©"Заметки по еврейской истории"
  май-июнь 2024 года

Loading

– Послушай меня, Ашер Лев. Как художник ты не ответственен ни перед кем и ни перед чем, кроме как перед самим собой и перед правдой, какой ты её сам видишь. Ты понимаешь? Художник ответственен перед своим искусством. Все остальное — пропаганда. Все остальное — это то, что коммунисты в России называют искусством. Я научу тебя ответственности перед искусством.

Хаим Поток

МОЕ ИМЯ — АШЕР ЛЕВ

Перевод с английского Полины Беспрозванной

(продолжение. Начало в № 7/2021 и сл.)

     По воскресеньям уроки в нашей школе кончались в час дня. В последнее воскресенье января мама отвезла меня на метро в Музей современного искусства на Манхэттене. В следующее воскресенье мама снова пошла туда со мной. Она купила мне большую репродукцию «Герники». В течение недели я изучал репродукцию, а в следующее воскресенье отправился в музей один. Я ездил туда каждое воскресенье весь февраль и первые две недели марта. В конце второй недели я позвонил Джейкобу Кану.

8.

 — Это Ашер Лев, — сказал я в трубку.

— Привет, Ашер Лев.

Сейчас середина марта, — сказал я.

— Ты видел “Гернику”?

— Да.

— Сколько раз?

Я сказал.

— Ты изучал её?

— Да.

— Что ещё ты сделал?

— Я нарисовал каждый фрагмент не менее двух раз.

— Что ещё?

— Я могу нарисовать её по памяти.

— Что ещё?

— Я изучал рисунки, которые он делал до и после того, как написал «Гернику».

— Приходи ко мне в студию в это воскресенье, днем. — Он продиктовал мне адрес в верхнем Манхэттене. — Сможешь прийти?

— Я могу прийти к двум.

— Пробудешь до обеда. Мы не соблюдаем кашрут. Увидимся в воскресенье.

— Да.

— Ашер Лев…

— Да.

— Ты в курсе истории об избиении младенцев?

— Нет.

— Тогда прочти об этом, пожалуйста, до воскресенья. Это в Новом Завете, Книга Матфея, глава вторая, стих шестнадцатый.

Я молчал.

— «Новый Завет», — сказал он. — Священное Писание гоев.

— Да.

— Найдешь и прочитаешь.

— Да, — сказал я.

— Знаешь картину Гвидо Рени «Избиение младенцев»?

— Нет.

— Пойдешь в библиотеку, найдешь репродукцию и изучишь ее. Если не сможешь найти «Избиение младенцев» Гвидо Рени, то найди Пуссена. Но хотя бы одну из них обязательно изучи. Понимаешь?

— Да.

— Увидимся в воскресенье в два часа.

— Да. До свидания.

— До свидания, Ашер Лев.

На следующий день после школы я пошел в библиотеку и прочитал отрывок из Нового Завета про то, как царь Ирод приказал своим солдатам убить всех детей младше двух лет в Вифлееме после того, как ему сказали, что там родился ребенок, который станет царем евреев. Держать в руках и читать христианскую книгу было странно. Какое отношение эта история имела к «Гернике», я не понял.

Я нашел небольшую репродукцию «Избиения младенцев» Гвидо Рени в толстом томе по истории искусства и внимательно рассмотрел. У меня с собой была копия «Герники», которую я сам нарисовал. Я достал её и сравнил обе картины. Меня заинтересовали женские лица на картине Рени, особенно лицо в левом верхнем углу картины. В другом томе я нашел картину Пуссена и тоже внимательно рассмотрел. Потом закрыл книги и вышел из библиотеки.

Было холодно и темно. Назад я поехал на метро. Мамы дома не было, по четвергам она ходила на вечерние занятия. Миссис Раковер покормила меня ужином. Я пошел в свою комнату и стал думать о «Гернике». Миссис Раковер заглянула ко мне и сказала, что уходит. Я слышал, как за ней закрылась входная дверь.

Я был в квартире один. Я сел за стол и стал смотреть на репродукцию “Герники”, висящую на стене возле кровати. Город Герника был разрушен военно-воздушными силами Германии в 1937 году, во время гражданской войны в Испании. В том же году Пикассо сделал роспись для испанского павильона на Международной выставке в Париже. Я знал картину наизусть и мог мысленно нарисовать её. Бык и лошадь мне даже снились. Во время уроков я рисовал в своих тетрадях кричащие, полные боли, лица женщин. На последней странице экзаменационной тетради по английскому языку я нарисовал женщину с мертвым ребенком и получил тетрадь обратно с письменным замечанием учителя, что это экзамен по английскому языку, а не по искусству; он поставил мне D. Я не понимал, какое отношение «Герника» имеет к Новому Завету; не понимал, как она связана с картинами «Избиение младенцев». Мне было не по себе, когда я читал отрывок из христианской книги. Я думал о моем отце. Я думал о машпиа. Я спрашивал себя, действительно ли Ребе знает, что делает Джейкоб Кан. Я чувствовал себя как бы испачканным.

Надо было сделать домашнее задание по математике. Торопливо и небрежно решая задачу, я вдруг обнаружил, что рисую по памяти голову одной из кричащих женщин с картины Гвидо Рени. Какое-то время я разглядывал свой рисунок. Затем вернулся к математике.

Дверь квартиры открылась и снова закрылась. Это пришла мама. Через минуту она вошла в мою комнату. В руках у неё была книга.

— Писем не было? — спросила она.

— Нет.

— Ты поужинал?

— Да.

— Что-то случилось?

— Ничего.

— С тобой все в порядке? У тебя нет температуры?

— Нет.

Её взгляд упал на страницу с задачей и моим рисунком.

— Её ребенка убили, — сказал я.

Мне показалось, что мама изумлена. Я рассказал ей о картине. Затем — про избиение младенцев в христианской Библии.

— Мне не нравилось читать эту книгу. Там сказано, что евреи убили Иисуса. Я чувствовал себя виноватым, читая Библию гоев.

Она продолжала пристально смотреть на голову в тетради и ничего не ответила.

— Почему он сказал мне прочитать это?

— Спроси, когда увидишь его в воскресенье. Хочешь что-нибудь попить перед сном?

— Нет, мама.

— Ты пил молоко сегодня?

— Да.

— Я принесла тебе книгу. Ты говорил, что тебе понравились картины Роберта Генри. Мне дал её профессор художественного факультета, специально для тебя. — Она положила книгу на мой стол.— Спокойной ночи, Ашер. Не засиживайся долго.

— Ты говорила профессору обо мне?

— Я сказала, что мой сын интересуется искусством и любит Роберта Генри. Профессор посоветовал предложить тебе прочитать эту книгу. Он также сказал, что Джейкоб Кан — один из величайших ныне живущих художников и что Кан работал с Пикассо в Париже до Первой мировой войны. Он удивился, что Джейкоб Кан будет твоим наставником. — Мама усмехнулась. — Похоже, это всех удивляет. Спокойной ночи, Ашер. У меня рано утром встреча в штаб-квартире. Речь Хрущева о Сталине[1] тоже всех удивляет.

Она вышла из комнаты. Мгновение спустя я услышал её шаги на кухне.

Я посмотрел на книгу. Она называлась «Дух Искусства». Я вернулся к домашнему заданию и наспех доделал его.

Лёжа в постели, я листал книгу, наугад читая отдельные абзацы. Мне нравился этот человек. Нравилось, как горячо и открыто он пишет.

  «Чтобы узнать, как сделать что-нибудь, нужно сперва полностью проникнуться желанием это сделать. Затем прибегнуть к помощи близких по духу людей — тех, которые пытались это сделать раньше — изучить каким путем они шли, какими средствами пользовались, извлечь урок из их успехов и неудач и добавить свою лепту. Тем самым, вы учитесь на опыте своего племени. И с этим новым техническим знанием вы можете идти дальше, выражая игрой форм ту музыку, которая в вас звучит как нечто личное и только вам присущее».

Я не был до конца уверен, что понял про «игру форм». Пролистнув ещё пару страниц, я продолжил чтение, пропуская отрывки, посвященные технике, которые надеялся прочитать потом.

Я прочел:

«Он должен быть внимателен к влиянию своего круга общения, ибо подвергается опасности стать членом большого сообщества, а таковые всегда стремятся к нивелированию индивидуальности, к формированию догмы и приверженности ей».

 Я перелистнул страницу:

 «Вы можете делать все, что хотите. Истинное желание сделать что-то конкретное очень редкое явление: желание настолько сильное, что вы практически слепы ко всему остальному и ничто другое не может вас удовлетворить».

 И дальше:

«Художник должен узнать самого себя настолько, насколько это вообще возможно. Это нелегкая работа, поскольку не в обычае у современных людей».

Ещё через несколько страниц я прочёл:

«…каждый великий художник — это человек, который освободился от своей семьи, нации, расы. Каждый, кто показал миру путь к красоте, к настоящей культуре, был повстанцем, человеком мира, без патриотизма, без дома; человеком, чьей родиной был весь мир».

Я прочитал это ещё раз. Далее следовало:

«Художнику необходима сильная воля. Он должен быть одержимым одной идеей. Он должен быть опьянен идеей того, что хочет выразить».

Я вернулся назад и стал медленно читать книгу с самого начала. Среди ночи я проснулся и обнаружил, что книга по-прежнему у меня в руках и лампа для чтения всё ещё горит. Я выключил её и опять уснул.

Утром мама сказала:

— Ты не спал ночью.

— Это хорошая книга, мама.

— Сядь и поешь, Ашер.

— Ты её читала?

— Просмотрела, пока ехала в метро.

— Видела, что он сказал о художнике, который должен освободиться?

— Нет. Не помню ничего такого.

Я пересказал ей тот абзац.

— Не думаю, что хочу такого освобождения, — сказал я.

— А какого хочешь?

— Не знаю.

— Доедай свой завтрак, — мягко сказала она, — и я провожу тебя в школу. У меня встреча, и мне по дороге.

В тот день писем от отца не было. И в шабес — тоже.

Поздно вечером, уже после исхода Субботы, мы с мамой сидели в гостиной. Внезапно зазвонил телефон. Я снял трубку.

–Ашер Лев?

Это был Джейкоб Кан.

— Да.

— Принеси все свои рисунки «Герники». И другие рисунки тоже. Какие захочешь.

— Хорошо.

— Ты знаешь как до меня доехать?

— Да.

— Увидимся завтра в два.

Мама сидела за своим столом и читала.

— Нет, — сказала она, когда я рассказал ей о звонке. — Думаю, в первый раз я должна пойти с тобой.

— Я хочу пойти один.

— Ашер, потеряться в нью-йоркском метро гораздо легче, чем по дороге к твоей ешиве.

Но я настаивал, и в конце концов она согласилась. Хорошо, я пойду один. Но я должен вернуться к семи часам. Если не успеваю вернуться к семи, обязательно должен позвонить ей.

В тот вечер я долго не ложился, рисовал по памяти фрагменты «Герники». Размышлял о лицах женщин на картинах Рени и Пуссена и об истории с избиением младенцев в Новом Завете. Когда я наконец лег спать, мама ещё сидела за своим столом.

На следующий день у меня был тест по алгебре, к которому я забыл подготовиться и написал его плохо. Ровно в час я вышел из школы и быстро пошел к метро. Был облачный холодный мартовский день. Я оставил книги в школе и взял с собой только альбом для рисования, заполненный моими рисунками «Герники», и еще один альбом с уличными зарисовками. Народу в метро было немного. Я внимательно следил за остановками, чтобы не пропустить станцию, где мне надо было пересаживаться на другой поезд. Чем дальше я отъезжал от Бруклина, тем чаще чувствовал на себе чужие взгляды. В темно-синем зимнем пальто и шляпе, с тонкими бледными чертами лица, рыжими волосами и свисающими пейсами, я не был похож на типичного жителя Нью-Йорка. В какой-то момент, во время особенно долгого перегона между станциями, я открыл альбом с рисунками «Герники» и начал его листать. И увидел, как глаза на круглом лице пожилой женщины, сидевшей рядом со мной, медленно расширяются от удивления. Я закрыл альбом и посмотрел в окно. Мы были в подземном туннеле, так что видеть я мог только свое отражение. Именно так я и провел остаток пути: уставившись на свое отражение в темном стекле вагона.

            Я вышел на остановке «96-я улица», прямо на Бродвей. Широкая улица была забита людьми и транспортом. Я прошел несколько кварталов вдоль Бродвея и повернул к Гудзону. Нашел нужный адрес. Это было старое здание из серого кирпича, верхний этаж которого предназначался для торговых и производственных помещений. Я нажал кнопку рядом с входной дверью из стекла и металла. Дверь открыл седой старик со слезящимися глазами.

 — Да? — произнес он. Голос у него был хриплый.

— Джейкоб Кан, — сказал я.

Он выжидательно смотрел на меня своими слезящимися глазами .

— Я — Ашер Лев, — сказал я.

Он кивнул и шагнул в сторону, пропуская меня. Затем указал на книгу на стойке возле двери.

— Запишись, — сказал он. — А когда будешь уходить, отметься. Такие правила. К мистеру Кану — на пятый этаж.

Он побрел к лифту. Я за ним. Лифт поднимался медленно и тяжело.

— Ты из этой артистической братии? — спросил он.

            — Из какой?

 — Из той, которая все время шляется тут туда-сюда. — Слезящиеся глаза пристально рассматривали меня. Ты не похож ни на кого из них, — сказал он. Хриплый голос смутно напоминал голос Юделя Кринского.

Лифт остановился. Старик открыл металлическую дверь.

— Мастерская мистера Кана — последняя дверь справа. Когда будешь уходить, нажми вот на эту кнопку и я поднимусь.

Металлическая дверь захлопнулась. Громыхнув напоследок, лифт ушел вниз. Я пошел по коридору. Он был слабо освещен, и пахло дезинфицирующим средством. Я остановился перед дверью в мастерскую Джейкоба Кана и стал ждать. Мне было жарко, я снял шляпу и пальто; кипу оставил на месте. Прислушался к голосам внутри. Я узнал голос Джейкоба Кана; другой голос был женским. Я стоял в нерешительности. Довольно долго. Потом посмотрел на свои наручные часы; было чуть больше двух часов. Я негромко постучал в дверь. Разговор за дверью продолжался. Я позвонил в звонок. Голоса резко смолкли, и я услышал шаги. Дверь открылась, на пороге стоял Джейкоб Кан, широкоплечий, седовласый, одетый в измазанный краской комбинезон и клетчатую рубашку с закатанными до локтей рукавами. Из-под моржовых усов торчала сигарета. Так как рукава были закатаны, мне были видны мышцы рук; это были мощные руки, как будто высеченные из камня.

 Входи, Ашер Лев, — сказал он. — Анна, иди сюда, вундеркинд прибыл.

Я почувствовал, как его пальцы сжали мою руку. Он взял мое пальто и шляпу и бросил их куда-то. Затем быстрым движением ноги закрыл дверь.

— Добро пожаловать, Ашер Лев, — сказал он и улыбнулся мне. — Рад видеть тебя здесь. Анна, где ты? А, отлично… Анна, вот мой Ашер Лев. Ашер Лев, вот моя Анна Шеффер.

            Из-за огромного холста неожиданно появилась женщина. Она была среднего роста, статная, с овальным лицом, пронзительными голубыми глазами и короткими серебристыми волосами. На ней было темно-синее шерстяное платье и продолговатое колье из белого бисера. Она протянула мне руку. Я колебался. Джейкоб Кан ловко придвинулся к ней, взял своей левой рукой ее протянутую руку, затем правой рукой поднял мою руку и соединил две наши руки вместе. Я почувствовал как ладонь и пальцы женщины коснулись моей кожи. Ее плоть была теплой и сухой.

— Вперед, в будущее, — торжественно сказал Джейкоб Кан. К началу славных дел. Мы собрались, чтобы воспеть нашу славу, — если позволите парафраз из Аполлинера[2]. Анна, так пялиться просто невежливо.

Женщина пристально смотрела на мою кипу. Я следил за ее глазами, которые медленно переместились с кипы на мое лицо, а затем на пейсы. Там они снова замерли.

 — Анна, — тихо сказал Джейкоб Кан. Он вынул сигарету изо рта и стряхнул пепел прямо на деревянный пол.

— Ты мне не говорил, — сказала женщина, ее глаза все еще были прикованы к моим пейсам. — Старый хитрец.

— Ты расстроена, что я тебя не предупредил?

— Да, я расстроена. Ты хитрый и противный. Она не выглядела расстроенной.

— Он вундеркинд, Анна. Вундеркинд с пейсами.

— Пейсы? — Она продолжала смотреть на меня.

— Волосы, на которые ты смотришь. Пряди возле ушей.

— Пейсы, — сказала она. — Пейсы.. И кипа. И темная одежда. И вундеркинд. — Она посмотрела на Джейкоба Кана. Ты злой, хитрый и противный старикашка. Ты нелюбезно себя ведешь со старой дамой, Джейкоб Кан.

— Напротив, моя Анна. Я веду себя очень любезно. Я запредельно любезен. Быть нелюбезным — противоречит моей природе. Да, я представляю тебе мальчика без всяких предварительных приготовлений. Все неудобства — его. Все преимущества — твои. Разве я могу быть ещё любезней?

— Да, — сказала она. — ты можешь принести мне выпить. Затем она повернулась к нему и что-то сказала по-французски. Он засмеялся, осторожно прошел меж двух огромных холстов и исчез.

Она медленно повернулась ко мне и улыбнулась. — Пойдем со мной, Ашер Лев. Давай, встанем там, где больше света.

            Я последовал за ней, осторожно ступая между скульптурами, мольбертами, холстами и рабочими столами, которыми была забита эта комната. Мы остановились возле стены, состоящей сплошь из окон. Небо, наполненное испускающими сумрачный свет облаками, казалось, начиналось сразу за стеклами. За низкими крышами, деревьями и полосой шоссе я мог видеть темные воды Гудзона и береговую линию Нью-Джерси.

— Дай-ка я посмотрю на тебя при свете, — сказала она. Её голубые глаза пробежали по мне раз, другой. — У тебя лицо бледное, как с картин Шагала. Ты страдаешь обмороками?

— Нет.

— Я спрашивала Джейкоба, кем из троицы, по его мнению, ты мог бы стать.

— Из троицы?

— Модильяни, Сутин и Паскин. Фамилия Паскина изначально была Пинкас. Ты слышал об этих троих? Они были евреями.

— Я видел некоторые их картины.

— Они были очень целеустремленными. Тебя не били за рисование?

— Нет.

— Сутина жестоко били в юности. Я полагаю, как раз в твоем возрасте. Тебе тринадцать? Да. Довольно сильно. Как я понимаю, ортодоксальные евреи не больно жалуют занятия живописью. Ты — из тех, кого называют хасидами?

Я кивнул.

— Твои родители не против того, что ты рисуешь и занимаешься живописью?

Я промолчал.

Она слабо улыбнулась. — Могу я спросить, чем занимается твой отец?

Я сказал. Похоже, ответ ее удивил.

— Как интересно, — пробормотала она. — А почему ты и твоя мать здесь, а не с отцом в Европе?

Я коротко ответил и на этот вопрос.

Она пристально посмотрела на меня. Затем — в окно и слегка прищурилась от света. По темной поверхности воды медленно двигалась баржа.

— Ты очень религиозный, да? — тихо спросила она, все еще глядя в окно.

— Я еврей, соблюдающий заповеди.

— А что это конкретно означает?

Я не знал, что сказать.

Она посмотрела на меня.

— Ты веришь во что-то особенное? Ведешь себя по особенному?

— Я верю в Бога и Тору, которую Он дал еврейскому народу. Я молюсь три раза в день. Я ем только кошерную еду. Я соблюдаю Субботу — Шаббат — а также праздники и святые дни. Мы не путешествуем и не работаем в эти дни. Я верю, что Ребе — это дар от Бога, для того чтобы помочь нам жить. Я верю…

— Ребе — наш наставник.

— А-а, — сказала она негромко. — Да. Человек в Бруклине, которого Джейкоб посещает все эти годы. Да. Продолжай.

— Я верю, что задача человека наполнять жизнь святостью. Я верю, что …

— Ашер Лев, — тихо сказала она, — Ашер Лев.

— Да?

— Ашер Лев, ты вступаешь не в тот мир, — сказала она.

Я молчал.

— Ашер Лев, этот мир уничтожит тебя. Искусство не для людей, которые хотят наполнить мир святостью. Ты будешь похож на монахиню в бор… в кафе-шантане. Ты понимаешь меня, Ашер Лев? Если хочешь нести в мир святость, оставайся в Бруклине.

Я не ответил. Последовало долгое молчание.

Какое-то время она хмуро смотрела в окно.

— Ты знаешь, он не берет учеников. Во всяком случае в Америке у него еще ни разу не было ни одного ученика. В Европе были. Когда пришел Гитлер, эти ученики повели себя не лучшим образом. — Она на мгновение замолчала. Затем посмотрела на меня. — Ты ведь не причинишь ему боль, — сказала она. — Многие причиняли ему боль. Он — как монах. Очень многого не понимает.

Я не знал, что сказать. Просто потряс головой.

Она улыбнулась.

— Я собственница. Я забочусь о своих художниках и скульпторах. Где твои рисунки, Ашер Лев? Джейкоб сказал, что ты принесешь рисунки.

Я протянул ей альбомы. Она положила их на ближайший рабочий стол возле оконной стены, открыла один из них и начала медленно, очень медленно переворачивать страницы. Некоторое время я наблюдал за ней. Лицо её ничего не выражало. Мне показалось, что ей больше шестидесяти, но я не был в этом уверен. Мне было непонятно, где Джейкоб Кан. Казалось, что в студии больше никого нет. Я смотрел, как она медленно перелистывает страницы. Затем отошел в сторону. Она, казалось, этого не заметила. Я начал обходить комнату.

Комната была громадная. Часть наклонной крыши — высоко над головой — была застеклена. Одно из окон было открыто. Серый свет падал на бронзовые, каменные и деревянные скульптуры, стоявшие тут и там на полу, на гигантские холсты, прислоненные к стенам, небольшие холсты на мольбертах. Повсюду стояли рабочие столы, одни из них были загромождены тюбиками с краской, кистями разных размеров и небольшими валиками, другие — резцами и молотками. Пыль и краска были повсюду: на полу и стенах, на столах и мольбертах. Я подумал, что мог бы найти следы краски даже на потолке. Окруженный огромностью комнаты и находящимися в ней творениями, я ощущал себя совсем крошечным.

Я почувствовал, что позади меня кто-то есть и обернулся. Это была Анна Шеффер. У меня возникло ощущение, что она наблюдает за мной уже некоторое время. Она глядела на две огромные бронзовые скульптуры прямо передо мной.

— Никогда не устаю смотреть на них, — сказала она. Каждую неделю умоляю его разрешить мне их забрать. Их хотят несколько музеев. Но он сейчас мало с чем расстается. Говорит, что хочет в старости быть окруженным своими работами. Вот твои рисунки. Ты, прямо скажем, великолепен. Энгр мог бы ими гордиться. У тебя — чувство линии, которое может быть только даровано. В твоем окружении верят, что умение рисовать — это дар от Бога? Даже несмотря на то, что они презирают рисунок? Хотя они скорее верят, что это дар сатаны. Да? В любом случае, твои рисунки «Герники» удивительны. Ты даже не забыл изобразить капли краски. Остальные рисунки это твоя улица, да? Они восхитительны. Кто этот человек, которого ты так часто рисуешь?

— Юдель Кринский. — Я рассказал о нем.

— А эта женщина?

— Моя мать.

— А этот человек?

— Мой отец.

Она внимательно посмотрела на рисунок и медленно кивнула.

— А вот это?

— Это из моего воображения. Предок.

— Ашер Лев, тебе действительно тринадцать лет?

— Да.

— Почему бы и нет? — пробормотала она. — Почему бы и нет? Гойе было двенадцать. Пикассо — девять. Почему бы и нет? Это вполне может случиться и в Бруклине с мальчиком с пейсами. — Она оглянулась. — Где он? Джейкоб, — позвала она. — Джейкоб.

Он появился из неосвещенного пространства за высокими скульптурами в дальнем углу студии. В руке у него был бокал, во рту сигарета. Улыбаясь, он быстро подошел к нам и протянул ей бокал.

— Познакомились? — обратился он к нам обоим.

— Да, — серьезно ответила Анна Шеффер. — Познакомились.

Она сделала глоток из бокала и с краю остался след губной помады. — Скажи мне, Джейкоб, когда, тебе кажется, он будет готов? Она отпила еще глоток.

— Это займет лет пять, — сказал Джейкоб Кан. — Миллионы людей способны рисовать. Хитрость в том, есть ли у него внутри крик, желающий вырваться наружу особым образом.

— Или смех, — сказала она. — Пикассо ещё и смеется.

— Или смех, — согласился он.

Миллионы людей способны рисовать. Дядя Ицхак уже говорил мне это. Миллионы людей способны рисовать. Когда он это сказал?

Джейкоб Кан повернулся ко мне и протянул руку к альбомам. Я дал ему оба, он быстро просмотрел их, а затем вернул. Молча посмотрел на меня. Казалось, он расстроен.

— Послушай меня, Ашер Лев. Ты можешь стать портретистом. Ты можешь рисовать календари для компаний, производящих мацу. Ты можешь рисовать поздравительные открытки на Рош-а-Шана. Зачем тебе это?

Я ничего не сказал. Анна Шеффер не спеша потягивала свой напиток и глядела на Джейкоба Кана.

— Ты понимаешь, о чем речь? — спросил Джейкоб Кан, повышая и без того громкий голос. — Ты собираешься понять, куда ты суешься? Ты понял, что сделал Пикассо, да? Даже этот язычник Пикассо должен был это сделать. Иногда другого пути просто нет. Ты понимаешь меня, Ашер Лев? Это не забава. Это не ребенок, который рисует на стене. Это традиция; это религия, Ашер Лев. Ты вступаешь в религию, которая называется живопись. У нее есть свои фанатики и еретики. И я заставлю тебя усвоить всё. Ты меня слышишь? Никто не будет слушать тебя, если не будет убежден, что ты всё усвоил. Только тот, кто овладел традицией, имеет право пытаться дополнить её или восстать против нее. Ты меня понимаешь, Ашер Лев?

Я медленно кивнул.

— Ашер Лев, это традиция гоев и язычников. Её ценности — гойские и языческие. Её идеи — гойские и языческие. И образ жизни — гойский и языческий. За всю историю европейского искусства ни один религиозный еврей не стал великим художником. Тщательно подумай прежде, чем принять решение. Я говорю это не только для Ребе, но и для себя. Я не хочу потратить на тебя время, Ашер Лев, а потом услышать, как ты говоришь, что совершил ошибку. Понимаешь?

— Джейкоб, — тихо сказала женщина. — Ты пугаешь мальчика.

— Я намерен напугать его до безумия. Я хочу, чтобы он вернулся в Бруклин и остался хорошим еврейским мальчиком. Зачем ему это нужно, Анна?

— А тебе зачем это нужно, Джейкоб?

— Я помню, через что прошел, — сказал он.

— Извини, Ашер, — сказала женщина. Она взяла Джейкоба Кана за руку и они отошли к окну. Я стоял один среди скульптур и холстов. Я слышал, как они тихо разговаривали, но слов было не разобрать. Меня окружали линии и формы из металла и камня: вытянутые скульптуры матерей с детьми; изысканные женские бюсты; красиво повернутые торсы мужчин и женщин; черные каменные кулаки, рвущиеся, словно внезапный крик, из необработанных каменных оснований; сплетенные тела любовников; огромные птицы из фантастических сновидений; мифологические звери и бесформенное изощренно отлитое жидкое движение, переданное в полированной бронзе. На холстах — ни на одном — не было никаких реальных предметов. Они мерцали и вибрировали, в них была трудноуловимая гармония и неожиданные фактурные дополнения: песок, гипс, а на одном огромном холсте — маленькие осколки синего стекла, погруженные в пастозный слой оранжевого вихря. Это была мощная живопись цвета и фактуры — именно цвет и фактура и были изображаемыми предметами — и я почувствовал, что их чувственность  направлена против меня, и мне стало не по себе, я немного испугался. Я закрыл глаза. Потом снова открыл, и снова был поток цвета, всплеск чувственной силы, необузданной, стихийной, подобно тому, как долгая тьма внезапно сменяется водопадом солнечного света. Я видел его полотна в музее, но не испытывал ничего подобного. Ни в одном из них не было этой грубой чувственности.

Слева, в нескольких футах от меня стоял мольберт. Полотно на нём было чуть меньше остальных. Я посмотрел и увидел, что оно уже высохло. Я снял его с мольберта и прислонил изнанкой холста к стене. Там же стояли несколько небольших натянутых белых холстов. Я взял один и поставил на мольберт. На соседнем столе лежали тюбики масляных красок, кисти и скипидар. Я нарисовал на холсте руки и лицо. Я работал быстро, обозначая рот и глаза, усы и волосы, а затем трогая цветом пространство позади головы. Чуть в стороне, я нарисовал мольберт с холстом и лицо на этом холсте. Бледное лицо и рыжие пейсы. Я не стал рисовать зрачки в глазах. Глаза безучастно смотрели с холста внутри холста. Я положил кисти на стол, шагнул назад и налетел на Джейкоба Кана. Я почувствовал, как его сильные руки подхватили меня, чтобы я не упал. Какой-то момент я ощутил себя, как бы в его объятьях. Затем он меня отпустил.

Он стоял и смотрел на холст.

— Анна отругала меня за мою грубость, — тихо сказал он. Это в моей природе — быть грубым. Он засунул свои большие руки в карманы комбинезона и стоял очень прямо, продолжая глядеть на холст. — Я не знаю, что тебе сказать, Ашер Лев. Я тронут твоим доверием. Но в тринадцать ты видишь лучше, чем я видел в восемнадцать. Когда тебе будет восемнадцать, возможно, ты будешь видеть лучше, чем я в двадцать пять.

— В двадцать пять у тебя за спиной было два погрома, — сказала женщина.

Он посмотрел на нее. — Внутреннее зрение человека не улучшается от погромов.

— Ты недооцениваешь себя, Джейкоб.

— Нет, — сказал он. — Уж про это я знаю всё. Я жил и работал с тем, у кого был лучший глаз нашего века. Ты видела эти уличные зарисовки. Там есть глаз, Анна. Одни руки так не могут.

— Сначала ты его чересчур пугаешь. Теперь — чересчур хвалишь. Ты невозможный человек, Джейкоб Кан.

— Нет, — сказал он. — Это не я — невозможный человек. Он резко повернулся ко мне. — Послушай, Ашер Лев. Самое большее чему я могу тебя научить, это видеть. Кроме того, я научу тебя некоторым приемам. Потом ты их отбросишь и придумаешь собственные. Я научу тебя композиции. Научу, как создавать напряжение. Научу, как управлять неистовством цвета и линии. Ты рисуешь, слишком любя. Невозможно так любить и выжить как художник. Ты станешь сентиментальным. А для искусства сентиментализм — это смерть. Ты понимаешь, что я говорю? Нет, конечно, нет. Как ты можешь это понять? Тебе тринадцать лет. Мне нельзя забывать, что тебе всего тринадцать.

— Джейкоб, — сказала женщина, — я должна идти.

— Подожди. Я хочу, чтобы ты слышала, что я скажу.

— Я опоздаю на рейс.

— Не опоздаешь. Четырех ещё нет. Выслушай то, что я скажу мальчику. Он будет настолько же твоим, как и моим. — Джейкоб Кан повернулся ко мне. — Ашер Лев, я отдам тебе пять лет своего времени. Если в конце этих пяти лет ты не будешь готов для Анны, мы закончим, и это окажется просто пустой тратой времени. Если — будешь, я предложу дальнейший план действий. Но я хочу, чтобы ты кое-что понял. Начинать отношения со лжи — противоречит моей природе. Я делаю это не ради Ребе. Я уважаю его, но я одержим искусством. Ребе попросил меня “направить тебя и удержать от злых путей”. Это его слова. Я не знаю, что такое зло, когда дело касается искусства. Я знаю только, что такое хорошее искусство и что такое плохое искусство. Это то, что я ответил Ребе. На это Ребе сказал, что «доверяет мне и будет полагаться на мое честное сердце». Я не буду учить, исходя из этого доверия. Художникам нельзя доверять. Если художник не обманывает ради искусства, значит, он плохой художник. Это опять мой ответ Ребе. Тем не менее, он доверяет мне. Быть по сему. Да, он доверяет мне. Но мне неважно, доверяет ли мне Ребе или нет. Я беру тебя не из-за Ребе, а потому что в тебе есть гениальность. Я эгоист. Все художники эгоисты и эгоцентрики. Я беру тебя, потому что получу удовольствие от работы над твоей гениальностью, так же как получаю удовольствие от работы с глиной и мрамором. В течение пяти лет я буду лепить тебя и делать явным то, что уже существует внутри тебя. Я буду работать с твоими ошибками, изъянами и прозрениями, как Микеланджело работал с недостатками и мощью мрамора, который стал его Давидом. Ты меня слушаешь, Ашер Лев? Ты слышишь меня, Анна? Мне семьдесят два. У меня нет пяти лет на что-либо менее значимое, чем мрамор для Давида.

Он посмотрел на женщину. — Хочешь что-нибудь сказать, Анна?

— Да, — сказала женщина. — У меня самолет на Лондон.

— Отправляйся на свой самолет. Передавай Оскару мои добрые пожелания. Скажи, что я приеду в Лондон в июне на его ретроспективу. И скажи, что чернослив в старости очень полезен, конечно, если им не злоупотреблять.

— Ты невыносимый старикашка, — сказала женщина. — Не позволяй ему пугать тебя, Ашер Лев. Я заинтересована в тебе. В один прекрасный день твое искусство сделает тебя знаменитым, а нас обоих — богатыми.

— Ты уже богата, — сказал Джейкоб Кан.

— Стать богаче никогда не повредит.

— Иди, садись на свой самолет. Здесь есть мужчины, которым нужно работать.

— Желаю тебе удачи, Ашер Лев. Все остальное у тебя уже есть. Она протянула мне руку. Я без колебаний протянул свою. — До свидания, Ашер Лев. — Ее пожатие была теплым и твердым.

Джейкоб Кан повел ее к двери. Они о чем-то тихо переговаривались. Затем он открыл ей дверь и, продолжая разговаривать, пошел с ней по коридору к лифту. Подошел лифт, и она вошла внутрь. Затем лифт уехал, и Джейкоб Кан вернулся в студию. Он тихо закрыл за собой дверь и некоторое время стоял, засунув руки в карманы комбинезона, молча глядя на меня.

Она великая женщина, — тихо сказал он. Она нашла меня в Париже, когда я умирал с голода. Тебе повезло. Думаю, смерть от голода тебе не грозит. Он отошел от двери и медленно подошел ко мне. — У тебя есть дар, Ашер Лев. И ты несешь ответственность. Он остановился передо мной. — Ты знаешь, что это за ответственность?

Я ничего не сказал.

Скажи мне, что ты думаешь об этой ответственности, — сказал он.

Я молчал. Я не знал, что сказать.

— Чувствуешь ли ты ответственность перед кем-то? Или перед чем-то?

— Перед моим народом, — нерешительно сказал я.

— Каким народом?

— Евреями.

— Евреями, — повторил он. — А почему ты думаешь, что ответственен перед евреями?

— Все евреи ответственны друг за друга, — процитировал я фразу из Талмуда, которую мне когда-то процитировал отец.

— Ты как художник ответственен перед евреями? — казалось, он сердится. — Послушай меня, Ашер Лев. Как художник ты не ответственен ни перед кем и ни перед чем, кроме как перед самим собой и перед правдой, какой ты её сам видишь. Ты понимаешь? Художник ответственен перед своим искусством. Все остальное — пропаганда. Все остальное — это то, что коммунисты в России называют искусством. Я научу тебя ответственности перед искусством. Пусть твои ладовские хасиды учат тебя ответственности перед евреями. Ты понимаешь? Да. Я думаю, ты понимаешь. Если бы не понимал, ты бы не вел себя так по отношению к твоей семье. Это не слабость — чувствовать вину за то, что поступил именно так. Но вина не должна мешать твоему искусству. Используй вину, чтобы сделать это искусство лучше. Теперь пойдем со мной вот к тому холсту. Я хочу, чтобы ты усвоил, что живопись — это не рассказывание историй. Если ты хочешь рассказывать истории, стань либо иллюстратором, либо писателем. Если же ты хочешь стать художником, научись использовать линии, цвета, формы и фактуры для создания картин, а не историй. А теперь посмотри на это полотно и скажи мне, что ты видишь.

Остаток дня мы провели, обсуждая линию, цвет, форму и фактуру. Затем он смотрел, как я пером и тушью рисую мальчика с девочкой, идущих рука об руку по моей улице. Затем я смотрел, как он пером и тушью рисует ряд невысоких домов вокруг небольшой булыжной площади. Один из домов был совсем ветхий. От площади отходили узкие извилистые улочки, стояли деревья и скамейки, а также старые фонарные столбы из темного металла.

— Это моя улица, — сказал он. Площадь Эмиль-Годо. Когда я жил там, в этом старом здании, улица называлась рю Равиньян. Возможно, она и сейчас так называется. Я больше не возвращался туда. Видишь этот старый дом? Мы называли его Бато Лавуа[3]. Это Макс Жакоб его так назвал. Ты никогда не слышал о Максе Жакобе? Он был поэтом. Еврей, который по внутреннему убеждению стал католиком. Но нацисты всё равно его убили. Здесь жил Пикассо. Боже, как мы были бедны. И как усердно мы работали. Мы поменяли миру глаза. Это моя улица, Ашер Лев. Той улицы в Киеве, на которой я родился, больше нет. Сейчас там парк. Улица, на которой я по настоящему родился — здесь. Он замолчал и ссутулив плечи, замер над рисунком. — То, о чем мы тогда говорили, — пробормотал он, — кто когда-нибудь узнает о вещах, о которых мы говорили? — Он снова замолчал. Затем он поднял голову и посмотрел на меня, глаза были узкие-преузкие. — Я очень часто задавался этим вопросом, кто узнает о том, о чем мы говорили? Он снова замолчал и продолжил рисование. Нарисовал комнату с окном, выходящим на пологий холм и крыши. Нарисовал невысокого мужчину, рисующего странные лица и фигуры на огромном холсте. Нарисовал высокого человека, рисующего квадратные и прямоугольные предметы на маленьком холсте. Нарисовал самого себя, забивающего острые клинья в каменный блок. Казалось, он полностью погрузился в рисование. Я сидел и смотрел, как он работает. Его огромная рука крепко держала перо и оживляла появляющиеся на бумаге линии. Я видел его улицу в живую, видел ее магазины, кафе, её нищету, горькие зимы, её художников. Я не помню, сколько рисунков этой улицы он сделал в тот день. Но еще прежде, чем он закончил, я почувствовал его улицу частью моего бульвара; ее деревья, скамейки и фонарные столбы стали частью того, что я видел каждый день, когда смотрел через окно нашей гостиной на мир, который хотел создать заново с помощью линии и цвета, фактуры и формы.

Позже, когда мы уже стояли у двери, он сказал:

— Ты будешь приходить каждое воскресенье днем, да? Будем работать и разговаривать. Сможешь прийти в следующее воскресенье?

Я сказал, что не смогу, потому что следующее воскресенье будет за два дня до Песаха, и отец уже будет дома. — Я не хотел бы приходить, пока мой отец не уедет, — добавил я.

— Твой отец знает о нас, Ашер.

— Я не хочу причинять боль моему отцу без необходимости, — сказал я. — Я бы хотел подождать, пока он не уедет.

— Понимаю. Но я разочарован. В следующий раз принеси больше рисунков. И картину. Новую картину, которую ты напишешь за это время. Не забудь, о чем мы говорили. Не рисуй историю. Нарисуй картину. До свидания, Ашер Лев. Хорошего Песаха.

По полутемному пустому коридору я двинулся к лифту. Казалось, по зданию гуляет слабое эхо. Невысокий мужчина, работающий над огромным холстом, а рядом высокий мужчина — над маленьким. Послышался шум лифта. Бато Лавуа. Корабль-прачечная, как плавучие прачечные на Сене. Дом располагался на склоне холма, и входя с улицы, ты попадал, как бы на палубу корабля, а потом по темным коридорам и лестницам спускался в «каюты» внизу. Тот, кого называли Макс Жакоб, еврей, ставший католиком, и умерший как еврей… Дверь лифта открылась. Я вошел внутрь. Дверь закрылась. Я почувствовал, как лифт начал спускаться.

— Долго ты там, — сказал старик со слезящимися глазами.

Я с трудом вслушался.

— Четыре часа, — раздался его хриплый голос.

Я посмотрел на часы. Было уже почти шесть.

— Ты учишься на художника?

Я кивнул.

Он внимательно посмотрел на меня и покачал головой. Лифт остановился. Он открыл дверь.

— Распишись там, в книге, — сказал он и направился к комнате в конце коридора за лифтом.

Я написал «5:52» в колонке рядом с моим именем. Прямо над моей подписью стояло: Анна Шеффер. Несколько мгновений я смотрел на эту запись. Затем надел шляпу и пальто и вышел из здания. Дверь за мной захлопнулась.

По улице дул холодный ветер. Я встал рядом с дверью и произнес Минху[4]. Потом пошел к метро. Домой я вернулся за несколько минут до семи.

В квартире было темно. На кухонном столе лежала записка от мамы. Ужин — на тарелке в холодильнике. Мама — на экстренной встрече с персоналом Ребе. Она не знала, когда вернется.

Я ужинал один в тишине квартиры. Потом пошел в гостиную и стал смотреть в окно на улицу. «Это моя улица», — услышал я слова Джейкоба Кана. «Улица, на которой я по настоящему родился». Я стоял у окна и смотрел на деревья, фонарные столбы и мчащиеся машины. Я видел все это: мчащиеся машины, небольшие магазинчики и уличные кафе, старые фонарные столбы. Булыжники и цементные плиты тротуара. Широкий бульвар и скамейки. Людей, идущих под голыми деревьями. Внезапно под голыми деревьями бульвара я увидел маму. Она шла очень быстро. Подойдя к дому, она подняла глаза, увидела меня в окне и помахала мне. Когда она вышла из лифта, я уже открыл дверь квартиры. Помог снять пальто. Она была бледна. Я последовал за ней на кухню. Она поставила чайник на плиту.

— Как ты провел время с Джейкобом Каном? — спросила она.

— Очень хорошо. Мама, ты в порядке?

— Ты сможешь от него чему-нибудь научиться?

— Да. Мама, что-то случилось?

— Да, — сказала она. — Твоего отца не будет дома на Песах.

Я уставился на нее.

— Никто не знает, где он, — сказала она.

— Папа не в Европе?

— Никто не знает.

— Ребе знает.

Ребе сказал, чтобы я верила Риббоно Шель Олам.

— Ребе не знает, где папа?

— Ребе не сказал, знает или не знает. Он только сказал, чтобы я верила Риббоно Шель Олам.

— Папа в России, — сказал я.

Мама ничего не ответила.

— Он в России, — сказал я, похолодев от ужаса.

Мама не ответила. Лицо её отливало желтизной. Когда она наливала кипящую воду из чайника в чашку, руки заметно дрожали.

— У тебя есть домашнее задание?

— Есть.

— Иди и займись своим домашним заданием, Ашер. Я должна подготовиться к завтрашним занятиям.

— Когда папа будет дома?

— Никто не знает.

— Его не будет до Рош а-Шана?

— Никто не знает.

— Maмa…

— Иди и делай домашнее задание, Ашер. Пожалуйста. Пожалуйста.

Я оставил ее за столом с чашкой кофе. Я не мог делать домашнее задание. Я лежал в постели и думал об отце в России. Я видел его на секретных собраниях ладовских хасидов, где он передавал им слова Ребе, полные надежды и веры. «Ребе помнит вас», — я слышал, как отец говорил это. «Ребе благословляет вас. Ребе просит вас не забывать Царя Вселенной. Ребе всегда хранит вас в своих мыслях и сердце». Видел, как он путешествовал по маленьким утопающим в грязи городкам и большим городам из камня и стали, встречал там хасидов, где-то — двух, где-то — десятерых; учил, молился, убеждая, хранить и не оставлять веру, несмотря на темную и устрашающую силу ситра ахры. Видел, как он создавал тайные ешивы в подвалах и подпольях. Видел, как за ним следят тысячи глаз тайной полиции. Видел, как его арестовали, избили и отправили в …

Я спал, и мне снились ужасные сны. А мама на следующее утро выглядела так, словно не спала вообще.

До конца недели об отце не было никаких вестей. В школе, казалось, все знали, что он пропал, хотя никто ничего мне не говорил. Учителя оставили меня в покое. Одноклассники, как могли, проявляли доброту. Машпиа позвал меня в свой кабинет и долго говорил о необходимости верить Риббоно Шель Олам. Миссис Раковер ходила по квартире на цыпочках. Дядя Ицхак пригласил нас к себе на седер, и мама приняла приглашение. Юдель Кринский несколько раз вздохнул, укладывая в небольшую коробку тюбики масляных красок, которые я купил, а затем хриплым голосом сказал мне, что бесплатно добавляет три кисти — подарок на Песах. Он выглядел грустным и встревоженным.

Я провел вечер четверга в библиотеке, рассматривая цветную репродукцию Давида Микеланджело. А в воскресенье вышел из школы, повернул к метро и отправился к Джейкобу Кану.

(окончание)

Примечания

[1]     Имеется в виду доклад «О культе личности и его последствиях», прочитанный Н. С. Хрущёвым в последний день работы ХХ съезда КПСС, (25 февраля 1956 г), на закрытом утреннем заседании. Доклад был посвящён осуждению культа личности И. В. Сталина.

[2]     Имеется в виду речь Гийома Аполлинера в честь Анри Руссо на банкете, который устроил в Бато-Лавуар Пикассо в 1908 году.

[3]     «Bateau Lavoir» — корабль-прачечная.

[4]     Минха — послеполуденная молитва.

[1] м.б. здесь и ниже чувственность в смысле — телесность?

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.