©"Заметки по еврейской истории"
  апрель 2024 года

Loading

27 ноября 1913 года на ставшем традиционным сборище пишущей братии в петербургском кабаре «Подвал бродячей собаки» глава отечественных футуристов Велимир Хлебников прочитал свои свежие стихи. И, как это ни постыдно, в них он отстаивал вину Бейлиса, использование иудеями христианской крови для приготовления мацы, а евреев обвинял во всех мировых грехах. Упоминалось и злополучное число 13.

Розалия Степанова

НО ЖЕНЩИНЫ ТУТ НИ ПРИ ЧЁМ!

Блаженной памяти год 1913-й, последний предвоенный — как часто мы на него ссылаемся, с ним сравниваем, от него отсчитываем. А всё потому, что уже в августе следующего мужское население Европы бросилось убивать друг друга в беспощадной Первой Мировой, которая положила конец большинству империй, а судьбу России зверски искорёжила и ввергла в кровавую колею. На её крутых ухабах столько многообещающего было выломано выкорчевано, выброшено за ненадобностью. Копыта озверевшей русской птицы-тройки безжалостно вытоптали лишь недавно пробившиеся ростки свободы вместе с едва утвердившимися у развитой части общества понятиями чести и достоинства. Чем дальше мы отступаем от подававшего такие надежды 1913-го, тем явственнее читаются на лице сегодняшней России черты вырождения и развращающего холопства.

За годы советской власти жестко прореженные поколения были приучены смиряться, не высовываться, не сметь. Нелепо и неуместно смотрелась бы в их среде попытка личности отстоять задетое своё или дорогое для неё чужое имя, вызвав обидчика к барьеру, бросив ему, как прежде говорили, перчатку. Дуэли вышли из употребления.

То ли дело всё тот же далёкий 1913-й. В те времена не только хозяйство страны было доходно, валюта надёжна, устои представлялись незыблемыми — сами люди тогда были другими. Существенные сдвиги произошли и в духовном плане, страна подавала большие надежды. В конце октября именно этого года был публично разоблачён кровавый навет — прогремело оправдание судом присяжных еврея Менделя Бейлиса, обвинённого в том, что он зарезал Андрюшу Ющинского. Уже два года русское общество было непримиримо расколото. Клика антисемитов с пеной у рта расписывала версию ритуального убийства мальчика ради выкачивания из него христианской крови, необходимой по их представлениям для выпечки мацы, при этом на его теле усердно насчитывалось число ножевых ран, якобы составлявшее важную именно для них самих цифру 13.

Эмоциональные отзвуки этой лишь месяц назад завершившейся битвы ещё не улеглись — одни радовались победе и гордились продемонстрированной нравственной зрелостью общества, другие клокотали в бессильной ярости. Весьма неожиданный и болезненный отклик возник там и среди тех, где этого меньше всего можно было ожидать — на поэтическом ристалище, на поле которого сверкали будущие звёзды литературы Серебряного века. Неожиданно для участников один будущий великий поэт при всех вызвал на дуэль другого — того, кого вместе с многими уже тогда считал гениальным.

Ну и что экстраординарного: — скажете вы, — шерше ля фам. Мало ли кто стрелялся из-за Дамы. Однако женщины здесь были ни при чём. Более того, искрящей словесной вспышке не предшествовали ни ссора, ни столкновение интересов. Напротив — оба участника взаимно ценили и уважали творческие достижения того, на дуэли с которым теперь непримиримо настаивали.

И это был не единственный подобный случай, когда поэт публично вызвал поэта к барьеру и женщина была тут ни при чём. Он грянул всего через месяц-полтора после первого. И, что удивительно, в перипетиях обоих конфликтов незримо присутствовала тень Александра Сергеевича Пушкина, главной фигуры Золотого века русской литературы.

Но всё по порядку. 27 ноября 1913 года на ставшем традиционным сборище пишущей братии в петербургском кабаре «Подвал бродячей собаки» глава отечественных футуристов Велимир Хлебников прочитал свои свежие стихи. И, как это ни постыдно, в них он отстаивал вину Бейлиса, использование иудеями христианской крови для приготовления мацы, а евреев обвинял во всех мировых грехах. Упоминалось и злополучное число 13.

Все были шокированы, среди возразивших были выпустившая первую книгу стихов Анна Ахматова, художник Павел Филонов, другие посетители подвала, а поэт Осип Мандельштам заявил, что «как русский и как еврей» (ради возможности учиться в университете он принял протестантство) он оскорблён, назвал эти стихи «негодяйством» и вызвал автора на дуэль.

Тот, хоть давно уже воспринимался всеми как человек не от мира сего, горячо обиделся, вызов принял, но при этом почему-то предложил отправить обидчика «обратно к дяде в Ригу», чем поверг его в изумление, так как в Риге у него, действительно, был дядя и не один, их было даже двое, о чём Хлебников знать не мог.

И, что поразительно, зоркий Мандельштам, для кого Хлебников был провидцем, «визионером», «кротом, прорывшим в языке ходы на столетия вперёд», понял, что столь точно угадать тот смог «только силой ненависти», чувством (стоит добавить), обращенным не к нему лично. Брать надо бы шире.

Дело в том, что в основу своего новаторства итальянские футуристы положили порочную идею о расовом характере искусства. В качестве главы их российской разновидности и в согласии с этой концепцией Хлебников стремился избавить русский язык от всего чужеродного, опасался иностранных на него влияний и их носителей. Смело расширяя в своём творчестве словесные рамки, занимаясь новаторским словотворчеством, созданием зауми, он строго придерживался родной основы. Потому-то и переименовал себя из Виктора в Велимира, а футуристов в будетлян.

В манифесте «Пощёчина общественному вкусу» эти бунтари от искусства публично призывали отказаться от устаревшей, по их мнению, литературной традиции, «бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. проч. с Парохода современности». (Время отшлифовало это вошедшее в разговорный обиход выражение, заменив намеренно грубое «бросить» на сбросить, близкое к отстранить, а пароход, уже не воспринимаемый как символ новейших технических достижений, на обобщённое — корабль). Хлебникову же, их признанному гуру, Мандельштам был чужд и органически, и как потенциальный замутитель чистоты русского языка, и ещё как признанный продолжатель классической ветви русской словесности, той самой, «отжившей свой век».

Неудивительно, что на последовавшие всеобщие увещевания отказаться от поединка Хлебников ни в какую не соглашался. Быть первым секундантом он пригласил, писателя Виктора Шкловского (что удивительно — его кандидатура в этом качестве была выдвинута также и противоположной стороной). Свои усилия по примирению этот признанный авторитет сосредоточил не на инициаторе схватки, чьи мотивы видимо понимал, а на стороне вызванного на поединок, поэтому изощрялся в доказательствах противоестественности ситуации и необходимости принести извинения.

Второй же секундант — Филонов, к которому Шкловский пришёл советоваться, высказал свой вариант решения: «Я буду лупить обоих, и Мандельштама, и Хлебникова, покамест они не помирятся. Я не могу допустить, чтобы вновь убивали Пушкина». «Всё, что вы здесь говорите, ничтожно». Услышавший эти слова Велимир (он был тогда в доме) увидел ситуацию в совершенно другом ракурсе. Для него, рослого неоднократного участника биологических экспедиций в дикие необжитые места, нетрудно было бы подстрелить невысокого, совершенно неготового к физическому противостоянию Мандельштама. Но даже в презрительном прозвище «Мраморная муха», которым он его наградил, косвенно отразилось понимание того, что имеет дело с признанным последователем Пушкина и Державина.

На редкость проницательно судил о Хлебникове Мандельштам. Для него это был не только изобретатель удивительной словесной звукописи, «самовитого слова», открывший путь к необычному расширению словаря чисто русского языка. Назвав Велимира «визионером», он продемонстрировал глубинное понимание его и сегодня ещё недопонятых идей и математических формул, связывающих Пространство и Время, прошлое, настоящее и будущее.

Слова Филонова сразили Хлебникова посильней физического удара. Внезапно осознав, что в памяти потомков может остаться в роли Дантеса, он пришёл в ужас и уговорам больше не сопротивлялся. Извинения были им принесены, поэты помирились. Однако миазмы дела Бейлиса ещё продолжали напрягать атмосферу общества.

Всего через полтора месяца после описанных событий и где-то за полгода до разразившейся и смешавшей все приоритеты Первой Мировой войны среди молодых московских поэтов вспыхнуло ещё одно столкновение, приведшее к вызову на дуэль. По подоплёке оно было аналогично описанному, по сути же, принципиально отличалось. Тем интересней и выпуклей смотрятся эти конфликты при их сопоставлении. И опять женщины здесь были ни при чём.

В немногочисленной группе ещё не успевших заметно заявить о себе в печати молодых поэтов и литераторов, которые за невозможностью заметно заявить о себе в ведущей периодической печати группировались вокруг одного из них, Юлиана Анисимова, открывшего скромное книгоиздательство «Лирика», всего через год его существования назрел творческий конфликт. Трое — Анисимов, его жена и ещё один участник, вскоре принявший сан священника, склонялись к модным символизму и мистике, другие же трое, среди них Борис Пастернак, пытались вслед за будетлянами экспериментировать с поэтической формой. В конце января 1914 года под давлением этих бунтовщиков «Лирика» прекратила существование, а развалившая её тройка создала свою футуристическую группу, взяв модерновое для тех лет название «Центрифуга».

В напряжённой атмосфере, предшествующей разрыву, на одном из последних заседаний «Лирики» обсуждалась специфика поэтического языка, признаки в нём нерусскости. По свидетельству сына Анисимова отец указал Пастернаку на нарушение грамматических правил в его стихотворениях, связав это с «диалектом аптек и больниц» — понимай — с языком «фармацевтов». Намекнув на этот презрительный эвфемизм, использовавшийся в богемной среде вместо слова еврей, собрат по перу всего лишь прозрачно дал понять коллеге, что имеет в виду его происхождение. Болезненно реагируя на подобные замечания, Пастернак, который ощущал себя только русским, усмотрел в них оскорбительный тон. Анисимову был послан составленный по всей форме вызов, а вслед — сформулированное требование в тот же день исчерпывающе письменно извиниться, либо уточнить с его секундантом условия дуэли. Ожидаемый призыв к примирению он заранее отмёл словами: — «Отговаривать меня от этого бессмысленно и бесполезно».

Его переполняло «чувство гордости и раздражение» — личной гордости от ощущения себя русским поэтом и раздражения от завуалированного напоминания о принадлежности к чужому роду-племени, тому самому, кстати, которого Мандельштам нисколько не стыдился, напротив, бросился защищать на поединке.

Дату дуэли Пастернак выбрал более, чем многозначительную — 29 января — день смерти Пушкина и в то же время день его собственного рождения. Видимо именно таким образом хотел он закрепить своё имя в памяти потомков. Навряд ли он тогда предполагал, что в ряду четырёх самых сильных и высокочтимых отечественных поэтов сердцевины ХХ века, за которыми закрепилось название Квадрига (четвёрка), законное место предназначено ему. Отметим, что это же почётное членство вместе с Анной Ахматовой и Мариной Цветаевой заслужил и Осип Мандельштам, тот, чья, как и у Пастернака задетая еврейская струна, подвигла обоих на вызов поэтического собрата к барьеру. Однако у Мандельштама она прозвучала — согласитесь — чище.

Болезненно переживавший свою принадлежность к гонимым соплеменникам Пастернак не обременял себя сочувствием, был готов избавиться от всякой с ними связи, однако подводило досадное внешнее сходство, с которым он вынужден был мириться вплоть до выручившей седины и улучшения овала лица успешными усилиями дантистов. Описывая, какой болезненный страх причиняла ему в молодости его типичная внешность (вспомним цветаевское смягчённое любовью, но убийственно точное: «Пастернак похож одновременно и на араба, и на его лошадь), он в 1919 году писал:

Пощадят ли площади меня?
Ах, когда б вы знали, как тоскуется,
Когда вас раз сто в теченье дня
На ходу на сходствах ловит улица!»

Не тот ли страх, испытываемый даже в стенах дома, продиктовал ему и эту его знаменитую строчку тех лет:

Открыть окно — что жилы отворить.

Однако вернёмся к конфликту. Благоразумный Анисимов принёс извинения, поединок не состоялся, а вскоре разразилась большая война — гигантская дуэль, на которой выясняли отношения не соперники, а одни страны-союзники против других. После её окончания Россия рухнула в братоубийственную бойню, и в разорённой стране поэтам стало не до выяснения стилистических тонкостей. Пришлось выживать.

Приспособиться к вставшим на дыбы обстоятельствам, политические создатели которых уничтожали уже не врагов, а соотечественников и почти без разбора, удалось далеко не всем участникам прежних поэтических баталий, точнее — мало кому. Гумилёв был расстрелян, Маяковский и Есенин наложили на себя руки, Ахматовой заткнули рот, Цветаеву довели до петли. Одним из первых умер и предан официальному забвению превратившийся в подобие бродяги-дервиша Хлебников, таскавший свои гениальные сочинения в завязанной узлом наволочке, Мандельштам – единственный, кто посмел бесстрашно поставить диагноз когтившему несчастную страну тирану, замучен и превращён в лагерную пыль. В глухие времена сталинского террора он не побоялся выйти из шеренги молчащих и своим беспощадным стихом пригвоздить и «кремлёвского горца» и весь его «сброд тонкошеих вождей» (об этом позже).

А что же Пастернак, другой участник Квадриги высокочтимых мощных поэтов, тот, у которого, как помним, вся кровь закипала от одного лишь завуалированного намёка на его еврейскую кровь? Ему единственному из всех четырёх удалось под защитой самого Сталина успешно проплыть между чекистскими Сциллой и Харибдой. Он благополучно дожил до седых волос и только, потеряв столь высокое покровительство, под старость всё же навлёк на себя яростную травлю властей за то, что в поисках ещё большей международной известности позволил себе высунуться за железный занавес.

До этого на выжженном советской властью поле великой поэзии только ему, пусть изредка, всё же позволяли услаждать наш жаждущий слух звуками высокой лиры, и ему одному из всей Квадриги повезло при жизни собирать литературный урожай читательской преданности и горячей любви.

Но кто мог предположить, что в некий критический момент советской истории от его слова будет зависеть судьба другого участника этой почётной четвёрки, того, кто по странному совпадению, как и он сам в вегетарианские дореволюционные времена, не вынес ранящих слов о еврействе и вызвал обидчика на дуэль. Отметим, на разные оба они тогда вскипели высказывания поэтических собратьев: одно было как удар нагайкой, другое напоминало булавочный укол. Что же касается мотива вызова на поединок, различия были диаметральны.

Мандельштам не стерпел публичного грубого оскорбления соплеменников, при этом выступил против обидчика «как русский, и как еврей», а Пастернак, ощущавший себя полностью русским, раздул в болезненную проблему своей «чужеродности» пустяшную бестактность по поводу своего поэтического стиля, высказанную на узко келейном обсуждении. На фоне полного слома прежней литературной среды после установления в стране советского режима эти мотивы всё дальше отступали на задний план. До них ли было дело, когда перед каждым неотвратимо вырастала проблематичность физического выживания, теперь напрямую связанного с необходимостью идти на поклон к властям.

В ещё не ставшем страшным 1931 году оба они с этой проблемой справлялись тоже по-разному: Пастернак страдал, но проявлял политическую лояльность, изо всех сил стремился «хотеть … труда со всеми сообща и заодно с правопорядком», а отлученный от читателей Мандельштам бедствовал, едва, сводил концы с концами, писал, как позже стали говорить, в стол. В обращённых к жене берущих за душу строчках вот как он описал своё житьё:

Мы с тобой на кухне посидим,
Сладко пахнет белый керосин,
Острый нож, да хлеба каравай,
Хочешь примус туго накачай,
А не то, верёвок собери,
Завязать корзину до зари,
Чтобы нам уехать на вокзал,
Где бы нас никто не отыскал.

Однако в воспеватели он не только не записался, но не побоялся нарисовать беспощадную картину того, что творили в стране Сталин и его приспешники:

Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
И слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются глазища
И сияют его голенища.

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет.
Как подкову, дарит за указом указ —
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него — то малина
И широкая грудь осетина.


Оба поэта высоко ценили друг друга, хотя в творческом плане были антиподами. Как-то Осип Эмильевич сказал, что «так много думал о Пастернаке, что даже устал». В свою очередь, Борис Леонидович хорошо понимал масштаб дарования поэтического собрата («Конечно, он очень большой поэт»), однако, услышав из его уст стихи о «кремлёвском горце», смертельно испугался, назвал услышанное «актом самоубийства». Он-то на подобное и не покушался («Всю жизнь я быть хотел как все»). Мандельштам же шёл на риск осознанно, накануне своего ареста очень просто сказал Ахматовой: «Я к смерти готов».

Казалось бы, пути поэтов разошлись кардинально. Но у Провидения свои планы. Оно напрямую столкнуло их судьбы, когда сам тиран лично позвонил Пастернаку, чтобы поиграть с ним как кошка с мышью, спросив, какого он мнения об арестованном Мандельштаме и слышал ли от автора то самое самоубийственное стихотворение. Говорил он с ним грубо, на «Ты», на полслове бросил трубку. Борис Леонидович задохнулся от унижения. Отвечая, он из последних сил уворачивался от признания, уводил фактический допрос в сторону поэтических тонкостей: «У нас нет никаких точек соприкосновения, мы ломаем стих, а он академической школы». К смерти он явно готов не был.

Спастись тогда он смог, но помочь Мандельштаму не сумел, за что в душе корил себя до последних дней, оплакивая гибель не только замечательного поэта, но ещё и высокой личности. А иногда, он, может быть, и сравнивал себя с ним, вспоминая их, когда-то молодых, задиристых, готовых рискнуть жизнью, вызвав обидчика к барьеру, даже, когда женщины были совсем ни при чём.

Не потому ли через много лет после описываемых событий, в 1943 году в письме жене Осипа Эмильевича (вдовой назвать её ещё не решались) он охарактеризовал её мужа не как выдающегося поэта, в чём не сомневался, а именно как «человека, так далеко пошедшего в чувстве чести и настороженной гордости».

Библиография

«Мусагет» Хлебников и Мандельштам – дуэль, которая не состоялась.

Ронен Омри @{kt,ybrjdj gjkt/«Поединки»(К юбилею Ф.У.Парниса) https///www ka 2 ru omronen

Сарнов Бенедикт. Дело обернулось не по трафарету. Журн. «Лехаим», март 2004 3(143)

Хлебников Велимир: «Пастух звезд», «Священник цветов» и «Король времени» Дуэли Серебрянного века

https://antiquebooks.ru/book.php?book=111526 © https://AntiqueBooks.ru

http://pasternak.niv.ru/pasternak/kritika/sarnovdialogprodolzhaetsya.htm

http://pasternak.niv.ru/pasternak/bio/pasternak-e-b/biografiya-3-2.htm

https://vk.com/@sad_skhodyashchihsya_tropok-velimir-hlebnikov-pastuh-zvezd-svyaschennik-cvetov-i-korol-vНесет в себе самом.

http://www.peterburg.biz/literaturnyie-dueli-ot-anekdota-do-dekadansa.html#ixzz8RlxS8ywr

https://www.ka2.ru/nauka/omronen.htmlПодготовила Елена Глуховская

Print Friendly, PDF & Email
Share

Розалия Степанова: Но женщины тут ни при чём!: 6 комментариев

  1. М.Тартаковский.

    Реальная оценка Пастернака — раздутой донельзя личности. (Вот и Евтушенко готов был лечь в землю только рядом с его могилой). Пастернак не просто боялся быть евреем, что порой было оправданно, — стыдился (!) быть им!
    Не это ли предел действительной юдофобии?
    Однако — подлежит обожествлению. Такова власть «мнения».

  2. Инна Беленькая

    «Описывая, какой болезненный страх причиняла ему в молодости его типичная внешность (вспомним цветаевское смягчённое любовью, но убийственно точное: «Пастернак похож одновременно и на араба, и на его лошадь),»
    ………………………………………………….
    «Не тот ли страх, испытываемый даже в стенах дома, продиктовал ему и эту его знаменитую строчку тех лет:» Открыть окно — что жилы отворить.
    ____________________________________________
    Григорий, вы говорите о компиляции, а вот это наоборот — отсебятина, притягивание за уши…

    1. Григорий Быстрицкий

      Инна, «компиляция» здесь лишь количественная оценка, в смысле отовсюду понахватано.

  3. Григорий Быстрицкий

    Эта статья состоит из компиляции ярких открытий популярной журналистики, разрозненных слухов, окололитературных сплетен и похожа на плохую диссертацию о химическом смысле физических процессов образования нефти в неопределенных средах.

  4. Инна Беленькая

    Болезненно переживавший свою принадлежность к гонимым соплеменникам Пастернак не обременял себя сочувствием, был готов избавиться от всякой с ними связи, однако подводило досадное внешнее сходство, с которым он вынужден был мириться вплоть до выручившей седины и улучшения овала лица успешными усилиями дантистов.
    __________________________________
    В своей предвзятости автор ничем не гнушается. Даже в действиях дантистов усматривает умысел поэта- поправить внешний облик, чтобы сойти за русского. Знала бы автор, как мучился Пастернак от зубной боли, когда периостит дал осложнение и ему пришлось перенести операцию на челюсти. Причем о «зубами» он часто мучился. Это есть в его письмах . Читать это невыносимо, тошнит.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.