©"Заметки по еврейской истории"
  июль 2024 года

Loading

Мама начала готовиться к путешествию. Купила одежду. Отправила часть своей библиотеки в Вену. Сдала нашу квартиру семье, недавно приехавшей из России. Регулярно встречалась с персоналом штаб-квартиры. Защитила диссертацию и получила докторскую степень. Казалась ее переполняет какая-то новая энергия. Она делала все быстро-быстро, сияя при этом. Иногда я слышал, как она что-то напевает. Она казалась очень довольной.

Хаим Поток

МОЕ ИМЯ — АШЕР ЛЕВ

Перевод с английского Полины Беспрозванной

(продолжение. Начало в № 7/2021 и сл.)

9.

Хаим ПотокЧерез неделю после Песаха мы получили телеграмму от отца, из Вены. У него всё хорошо; скоро будет письмо. Письмо пришло спустя несколько дней. Оно было написано на идише. Отец надеялся, что у нас все в порядке и что мы хорошо провели Песах. У него был крайне необычный и насыщенный Песах. Он соскучился и с нетерпением ждет встречи с нами и с Ребе в начале осени. Как мама отнесется к тому, чтобы приехать в Вену на июль и август? Возможно ли это?

В начале июня Джейкоб Кан улетел в Лондон и вернулся через пять дней. Он летал на ретроспективную выставку художника, который на протяжении пяти десятилетий был его близким другом. Уже после возвращения он рассказал мне, что в самом конце тридцатых годов этому художнику, узнавшему, что его имя — в списке гестапо для ареста и казни без суда и следствия, чудом удалось сбежать из Праги. Его искусство считалось «дегенеративным».

— Для некоторых — искусство представляет опасность, — сказал Джейкоб Кан. — Пикассо, говоря об искусстве, использовал слово «подрывное».

Я спросил, понравилась ли ему выставка.

— Я был там не за этим. Его искусство не доставляет удовольствия. Он не Матисс. Но он великий художник, и выставка подтвердила это в полной мере.

Я спросил, был ли счастлив художник.

Нет, не был. Он мучился вопросом, что делать дальше. И вообще, что за глупый вопрос я задал. Слышал ли я когда-нибудь о великом художнике, который был счастлив?

— Рубенс, — сказал я.

Джейкоб Кан мрачно посмотрел в высокое окно студии. — Возможно, — сказал он. — В барокко всё было возможно.

В последнюю неделю июня мама отправилась на корабле в Гавр, а я переехал к дяде Ицхаку.

Джейкоб Кан сказал, что обычно он проводит лето в Провинстауне[1]. Но ему надо завершить несколько скульптур. Так что этим летом он будет в Нью-Йорке. Начиная с июля, я курсировал на метро между домом дяди Ицхака и мастерской Джейкоба Кана. Я ездил туда два или три раза в неделю. Мама разрешила мне ходить к Джейкобу Кану так часто, как он готов был видеть меня. Нужно было только предупредить дядю или тетю, что я туда еду и сказать, когда вернусь.

Это был месяц удушливой, влажной жары, не прекращающейся даже ночью. Асфальт плавился под ногами. В вагонах метро потолочные вентиляторы гоняли туда-сюда горячий воздух. Я ходил по улицам — весь мокрый от пота. Ехал в метро — мокрый от пота. Рисовал или писал красками — мокрый от пота. Я заметил, что Джейкоб Кан, работая с мрамором, раздевается до пояса. Я последовал его примеру. Как-то вечером дядя Ицхак вошел в мою комнату и, обнаружив меня в таком виде, дал понять, что считает это неприличным. Он несет за меня ответственность перед моими родителями. Я должен прикрыть тело и надеть малый талес. В результате дома у дяди я рисовал в майке и талесе. А в мастерской Джейкоба Кана — голый по пояс.

Однажды, это была вторая неделя июля, он сказал:

— Ашер Лев, есть два способа рисовать мир. Вся история искусства демонстрирует только эти два пути. Один из них — путь Греции и Африки, который рассматривает мир как геометрический орнамент. Другой — путь Персии, Индии и Китая, который видит мир как цветок. Энгр, Сезанн, Пикассо изображают мир как геометрию. Ван Гог, Ренуар, Кандинский, Шагал — как цветок. Я — геометр. Я ваяю цилиндры, кубики, треугольники и конусы. Мир — это структура, а структура для меня — это геометрия. Я ваяю геометрию. Я вижу мир, имеющий жесткие края, наполненный линиями и углами. И я вижу его диким, бушующим и отвратительным, и лишь изредка — красивым. Мир наполняет меня отвращением чаще, чем радостью. Ты меня слушаешь, Ашер Лев? Мир это ужасное место. Моя цель — не наполнить мир святостью. Я ваяю и рисую, чтобы запечатлеть своё чувство того, насколько на самом деле этот мир ужасен. Ничто не реально для меня, кроме моих собственных чувств; ничто не является правдой, кроме моих собственных чувств, выраженных мною в скульптурах и картинах. Я знаю, что эти чувства правдивы, потому что если бы они не были таковыми, они бы сделали искусство таким же ужасным, как мир. Сейчас ты меня не понимаешь, Ашер Лев. Мой маленький хасид. Мой святитель мира. Мой полуголый художник с болтающимися пейсами и в кипе, замазанной краской. Когда-нибудь ты поймешь то, что я говорил о правде чувств.

Два дня спустя он спросил:

— Что ты рисуешь?

— Одноклассника.

— Ты его ненавидишь?

Я молчал.

— Ты ненавидишь его и боишься нарисовать свою ненависть. Да?

Я молчал.

— Это лживая картина. Она пахнет трусостью и нерешительностью. В искусстве трусость и нерешительность видна в каждом мазке. Если ты ненавидишь его, нарисуй свою ненависть или не рисуй его вообще. Нельзя рисовать всё, что чувствуешь. Но как только ты решил что-то нарисовать, ты должен рисовать правду, иначе это будет зелёная гниль. Этот мальчик в твоем классе — он издевается над тобой?

Я кивнул.

— Он подличает? Смеётся над тобой?

Я кивнул.

— Эти отметины на его лице — это прыщи?

Я кивнул.

— И ты ненавидишь его?

Я кивнул.

— Тогда нарисуй его так, как ты к нему относишься. Используй линии, цвет и форму, чтобы сделать свое заявление простым и понятным. Понимаешь?

Через какое-то время он подошёл ко мне и взглянул на холст. Медленно кивнул.

— Отличная картина. — Он пристально посмотрел на меня. — Не хотел бы я оказаться тем, кого ты ненавидишь, Ашер Лев.

На следующий день он спросил:

— Что слышно от твоих родителей?

Я сказал, что утром получил письмо от мамы. Они — в порядке. Отец очень занят. Маме удается время от времени помогать ему в работе. Они скучают по мне и шлют мне свою любовь.

— А что это за работа, и как твоя мать помогает твоему отцу?

— Его работа.

— Какая работа?

— Это связано с евреями в России, — сказал я.

Он посмотрел на меня внезапно сузившимися глазами.

— У отца связи с евреями в России. А мама пишет докторскую диссертацию по внутренним делам России. Она как-то помогает папе. Но я не знаю как.

Джейкоб Кан молчал. Его высокое, мощное полуобнаженнное тело выглядело странно напряженным. Затем очень тихо сказал:

— Твои родители хорошие люди. Твой отец смелый человек. Заканчивай работу, Ашер Лев. Тебе уже скоро пора домой.

На следующей неделе, это была третья неделя июля, мы отправились в Метрополитен-музей. Мы прошли мимо сотен византийских и западных распятий. Он показывал мне как развивались изобразительные средства и пространство, выразительность и текстура. Всю дорогу домой перед глазами у меня стояли распятия, а потом всю ночь они мне снились.

На следующий день я сказал ему, что не хочу больше смотреть на распятия. Он рассердился.

— Ашер Лев, ты хочешь сидеть где-нибудь в уголке и рисовать маленьких раввинов с длинными бородами? Тогда проваливай и не трать попусту мое время. Иди рисуй своих маленьких раввинов. Никто не будет обращать на тебя ни малейшего внимания. Я же не говорю тебе, чтобы ты рисовал распятия. Я говорю, что, если ты хочешь быть великим художником, ты должен понимать, что представляет собой распятие в искусстве. Распятие должно быть доступно тебе как сумма художественных средств. Понимаешь? Нет, я вижу, ты не понимаешь. В любом случае, мы будем смотреть еще множество распятий, воскресений, рождественских вертепов, греческих и римских богов и сцен войны и любви, потому что это и есть мир искусства, Ашер Лев. И мы будем смотреть множество обнаженных женщин, и ты узнаешь, почему обнаженные женщины у Тициана и у Рубенса такие разные. Это мир, в который ты хочешь внести святость. Тебе лучше сначала хорошо его изучить, прежде чем начать это делать.

Всю неделю, каждый день, мы ходили в Метрополитен-музей. Люди в галереях обращали на нас внимание — высокий седой усатый мужчина, объясняющий про распятия и обнаженные фигуры бледному рыжему мальчику в кипе и с пейсами.

В четвертую неделю июля он потребовал, чтобы в воскресенье я пришел к нему ранним утром. Я вышел из дома дяди Ицхака чуть позже восьми. Воздух был теплым и влажным. Сквозь деревья просвечивало подернутое дымкой солнце. Город казался безлюдным. В метро я долго ждал поезда. До студии Джейкоба Кана я добрался чуть раньше десяти. Он открыл дверь, и я увидел девушку, стоящую в лучах солнечного света, проникающего сквозь стеклянную стену. Ей было около двадцати, у нее были короткие волосы цвета воронова крыла и темные глаза, она была красива темной и мрачной красотой. На ней было яркое летнее платье, и она с любопытством посмотрела на меня, когда я вошёл.

Джейкоб Кан провел меня в дальний угол.

— Я попросил эту девушку позировать тебе сегодня, — сказал он.

Я посмотрел на него.

— Она отличная натурщица, и ты нарисуешь ее обнаженной.

Я почувствовал, что начинаю сильно потеть, и не знал, что сказать.

— Я хочу, чтобы ты увидел контуры и ритмы своими глазами. Недостаточно копировать Тициана, Энгра и Ренуара.

Я ничего не говорил. Внутри я весь дрожал. Я не мог ни глотать, ни дышать.

— Ашер Лев, послушай меня. — Он говорил мягко, но чрезвычайно настойчиво. Человеческое тело — это гимн текстуры и формы. Когда художник рисует или живописует, или лепит человеческое тело, он сам становится полем битвы между интеллектом и эмоциями, между своими рациональной и чувственной сторонами. Ты это понимаешь. Да. Я вижу, что да. То, как некоторые художники выдержали сражение, привело к созданию величайших шедевров искусства. Ты должен научиться понимать суть этой схватки.

Я посмотрел на девушку. Она глядела в высокое окно на крыши домов и на широкую реку за ними.

— Ашер Лев, Ребе сказал мне, чтобы я никогда не позволял тебе рисовать обнаженных людей. Я решил игнорировать Ребе. Ню — это жанр искусства, и я хочу, чтобы ты им овладел. Попытка достичь величия в живописи без владения этим жанром, равносильна попытке стать великим учителем хасидов без знания каббалы.

Я молчал. Лицо девушки сияло на солнце. Я подумал о Вермеере. Воцарилась долгая тяжелая тишина.

— Я отошлю её, — наконец произнес Джейкоб Кан.

— Я попробую, — сказал я.

Он пристально посмотрел на меня. — Мне не хочется тебя травмировать, Ашер Лев.

— Я попробую, — повторил я, чувствуя, как у меня снова перехватывает дыханье.

— Отлично, — сказал он. — Пойдем со мной.

Я последовал за ним через студию к стеклянной стене, состоящей из множества окон. Внезапно прямо перед собой я увидел моего легендарного предка. Я подумал о Ребе. Потом о машпиа. Когда я пришел в себя, я стоял возле стеклянной стены рядом с девушкой и слушал Джейкоба Кана.

— Ты начнешь с простых рисунков углем. Только течение линии. Без кьяроскуро[2].

Он коротко поговорил с девушкой. Она ушла за ширму. Я положил блокнот на мольберт. Она вышла из-за ширмы и села на стул. Солнечный свет падал на её лицо, плечи, грудь и бедра. Она сидела, положив ногу на ногу, немного откинув голову назад. Я видел солнечный свет на ее коже. Она была очень красивой. Я даже не знал ее имени. Я видел плавный изгиб груди. Видел линию плеч, талии, бедер и ног. Я рисовал очень осторожно. Рука была вялой, как будто из нее выжаты все силы. Я чувствовал пот под мышками и вдоль всей спины. С лица тоже капал пот. Джейкоб Кан стоял позади меня, наблюдая. Я закончил рисунок. Он был из рук вон плох. Мне было стыдно. Я глубоко вздохнул, перевернул страницу и на чистом листе бумаги начал все заново. Девушка сидела очень тихо, с головы до ног залитая солнечным светом. Я смотрел на нее и работал осторожно, переводя ее тело в линии, поминутно делая выбор, каждая кривая, каждое малейшее изменение потока ее плоти требовало осмысленного выбора линии. Я начал третий рисунок. Джейкоб Кан подал ей знак. Она изменила позу, подалась немного вперед, спрятала лицо в ладонях, ее груди чуть-чуть опустились. Я нарисовал ее так дважды. Она снова сменила позу. Теперь она сидела на стуле, согнув и обхватив левую ногу обеими руками, подбородок уперся в колено, внутренняя поверхность бедер открылась. Я нарисовал ее в таком ракурсе, а затем, прежде чем наступило время для ланча, ещё в двух позах. На ланч я съел бутерброд, который тетя дала мне с собой.

Джейкоб Кан и девушка сходили на ланч и вернулись примерно через полчаса. Весь остаток дня я рисовал девушку. Она ушла незадолго до пяти часов.

Джейкоб Кан сложил мои рисунки стопкой на столе. Поднял первый рисунок. Затем — последний.

— Ты видишь? — тихо сказал он.

Я видел.

— И это только за один день. Первоклассный глаз быстро учится. В следующее воскресенье мы снова этим займемся. Да?

Я кивнул.

— Не смотри так печально, Ашер Лев. Ты не осквернен. Ты всего лишь сделал несколько рисунков красивой девушки. Красивые рисунки красивой девушки. Разве это оскверняет?

Я не ответил.

Он посмотрел на меня и покачал головой.

— Возможно, мальчики из ешив, с пейсами, не должны быть художниками. Иди домой, Ашер Лев, прими душ и ложись спать. У тебя был длинный день.

Я ехал домой как в дурмане. Ужинал как в дурмане. Я чувствовал себя выжатым до капли и заторможенным. В жаркой духоте, раздражении, нечистоте… Я не мог заснуть. Перед моими глазами маячила девушка-натурщица. Я видел ее тело, бесконечные изгибы его линий. Я мысленно рисовал ее в темноте комнаты. Я рисовал ее глазами, позволяя им медленно скользить по её телу. Я рисовал ее медленно до тех пор, пока перед глазами не вспыхнул свет и я заснул.

Я рисовал ее снова в следующее воскресенье, и это было легче. И ещё в следующее, и это было ещё легче.

Я бывал в студии Джейкоба Кана по воскресеньям и вторникам, а иногда и по четвергам. Теперь я стал ездить туда практически каждый день. Иногда его там не было, и я работал один. Во второй половине дня обычно приходили художники, люди, чьи картины я видел на репродукциях и на стенах Музея современного искусства. Я слушал их разговоры с Джейкобом Каном. Именно из этих послеполуденных бесед я узнал о социальных реалистах и​регионалистах[3] Великой депрессии; о Федеральном художественном проекте; о лозунгах «Рисуй по-пролетарски» и «Рисуй по-американски»; об атаке Стюарта Дэвиса[4] на регионалиста Джона Стюарта Карри; о группе под названием «Американские абстракционисты» и об их неприятии импрессионизма, экспрессионизма и сюрреализма; о неопластицизме[5] и абстрактном кубизме и русском конструктивизме; о живописи действия[6] и живописи цветового поля[7]; об абстрактном экспрессионизме. Я рисовал и слушал. Кое-что из услышанного я понял, большую часть просто запомнил. Любопытствующие взгляды в мою сторону довольно скоро прекратились. Они больше не обращали внимания ни на кипу, ни на пейсы. Их интересовала только моя живопись.

Корабль, на котором вернулись в США мои родители, прибыл в Нью-Йорк в первое воскресенье сентября. И до середины октября Джейкоба Кана я не видел.

Отца я едва узнал. Он исхудал. Хромота заметно усилилась. Глаза были усталыми. Борода поседела. Ему было около сорока, но выглядел он лет на шестьдесят. Увидев его в первый день, я еле удержался от слёз.

За два дня до Рош а-Шана он вошел в мою комнату и встал, прислонившись к стене возле дверного проема. Комната была превращена мной в маленькую студию. Возле окна стоял мольберт. На стенах висели репродукции известных картин. Отец стоял рядом с «Портретом скульптора» Андреа дель Сарто и «Афинской школой» Рафаэля. Когда он вошел, я работал над холстом. Я остановился и положил кисти.

— Пожалуйста, садись, папа.

Но он не двинулся с места. Он находился в своем собственном доме, но моя комната стала для него чужим материком.

Он как-то без выражения сказал на идише:

— У меня еще не было возможности поговорить со своим сыном. Как ты, Ашер?

— Я чувствую себя хорошо, папа.

— Ты хорошо выглядишь. Ты выглядишь счастливым. — Он медленно обвел взглядом комнату: репродукции на стенах; рисунки, в беспорядке лежащие повсюду — на столе, комоде, кровати; полотна, сложенные под окном и вдоль стены возле шкафа. — Ты не терял времени, — пробормотал он.

Я молчал.

Он посмотрел на меня.

— Джейкоб Кан хороший учитель?

— Да.

— Я знаком с Джейкобом Каном довольно давно. Он — один из тех, кого Ребе помог вывезти из Парижа до прихода немцев. Он хороший человек.

— Ты в порядке, папа?

— Да. Но я устал.

— Ты похудел.

— Я много работал. Но мы многого достигли. Там, где абсолютно ничего не было, теперь что-то появилось. В Париже, Риме, Вене и Женеве сейчас уже что-то есть. Он грустно посмотрел на меня.

— Все эти вещи, Ашер, — бумага, краски, мольберт. Все это ты купил на деньги, которые заработал, выполняя поручения дяди Ицхака и реба Юделя Кринского?

— Мама помогла. И Джейкоб Кан тоже.

Он медленно кивнул. Затем сказал:

— Я не смирился, Ашер. Я не могу принять то, что ты делаешь. Я сказал Ребе, что не смирился.

Я молчал.

— Я не могу принять это. — Он устало махнул рукой, указывая на репродукции на стенах, полотна у окна, рисунки на столе. — Это не то, что я хотел от моего сына. В этом вопросе мне все равно, что говорит Ребе. Ты мой сын, а не сын Ребе. Я не смирился. Ашер, ты собираешься поступать в колледж?

— Да, собираюсь.

— И ты будешь продолжать заниматься с Джейкобом Каном?

— Да.

— И ты не в состоянии поехать в Европу?

— Нет.

— Он медленно кивнул. — Риббоно Шель Олам иногда бывает жесток. Что мешало Ему держать ситра ахру подальше от тебя? Что? Не забывай свой народ, Ашер. Это все, о чем я тебя прошу. Это все, что мне осталось.

Я молчал. Последовала долгая пауза. Он повернулся и шагнул к двери.

— Папа.

Он посмотрел на меня.

— Ты был в России, папа?

Он сморгнул и весь сжался. И очень тихо сказал:

— Иногда возникают вопросы, которые не следует задавать, Ашер. У меня тоже есть вопросы, которые я не задаю. — Я проследил за его взглядом, он смотрел на рисунки на моем столе. Точнее, на один из рисунков, сделанных с обнаженной модели в мастерской Джейкоба Кана. Рисунок был подписан и датирован. Дата четко выделялась под моей подписью. — Спокойной ночи, Ашер. — И он тихо вышел из комнаты.

В один из дней Суккота мама сказала мне: «Ашер, как ты думаешь, сможешь ли ты переехать к дяде Ицхаку, если я поеду с твоим отцом в Европу?»

Я испуганно посмотрел на нее.

— Твой отец нуждается во мне. Я была здесь, когда ты нуждался во мне. Теперь твой отец нуждается во мне.

— Этот год?

— Нет. Весь следующий.

— Я не хочу жить целый год с дядей Ицхаком.

— Почему?

— Я не хочу об этом говорить.

— Мы поговорим об этом, — сказала она. — ты не единственный член этой семьи, который нуждается в особой заботе.

В начале второй недели октября отец улетел в Европу, и я возобновил регулярные поездки в студию Джейкоба Кана.

Однажды вечером в ноябре я пришел на кухню и застал маму, неподвижно смотрящую перед собою, на обеденный стол.

— Мама?

Она посмотрела на меня.

— Что-то не так, мама?

— Нет. Я вспоминала. — Голос ее звучал как-то странно.

— Вспоминала?

— Да.

— Что именно?

— Просто — вспоминала.

В другой раз я обнаружил, что она стоит рядом со своим столом в гостиной и смотрит в окно на темную улицу. Стол был завален книгами и бумагами.

— Мама?

Она не ответила.

— Мама?

— Да, Арье, — тихо сказала она. — Конечно. Я иду.

— Мама, ты в порядке?

Она испуганно повернулась. «Ашер, — пробормотала она. — Ашер». Она выглядела маленькой и хрупкой, и я подумал, что она плакала.

Однажды в декабре, в Субботу, мы сидели с ней за обеденным столом и когда пришло время земирос, она вдруг запела мелодию моего отца — Ях Риббон Олам. Глаза ее были закрыты. Голос — еле слышен. У меня было ощущение, что она не сознает, что делает. Допев, она открыла глаза и слабо улыбнулась. Затем быстро огляделась. Казалось, она удивилась, увидев рядом меня. Потом запела другую мелодию. Я присоединился к ней, и дальше мы пели вместе.

Спустя несколько вечеров, она сказала мне: «Ты так поздно возвращаешься, Ашер. Что ты делаешь в библиотеке так долго?»

— Я занимаюсь.

— Для школы?

— Нет. Для Джейкоба Кана.

Она посмотрела на меня с удивлением.

— История искусства. Репродукции. Это очень важно, мама, — пояснил я.

— Ашер, а ты не мог бы брать книги домой?

— Многие из них — справочники, мама.

— Здесь очень одиноко вечерами, Ашер.

Наступил январь. Как-то во время завтрака мама сказала:

— Я закончила диссертацию, Ашер. Мне надо сообщить в университет о своих планах на следующий год. Должна ли я написать, что буду в Нью-Йорке?

— Да, — сказал я. — Да.

Она тихо вздохнула и больше ничего не сказала.

Ночью я услышал, как она напряженным шепотом разговаривает сама с собой в гостиной. Я проснулся из-за того, что мне приснился мой легендарный предок. Он давно не являлся ко мне. И вот — снова заполнил мой сон. Сердце колотилось изо всей силы. Кровь прилила к голове. Я лежал на кровати и боялся пошевелиться, а потом услышал голос мамы. Она шептала какие-то непонятные мне слова. Затем я узнал звук этих слов. Она шептала по-русски. Я лежал и не знал, чем больше испуган — своим сном или её шепотом. Через некоторое время она замолчала. Мне было слышно, как она прошла по коридору и вошла в свою комнату.

Я не мог заснуть. Включил свет и пошел в ванную. Потом вернулся в комнату, сел за стол, но рисовать тоже не мог. Вернулся в кровать. Заснул только когда за окном начало светать.

В воскресенье днем Джейкоб Кан наблюдал, как я работаю над картиной, и через некоторое время сердито сказал: «Что ты делаешь? Прекрати! Ты просто разводишь грязь. Где единство формы? Цвета разваливаются. Сотри все и начни снова».

Я положил кисти.

— Что с тобой сегодня? Ты болен?

— Нет.

Он посмотрел на холст. — Что ты писал?

— Маму.

Он посмотрел на меня.

— Ты еще не готов отказаться от фигуративных картин. Думаешь, абстрактная живопись — это так, шуточки?

Я почувствовал, что мое лицо начинает гореть. — Нет, — услышал я себя со стороны. — Я никогда так не думал.

— Извини, — быстро сказал он. — Это было глупо с моей стороны. Приношу извинения. Теперь возьми свои кисти и начни все заново. Ты делаешь картину. Мне все равно, о чем она. Прежде всего это должна быть живопись. Разберись со своими чувствами и сделай картину. Или иди домой, прими душ и ляг спать.

Я стёр лицо с холста. Но я был не в состоянии ничего сделать. Не мог даже линию провести.

— Я не знаю, что я хочу сказать. Я не знаю, что я чувствую.

— Ступай домой, Ашер Лев. У всех нас бывают невозможные дни.

В один из дней той недели мама спросила:

— Ашер, почему ты не хочешь жить с дядей Ицхаком?

— Не хочу и всё.

— Почему?

— Просто не хочу.

— Это некрасиво, — сказала она. — Ты ведешь себя как ребенок.

— Если только лето, то нормально. Но не целый год.

— Если ты помнишь, однажды ты даже просил разрешения жить с дядей Ицхаком.

Я промолчал.

— Я должна принять решение в ближайшие несколько недель, Ашер. В университете начинается набор сотрудников на следующий год.

— Я не хочу оставаться один, мама.

— Я знаю, — сказала она. — Но, может быть, пришло время начать считаться с желаниями других людей, Ашер. Ты не единственный человек в мире, нуждающийся в заботе.

Я не смог заснуть той ночью. На следующую ночь — заснул, и мне приснился мой легендарный предок, который громыхая шагал через темные первобытные леса, сплошь из высоких влажных деревьев, он кричал на меня голосом, который расщеплял слова на длинные узкие металлические полоски. Я проснулся и снова не спал всю ночь.

На следующее утро во время урока я заснул над своей Гемарой[8] и проснулся только, когда учитель положил мне на плечо свою тяжелую руку. Это был невысокий полный мужчина с темной бородой и блестящими темными глазами; по сравнению с другими учителями, он был ко мне гораздо менее снисходителен.

— Рембрандт спит, — услышал я его слова на идише. — Весь мир должен затаить дыхание, пока Рембрандт спит.

Тихий смех прокатился по классу. Все глядели на учителя. Я был предметом их насмешек в течение многих лет, но все еще не привык к этому.

Учитель посмотрел на меня сверху вниз.

— Послушай, Рембрандт Лев. — Все опять засмеялись. — В моем классе никто не спит. Если ты собираешься здесь спать, шагай домой. В моем классе мы изучаем Тору, а не то, как давать храпака. Если ты снова заснешь в моем классе, тебе жизнь мёдом не покажется. Я ясно выражаюсь? Достаточно ли просты мои слова, чтобы ты их понял? Тут он повысил голос и скаламбурил, использовав фамилию Шагал. По мере того, как ученики шепотом объясняли один другому суть шутки, смех медленно нарастал. Учитель повернулся и прошествовал к своему столу.

В этот же день во время обеденного перерыва кто-то положил в мою Гемару записку. Я обнаружил её, когда вернулся к своему столу. Печатными буквами на белой бумаге было написано:

Сутин, Модильяни и Паскин
Изводили зря ультрамарин.
Сутин — тот со всеми в ссоре был,
Жюль Паскин — слабак, себя убил,
Модильяни — этот просто наркоман.

Мое место было в последнем ряду. Я поднял голову, чувствуя, как кровь приливает к лицу. Внимательно осмотрел весь класс. Учитель вяло разжевывал какой-то отрывок из Гемары. Я заметил, как впереди, чуть правее, в мою сторону начала поворачиваться голова одного из учеников. Я быстро уставился на листок со стишком. Краем глаза я увидел, как по прыщавому лицу расплывается улыбка. В ушах раздался гнусавый, пронзительный голос: «Вот идет Ашер Пикассо Лев, осквернитель Торы. Дорогу гою Леву. Эй, Ашер, ты же рисуешь грязные картинки? Нарисуй грязную картинку для машпиа. Нарисуй меня, Ашер Лев. Ну же, нарисуй меня, Ашер Лев. Нарисуй! Нарисуй! Нарисуй!»

Я сложил листок и сунул в карман. Однако перед глазами по прежнему стояли печатные буквы, складывавшиеся в слова: «Сутин — тот со всеми в ссоре был, Жюль Паскин — слабак, себя убил…» Я видел их весь оставшийся день в школе и потом ночью, когда лежал в кровати, пытаясь заснуть.

На следующий день в моей Гемаре появилась еще одна записка:

Ашеру Леву
на небо не попасть;
В ад ему дорога,
чтобы там пропасть.

Вечером я сидел за своим столом, дрожа от ярости. Передо мной лежал чистый лист бумаги для рисования, а внутри диким потоком бушевала ярость. Я никогда не чувствовал такой ярости раньше: мне хотелось сразить его, избить, разбить и уничтожить, чтобы больше никогда не видеть его прыщавое лицо, не слышать его пронзительный голос. Я провел линию. Затем изобразил тут и там круги, точки и спирали. Ещё много линий. Посмотрел на то, что получилось. Это было бессмысленно, нелепо и очень плохо. Я выбросил это.

В субботу вечером мама сказала:

— Завтра я вернусь поздно. Не жди меня.

— Опять собрание про евреев в России?

— Да.

— Ты собираешься поговорить с Ребе про следующий год?

— Да.

— Я не хочу, чтобы ты уезжала, мама.

— Я знаю, чего ты не хочешь. Спокойной ночи, Ашер.

Все воскресенье я работал над тем холстом. Старался избегать узнаваемых форм. Джейкоб Кан подошел ко мне и посмотрел на холст.

— Любопытно, — сказал он. — Но это неудачная попытка.

Я положил кисти.

— Твои переживания, связанные с матерью, по-видимому, противопоказаны живописи. Займись временно натюрмортами. Сделай пару-тройку автопортретов. А то этими попытками ты только вносишь сумятицу.

Он был беспощаден к неудаче. Обратная дорога домой на метро была для меня в тот вечер мучительной.

На следующий день я обнаружил в своей Гемаре копию первого стихотворения: «Сутин, Модильяни и Паскин…», а ещё через два дня «Ашеру Леву / На небо не попасть…»

В тот вечер мама снова была на собрании, и я был в квартире один. Я бродил по тихим комнатам, время от времени ненадолго останавливаясь, чтобы посмотреть в окно гостиной на бульвар снаружи. Улица излучала скрытую враждебность по отношению ко мне, словно была обижена на мои путешествия вдали от нее и чужие навыки, которые я приносил с собой, возвращаясь. Металлические фонари ёжились под моим взглядом; свет, который они излучали, омрачался какой-то туманной дымкой. Деревья качались от зимнего ветра, их голые ветки казались в сумерках черными и необычно хрупкими. И тут я вдруг понял, что надо делать. Буквально из ничего за секунду возникла идея. Я даже не понял, что именно её породило. Я отошёл от окна и пошел в свою комнату. Сел за стол и, работая медленно, спокойно и легко, нарисовал ручкой фрагмент Страшного Суда Микеланджело: лодка, воды Стикса и Харон, бьющий веслом по телам обреченных на муки людей, сталкивающий их на берег ада. Я мог нарисовать почти все по памяти, но я хотел быть максимально точным, поэтому несколько раз сверял свой рисунок с репродукцией из книги про Микеланджело, которую недавно приобрел. Я нарисовал извивающиеся, скрученные, измученные тела, вываливающиеся из лодки. Нарисовал ужас на лицах проклятых мертвых. Я сделал все лица — его лицом, прыщавым и узким: глаза выпучены, рот открыт, оттуда вырывается вопль ужаса. Я увеличил ногти Харона и уши; сделал темнее кожу лица, чтобы подчеркнуть белки яростных глаз. Затем сложил рисунок вчетверо и лег спать.

На следующий день, выходя из класса на большую перемену, я положил листок в его Гемару. Я видел, как напряглись его плечи, когда он обнаружил рисунок. Видел, как он смотрел на него. Видел, как он было повернулся, чтобы взглянуть на меня, но затем остановился. Он смял рисунок. Но не выбросил его. Положил в карман.

Вечером я нарисовал фрагмент Страшного Суда, где вертлявые демоны тянут человека в ад вниз головой. Тому, кого волокут демоны, я нарисовал его лицо и на следующий день положил рисунок в его Гемару.

Он ничего не сказал мне о рисунках. Но начал избегать меня. Всякий раз, когда он ловил на себе мой взгляд, на его лице появлялось выражение страха. У меня было чувство, что теперь он воспринимает меня как нечто злое и враждебное, как демоническое и несущее скверну порождение «противоположной стороны».

В воскресенье я больше не пытался написать портрет моей матери. Вместо этого я изобразил своего одноклассника в тот момент, когда он увидел первый рисунок, который я положил в его Гемару. Джейкоб Кан назвал картину злой и превосходной.

Два дня спустя мама сказала, что она поедет в Европу в конце июня и останется там на год. Я должен буду жить с дядей Ицхаком, или мог бы поехать с ней в Европу и жить в Вене.

— Ашер, посмотри на меня, — сказала она в ответ на мои просьбы. — Скольких меня ты видишь?

Я не ответил.

— Только одну. И стать несколькими я не могу. Я могу быть только в одном месте одновременно. Твой отец нуждается во мне. Понимаешь? И я хочу провести год с твоим отцом. Я не хочу больше об этом говорить. Ребе одобрил это решение. Твой отец останется в Европе, и я присоединюсь к нему в конце июня.

— Папа не приедет на Песах?

— Нет.

Она рассердилась, когда я снова начал умолять ее остаться. На высоких скулах появились розовые пятна. Голос стал резким. Она назвала меня ребенком. Сказала, что даже полдюжины детей не предъявляло бы ей столько требований, как один я. Что сейчас пришло время позаботиться о моём отце. Он нуждается в ней. Могу я наконец это понять? Он в ней нуждается. Он измотан работой и хочет, чтобы она была с ним. Если я тоже хочу быть с ней, мне придется поехать в Вену.

С этими словами она выбежала из комнаты.

Я рассказал про это Джейкобу Кану.

— Да, — сказал он. — Я в курсе. Твоя мама звонила мне.

— Я не хочу жить с дядей.

— Почему нет?

— Он шумный, толстый и богатый.

— Нет ничего плохого в том, чтобы быть богатым. Именно богатые покупают картины. Когда тебя покупают богатые, ты точно знаешь, что ты успешный художник.

— Он грубый.

— Тебе придется привыкнуть к этому. Мир до поры до времени баловал тебя, Ашер Лев. Но в какой-то момент это кончится. Тебе просто придется привыкнуть к этой истине.

В первую неделю апреля машпиа позвал меня в свой кабинет. Ребе хотел меня видеть.

Второй раз в жизни я поднялся по лестнице штаб-квартиры и прошел по коридору в приемную. На этот раз в ней было многолюдно. Я пробыл там почти час до того, как рав Мендель Дорохов отвел меня в кабинет Ребе.

Ребе тихо сидел за пустым столом. Глаза его были темными. За арочным окном поблескивала апрельская ночь.

— Садись, Ашер. Да, прямо там. Прошло много времени с тех пор, как я тебя видел. Но меня держали в курсе. Да. Мне говорят, что мир однажды услышит о тебе как о художнике.

Я промолчал.

— Ты в моих мыслях и сердце, Ашер Лев. Я молю Царя Вселенной, чтобы мир однажды услышал о тебе как об еврее. Ты понимаешь мои слова? Джейкоб Кан сделает из тебя художника. Но только ты сам сделаешь из себя еврея.

Я молчал.

Стояла долгая тишина. Улица слабо пульсировала на темном холсте ночи.

— Ашер Лев.

— Да, Ребе.

— Твоя мать рассказала тебе о моем решении.

— Да, Ребе.

— Твоим родителям сейчас необходимо быть вместе. Ради здоровья твоего отца и ради его работы. Ты будешь жить со своим дядей и продолжишь учёбу у Джейкоба Кана.

— Да, Ребе.

— Ты будешь вести себя по отношению к дяде и тете так же, как по отношению к отцу и матери. Они взяли на себя ответственность заботиться о тебе.

— Да, Ребе.

Улица за окном вибрировала в черной ночи бесшумно и угрожающе.

— Ашер Лев.

— Да, Ребе.

— Ты входишь в мир «противоположной стороны». Будь осторожен. Я знал твоего дедушку. Я знал твою мать до твоего рождения. Я помню тебя в детстве. Я помню болезнь твоей матери. Ваша семья очень дорога мне. Я смотрю на тебя как на сына. Ты и твои родители постоянно в моей душе и сердце. Будь осторожен с «противоположной стороной», Ашер Лев.

— Да, Ребе.

— Даю тебе мои благословения и добрые пожелания кошерного и радостного Песаха.

Я быстро прошел по коридору, спустился по лестнице и вышел на темную улицу. Было холодно. Улица была холодной. Я видел перед собой булыжную площадь, ветхое здание и деревья. Видел молодого человека, который палкой рисовал в пыли фигуры, одной непрерывной линией создавая контуры кур, лошадей и птиц. От площади разбегались извилистые узкие улочки. На площади было тепло. Солнечный свет падал на деревья и старое здание, а молодой человек смотрел на кур, лошадей и птиц там, в пыли, перед его горящими темными глазами.

Сейчас, в апрельскую ночь, моя улица была холодной. Я продолжал чувствовать этот холод на лице и позже, когда свернул к дому, где я жил. Я чувствовал этот холод и в первые два дня Песаха. Затем я отправился бродить по галереям на Манхэттене, по улицам, полным цвета и форм. Отец был в Европе. Занятий в моей школе до конца Песаха не было. Я использовал промежуточные дни праздника, чтобы бродить по улицам, более теплым, чем моя.

Я забрел в галерею Анны Шеффер. Это была большая современная галерея, занимающая весь четвертый этаж высокого здания семидесятых годов XIX века на Мэдисон-авеню. Я вышел из лифта и увидел ее, сидящую за столом, украшенным замысловатой резьбой, в дальнем конце галереи слева от меня. Она увидела меня и жестом подозвала к себе. Она казалась обрадованной.

Галерея была переполнена. В ней проходила выставка скульптур, получившая превосходные отзывы и привлекшая большое внимание. За столом сидели люди. Но мы разговаривали с ней одни в задней комнате, заваленной полотнами и скульптурами. Да, она знает, как у меня дела. А знаю ли я, что у Джейкоба Кана был вернисаж в конце октября? Я не знал. Знаю ли я, что он проведет лето в Провинстауне, занимаясь живописью, и что он возьмет меня с собой? Я не знал.

Она пристально посмотрела на меня. — Ты Ашер Лев?

— Да.

— Ты ученик Джейкоба Кана?

— Да.

— Чем ты занимаешься в студии?

— Я рисую.

— Вы что — не разговариваете друг с другом?

— Разговариваем.

— Вредный старик. Он тянет, чтобы сделать тебе сюрприз. Не говори, что я тебе проболталась. Обещай!

Я пообещал.

Она проводила меня до лифта.

— Когда-нибудь здесь состоится показ твоих картин, Ашер Лев. Ты тогда будешь знаменит, а мы будем богаты. Не забудь удивиться, когда этот вредный старик скажет тебе.

Он сказал мне две недели спустя. Я изобразил удивление.

Дни стали теплее. Но улица оставалась холодной. Мама начала готовиться к путешествию. Купила одежду. Отправила часть своей библиотеки в Вену. Сдала нашу квартиру семье, недавно приехавшей из России. Регулярно встречалась с персоналом штаб-квартиры. Защитила диссертацию и получила докторскую степень. Казалась ее переполняет какая-то новая энергия. Она делала все быстро-быстро, сияя при этом. Иногда я слышал, как она что-то напевает. Она казалась очень довольной.

Однажды пришли грузчики и забрали маленький столик из гостиной, за которым она там работала. Она решила тоже отправить его в Вену. «С ним связаны хорошие воспоминания», — сказала она. Ей хотелось, чтобы он был с ней. Я смотрел на образовавшееся пустое пространство, и мне казалось, что возле окна в гостиной разверзлась пропасть.

Я подолгу бродил по холодной улице. В студии Джейкоба Кана я начал рисовать свои детские воспоминания об этой улице. Я нарисовал маму молодой, со мною на руках. Нарисовал ее, держащей меня за руку. Нарисовал ее, гуляющей со мной. Нарисовал нас вместе на скамейке в парке. Нарисовал нас стоящими на фоне высоких зданий. Нарисовал нас, идущих через Проспект-Парк. Нарисовал нас в сказочной зеленой стране с далекими холмами и бледными облаками на темно-синем небе. Неделю за неделей я рисовал нас с мамой вместе, хотя и не всегда давал маме и ребенку наши лица. Джейкоб Кан молча смотрел на все это. В одно из воскресений июня он стоял позади меня, когда я работал над огромным холстом, на котором мать с ребенком сидели на травянистом холмике под высокими лиственными деревьями. Я услышал, как он сказал: — Ашер Лев, ты хоть представляешь себе, что ты делаешь?

Я сказал ему, что рисую мать и её ребенка.

Он больше ничего не сказал мне об этих картинах.

В последний четверг июня мы с мамой приехали на такси на пирс на Манхэттене. Я обнял её. Теперь мы были с ней одного роста. Она плакала. Каюта была узкая. Я опять обнял ее и почувствовал, какая она маленькая и хрупкая.

— Счастливого пути, мама, — сказал я.

Потом я стоял на пирсе и смотрел, как отходит огромный корабль. На такси я вернулся на мою улицу. Постоял около нашего дома, глядя на окно нашей гостиной. Затем медленно пошёл под холодными деревьями к дому дяди Ицхака.

(конец второй книги)

Примечания

[1] Провинстаун (англ. Provincetown) — город в округе Барнстейбл, штат Массачусетс, США. Расположен на окончании мыса Кейп-Код с западной стороны косы. Известен как гавань и богемный туристический центр.

[2] Кьяроску́ро — в изобразительном искусстве: градации светлого и тёмного, распределение различных по яркости цветов или оттенков одного цвета, позволяющее воспринимать изображаемый предмет объёмным.

[3] Риджионализм, регионализм (от regional— местный) — течение в американской живописи 1930-х годов, представители которого хотели создать подлинно американское искусство, ими двигали ностальгические чувства к «подлинной Америке», стремление запечатлеть жизнь американской деревни и маленьких городков. Период расцвета движения связан с Великой депрессией, когда на фоне глубокой национальной неуверенности художники возрождали веру Америки в свои силы, развивая идею национальной исключительности и самобытности развития.

[4] Стюарт Дэвис — американский художник, представитель кубизма и поп-арта в живописи.

[5] Неопластицизм — концепция геометрического абстракционизма, сформулированная голландским художником Питером Корнелисом Мондрианом.

[6] Живопись действия — направление (стиль) абстрактного экспрессионизма. Суть живописи действия заключается в том, что её главной целью является сам акт творения, а не полученный результат. В технике вместо традиционных способов нанесения (например, посредством кисти) краска наливается, разбрызгивается и так далее, что позволяет раскрыть подсознание художника.

[7] Живопись цветового поля — род абстрактной живописи, в основе которой лежит использование больших плоскостей однородных цветов, близких по тональности и не центрированных. Термин принадлежит американскому историку и теоретику авангардного искусства Клементу Гринбергу. Получила развитие в Нью-Йорке в конце 1940-х — начале 1950-х гг. Ведущими представителями стиля были Барнетт Ньюман и Марк Ротко. Это направление можно рассматривать как разновидность абстрактного экспрессионизма, хотя иногда его классифицируют как род минимализма.

[8] ГЕМАРА́ (גְּמָרָה, арамейское גְּמָרָא, буквально: `завершение`, `изучение`, `воспринятое от учителя`), свод дискуссий и анализов текста Мишны. В обиходе термином Гемара часто обозначают Талмуд в целом, а также каждый из составляющих его трактатов в отдельности.

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.