Extreme Close-up), но героиня резко прерывает отношения, заставляя героя страдать:

«Засни, несчастная любовь!
Уж не бывать той ночи вновь»
(А.С. Пушкин «Месяц»).

К тому же она оказывается лесбиянкой, что добивает нашего героя: «Медовое море небесной любви Телесным испортили дегтем» (из его предсмертного стихотворения — прямо-таки гностический манифест). Остальные женщины в жизни Сергея Суковатых не вызывали у него настоящего чувства.

Мрачный мизантропический писатель Ф. Горенштейн соединил в данном романе гностическую брезгливость к миру с мизогинией и отсутствием добродушного юмора. По Горенштейну, секс — это не смешно, а прямо -таки какое-то проклятие. И в самом деле, без некоторой самоиронии трудно человеку заниматься такими делами. К тому же роман отягощен темой антисемитизма. Остаётся только выпить йоду (яду). Что главный герой и исполняет и гибнет, хоть и с многолетней отсрочкой.

Ирония автора обращена на научную и философскую составляющую темы. Упоминаются «Натурфилософия» А. Шопенгауэра, «Болезни воли» Т.А. Рибо, «Психология» У. Джемса, система Крафта-Эбинга (автора одного из первых научных трудов о половых отклонениях). Физиологичность духа — подтекст и еще один оксюморон этого произведения, основа авторского скептицизма по поводу человека.

***

«Гнев делает поэтом»
Карл Маркс

Время от времени ирония Горенштейна принимает инфернальный характер:

«Наши самые страшные мучения, по существу, комичны… Шестнадцатилетнюю девушку убивают кирпичом по голове, измазывают дерьмом и закапывают у клозета… Ведь это водевиль…» (роман «Искупление», 1967). Да что уж и говорить, обхохочешься… Эти слова принадлежат не автору, а арестованному профессору — довольно-таки экзальтированному персонажу, пророчествующему о грядущей утопии, «когда человек завоюет у судьбы право владеть справедливостью, то есть устанавливать ее в масштабах своей жизни, так же как он завоевал у богов право владеть огнем…» И в этом, считает он, оправдание «миллионов жертв, отдавших себя на растерзание, как Прометей отдал терзать свою печень коршуну…» Собственно, в вопле истязаемых и взыскующих искупления видит профессор смысл слов псалмопевца:

«В Библии есть место <…> помните ли вы… Доколе, Господи, терпеть ты будешь наши жертвы и не поразишь мучителей… Тут не дословно, но смысл таков… И Господь отвечает: подождите, пока число жертв еще прибавится и станет таково, что наступит тот заранее установленный предел, после которого все жертвы и мучения будут отомщены».

Профессор, безусловно, голос из авторского хора. Писатель Борис Хазанов говорил о Горенштейне:

«Один из, мне кажется, характерных для него художественных приемов заключается в том, что, когда начинаются какие-нибудь рассуждения, медитации, экскурсы в философию или даже в богословие, они идут как бы от имени героев. Прочитав одну страницу, вы вдруг замечаете, что героя больше нет, а это сам писатель».

Ирония бывает не только весело-добродушной, но и циничной, и полусумасшедшей, выражающей высокую степень неприятия реальности. У Горенштейна и трупоядение подается как жанровая сценка (то есть эпизод из повседневности), как в романе «Попутчики» (1985) о поедании «человеческой говядинки» во время Голодомора на Украине. А вот в рассказе «С кошелочкой» «человеческое мясцо» уже, оказывается, напоминает «молодую свининку». Адские шуточки, отсылающие к шекспировским трагедиям или к Данте, в поэме которого в части, изображающей мучения грешников, тоже немало фарсового.

Смешки в нечеловеческих обстоятельствах — высшая точка отчаяния. Попытка заговорить больную реальность. Великий метафизический отказ приходит на помощь умученному человеку.

Ф. Горенштейн писал о том, чего человек не может вынести — о каких-то предельных, граничных ситуациях. Нельзя осмыслить смерть своих близких, смириться с беспредельной жестокостью. В этой точке возникает помешательство, мифологический сдвиг, и этот сдвиг разрывает пелену дремлющего подсознания, приоткрывает бездну небытия, хтонический хаос, великое Ничто, наполняя сердце первобытным ужасом. Ужас этот и поэтичен одновременно. «Ужас отличается от страха тем, что в нем особенно большую роль играет поэтическое воображение. Потому ужас и родствен красоте» («Искупление»). Это ужас древнегреческих мистерий. Ужас кошмаров Босха. Тут уж не до юмора, но какая-то мрачная поэзия здесь есть. Среди быта и обыденщены некоторые персонажи Горенштейна вдруг начинают говорить, как герои эпоса:

«Особенно там была одна седая крыса… совершенно седая… Я запомнил её морду на всю жизнь… Она умела мыслить, я в этом убеждён…

Ты никогда не слышала о древнегреческой трагедии, девушка?.. Так вот, глаза этой крысы отвергали познаваемость бытия… Они смеялись над теоретическим оптимизмом Сократа… В голову такой крысе вполне могла прийти мысль об убийстве целого народа из сострадания… Чтоб положить конец мучениям и унижениям его раз и навсегда…»

***

«…дошел до Него вопль бедных, и Он услышал стенание угнетенных».
(Иов, 34:28)

Любые жизненные неурядицы приобретают у Горенштейна драматические масштабы. Как говорил Маяковский: «Гвоздь в моем сапоге кошмарней всех фантазий Гёте». В этом смысле характерен рассказ «С кошёлочкой» (1981). Бытовая история потребительского промышления времён застоя и дефицита. Сюжет для небольшого юмористического рассказа, достойный пера Жванецкого, Горина, Кривина и т.п. Ну кому ещё, кроме Горенштейна, пришло бы в голову не просто с сарказмом запечатлеть эту далеко не самую трагическую, но унизительную сторону позднесоветской эпохи, а превратить в этнографический очерк, доведя повествование почти до кафкианского чувства безнадёжности, несмотря на псевдоблагополучную развязку. Но ведь это наследие соцреализма — смешные, мелкие (в масштабе государства) стороны жизни изображать в так называемом сатирико-юмористическом ключе. В сущности, даже Зощенко и Булгаков в этом смысле вполне вписываются в рамки советского классицизма. А Горенштейн смело ломает традицию — подобно Гоголю или Радищеву, взрывавшим классические каноны ХVIII столетия.

***

«Где я? Что со мной дурного?“
Осип Мандельштам

Понятие «место», давшее название одному из романов Горенштейна, вырастает у него до размеров концепта в противовес образу вокзала — символу бездомности, безместья, перемещений и расставаний, вавилонского смешения чужих друг другу людей, преступлений наконец (как в рассказе «На вокзале»). «А что такое вокзалы? Это сам СССР» («С кошелочкой»). С вокзала начинаются мытарства главного героя и рассказчика «Места» Гоши Цвибышева в родном городе. Место — это жизненное пространство, но это и метафизическая категория; считается: всяк должен занимать в этой жизни свое место (знать свой шесток). Найти своё место предполагает приспособиться, пристроиться, стать частью системы (или антисистемы — всё едино), быть готовым на покушение на убийство, изнасилование, предательство (в этом Горенштейн идет по следам «Бесов» Достоевского). Чтобы занять место, необходимо подавить свое экзистенциальное начало, стать из человека местом (человеко-местом). Герой романа «Место», удачно названного одной из читательниц «энциклопедией советской жизни», прокручивая в памяти свои рыскания в бесплодных поисках места, осознает свою жизнь как рабскую. Местом может быть койка в общежитии, но местом является и родина, именем которой клянутся записные патриоты. В России любая мошка при месте обретает черты диктатора, а главное место устаканивает всю иерархию, поэтому первое лицо обязано быть бессмертным и несвергаемым. Этим объясняется, по Горенштейну, укорененность сталинизма в России. Без «хозяина» народ звереет.

Место как пространство противопоставлено времени. В «Псалме» говорится: «Идея Пространства — созерцательная… Идея Времени — деятельная, человек чувствует в ней свою слабость перед Будущим, зависимость от Будущего и нуждается в помощи Господа». Человек либо функция своего места, либо всё мироздание. Но герой романа, наделенный зависимой натурой, даже во времени пытается занять свое «место».

Заключительные слова романа: «И Бог дал мне речь» мифологически смешивают героя и автора. Свое место в литературе — вопреки безродности своей, несвоевременности, подпольности своей (прямо по Достоевскому), неуместности своей — Горенштейн не занял — создал. Он ведь был вне литературного процесса. Вне столичных партий и группировок. Так что утвердиться мог только в противостоянии со всеми. Можно спорить о том, какую роль в признании Горенштейна на Западе сыграло его участие в знаменитом альманахе «Метрополь», которое сам писатель позже назвал ошибкой, видимо, по тому же принципу: не искать себе место не только в официозе, но и в оппозиции. В любом случае, чтобы остаться в литературе, этого мало. Необходимо «всего-навсего», переплавив боль в слова, вывернуться в свою неповторимую вселенную. Как писал Борис Пастернак:

«Но надо жить без самозванства,
Так жить, чтобы в конце концов
Привлечь к себе любовь пространства,
Услышать будущего зов».

***

Ай да Горенштейн!..

Пишущий о русской культуре в нашу черно-белую эпоху на фоне отвратительной войны ощущает себя кем-то вроде патологоанатома.

Считается, что Горенштейн опоздал со своими текстами. Но русская история идет вспять, так что время его еще впереди, и книги, будет время, понадобятся.

Он скептически относился к Оттепели и Перестройке, не верил псевдолиберальным нарративам, обличал новозаветный и тем более современный либеральный гуманизм, объяснял, что «развал империи и хаос начался потому, что не началась Третья мировая война». Считал слово «мир» наркотиком и предвидел пришествие русского фашизма. В своих исторических сочинениях (пьеса «Детоубийца», 1985, роман в диалогах «На крестцах. Драматические хроники из времен царя Ивана IV Грозного», 2001) парадокс русской истории видел в том, что «западником был не только Пётр I, который строительством Петербурга и захватом Прибалтики «пробивал окно в Европу»; западником был и Иван Грозный, и отец его Василий III, и дед Иван III» («Лингвистика как инструмент познания истории», 1993). В чем же дело? Почему результат всегда «перпендикулярен» намерениям? Горенштейн дает ответ: «Историк Тейлор говорит в своей «Антропологии», что китайцы, покупая английские суда и не умея с ними обращаться, нарочно их уродуют, превращают их в свои безобразные джонки. Нечто подобное происходит и с западными идеями в России. Лишь тогда, когда России удастся исцелить свои исторические язвы, бытовые, политические и экономические гнойники, берущие начало в XVI веке, западноевропейские идеи не будут служить солью, эти язвы травящей». То есть русские, поглощая западный продукт, неизменно воспроизводят свои родовые черты. Как припечатал Виктор Пелевин: «Космический смысл существования России в том, чтобы перерабатывать солнечную энергию в народное горе».

Горенштейн видел альтернативу имперскому развитию России в торгово-промышлнном, новгородском, пути. Усматривал причину резистентности российской системы в отсутствии класса собственников, в привычке русских жить «сплошным бытом». Цитировал Гегеля, утверждавшего невозможночсть свободы в условиях социального равенства. Обвинял русскую церковь в прокладывании путей к тирании. Но здесь же впадал в противоположную риторику, оправдывая, например, подавление чеченского сепаратизма необходимостью не допустить расширения исламистского фундаменталисткого фронта: «Опыт войны в Чечне и даже последних лет в Афганистане показывает, что Россия не способна защищать свои интересы, будучи демократическим государством» — Sic! («Товарищу Маца…»). Как же это совместить?! Русское мессианство, начавшееся с формулы «Москва — Третий Рим», продолженное советскими лозунгами о первом в мире социалистическом государстве рабочих и крестьян, в 90-е гг. выродилось в «готтентотский» криминальный колхоз, теперь угрожающий всему миру. Но вот как об этом говорит журналист, персонаж романа «Место»:

«Разумеется, <…> жизнь России принесла много горя и опасности для мира, но смерть ее будет необратимой потерей, и не только потому, что большая нация потеряет отечество, а потому, что мир, потерявший Россию, изменится до неузнаваемости, так же как изменился мир, потерявший Рим… Может, он будет лучше, но он будет уже не наш, чужой нам. <…> Если России станет плохо <…> и если при этом лучшие люди времени своими справедливыми требованиями и претензиями к безобразиям и ошибкам властей расшатают государственность, вот тогда-то и явятся спасители… Спасители же являются всегда только с одной стороны в таких случаях… Это не пророчество, это аксиома, это политграмота… Сегодня сила явится только с революционной улицы… А после того, как красная революция ушла с улицы в официальность, на ней осталась только революция национальная… Это будет полное единство нации, это будет счастье нации <…> Это будет трепет, страх и покорность многочисленных врагов России, уж возрадовавшихся было признакам ее падения, это будет миг полного национального счастья, это будет осуществление наяву счастливой мечты Федора Достоевского <…> Затем случится падение мгновенное и всплеск такой силы, что поток крови погибающей Римской империи будет в сравнении с рязанской и калужской кровью лишь слабым ручейком… Россия всегда умела обильно лить рязанскую и калужскую кровь, но тут будет Апокалипсис <…> Подлинное спасение России в разумной тирании, — сказал он наконец, передохнув».

Конечно, журналист что-то вроде Верховенского из «Бесов» Достоевского, но вот слова самого Горенштейна из интервью Ольге Мартыненко для «Новой газеты», 1995 г. Сравните:

«О грядущем пути России? — Он очень прост. Мне хотелось, чтобы Россия была свободной и сильной. Сильной без свободы она уже была, что привело к развалу. Если она будет свободной, но не сильной, результатом будет анархия. Этому могут радоваться политиканы, но люди разумные, даже не любящие Россию, понимают, что хаос чреват тяжелыми последствиями для всего мира. Национализм как таковой никогда никого не красит, но в определенных обстоятельствах здоровый, нормальный национализм является условием выживания».

***

“Нет, не годен я для жизни в этой стране“
Ф. Горенштейн

«Зима 53-го года» (1965) — настоящее живописание ада, проклятие шахтерского труда, может быть, символ проклятия труда вообще взамен одобряемого советского гимна труду. (Горенштейн окончил Горный институт и работал несколько лет на шахте в Кривом Роге.)

«Последнее лето на Волге» (1988) — прелестный рассказ-прощание с немытой так и не разгаданной Россией, «нищенкой Россиюшкой, безгрешной убийцей». Вернее так: «… пока я был трезв, то чувствовал себя совсем уж чужим, выпив же, как бы приобщился к обществу и даже более того — к родине». Символом родины выступила в повести грязная забегаловка, в которой тем не менее подавались чудесные блинчики с мясом.

«В лучших ресторанах не ел я таких блинчиков, обжариваемых до румяной корочки, с тающим во рту фаршем из рубленых вареных яиц, риса и мяса. Зачем жарили здесь эти блинчики? Зачем их подавали на заплеванные столы или на смрадные вонючие скатерки? А если уж подавали, то отчего не вымыли помещение, не постелили хрустящие белоснежные скатерти, на которых таким блинчикам место? В этих чудесных блинчиках на грязных скатертях была какая-то достоевщина, какой-то гоголевский шарж, какая-то тютчевская невозможность понять Россию умом».

Дар метафизического отчаяния, прорыва к безднам вне нас и внутри нас, повернутость к Богу, ярость библейского пророка и какая-то провинциальная старомодность роднят Ф. Горенштейна с такими громадными и разными фигурами, как неуступчивый русский протопоп Аввакум и мечтательный еврей Шагал.

У Горенштейна всё же была своя почва — это еврейские местечки, Идишланд с его органическим скандалом и симбиозом маргинальных культур. Проблема в том, что он не любил ни Россию, ни душную местечковую среду. Он воздвигнул им памятник.

Print Friendly, PDF & Email
Share

Юрий Шейман: Разрозненные заметки о Фридрихе Горенштейне: 3 комментария

  1. Igor Mandel

    «‘Пишущий о русской культуре в нашу черно-белую эпоху на фоне отвратительной войны ощущает себя кем-то вроде патологоанатома» — замечательно правильная фраза. Да и весь текст — исключительно точное, прямо по болевым узлам, изложение главного в Г. Здорово!

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.