©"Заметки по еврейской истории"
  январь 2024 года

Loading

У читателя может возникнуть вопрос: а что же такое «треугольные груши» Вознесенского? И стихотворением «Груши» Ольга Бешенковская отвечает на этот вопрос — оказывается это светильники на станциях метрополитена. Кстати, Андрей Вознесенский в том же возрасте и, надо же совпадение, в год рождения Ольги отправил ученическую тетрадку со своими стихами(!) Борису Пастернаку. Борису Леонидовичу понравились стихи юного дарования.

Евгений Лейзеров

РОДИТЕЛЬСКИЕ ГЕНЫ СКВОЗЬ ПРИЗМУ ВРЕМЕНИ

Евгений ЛейзеровОльга Бешенковская всегда гордилась своими родителями, очень уважала своего отца, к которому относилась с особым пиететом. Ее отец — Юрий Борисович Бешенковский, по профессии инженер-экономист, и, как она вспоминает[1]:

вернулся из какого-то загадочного немецкого «бурга», где был назначен комендантом (Дантом?) и отозван по доносу кого-то из сослуживцев за «мягкотелость», то есть за то, что отдал приказ делиться армейской кашей с капитулировавшими женщинами и детьми. (После того, кстати, что его маму — мою бабушку, в честь которой меня позже и обозначили, фашисты сожгли живьем в сарае, в белорусской деревне, с двумя мальчиками Борей и Сережей, которым суждено было — было бы — стать моими двоюродными братьями…)

Почему-то представлялось, что ехал он с войны по остро-крышной (не гитлеровской, а гриммовской) Германии все эти — до моего вселения в мир — два года на расхлябанном трофейном велосипеде, о который нехорошими словами спотыкались соседи по коммуналке в узком, как трамвай, коридоре, по причине подслеповатой лампочки (предмета скандалов на тему кто больше жжёт) и повального ежесубботнего пьянства.

Эссе «Дети полукультуры» с подзаголовком автобиография, написанное в 1990 году в тогда еще Ленинграде, — своеобразная нить Ариадны, показывающая, как ее автор вырвался из тенет советской действительности. Поэтому, разматывая этот клубок, продолжим.

Отец никогда не пил, вовсе, совсем, ни разу. Друзья вспоминали, как в летной части (деревенская няня рисовала мне — для уразумения — ангела…) менял он свои законные, «сталинско-соколиные» граммы коньяка и папиросы «Золотое руно» на квадратики пористого шоколада для мамы и Валентина, который не стал в семье старшим, так как скончался трех лет от роду от стремительного тифа в медленном поезде, проталкивавшемся под бомбежками на Урал, как червь — в безопасную глубь земли. Мама, схоронив его где-то на полустанке, наскоро, безымянно, вскоре обезумела в своей нижнетагильской многотиражке (здесь я прослеживаю некий генный петит…) от еженощных призраков сына в батистовой рубашонке, и рванулась на фронт, к отцу, под крыло — в смерч…

Озноб в душе и слабость в теле,
С ума бы только не сойти…
И журавли уже хотели
На крыльях небо унести,
Но — грянул свет!
Оторопело,
Из— под осенней шелухи,
Смотрю на снег, на праздник белый —
И вижу белые стихи…

И рифмы долго не щебечут,
Покинув гнёзда словаря…

Я слишком часто морщила лоб вопросами, и первые мои стихи больше напоминали арифметические действия: решения смысловых уравнений, извлечение морального корня. К тому же, вскоре мама по неведению своему вывела меня за руку на прямой путь, ведущий в бездну бездарности — привела в кружок при газете «Ленинские искры», где (и самое ужасное, что любовно, заботливо) учили на советских поэтов…

ГРУШИ

Андрею Вознесенскому

По субботам и по воскресеньям
На углу, где старые часы,
Продавец с достоинством осенним
Возлагает груши на весы.
Грудой — груши… Здесь они не редкость,
Здесь, вздохнув от будничных забот,
Городок, на солнце разогретый,
Превратился в грушевый компот.
Груши, груши — лампочные души:
Ох, плодятся образов огни…
И боюсь надкусывать я груши,
Если треугольные они…

Приведенные стихи из книги Бешенковской «Песни пьяного ангела»[2] из цикла «Дневник» написаны не позднее 1962 года, когда их автору не больше 15 лет. Это действительно дневник в стихотворной форме, где юный поэт делится своими впечатлениями, эмоциями с понимающим его, собеседником. «Груши» как раз одно из таких стихотворений, где в слегка ироничной форме с одной стороны обыгрывается осеннее грушевое торжество, а с другой стороны в памяти поэта возникает образ «Треугольной груши» Андрея Вознесенского — одной из лучших поэтических книг начала 60 годов:

Рву кожуру с планеты,
сметаю пыль и тлен,
Спускаюсь
в глубь
предмета,
Как в метрополитен.

Там груши — треугольные,
ищу в них души голые.
Я плод трапециевидный
беру не чтоб глотать —
Чтоб стекла сердцевинки
Сияли, как алтарь!

У читателя может возникнуть вопрос: а что же такое «треугольные груши» Вознесенского? И стихотворением «Груши» Ольга Бешенковская отвечает на этот вопрос — оказывается это светильники на станциях метрополитена. Кстати, Андрей Вознесенский в том же возрасте и, надо же совпадение, в год рождения Ольги отправил ученическую тетрадку со своими стихами (!) Борису Пастернаку. Борису Леонидовичу понравились стихи юного дарования. Он позвонил Вознесенскому и назначил ему встречу у себя дома…

И как точно сказала о поэзии Бешенковская в отрочестве[3]:

Мне говорить об этом не пристало,
И не с кем, и не хочется ни с кем:
Поэзия — петля над пьедесталом
И робкая росинка на листке…

подтверждая, что в городе на Неве появился незаурядный, милости Божьей поэт.

…И далее нить Ариадны приводит к интересному рассуждению поэта.

Уже в горьком литературном возрасте, пройдя сквозь многие ЛИТО и лета, безжалостно распнув посягнувших на библейское звание Учителя, разочаровавшись в алкоголизме как в степени свободы, допустимой, почти проповедуемой именно советским поэтоведением, проникла я в историческую тайну своего рождения… Узнала по самиздатской литературе, что точная дата его выпала на тридцатую годовщину российской драмы, и самозабвенно затрепетала: уж, не в меня ли вселилась душа убиенной цесаревны?.. И обвела в перекидном календаре ничем не отмеченное 17 июля траурной рамкой… Но в том коммунальном послевоенном ребячестве, которому подсвистывал примус и подмигивали фольгой раскидай, и колыхались, зазубриваясь, средневековые замки огня в кафельной (вафельной) печке, до прозрения заблуждений было еще далеко…

С последним утверждением нельзя не согласиться. Действительно, как одаренной, не терпящей лжи, девочке разобраться, что происходит в стране? Может быть, почаще общаться с отцом, который

был голубоглазым блондином, простоватым, и вообще долгое время слово «еврей» звучало для меня экзотически-зоосадно, вроде как «жираф». То есть, не имело к нам лично никакого отношения. До, разумеется, экзаменов в Университет… А во-вторых, нет, всё-таки во-первых, для меня и тогда, и навсегда деликатное сострадание к миру, обычно принимаемое хамом за нерешительность, не вяжется с понятием «комплекс» от Фрейда и вплоть до Канта… Сын пекарихи, студент рабфака, отличник первого выпуска института советских экономистов. Дипломная его работа о становлении планового хозяйства в Туркмении (где на его подушке, у виска, — рассказывал — несколько раз ночевали ядовитые змеи) была издана в твердом большевицком переплете, и на этом писательская деятельность отца прекратилась. Если не считать согретых бытовым юмором и ощутимым удовольствием от самого эпистолярного процесса (о, скрытая страсть к графомании!) писем ко мне уже на почте, на своей последней работе, где он, с тремя вузовскими дипломами, продавал в окошечко праздничные открытки… (Стоит ли, заглядывая вперед, удивляться, что я, экстерном, заочно, за три года постигая премудрости Универа, обрела в подвале почетный статус и покой кочегара)…

И потом Ольга Юрьевна после окончания филфака Ленинградского Университета поступила, несмотря на 5 пункт в анкете, в заводскую, как она пишет

газетку, куда меня по ошибке взяли, шлепнув штамп в трудовую и не взглянув в паспорт, и откуда меня выгнали по совету КГБ за просочившиеся на Запад стихи и «белогвардейские тенденции в очерках». Об интеллигентности говорить странно (а не зная человека — и страшно, даже чудовищно) ещё и потому, что до 1954 года отец работал в парковом Павловске, в учреждении, обозначенном отнюдь не безобидной отечественной аббревиатурой — МВД. Хотя и в самой, наверное, штатской должности, в плановом отделе…

ХХ съезд партии едва не испортил наши доверительные отношения. Он, как у нас водится, лупил направо и налево (вот, видимо, как раз российский архетип отца родного), без тогда недопонимаемой мною, как всеми плебеями, за слабинку принимаемой деликатности… Вскоре папиной работой уже можно было пугать детей как всякой вошедшей в моду абстракцией.

Я не хочу ни умалить значения исторического события, ни тем более — Господи упаси — обелить ведомство, окружившее ум, честь и совесть России колючей проволокой, чтобы партия пародировала их в своих новоязовских лозунгах. У меня с ним, с ведомством этим, свои, семидесятые счеты… Но после детского лубочно-пасхального (а истина ли воскресла?) ликования всей страны под новым правительственным иконостасом, во время затяжного культа безликости в моей голове зачирикали глупые вопросы. Почему народ и партия, единодушно объявляя каждый предыдущий кусок нашей истории ошибочным, являются друг другу безгрешными как сам Господь и святая дева Мария? Что это, святая наивность или, наоборот, отъявленный циничный разврат атеистического общества? Будучи капитаном по званию, членом КПСС отец никогда не был. Его заявление осталось в гимнастерке парторга, погибшего в этом бою под Сталинградом. Переписывать не стал. Наверное, решил — не судьба … Я тоже всегда была фаталисткой.

ХХ съезд партии был в феврале 1956 года, доклад же Хрущева с разоблачением культа личности Сталина дошел до рядовых членов партии необозримого Союза летом того же года, когда Оля только что перешагнула девятилетний возраст. Признаюсь — в моей голове, в детстве, а мы с Ольгой Юрьевной одногодки, чириканья глупых вопросов не происходило.

Произошло это уже в юности, когда после нескольких лет пробуждения, я прозрел. Прозрел до такой степени, что катастрофически заболел. Учась в техническом ВУЗе, в 18 лет, вдруг (конечно, не вдруг, а после самиздатского «Крутого маршрута» Евгении Гинзбург, «Братской ГЭС» и «Бабьего яра» Евтушенко) не могу ни читать, ни писать. До потери сознания мучают вечно русские вопросы: «Как жить в стране, на правителях которой кровь миллионов жертв?» и «Что делать?». Нет, до суицида не доходило, но открыть свое внутреннее состояние ни родителям, ни врачам не мог. Профессорский вердикт после двухмесячного лечения в клинике был таков: нуждается в академическом отпуске, но шансов на выздоровление, возвращение к учёбе практически нет. Но утешили — единственно, что в таких случаях благотворно помогает, ежедневное пребывание на природе… Спасли меня родители: одолжив неподъёмную сумму денег для покупки недостроенного сварганенного сруба и заросшего травой участка на Карельском перешейке…

…Оторвавшись от своего воспоминания о происшедшем в юности, возвращаюсь к воспоминаниям о детстве, об отце Ольги Бешенковской.

Отец, раньше никогда не сидевший без дела — или пробки в коридоре чинил, мурлыча-фальшивя, стоя на табурете — или набойки наколачивал мне на туфли уже не с мотивом, а с гвоздём в зубах, вдруг перестал ездить в парковый Павловск, вообще ходить на работу. Я вдруг увидела всё сразу: и навязшую в зубах кашу, и опустевший мамин платяной шкаф и как в кадре, в открывавшейся в прихожую двери, темнел отец у коммунального телефона, часами сидя на том весёлом табурете, на который больше не вспрыгивал… Теперь он изо дня в день звонил какому-то таинственному отделу кадров и каждый раз, вешая трубку, виновато бормотал: ну, на нет и суда нет…

О том, что беспартийного еврея, порядочного человека в тихих бухгалтерских нарукавниках, одним из первых вышибли из железной системы, чтобы отрапортовать о замене «сталинского аппарата» и о том, что натуральные злодеи бессмертны, их мимикрии может позавидовать любое пресмыкающееся, я догадаюсь ещё не скоро… Когда сама начну звонить и стопчу не одну пару отцовских набоек по отделам кадров: с единственным своим желанием — где-то работать и единственной фамильной драгоценностью — пятым пунктом в анкете, который как бриллиант, очевидно, даже боялись взять в руки — глаза инспекторов доходили до цифры «5» и пальцы рефлекторно отдёргивались…

Да, к сожалению, мне, такому же инвалиду 5 группы, до боли сие явление знакомо. После окончания ВУЗа, отработав положенные три года по распределению на одном предприятии, очень хотел с оного уволиться. Но для этого надо было сначала найти то заветное место работы, где меня трудоустроят. И найти его на протяжении более трех лет не удавалось, хотя поиски были самыми активными. Не счесть, сколько было телефонных звонков и сколько предприятий для собеседований посетил. Но всё безрезультатно. Как только доходило до отдела кадров, появлялись зазубренные отговорки: «нет вакансии», «позвоните позже», «ничем не можем помочь». То есть действовало повсеместно пришедшее сверху распоряжение: «евреев не брать и не увольнять». Но всё же, несмотря на все препоны, удалось устроиться на заветную работу. Рядом с предприятием, в минуте ходьбы, был маленький завод, где срочно требовался специалист моего профиля. Уже на заявлении о приеме на работу стояли все требуемые подписи от мастера до директора, но начальник отдела кадров категорически отказался поставить свою (последнюю!) подпись. Тогда заинтересованные в моей работе лица решили так: как только начальник отдела кадров уйдет в отпуск (а дело было летом), меня трудоустроят. Никогда не забуду остолбеневшего взгляда этого начальника после отпуска, увидевшего меня, проходящего на работу через заводскую проходную…

…Заканчивая разматывать нить Ариадны, выходим полностью преображенными, вырвавшимися из тенет советской действительности, ибо эссе Ольги Юрьевны своеобразный ответ на неразрешимые вопросы…

Мы просыпались под «Пионерскую зорьку», под оркестр кастрюль в коммунальных кухнях, просыпались медленно, годами, если не десятилетиями… Просыпались, чтобы открыть изумлённый — возмущённый — просто пристальный — и, наконец, «восхищенный и восхищённый» взгляд — на не до конца расхищенный мир…

У меня никогда не было единодушия не только с народом, не только ни с кем другим, но даже в собственной душе. Отсюда — разноголосица моего поэтического голоса.

Библия, Ницше, Гессе, Томас Манн, Мандельштам, Бродский…

На последней фамилии хотелось бы особо остановиться. Поэта Иосифа Бродского Оля знала не понаслышке с той поры, когда на него обрушились репрессии властей, то есть с 1964 года. Безусловно ей импонировало, что фамилия ее матери Бродская.[4] И любовь ее к матери, несмотря на критику позднего ребенка, была доброй, искренней, всё понимающей…

Зачем ты, зеркало, мне мамино лицо
Являешь холодно, с подробным подбородком…
Ужели так и замыкается кольцо:
Еще вздохнешь — и ты уже за поворотом…
Вот этой складки не заметила вчера,
Зато сегодня — так отчетливо и резко…
Дрожат, пульсируют , как жилки, вечера,
И так пронзительно сияет занавеска,
Что слезы копятся… Висит на волоске
Одна…
Окликнули — и кажется: воскресла —
с последней нежностью, не видимой никем,

погладить ручку покачнувшегося кресла…

1997

Стихотворение написано уже в Германии в 1997 году, когда воочию воскресали воспоминания о родителях. И под призмой этих воспоминаний становятся понятными стихи о бренности жизни и о вечности Души.

ххх
Что-то стала сниться вся жизнь, по сериям,
И почти что в каждом кадре — родители…
И не так уж важен распад империи,
Небо — вот что кажется удивительным!
„Не пора ли к нам?“ — слышу шепот в шорохе
Облаков и листьев — „Рискни, отчаливай…“
Ах, какие мы в благодати олухи,
И какое счастье — обрыв отчаянья…
Я уже спокойней камней отглаженных
Чередою волн. — Не киплю, не сетую.
Привести б в порядок дела бумажные:
То — в печаль высокую,
то — в офсетную…
И не то чтоб всё, хоть вчерне, окончено,
Но ложусь пораньше, и руки — наголо…
И растёт, и ширится купол сводчатый:
Рафаэля лоджии? Шелест Ангела?…

2000

ххх
Кладбищенский Ангел мне дверь отворил,
Велел подождать за оградой…
Родители вышли, касаясь перил
невидимых, вея прохладой…
Дыханье — как взрыв у высоких ворот
в незримом присутствии Лика…
Ну что вам сказать? Продолжается род,
и нежно цветёт земляника…
И совестно вымолвить что-то ещё
на этом наречии бедном…
И сходит заря, как румянец — со щёк,
и небо становится бледным…
И с места — не сдвинуться, будто нога
вросла… Онемевшие чресла…
И женщина в чёрном торопит, строга…
А женщина в белом — исчезла…

1997

Эссе «Дети полукультуры» опубликовано предисловием в книге Ольги Бешенковской «Беззапретная даль» в 2006 году. Книга вышла в Нью-Йорке за несколько месяцев до смерти поэта.

Думаю, Ольга Юрьевна согласилась бы с моими стихотворными строками, написанными от ее имени:

Обозначена генным петитом,
материнской опорой судьбы,
возглавляла негласный свиток
несогласных с режимом.
«Быть
журналистом партийного слога,
проповедовать нужный совет?..»
Не дождетесь,
когда я в итоге
всею жизнью
истый поэт.

Примечания

[1] Эссе «Дети полукультуры»

[2] Примечателен характерный подзаголовок «Песен пьяного ангела», данный в скобках: поздняя книга ранних стихов; издана в Санкт-Петербурге в 1999 году.

[3] Из книги «Песни пьяного ангела» из цикла «филосопусы» (1963-1964), в этой книге более 300 стихотворений и 6 поэм.

[4] Их имена тоже совпадали: мать Бродского — Мария Моисеевна, мать Бешенковской — Мария Ильинична.

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.